Так вот, всего этого понемножку было в нынешнем салоне маркизы де Вильпаризи и в ее кое-где легонько приукрашенных воспоминаниях, с помощью которых она уходила в его прошлое. Кроме того, маркиз де Норпуа, хотя он и не мог создать своей приятельнице высокое положение, приводил к ней иностранных и французских государственных деятелей, которые в нем заискивали и знали, что единственно верный способ угодить ему – это бывать у маркизы де Вильпаризи. Г-жа Леруа, может быть, тоже была знакома с этими европейскими знаменитостями. Но, будучи женщиной очаровательной, боявшейся, как бы ее не приняли за синий чулок, она избегала говорить о восточном вопросе[153] с премьер-министрами и о любви с романистами и с философами. «Любовь? – переспросила она однажды претенциозную даму, которая задала ей вопрос: „Как вы понимаете любовь?“ – Любовь? Это мое постоянное занятие, но я никогда о ней не говорю». Когда у нее собирались светила литературы и политики, она довольствовалась, как и герцогиня Германтская, тем, что усаживала их играть в покер. Да они и сами часто предпочитали покер серьезным разговорам на общие темы, на которые их заставляла беседовать маркиза де Вильпаризи. Но этим разговорам, быть может неуместным в светском обществе, мы обязаны прекрасными местами в «Воспоминаниях» маркизы де Вильпаризи, теми рассуждениями о политике, которые так же хороши в мемуарах, как и в трагедиях Корнеля. Помимо всего прочего, только такие салоны, какой был у маркизы де Вильпаризи, могут быть увековечены, потому что госпожи Леруа не умеют писать, а если б и умели, у них не нашлось бы времени. Пусть госпожи Леруа презирают маркиз де Вильпаризи за их склонность к литературе, – презрение госпож Леруа в сильнейшей степени способствует развитию этой склонности маркиз де Вильпаризи, потому что благодаря такому презрению у синих чулок появляется досуг, необходимый для занятия литературой. Богу угодно, чтобы на свете было несколько хороших книг, и для этого-то он и вкладывает презрение в сердца госпож Леруа, ибо он знает, что если б они приглашали ужинать маркиз де Вильпаризи, те немедленно бросали бы перо и приказывали закладывать лошадей к восьми часам.
   Вскоре медленным, величественным шагом вошла высокая старуха, и из-под соломенной шляпы у нее выглядывала монументальная прическа в стиле Марии-Антуанетты, которую она соорудила себе из своих седых волос. Тогда я еще не знал, что это одна из трех дам, которых еще можно было видеть в парижском обществе и которые, как маркиза де Вильпаризи, несмотря на благородство их происхождения, по скрывавшимся во тьме времен причинам, о коих нам мог бы рассказать только какой-нибудь старый франт, вынуждены были принимать у себя всякое отребье, не допускавшееся больше никуда. У каждой из этих дам была своя «герцогиня Германтская» – блестящая племянница, навещавшая ее по долгу родства, но бессильная привести к ней «герцогиню Германтскую» двух других дам. Маркиза де Вильпаризи была в очень хороших отношениях со всеми тремя дамами, но не любила их. Быть может, их положение в свете, очень похожее на ее положение, рисовало перед ней картину, на которую ей было неприятно смотреть. Притом эти озлобленные синие чулки, пытавшиеся при помощи разыгрывавшихся у них скетчей создать себе иллюзию салона, соперничали друг с другом, но так как довольно бурно проведенная жизнь привела их денежные дела в расстройство, то они поневоле стали расчетливыми, экономили на том, что артисты играли у них бесплатно, и это их соперничество вырождалось в борьбу за существование. К тому же еще дама с прической Марии-Антуанетты при виде маркизы де Вильпаризи всякий раз вспоминала, что герцогиня Германтская не посещает ее пятниц. Утешением ей служило то обстоятельство, что этих самых пятниц из уважения к родственнице никогда не пропускала принцесса де Пуа,[154] ее «герцогиня Германтская», которая никогда не бывала у маркизы де Вильпаризи, несмотря на то, что с герцогиней ее связывала близкая дружба.
