- продолжал он, - или, точнее сказать, гравюра, очень хорошая, и на ней
изображено, что греки или римляне, я уж не знаю, обедают и не сидят, знаете,
по-нашему, за столом, а лежат.
- То есть возлежат, - поправил его молодой ученый.
- Но ведь тут, может быть, и начальство какое-нибудь есть; неужели же
они и перед начальством возлежат? - воскликнул с полукомическим оттенком
частный.
- Его все начальство-то беспокоит, - пробурчал язвительно Максинька, но
на его слова опять никто не обратил внимания.
- А что греки кушали? - допытывался частный пристав. - Так же, как и
мы, грешные, осетринку, севрюжинку?..
- Рыбу греки любили, - объяснил ему молодой ученый.
- И ветчину даже? - приставал частный пристав.
- Колбасы и свинина у них тоже были в большом употреблении.
- А насчет выпивки? - присовокупил частный пристав, облизнувшись
слегка.
- За обедом греки совершенно не пили вина, а пир с вином у них
устраивался после обеда и назывался симпозион, для распоряжения которым
выбирался начальник, симпозиарх.
- Господа, - воскликнул вдруг при этом, вставая на ноги, частный
пристав, - я так увлекся греческим пиром, что желаю предложить нечто вроде
того всему нашему почтенному обществу!
Камер-юнкер хотя и сделал несколько насмешливую гримасу, но, однако,
ничего, согласился почти первый; гегелианцу, кажется, было все равно, где бы
ни убить время, чтобы только спастись от m-lle Блохи, и он лишь заметил:
- Но кого же, однако, мы выберем в симпозиархи?
- Вас, конечно! - воскликнули все в один голос.
- О, господь с вами! - произнес, как бы даже испугавшись, молодой
ученый.
В этот момент вдруг встал Максинька и, выпрямясь во весь свой высокий
рост, произнес могильным голосом:
- Семпиарх, - переврал он немножко, - должен быть он! - И Максинька
величественно указал пальцем на частного пристава. - Он нас угощает ужином,
и поэтому он и начальник.
- Вы, вы! - обратились прочие к частному приставу, который раскланялся
перед обществом и произнес:
- Благодарю вас, господа, что вы приняли от меня ужин и потом почтили
меня еще большей честью быть распорядителем всего ужина. Тем более для меня
это лестно, что настоящее число есть день моего рождения.
Проговорив это, частный пристав ушел, чтобы войти в Соглашение с
приказчиком кофейной.
В сущности, частный пристав соврал, что настоящий день был днем его
рождения: он только желал еще теснее сблизиться с весьма приятным ему
обществом, а кроме того, у него чувствительно шевелился в кармане магарыч,
полученный им с Тулузова по обоим его делам.
Максинька между тем пересел уже ближе к остальному обществу: несмотря
на свою ненависть к полиции, он не мог отказать себе в удовольствии
поужинать на счет частного пристава.
- Скажите, в Афинах был театр, и приезжали на эти их ужины актрисы? -
спросил он гегелианца.
- Театр был, и актрисы приезжали на ужины! - отвечал тот.
- Вот оно, как мы давно существуем! - произнес самодовольно Максинька,
но в это время вошел симпозиарх, а за ним половой внес несколько графинчиков
водок, зернистую икру, семгу, рыжички, груздочки.
- Позвольте, господа, этого нельзя, - заметил гегелианец, указывая на
водку, - греки во время еды ничего не пили.
- Что ж делать? - возразил ему частный пристав. - Мы без водочки
непривычны принимать хлеб-соль; нам рюмочку - другую непременно надобно
вонзить в себя, чтобы аппетитец разыгрался.
- Мы должны прежде выпить! - подтвердил Максинька, наливая себе самую
огромную рюмку и цапнув ее сразу. - Фантазию это нагоняет... человек от
этого умнее делается.
- Но вот рыбка наша плывет к нам, - сказал симпозиарх, указывая на
полового, несшего огромную паровую стерлядь, вкусный запах которой приятно
защекотал обоняние всех.