   Как бы то ни было, протянутая от дома на набережной Малаке к салонам на улицах Турнон, Шез и Сент-Оноре цепь, столь же прочная, сколь и ненавистная, соединяла трех поверженных богинь, и мне не терпелось узнать из мифологического словаря великосветского общества, какое любовное похождение, какая святотатственная дерзость навлекла на них кару. Одинаково блестящее происхождение и одинаковое нынешнее падение являлись, вероятно, одной из главных сил, которые разжигали у них взаимную ненависть и вместе с тем заставляли бывать друг у друга. Кроме того, каждая видела в других средство осчастливить своих гостей. Как гостям было не подумать, что они попали в самый узкий аристократический круг, когда их представляли титулованной даме, сестра которой была замужем за герцогом де Саганом?[155] или принцем де Линь[156] Тем более что в газетах писали гораздо больше об этих поддельных салонах, чем о настоящих. Даже племянники этих дам, представители «золотой молодежи» (Сен-Лу – первый), к которым товарищи обращались с просьбой ввести их в свет, говорили: «Я свожу вас к моей тетке Вильпаризи или к тетке X, это интересный салон». Прежде всего, им было гораздо проще ввести своих друзей туда, чем к элегантным племянницам этих дам или к их невесткам. Мужчины весьма почтенных лет и молодые женщины говорили мне, что этих старых дам не принимают в обществе из-за необычайной безнравственности их поведения, а когда я замечал, что это может уживаться с элегантностью, мне возражали, что их безнравственность выходит за рамки ныне дозволенного. Распутство величественных этих дам, которые, сидя, держались совершенно прямо, приобретало в устах тех, кто мне о нем рассказывал, нечто недоступное моему воображению, приобретало невероятные размеры, связывающиеся в нашем представлении с доисторическими временами, с веком мамонтов. Словом, три эти парки,[157] с белыми, голубыми или розовыми волосами спряли горькую долю бесчисленному множеству мужчин. Мне думается, что мы теперь склонны преувеличивать пороки тех баснословных времен, – так греки сотворили Икара, Тезея и Геракла из людей, мало чем отличавшихся от тех, что спустя много лет обожествили их. Но мы обычно подсчитываем грехи человека, только когда он уже не способен грешить, и в зависимости от меры наказания, которую для него определяет общество, которую к нему уже применяют и из которой исходят при оценке этого человека, мы вычисляем, придумываем, преувеличиваем размеры совершенного преступления. В галерее символических фигур, какую являет собою «свет», женщины действительно доступные, законченные Мессалины[158] неизменно выступали в величественном обличье по меньшей мере семидесятилетней надменной дамы, которая принимает не кого хочет, а кого может, к которой не ходят женщины более или менее легкого поведения, которой папа римский неизменно дарит «золотую розу[159]», которая возьмет и напишет книгу о юности Ламартина[160] да еще получит за нее академическую премию. «Здравствуй, Алиса!» – сказала маркиза де Вильпаризи даме с белой прической Марии-Антуанетты, а дама в это время окидывала общество пронизывающим взглядом, чтобы углядеть в салоне маркизы что-нибудь полезное для своего, следовательно, такое, что могла обнаружить только она, ибо для нее не подлежало сомнению, что маркиза де Вильпаризи с ее хитростью непременно это от нее утаит. Так, маркиза де Вильпаризи приложила все усилия к тому, чтобы не представить старухе Блока из боязни, что он устроит на набережной Малаке тот же самый скетч, что и у нее. Впрочем, она сделала это в отместку. Вчера у старухи читала стихи Ристори[161] и старуха позаботилась о том, чтобы маркиза де Вильпаризи, у которой она перехватила итальянскую артистку, не узнала об этом событии раньше, чем оно состоится. А чтобы маркиза не обиделась, прочитав о нем в газетах, она сама, как ни в чем не бывало, сообщила ей о Ристори. Полагая, что если представить Марии-Антуанетте с набережной меня, то это не нанесет ей такого ущерба, как знакомство старухи с Блоком, маркиза познакомила нас. Мария-Антуанетта с набережной, пытаясь и в старости сохранить ту же осанку богини Куазевокса,[162] которая когда-то давно очаровывала элегантную молодежь и которую теперь виршеплеты восславляли в буриме, – а также в силу того, что она выработала в себе чопорную, утешительную надменность, присущую всем, кто, впав в немилость, вынужден всегда быть предупредительным, – с царственной холодностью слегка наклонила голову и, тут же отвернувшись, больше уже не обращала на меня внимания, как будто меня тут не было. Всей своей позой, имевшей двойной смысл, она словно говорила маркизе де Вильпаризи: «Как видите, я в знакомствах не нуждаюсь, и мальчики – ни с какой точки зрения, сплетница вы этакая, – меня не интересуют». Однако через четверть часа, воспользовавшись кутерьмой, чтобы незаметно ускользнуть, она шепотом пригласила меня в ближайшую пятницу к себе в ложу, где должна была быть еще одна из трех дам, чье громкое имя, – к тому же она была урожденная Шуазель,[163] – произвело на меня сильнейшее впечатление.