Когда сие благородное блюдо было покончено, то выгнанный из службы
доктор, не уступавший в количестве выпитой водки Максиньке, произнес еще
первые в продолжение целого вечера слова:
- Такие рыбы дай бог, чтобы и в Эгейском море водились!
- Там нет таких - это мне иностранцы говорили - наши рыбы лучшие в
свете, - сказал ему на это негромко, как бы тайну какую, надсмотрщик палаты.
- Согласно вашим указаниям, - отнесся затем симпозиарх к молодому
ученому, - я велел поросеночка изжарить; вы изволили говорить, что греки
свинину кушали.
- Отлично! - одобрили частного пристава Максинька, доктор и
надсмотрщик.
- Это черт знает что такое!.. Дай бог выдержать! - произнес
камер-юнкер.
- Нет, ничего, - возразил ему гегелианец, сделавшийся ужасно оживленным
вследствие выпитых двух-трех рюмок мадеры, которую частный пристав умел
как-то незаметно подливать ему.
Поросенок с подрумяненной кожицей невдолге был подан. Симпозиарх
крикнул половому:
- Madame Клико сюда на сцену!
M-me Клико, слегка подмороженная, явилась в количестве шести бутылок,
ровно сколько было трапезующих, а затем, по уничтожении поросенка, начался
уже настоящий симпозион.
- Греки обыкновенно, - начал поучать молодой ученый, - как народ в
высокой степени культурный и изобретательный, наполняли свои вечера играми,
загадками, музыкой и остротами, которые по преимуществу у них говорили так
называемые паразиты, то есть люди, которым не на что самим было угощать, и
они обыкновенно ходили на чужие пиры, иногда даже без зова, отплачивая за
это остротами.
- Это я! - отозвался самодовольно Максинька.
- Только без остроумия! - заметил частный пристав.
- Ну, уж это не тебе судить! - возразил Максинька и отнесся к
гегелианцу. - А какие это у них загадки были? Такие же, как и у нас: когда
загадаешь, так скверно выходит, а отгадаешь - ничего, хорошо?
- Какие же у нас такие загадки? - спросил его, в свою очередь, частный
пристав, наперед ожидавший, что Максинька что-нибудь соврет.
- А вот такие, - отвечал Максинька, - идет свинья из Питера, вся
истыкана.
- Да что ж тут гадкого? - допытывался частный пристав.
- Как же не гадко?.. Вся истыкана, а значит, это наперсток, - произнес
Максинька и захохотал.
Засмеялись за ним и прочие, но не над загадкой, а над самим Максинькой:
до того физиономия его была глупо-самодовольна.
- У греков, конечно, не было таких остроумных загадок! - заметил
молодой ученый. - У них, например, загадывалось: какое существо, рождаясь,
бывает велико, в среднем возрасте мало, когда же близится к концу, то
становится опять громадным? Когда кто угадывал, того греки украшали венками,
подносили ему вина; кто же не отгадывал, того заставляли выпить чашку
соленой морской воды.
- Я эту загадку могу отгадать, - вызвался самонадеянно Максинька.
- Сделайте милость, тогда мы вас венчаем венком, - объявил ему
гегелианец.
- Это коровье вымя! - произнес с гордостью Максинька.
- Почему? - спросили его все в один голос.
- Как почему? Потому что, - отвечал Максинька, - поутру, когда корова
еще не доена, вымя у нее огромное, а как подоят в полдень, так маленькое, а
к вечеру она нажрется, и у нее опять эти мамы-то сделаются большие.
Некоторым из слушателей такая отгадка Максиньки показалась правильною,
но молодой ученый отвергнул ее.
- Вы ошиблись, - сказал он, - греки под этой загадкой разумели тень,
которая поутру бывает велика, в полдень мала, а к вечеру снова вырастает.
- Это вот так, ближе к делу идет, - подхватил частный пристав, - и
поэтому тебе, Максинька, подобает закатить соленой воды!
Но Максинька не согласился с тем и возразил:
- Это, может быть, по-гречески не так, а по-нашему, по-русски, точно то
выходит, что я сказал.
- Но я вот, имея честь слушать вас, - сказал почтительно молодому
ученому частный пристав, - вижу, что дам тут никаких не было.
- Напротив, всегда призывались флейтщицы, разные акробатки, которые
кидали искусно обручами, танцевали между ножами...
- Как у нас в цирках это делают, - заметил частный пристав.
- Ну да!
- А в карты и на бильярде греки играли? - осмелился спросить молодого
ученого надсмотрщик.
- Греки играли в кости, но более любимая их забава была игра коттабос;
она представляла не что иное, как весы, к коромыслу которых на обоих концах
были привешены маленькие чашечки; под чашечки эти ставили маленькие
металлические фигурки. Искусство в этой игре состояло в том, чтобы играющий
из кубка сумел плеснуть в одну из чашечек так, чтобы она, опускаясь,
ударилась об голову стоящей под ней фигурки, а потом плеснуть в другую
чашечку, чтобы та пересилила прежнюю и ударилась сама в голову своей
фигурки.
- Это хорошая штука, почище будет вашего бильярда, - отнесся частный
пристав к упорно молчавшему доктору.
- Не знаю-с, я не видал такой штуки, - промолвил тот нехотя: ему,
кажется, грустно было, что в этот вечер он мало облупил на бильярде
постоянную свою жертву - надсмотрщика.
На этом месте беседы в кофейную вошли два новые посетителя, это -
начинавший уже тогда приобретать себе громкую известность Пров Михайлыч
Садовский, который с наклоненною немного набок головой и с некоторой скукою
в выражении лица вошел неторопливой походкой; за ним следовал другой
господин, худой, в подержанном фраке, и очень напоминающий своей фигурой
Дон-Кихота. При появлении этих лиц выразилось общее удовольствие; кто
кричал: "Милый наш Проша!", другой: "Голубчик, Пров Михайлыч, садись,
кушай!"
Товарищ его тоже был оприветствован.
- Откуда ты, небес посланник? - продекламировал тому невзрачный
камер-юнкер.
- Из больницы, умер было совсем... - отвечал тот. - Вообразите,
посадили меня на диету умирающих... Лежу я, голодаю, худею, наконец мне
вообразилось, что я в святые попал, и говорю: "О, чудо из чудес и скандал
для небес, Дьяков в раке и святитель в усах, при штанах и во фраке!"
- Браво! - закричали все на четверостишие этого господина и вслед за
тем стали приставать к Прову Михайлычу, чтобы он рассказал, как купцы
говорят о пьесе "Гамлет".
В ответ на это Пров Михайлыч без всякого ломания, съев и выпив малую
толику, прямо начал:
- Идем, судырь ты мой, мы с Иваном Петровым мимо тиатера. Я говорю:
"Иван Петров, загляни в объявленьице, Мочалов значится тут?" - "Значится-с!"
- говорит. - "Захвати два билетчика!.." Пришли-с... Занавеска еще не
поднималась... Ради скуки по десяточку яблочков сжевали... Наконец пошло
дело настоящим манером, и какую, я тебе, братец ты мой, скажу, эти
шельмы-ахтеры штуку подвели... на удивление только!.. Кажут они нам лесище
густейший, - одно слово, роща целая, хоть на сруб покупай, - и выходит в эту
самую рощу принец, печальный-распечальный, как бы по торговле что случилось
али с хозяюшкой поразмолвился... К нему является генерал. "Ваше высочество,
говорит, здесь неблагополучно!" - "Что такое?" - спрашивает принец.
"Тятенька по ночам ходит!" А у принца, понимаешь, только перед тем родитель
побывшился, шести недель еще не прошло. "По ночам, говорит, ходит!" - "Не
может быть", - говорит принец, и только он это слово сказал, смотрим, из-за
одного пня мужичище высокий лезет!.. Ну, как есть, я тебе говорю, живой
человек, только что в саване да глоткой немного поосип!..
При этом все взглянули на Максиньку, который в ответ на то гордо
усмехался.
- И прямо он подходит к принцу, и начал он его костить: "Ты такой,
этакий и разэтакой, мать твоя тоже такая!" Тот, братец, стоит, молчит;
нельзя, хошь и мертвый, все-таки ж родитель!.. Накостивши таким манером сына
своего, этот самый мертвец стукнул об пол ногой и провалился сквозь землю.
Принец видит, делать нечего, идет к матери. "Маменька, говорит, так и так,
тятенька по ночам ходит!" Но королева, братец ты мой, вольным духом это
приняла. "Что же, говорит, вели тятеньке кол осиновый покрепче в спину
вколотить!" - "В том-то и штука, говорит, маменька, что это не поможет:
тятенька-то немец!"
Все искренне засмеялись.
- Главная соль тут, - заметил молодой ученый, - что осиновый кол потому
не подействует, что тятенька немец.
- Нет, не то, - возразил величаво Максинька, - главное тут, что
дурак-мужик говорит, а сам ничего не понимает.
- Ты, Максинька, больше слушай, а не рассуждай, - остановил его частный
пристав и, обратясь с умоляющим лицом и голосом к рассказчику, начал его
упрашивать: - Голубчик Пров Михайлыч, расскажи еще про Наполеондера!
- Ну, нет, будет! - отказывался было тот.
- Расскажите, Пров Михайлыч! - подхватили прочие лица.
И Пров Михайлыч, с блеснувшими слегка небольшими его глазами, начал с
тою простотою, свободою и верностью тона, каковая была ему столь присуща:
- Задумал, судырь ты мой, француз Наполеондера выкопать, а похоронен
этот самый Наполеондер на острове Алене, где нет ни земли, ни воды, а только
зыбь поднебесная. Но без императора всероссийского нельзя было того сделать;
они и пишут государю императору нашему прошение на гербовой бумаге: "Что
так, мол, и так, позвольте нам Наполеондера выкопать!" - "А мне что,
говорит, плевать на то, пожалуй, выкапывайте!" Стали они рыться и видят гроб
въявь, а как только к нему, он глубже в землю уходит... Бились они таким
манером долгое время; хорошо, что еще на ум им пришло, - взяли наших
ухтомцев, и те в пять дней, как пить дали, вырыли. Лежит, судырь ты мой,
этот самый Наполеондер весь целехонек, только сапогами поизносился да
волосами поистратился.
Рассказ этот так был хорошо произнесен, что даже никто не рассмеялся, а
только переглянулись все между собою и как бы в удивлении пожали слегка
плечами.
Под конец, впрочем, беседа была несколько омрачена печальным известием,
которое принес вновь прибывший господин, с лицом отчасти польского
характера, в усах, и как бы похожий на отставного военного, но на самом деле
это был один из первоклассных русских музыкальных талантов.
- Александр Сергеич, милости просим!.. Прошу вас выпить и покушать: я
сегодня праздную день моего рождения! - воскликнул ему частный пристав с
подобострастием.
- Нет, не хочу, - отказался Александр Сергеич{547}, - завтра мне черт
знает какая пытка предстоит.
- Что такое? - спросили его почти все с беспокойством.
- Лябьева завтра повезут на площадь лишать прав состояния, - произнес
мрачным голосом Александр Сергеич.
- Стало быть, дело его решено? - сказал с участием гегельянец.
- Решено-с, - ответил Александр Сергеич, бывший, видимо, незнаком с
гегельянцем, - и решено безобразнейшим образом: его ни много, ни мало
приговорили на каторгу.
Общий ужас встретил этот ответ, за исключением, впрочем, камер-юнкера,
который, кажется, знал это прежде и в настоящем случае довольно равнодушным
тоном проговорил вполголоса гегельянцу:
- Тут больше всего жаль несчастную жену Лябьева; она идет с ним на
каторгу, и, говорят, женщина больная, нервная.
Александр Сергеич между тем пересел к фортепьяно и начал играть
переведенную впоследствии, а тогда еще певшуюся на французском языке песню
Беранже: "В ногу, ребята, идите; полно, не вешать ружья!" В его отрывистой
музыке чувствовался бой барабана, сопровождающий обыкновенно все казни. Без
преувеличения можно сказать, что холодные мурашки пробегали при этом по телу
всех слушателей, опять-таки за исключением того же камер-юнкера, который,
встав, каким-то вялым и гнусливым голосом сказал гегельянцу:
- Я завтра тоже командирован на эту процессию; хочешь, пойдем со мной!
- Поди ты! - отозвался тот с сердцем. - По-моему, это самое
безнравственное любопытство.
- Нет, ничего! - проговорил вовсе, кажется, не находивший ничего
безнравственного в подобном любопытстве камер-юнкер.


    XI



На другой день зимнее утро, как нарочно, оказалось светлым и тихим. По
Москве раздавался благовест к обедне; прохожие благодаря свежему воздуху шли
более обыкновенного оживленной и быстрой походкой; даже так называемые
ваньки-извозчики ехали довольно резво; но среди такого веселого дня вдоль
Волхонки, по направлению к Конной площади, как уже догадывается, вероятно,
читатель, везли на позорных дрогах несчастного Лябьева в арестантской
одежде, с повешенной на груди дощечкой, на которой было четко написано:
"убийца". За дрогами следовала целая толпа народа, в которой между сермягами
и полушубками виднелось очень много дам в дорогих салопах и мужчин в
щеголеватых бекешах и шубах. Ближе всех к колеснице шла или почти в
бессознательном состоянии была ведена под руки Муза Николаевна Егором
Егорычем и Сусанной Николаевной, которые, впрочем, и сами еле брели. Никто
из них, равно как и сам преступник, а вместе с ним и все почитатели его
таланта, никак не ожидали такого строгого решения, а тем более столь
быстрого исполнения приговора; всеми чувствовалось, что тут чья-то неведомая
рука торопила блюстителей закона. Аграфена Васильевна, вся в поту,
задыхавшаяся, тоже шла невдалеке от Марфиных и всю дорогу ругала полицейских
чиновников, сопровождавших процессию.
- Это вот все эти архангелы-то! - кричала она. - Черномазого, небось,
не притянули - откупился; а Аркаше, может, и того сделать не на что было:
все у него разные подлецы обобрали.
- Не шумите, сударыня, здесь не место выражать ваше негодование! -
вздумал было ее остановить ехавший невдалеке от нее прокурор.
- А ты кто такой? - спросила его гневно Аграфена Васильевна.
- Я прокурор! - отвечал ей тот внушительно.
- А я сенаторша! - привела Аграфена Васильевна обычный свой аргумент,
употребляемый ею в разных случаях жизни.
Прокурор выразил в лице своем сомнение.
- Что, не веришь?.. Поди вон, спроси мужа!.. Он тут же в карете едет!
Феодосий Гаврилыч, действительно плотнейшим образом закупоренный в
своем возке, ехал четверней за процессией: считая себя человеком
просвещенным, он нашел нужным выразить знак участия таланту.
Прокурор между тем еще что-то такое хотел возразить Аграфене
Васильевне, но его остановил сидевший с ним в одних санях знакомый нам
камер-юнкер.
- Laissez la donc, cher ami, c'est une bohemienne*, - сказал он ему.
______________
* Оставьте ее, друг мой, она цыганка (франц.).

- Et femme d'un senateur, en vente?* - спросил его прокурор.
______________
* И действительно жена сенатора? (франц.).

- Si!* - отвечал камер-юнкер.
______________
* Да! (франц.).

- Вот видишь, как залепетали сейчас! - огрызалась на них Аграфена
Васильевна, а вместе с тем по ее полному лицу текли неудержимым потоком
слезы.
Сам преступник сидел, понурив голову, и, только по временам поворачивая
ее назад, взглядывал на жену; на тех же дрогах сидел, спустив с них ноги,
палач в плисовых новых штанах, в красной рубахе и в легонькой, как бы
кучерской поддевке. Рожа у него была красная, пьяная и выражала одну только
какую-то чувственность. В руках он держал саблю Лябьева, когда-то служившего
в гусарах. Наконец поезд достигнул Конной площади, которая и ныне некрасива,
а тогда просто представляла какой-то огромный пустырь, окруженный с четырех
сторон маленькими полуразвалившимися домиками; на одной стороне ее цыгане и
разные русские барышники торговали лошадьми, или, скорей, невзрачными
клячами. Всякий из них, продавая свою лошадь, вскакивал на нее верхом и
начинал лупить ее что есть силы кнутом и ногами по бокам, заставляя нестись
благим матом, а сам при этом делал вид, что будто бы едва сдерживал коня;
зубоскальство и ругань при этом сыпались неумолкаемо. На другой стороне
площади, точно так же не без крику и ругательств, одни продавали, а другие
покупали дровни, оглобли, дуги, станки для хомутов; а посередине ее,
обыкновенно по торговым дням, приводились в исполнение уголовные решения. В
настоящем случае на этом месте виднелся эшафот, который окружен был цепью
гарнизонных солдат, с ружьями наперевес. В цепь эту въехала колесница в
сопровождении разных служебных лиц. Солдаты затем сомкнулись еще плотнее и
отделили ее окончательно от прочей толпы. На эшафот Лябьев вошел довольно
твердой походкой и сам встал у позорного столба. Частный пристав стал ему
читать приговор, но он его совершенно не слушал и все время искал глазами в
толпе жену и Марфиных. После прочтения приговора к нему подошел священник,
который сначала что-то такое тихо говорил осужденному, наконец громко, так
что все слышали, произнес: "Прощаю и разрешаю тя; да простит тебе и бог твое
великое прегрешение, зане велико было покаяние твое". Священника сменил
палач. Тот пододвинул осужденного несколько ближе к столбу, поднял над
головой его шпагу и, сломав ее, бросил на подмостки эшафота, причем
уничтоженное оружие чести сильно звякнуло. Этого уж Лябьев не выдержал и
пошатнулся, готовый упасть, но тот же палач с явным уважением поддержал его
и бережно свел потом под руку с эшафота на землю, где осужденный был принят
полицейскими чинами и повезен обратно в острог, в сопровождении, конечно,
конвоя, в смоленой фуре, в которой отвозили наказываемых кнутом, а потому
она была очень перепачкана кровью. Вслед за этим поездом направились первые
Марфины, держа всю дорогу в своих объятиях бедную Музу Николаевну. Не
отставая от них, поехали также Аграфена Васильевна и несколько мужчин разных
художественных профессий: музыканты, живописцы, актеры и сверх того
некоторые дамы из бомонда. Но по приезде всего этого общества в острог им
объявили, что во внутренность тюрьмы, за исключением жены осужденного,
никого не велено пускать. Егор Егорыч заспорил было, а вместе с ним и
Аграфена Васильевна; последняя начала уже говорить весьма веские словечки;
но к ним вышел невзрачный камер-юнкер и на чистом французском языке стал
что-то такое объяснять Егору Егорычу, который, видимо, начал поддаваться его
словам, но Аграфена Васильевна снова протестовала.
- Вы мне на своем парле-ву-франсе не болтайте, я не разумею; а скажите,
пошто же нас не пускаете в тюрьму?
Камер-юнкер хотя и сухо, но вежливо ответил ей, что осужденный теперь
чувствует себя очень дурно и проведен в больницу, а потому пустить к нему
многих значит еще больше его расстроить. Такое объяснение показалось
Аграфене Васильевне основательным: одно ей не понравилось, что все это
говорил невзрачный барин, который даже бывал у них в доме, но только всегда
вместе с Калмыком; а потому, по ее мнению, он тоже был из мошенников. Когда
камер-юнкер ушел от них, то Аграфена Васильевна очутилась лицом к лицу с
Марфиными и с свойственной ей несдержанностью отнеслась к Егору Егорычу.
- Вы родственник Аркаше и муж этой дамы? - сказала она, показывая
головой на Сусанну Николаевну.
- Муж! - пробормотал ей Егор Егорыч, терзаемый раздиравшими его душу
чувствованиями и потом удивленный таким вопросом со стороны совершенно
незнакомой дамы.
- Для чего же вы, батенька, так промигали и допустили надругаться над
Аркашей? - принялась та допекать Егора Егорыча.
- Я не допускал и не хотел допустить, - как бы оправдывался он, - я
заставил Лябьева подать на высочайшее имя прошение и не могу понять, зачем
здешние власти поспешили исполнить приговор.
- Зачем поспешили?.. Куплены, видно! - объяснила Аграфена Васильевна.
- Кем?
- Тем же черномазым чертом, Калмыком, - дополнила Аграфена Васильевна.
Егор Егорыч выразил на лице своем недоумение: ни о каком Калмыке он не
слыхал и подозревал в этом случае другое лицо, а именно - общего врага всей
их родни Тулузова, который действительно по неудержимой, злой натуре своей,
желая отомстить Марфину, обделал через того же члена Управы, французишку,
что дело Лябьева, спустя три дня после решения, было приведено в исполнение.
- Хорошо, что подали, - продолжала Аграфена Васильевна. - А у меня с
вами другой еще есть общий приятель, Петруша Углаков, - присовокупила она не
без умысла, кажется.
- О, да! - произнес с оттенком удовольствия Егор Егорыч.
- Я ведь, батюшка, хоть по мужу-то сенаторша, а родом цыганка. Вы, я
думаю, слыхали обо мне: Груня тут когда-то в Москве была? Это я! - толковала
Аграфена Васильевна.
- Слышал о вас; но слыхать вас не слыхал! - отвечал ей Егор Егорыч.
- Где уж вам по нашим кабакам и трактирам нас слушать! А вот Петруша
ездит ко мне, и поем мы с ним иногда, а что мы в Аркаше-то потеряли -
господи ты, боже мой!
Сусанна Николаевна, продолжавшая идти под руку с мужем, вдруг спросила
несколько боязливым голосом Аграфену Васильевну:
- А вы имеете о Петре Александрыче известия: он уехал в Петербург и,
говорят, болен там?
- Да то-то, что не имею, - не пишет. Может, что и умер! - отвечала та.
Сусанна Николаевна так затрепетала при этом, что Егор Егорыч, шедший с
ней под руку, почувствовал это и спросил:
- Ты не утомлена ли очень?
- Да, я устала! - проговорила Сусанна Николаевна взволнованным голосом.
- Тогда поедем! - сказал Егор Егорыч и, раскланявшись с Аграфеной
Васильевной, посадил жену в карету и сам сел около нее.
Сусанна Николаевна, усевшись, вдруг поспешно опустила стекло в дверце
кареты и крикнула Аграфене Васильевне:
- Вы будьте так добры, как-нибудь посетите нас; мы будем вам очень
рады.
- Приеду! - ответила ей с некоторым лукавством Аграфена Васильевна.
- Приезжайте, приезжайте! - крикнул тоже ей вслед Егор Егорыч.
Аграфена Васильевна и на это предложение слегка усмехнулась. Я недаром
еще раньше говорил, что она была женщина, несмотря на свою грубоватую
простоту, тонко понимавшая жизнь, особенно дела сердечного свойства, и ясно
уразумела, что Сусанна Николаевна заискивает в ней, в надежде получать от
нее сведения об Углакове, а что супруг ее хоть и умный, по слухам, мужик, но
ничего того не зрит, да и ништо им, старым хрычам: не женитесь на молодых! К
такого рода умозаключению Аграфена Васильевна отчасти пришла по личному
опыту, так как у нее тоже был муж старше ее лет на двадцать, и она хорошо