   – Вы, кажется, собираетесь писать о герцогине де Монморанси?[164] – спросила историка Фронды маркиза де Вильпаризи с тем кислым видом, который, помимо нее, в совокупности с глубоко запрятанным недовольством, старческой раздражительностью, а также с желанием подражать почти крестьянскому тону старинной аристократии, омрачал чрезвычайную ее любезность. – С-час покажу вам ее портрет – оригинал луврской копии.
   Она встала, положила кисти около цветов, и тут передничек, который она надевала, чтобы не запачкаться красками, усилил то впечатление почти деревенской жительницы, какое она производила благодаря чепчику и большим очкам в отличие от ее разряженной прислуги: дворецкого, подававшего чай с пирожными, и ливрейного лакея, которого она позвала, чтобы он осветил портрет герцогини де Монморанси – аббатисы одного из самых известных монастырей Восточной Франции. Все встали.
   – Вот что любопытно, – заметила она, – в эти монастыри, где многие наши прабабки были аббатисами, не допускались дочери французского короля. Туда было очень трудно попасть.
   – Не допускались дочери французского короля? Но почему же? – с удивлением спросил Блок.
   – Да потому, что династия французских королей запятнала себя неравным браком.
   Блок пришел в еще большее изумление.
   – Унизила себя неравным браком? Каким образом?
   – Да породнившись с Медичи,[165] – не задумываясь ответила маркиза де Вильпаризи. – Правда, хороший портрет? Отличная сохранность, – добавила она.
   – Дорогая! – сказала дама, причесанная под Марию-Антуанетту. – Помните? Когда я привела к вам Листа,[166] он сказал, что это копия.
   – Мнение Листа для меня закон в музыке, но не в живописи! Кроме того, он тогда уже впал в детство, да я и не помню, чтоб он говорил что-нибудь подобное. И вовсе не вы привели его ко мне. Я двадцать раз ужинала с ним у княгини де Сайн-Витгенштейн.[167]
   Удар Алисы был отбит; она умолкла и застыла на месте. Толстый слой пудры, которой она штукатурила себе лицо, придавал ему сходство с каменным. А так как профиль у нее был благородный, то она напоминала стоящую на треугольном, прикрытом накидкой, замшелом постаменте ветшающую богиню из парка.
   – Вот еще прекрасный портрет! – сказал историк., Дверь отворилась, и вошла герцогиня Германтская.
   – А, здравствуй! – даже не кивнув ей, сказала маркиза де Вильпаризи, вынула руку из кармана передника, протянула ее только что вошедшей гостье и тотчас же снова обратилась к историку: – Это портрет герцогини де Ларошфуко…[168]
   Вошел, неся визитную карточку на подносе, молодой слуга с независимым видом и с прелестным лицом (даже наглое его выражение не уменьшало правильности его черт, а правильность эта была до того безукоризненна, что красноватый его нос и слегка раздраженная кожа словно еще хранили недавние следы резца).
   – Это тот самый господин, который уже несколько раз приходил к вашему сиятельству.
   – А разве вы ему сказали, что я принимаю?
   – Он услышал разговор.
   – Ну что ж, пригласите. Мне его где-то представили, – молвила маркиза де Вильпаризи. – Он сказал, что ему очень хочется прийти ко мне. Я его не приглашала. Но он уж пять раз себя утруждает, не надо обижать людей. Милостивый государь! – сказала она мне. – И вы, милостивый государь! – обратилась она к историку Фронды. – Позвольте вам представить мою племянницу, герцогиню Германтскую.
   Историк так же низко, как я, поклонился; должно быть, он предполагал, что поклон вызовет у герцогини ласковые слова, потому что глаза у него заблестели и он приоткрыл было рот, но его расхолодил вид герцогини Германтской: она с преувеличенной благожелательностью подалась всем корпусом, которому она предоставляла полную свободу, вперед, затем, точно рассчитав движение, выпрямила его, а между тем взгляд ее словно и не замечал, что перед ней кто-то стоит; чуть слышно вздохнув, она легким движением ноздрей, строгость которого обличала полнейшую безучастность ее ничем не поглощенного внимания, дала почувствовать, насколько мы с историком ей безразличны.
   Вошел назойливый посетитель и с простодушным и восторженным видом направился прямо к маркизе де Вильпаризи; это был Легранден.
   – Я очень вам благодарен, сударыня, за то, что вы меня приняли, – сказал он, подчеркнув слово «очень», – вы доставили старому отшельнику редкостное и изысканное наслаждение; уверяю вас, что его отзвук…
   Тут он увидел меня и сразу осекся.
   – Я показывала этому господину прекрасный портрет герцогини де Ларошфуко, жены автора «Максим», это наша фамильная ценность.
   Герцогиня Германтская, поздоровавшись с Алисой, извинилась, что не могла, по примеру прошлых лет, навестить ее.
   – Я все о вас знала от Мадлены, – добавила она.
   – Она у меня утром завтракала, – молвила маркиза с набережной Малаке, довольная тем, что маркиза де Вильпаризи не сможет этим похвастаться.
   Я в это время разговаривал с Блоком и, боясь, как бы он мне не позавидовал, так как он признался, что отношения у него с отцом испортились, заметил, что, наверно, он все-таки счастливее меня. Я это ему сказал просто в утешение. Но людей до крайности самолюбивых такие слова убеждают или побуждают убедить других. «Да, мне живется чудесно, – с ликующим видом подхватил Блок. – У меня три закадычных друга, больше мне и не надо, обворожительная любовница, я счастлив бесконечно. Мало к кому из смертных папаша Зевс так благосклонен». Я думаю, что ему больше всего хотелось похвастаться и возбудите во мне зависть. Не лишено вероятия, что в его оптимизме было еще и желание пооригинальничать. Мне было ясно, что ему противно отвечать готовыми фразами, которые можно услышать от всех: «Да ничего особенного!» На мой вопрос: «Хорошо прошло?» – по поводу танцевального утра, которое он устроил у себя и на которое я не мог пойти, он ответил спокойно, равнодушно, как будто речь шла о ком-то другом: «Ну конечно, очень хорошо, лучше нельзя. Действительно великолепно».
   – Все, что вы рассказываете, представляет для меня огромный интерес, – говорил маркизе де Вильпаризи Легранден, – значит, я был прав: на днях я как раз думал о том, что вы очень его напоминаете точной живостью языка, чем-то, что я обозначу двумя противоречащими одно другому понятиями: краткой стремительностью и закреплением мимолетного. Я бы с удовольствием записал все, о чем вы будете говорить в течение сегодняшнего вечера, но я и так запомню. Все, что вы говорите, – по выражению, если не ошибаюсь, Жубера,[169] – в дружбе с памятью. Вы не читали Жубера? О, вы бы ему очень понравились! Позвольте мне сегодня же прислать вам его произведения, – я буду горд тем, что познакомил вас с этим великим умом. У него не было вашей силы. Но он тоже был очень изящен.
   Я хотел поздороваться с Легранденом, но он все время старался держаться от меня подальше, по всей вероятности из боязни, как бы до меня не донеслась та лесть, какую он в изысканнейших выражениях по всякому поводу расточал маркизе де Вильпаризи.
   – Она с улыбкой пожала плечами, точно приняв его слова за насмешку, и повернулась лицом к историку:
   – А это знаменитая Мария де Роган, герцогиня де Шеврез,[170] по первому мужу – де Люинь.
   – Дорогая! Фамилия де Люинь напомнила мне об Иоланте; она была вчера у меня; если бы я знала, что вечер у вас свободен, я бы за вами послала. Ко мне неожиданно приехала Ристори и читала стихи королевы Кармен Сильвы[171] в присутствии автора, – что это было за чудо!
   «Какая подлость! – подумала маркиза де Вильпаризи. – Наверно, она об этом на днях и шушукалась с госпожой де Боленкур и с госпожой де Шапоне».
   – Я была свободна, но все равно бы не приехала, – сказала она. – Я слышала Ристори в ее лучшие времена, а теперь это развалина. И потом, я не перевариваю стихов Кармен Сильвы. Как-то раз ко мне приводила Ристори герцогиня д'Аоста,[172] и Ристори читала песнь из Дантова «Ада». Вот это было бесподобно!
   Алиса, не дрогнув, выдержала удар. Сейчас она была все такая же мраморная. Взгляд у нее был по-прежнему пронизывающий и пустой, горбинка на носу по-прежнему говорила о ее родовитости. Но одна щека облупилась. Подбородок покрывала ни на что непохожая, легкая зеленая и розовая растительность. Еще одна зима пожалуй что свалит ее.
   – Если вы любите живопись, посмотрите портрет герцогини де Монморанси, – сказала Леграндену маркиза де Вильпаризи, чтобы прервать комплименты, которые тот опять начал было ей рассыпать.
   Воспользовавшись тем, что Легранден отошел, герцогиня Германтская указала на него тетке насмешливо-вопросительным взглядом.
   – Это господин Легранден, – вполголоса сказала маркиза де Вильпаризи, – его сестра – маркиза де Говожо, но я думаю, что это имя говорит тебе столько же, сколько и мне.
   – Да нет же, я ее прекрасно знаю! – прикрыв рот ладонью, воскликнула герцогиня Германтская. – Вернее сказать, я ее не знаю, но Базену, который неизвестно где встречается с ее мужем, ни с того ни с сего пришло в голову позвать эту толстуху ко мне. Что это было – я вам не могу передать. Она рассказала мне, что была в Лондоне, назвала все картины в British.[173] Прямо от вас я заеду к этому чудищу и подсуну визитную карточку. Не думайте, что это так просто: под предлогом, что она умирает, она всегда дома; зайдете ли вы к ней в семь вечера или в девять утра, она непременно угостит вас пирогом с земляникой.
   – Ну конечно, она чудище, – продолжала герцогиня Германтская в ответ на вопросительный взгляд тетки. – Она невозможна: употребляет такие выражения, как «щелкопер», и прочее тому подобное.
   – А что значит «щелкопер»? – спросила племянницу маркиза де Вильпаризи.
   – Почем я знаю! – в притворном негодовании воскликнула герцогиня. – Да и не желаю знать. Я таких выражений не употребляю.
   Убедившись, что тетка действительно не понимает значения слова «щелкопер», герцогиня решила показать, что она женщина образованная, а не только пуристка, и заодно поиздеваться над теткой, как она только что поиздевалась над де Говожо.
   – Ну это вот что, – сказала она со смешком, подавляемым остатками напускного раздражения, – его знают все: щелкопер значит писатель, происходит от «щелкать пером». Но это противное слово. От него тошнит, я бы так никогда не сказала. Так он ее брат? До меня это еще не дошло. Впрочем, тут ничего удивительного нет. Она тоже за всеми увивается и за всеми все повторяет, как попугай. Такая же точно подлиза и такая же надоедливая. Теперь это родство не представляет для меня загадки.
   – Садись, сейчас принесут чайку, – сказала маркиза де Вильпаризи герцогине Германтской, – поухаживай за собой сама, тебе незачем смотреть портреты твоих прабабушек, ты их знаешь не хуже меня.
   Маркиза де Вильпаризи опять села за свой стол и принялась писать. Все окружили ее, а я, воспользовавшись этим, подошел к Леграндену и, не видя ничего предосудительного в том, что он находится у маркизы де Вильпаризи, сказал, не сообразив, что мои слова для него оскорбительны и что он может подумать, что это оскорбление намеренное: