Страница:
– Пойду, – ответил Сван, – хотя я очень устал. Я получил от него письмо – он пишет, что ему нужно о чем-то со мной поговорить. Я чувствую, что разболеюсь и мне будет не до встреч с ним, – ни у него, ни у меня, – это будет меня нервировать, – поэтому я предпочитаю отделаться сегодня.
– Но ведь герцог Германтский – не антисемит?
– Как же не антисемит, когда он антидрейфусар? – возразил Сван, не замечая, что это требование основания. – И тем не менее мне жаль было разочаровывать этого человека – ох, как я непочтительно выражаюсь! – разочаровывать герцога; мне было бы приятнее расхваливать его мнимого Миньяра или кого-то там еще.
– Ну а герцогиня? – возвращаясь к делу Дрейфуса, продолжал я. – Она – женщина интеллигентная.
– Да, она очаровательная женщина. Хотя, по-моему, она была еще очаровательнее, пока именовалась принцессой де Лом. В ее остроумии появилась желчность, у знатной молодой девушки все это было мягче, а впрочем, и молодежь, и те, что уже в годах, и мужчины и женщины, – все это люди другой породы, и ничего с этим поделать нельзя – многовековой феодализм в крови даром не проходит.
– Но ведь дрейфусар же Робер де Сен-Лу?
– Ну что ж, это делает ему честь, особенно если принять во внимание, что его мать пышет к Дрейфусу злобой. Мне про него именно так и говорили, но я не поверил. Это меня очень радует. И не удивляет – он человек вполне интеллигентный. А в данном случае это очень важно.
Дрейфусарство сделало Свана удивительно непосредственным, оно произвело в нем еще более резкий сдвиг, произвело такой переворот, какого не произвела в нем женитьба на Одетте; эту новую его деклассацию правильнее было бы назвать рекламацией, и она служила ему к чести, ибо возвращала на путь, которым шли его родные и с которого он свернул под влиянием своих аристократических знакомств. Но как раз когда перед Сваном с его светлым умом, благодаря достоинствам, какие он унаследовал от предков, могла бы открыться истина, которая все еще была не видна светским людям, на него нашло затмение, делавшее его смешным. Ко всему, чем он восторгался и от чего ему было тошно, он прилагал теперь новое мерило, дрейфусарство. Узнав, что г-жа де Бонтан – антидрейфусарка, он решил, что она дура, однако этот его вывод был не более ошеломляющ, чем тот, какой он сделал после женитьбы, а именно – что г-жа Бонтан умница. Не столь уже важно было и то, что новая волна захлестнула его политические убеждения, что он забыл, как он обзывал Клемансо продажной душонкой, английским шпионом (эту нелепость выдумали у Германтов), и теперь уверял, что всю жизнь считал Клемансо совестью Франции, таким же непоколебимым человеком, как Корнели:[565] «Нет, я всегда это говорил. Вы меня с кем-то путаете». Но, перекатываясь через политические убеждения Свана, эта волна опрокидывала и его литературные взгляды, и даже его манеру выражаться. Баррес[566] погубил свой талант, да и ранние его вещи на поверку очень слабы, перечитывать их уже трудно: «Попробуйте – ни за что не одолеете. Вот Клемансо – это другое дело! Я не антиклерикал, но рядом с ним каким хилым выглядит Баррес! Да, старик Клемансо – это огромное явление. Как он знает язык!» Но кому угодно можно было осуждать эти дикости Свана, только не антидрейфусарам. Они утверждали, что раз человек стоит за Дрейфуса, значит, он непременно еврей. Если такой правоверный католик, как Саньет, тоже был за пересмотр дела, то это, мол, потому, что его настропалила г-жа Вердюрен, завзятая радикалка. Она особенно ненавидит «поповщину». Саньет не столько зловреден, сколько просто глуп, потому-то он и не отдает себе отчета, как скверно влияет на него «Покровительница». Если же антидрейфусарам возражали, что Бришо, тоже друг Вердюренов, – член Патриотической лиги, те говорили в ответ, что он умней Саньета.
– Вы с ним видитесь? – спросил я Свана, имея в виду Сен-Лу.
– Нет, совсем не вижусь. Недавно я получил от него письмо – он хотел, чтобы я попросил герцога де Муши и еще кое-кого голосовать за него в Джокей-клобе, но у него все там прошло как по маслу.
– Несмотря на дело Дрейфуса?
– Об этом даже и разговору не было. Но уж после голосования я туда ни ногой.
Вошел герцог, а вслед за ним его жена, уже переодевшаяся, статная, великолепная, в красном атласном платье; юбка у нее была отделана блестками. В волосах у нее было большое страусовое перо, окрашенное в пурпур, на плечи накинут тюлевый шарф опять-таки красного цвета.
– Мне очень нравится зеленая отделка вашей шляпы, – заметила герцогиня, от взгляда которой не ускользало ничто. – Да у вас, Шарль, все хорошо: и то, что вы носите, и то, что вы говорите, и то, что вы читаете, и то, что вы делаете.
Сван, притворяясь, что не слышит, рассматривал герцогиню, как рассматривают мастерски написанную картину, затем, встретившись с ней глазами, сложил губы так, словно хотел сказать: «Здорово!» Герцогиня засмеялась:
– Вам нравится мой туалет? Я очень рада. А вот мне самой он, признаться сказать, не особенно нравится, – с недовольным видом проговорила она. – Боже мой, как это скучно: одеваться, выезжать, когда так хочется посидеть дома!
– Какие чудные рубины!
– Ах, милый Шарль! Сразу видно, что вы понимаете в этом толк – не то что скотина Монсерфей: он спросил, настоящие ли они. Признаться, я никогда таких не видела. Это подарок великой княгини. По-моему, они крупноваты, чуточку напоминают полную рюмку бордо, но я их надела, потому что вечером мы увидим великую княгиню у Мари-Жильбер, – пояснила герцогиня, не подозревая, что эти ее слова изобличают во лжи герцога.
– А что будет у принцессы? – спросил Сван.
– Ничего особенного, – поспешил ответить герцог: из вопроса, заданного Сваном, он заключил, что Свана не пригласили.
– Да что вы, Базен! Там будет всякой твари по паре. Давка начнется такая, что как бы не затолкали. Одно там должно быть прекрасно, – глядя на Свана с таким видом, как будто она что-то предвкушает, продолжала герцогиня, – вот только боюсь, как бы в конце концов не собралась гроза, – это дивный сад. Вы его видели. Я там была месяц назад, когда цвела сирень, – красота неописуемая. И потом еще фонтаны – ну прямо Версаль в Париже!
– А что собой представляет принцесса? – спросил я.
– Да ведь вы же ее у нас видели. Чудо как хороша собой, глуповата, необыкновенно обаятельна, несмотря на все свое немецкое высокомерие, чрезвычайно отзывчива и то и дело садится в лужу.
От наблюдательного Свана не укрылось, что герцогиня хочет сейчас блеснуть «Германтским остроумием», но отделавшись по дешевке: это были старые, уже потертые ее словечки. Тем не менее в доказательство того, что он понял герцогиню, желавшую посмешить его, и в знак того, что она своей цели достигла, Сван улыбнулся, хотя чуть-чуть напряженной улыбкой, и этот особый вид неискренности вызвал во мне то же чувство неловкости, какое я испытывал во время разговора моих родителей с Вентейлем о падении нравов в некоторых слоях общества (а между тем мои родители прекрасно знали, что уж на что хуже нравы в Монжувене) или когда я слушал изысканную речь Леграндена, беседовавшего с глупцами и отлично знавшего, что эти богатые, шикарные, но необразованные люди его не поймут.
– Ориана! Что вы болтаете? – вскричал герцог. – Мари глупа? Она массу читала, отличная музыкантша.
– Базен, милый мой мальчик! Вы что, только вчера родились? Неужели вы не знаете, что все это не мешает человеку быть глуповатым? Впрочем, сказать про нее, что она глупа, это было бы преувеличение – нет, она смесь всего; она – Гессен-Дармштадт,[567] Священная империя…[568] и к тому же еще рохля. Уже один ее выговор раздражает меня. Но я признаю, что она очаровательная сумасбродка. Чего стоит хотя бы эта затея – сойти со своего германского трона и, как самая обыкновенная мещанка, выйти замуж за простого смертного! Ведь она же сама его выбрала! Ах да! – обратилась она ко мне. – Вы не знаете Жильбера! Вот вам один штришок: он слег, когда ему сказали, что я завезла карточку госпоже Карно[569] Да, Шарль, милый, – заметив, что упоминание карточки, завезенной г-же Карно, разозлило герцога, переменила разговор герцогиня, – вы так и не прислали фотографии родосских рыцарей, а между тем, наслушавшись ваших рассказов, я полюбила их и мечтаю с ними познакомиться.
Герцог смотрел на жену в упор:
– Ориана! Уж говорить, так говорить всю правду. Надо вам сказать, – с целью поправить герцогиню обратился он к Свану, – что жене тогдашнего английского посла, женщине очень доброй, но витавшей в облаках, известной своей бестактностью, пришла в голову довольно странная мысль пригласить нас вместе с президентом и его супругой. Нас это удивило, даже Ориану, тем более что у жены посла было довольно много знакомых среди людей, ни в чем нам не уступающих, и она смело могла бы не звать нас на такое разношерстное сборище. Там был один проворовавшийся министр, ну да кто старое помянет… словом, нас не предупредили, и мы оказались в глупейшем положении, хотя, впрочем, надо отметить, что все эти люди были очень учтивы. И на этом надо было поставить точку. Но герцогиня Германтская редко снисходит до того, чтобы со мной посоветоваться, так и тут: ничего мне не сказав, она сочла нужным завезти через несколько дней свою карточку в Елисейский дворец. Жильбер, пожалуй, хватил через край: он сказал, что мы себя этим запятнали. Но если сбросить со счетов политику самого Карно, – к слову сказать, он справлялся со своими обязанностями вполне удовлетворительно, – то как же можно забыть о том, что он – внук члена революционного трибунала,[570] в течение одного дня вынесшего смертный приговор одиннадцати нашим предкам?
– В таком случае зачем же вы, Базен, каждую неделю ездили ужинать в Шантийи? Ведь герцог Омальский тоже внук члена революционного трибунала, с тою лишь разницей, что Карно был человек порядочный, а Филипп Эгалите[571] – отъявленный негодяй.
– Простите, я вас перебью, – вмешался Сван. – Фотографии я вам послал. Не понимаю, почему вам их не передали.
– Ну, тут ничего особенно удивительного нет, – заметила герцогиня. – Мои слуги докладывают мне по своему благоусмотрению. Скорее всего, им просто не нравится Орден святого Иоанна.
Она позвонила.
– Должен вам сказать, Ориана, что я ездил в Шантийи без восторга.
– Без восторга, однако с ночной рубашкой на случай, если бы принц предложил вам остаться у него ночевать, но только он предлагал вам это не часто, потому что он – ужасный хам, как и все Орлеаны… Вы не знаете, кто еще, кроме нас, приглашен на обед к госпоже де Сент-Эверт? – спросила герцогиня у мужа.
– Помимо тех, о ком довели до вашего сведения, там будет брат короля Феодосия – его пригласили в последнюю минуту.
По выражению лица герцогини было заметно, что это ее обрадовало, а в тоне послышалась досада:
– Ах ты господи, опять принцы!
– Этот принц мил и умен, – вставил Сван.
– Ну, не особенно, – возразила герцогиня: было видно, что она ищет слов, которые подчеркнули бы, что она высказывает новую мысль. – Вы обратили внимание, что даже самые милые принцы милы, да не очень? Да, да, уверяю вас! Они считают необходимым иметь свое мнение решительно обо всем. Но так как у них ни о чем нет своего мнения, то полжизни они тратят на то, чтобы выспрашивать у нас наши мнения, а полжизни на то, чтобы нам же выдавать их за свои. Им непременно надо всему дать оценку: это, мол, сыграно хорошо, а вот это плохо. Все они на один покрой. Например, этот мальчишка Феодосий-младший (забыла, как его зовут) спросил меня, как называется такая-то оркестровая партия. А я ему… – Тут глаза у герцогини заблестели, ее красивые ярко-красные губы раскрылись, и она засмеялась. – «Так и называется: оркестровая партия».
И что же вы думаете? Мой ответ его, видимо, не удовлетворил. Ах, милый Шарль! – с томным видом продолжала герцогиня. – Какие скучные бывают эти сборища! Иной раз вечером сидишь и думаешь: «Нет, лучше умереть!» Правда, смерть, может быть, тоже скучна – ведь мы же не знаем, что это такое.
Вошел лакей. Это был молодой жених; его вражда с привратником дошла до того, что герцогиня по доброте своей вмешалась и добилась того, что между ними установился худой мир.
– Мне надо будет пойти справиться о здоровье господина маркиза д'Осмона? – спросил лакей.
– Ни в коем случае не ходите, даже и не думайте. А еще лучше, если вечером вас здесь не будет. Его лакей, ваш знакомый, может прийти сюда с вестями и пошлет вас к нам. Ступайте, идите куда угодно, повеселитесь, можете даже не ночевать дома, только чтобы вас не было здесь до утра.
Лакей был на седьмом небе. Наконец-то ему можно будет долго побыть со своей невестой, а то ведь они почти не виделись с того дня, когда, после очередного скандала с привратником, герцогиня в деликатных выражениях посоветовала ему во избежание дальнейших столкновений совсем не выходить из дому. Он утопал – при одной мысли, что ему наконец-то выдался свободный вечер, – в блаженстве, а герцогиня это заметила и поняла. Сердце у нее сжалось, во всем теле она ощутила зуд при виде счастья, которым человек наслаждался без ее разрешения, таясь от нее, и герцогиню охватили злоба и зависть:
– Нет, Базен, как раз наоборот: он должен быть здесь, ему нельзя ни на одну секунду отлучиться из дому.
– Но ведь это же глупо, Ориана, вся ваша прислуга дома, а в двенадцать часов придут еще костюмер и костюмерша одевать нас на бал. Он здесь совсем не нужен, и только он один из всех наших слуг водит компанию с лакеем Мама – вот почему мне главным образом и хочется его спровадить.
– А я прошу вас, Базен, не отпускать его: вечером он должен будет исполнить одно мое поручение, вот только я сейчас не могу сказать точно – в котором часу. Ни шагу из дому, слышите? – обратилась она к лакею, лицо которого изображало отчаяние.
В этом доме все время вспыхивали ссоры, прислуга здесь не приживалась, и виновником этой непрерывной войны был один и тот же человек, но только не привратник, хотя орудия пыток, наиболее утомительных для палача, и всю черную работу по науськиванию одного на другого, кончавшуюся дракой, герцогиня доверяла ему; надо, впрочем, заметить, что сам привратник не подозревал, какую роль он играет. Как и всех слуг герцогини, его умиляла ее доброта, а не отличавшиеся проницательностью лакеи, получив расчет, заходили к Франсуазе проститься и говорили, что если бы не будка привратника, то лучшего места, чем в доме у герцога, нельзя было бы найти во всем Париже. Герцогиня делала из будки привратника пугало, как долгое время делали пугало из клерикализма, из масонства, из еврейской опасности и т. д.
Вошел лакей.
– Почему мне не передали пакета, который прислал господин Сван?.. Да, вот еще что (вы знаете, Шарль, что Мама очень болен?): Жюля посылали узнать о здоровье господина маркиза д'Осмона – он еще не вернулся?
– Только что пришел, ваша светлость. Все так полагают, что кончина господина маркиза близка.
– Ах, так он еще жив! – облегченно вздохнув, воскликнул герцог. – Кончина, кончина! А вы – дурачина! Пока человек жив, надежду терять нельзя, – обратившись к нам, с веселым видом сказал герцог. – А мне говорили о нем так, как будто он уже мертв и похоронен. Через неделю он будет молодец молодцом.
– Доктора говорят, что он умрет вечером. Один из них обещал навестить больного ночью. А главный доктор сказал, что приезжать незачем: господина маркиза он в живых уже не застанет, господина маркиза поддерживают только промывания камфорным маслом.
– Да замолчите вы, болван! – вне себя от ярости крикнул герцог. – Никто вас не спрашивает. Вы ничего не поняли из того, что вам было сказано.
– Было сказано не мне, а Жюлю.
– Да замолчите вы наконец? – взревел герцог и сейчас же обратился к Свану: – Он жив, какое счастье! Мало-помалу силы у него восстановятся. Пережить такой кризис! Значит, дело пойдет на поправку. Сразу не выздоравливают. А легкое промываньице камфорным маслом – это даже приятно. Он жив – чего же еще надо? – потирая руки, продолжал герцог. – Раз он сумел перенести то, что ему суждено было вынести, это уже хорошо. У него такой могучий организм, что ему можно только позавидовать. А потом, за здоровыми так не ухаживают, как за больными. Мой повар – мастак; он приготовил мне на завтрак жареную баранину под беарнским соусом; не могу не отдать ему должного: пальчики оближешь, но именно поэтому я столько съел, что у меня до сих пор в желудке тяжесть. А ведь вот никто же не приходит узнавать о моем здоровье, как приходят узнавать о здоровье моего дорогого Аманьена. Чересчур часто приходят. Это его утомляет. Надо дать ему отдохнуть. От посетителей отбою нет – этак и правда можно уморить человека.
– Постойте! – обратилась герцогиня к лакею, собиравшемуся уйти. – Я просила принести запакованные фотографии, которые мне прислал господин Сван.
– Ваша светлость! Пакет так велик, что вряд ли пройдет в дверь. Мы его оставили в передней. Так как же, ваша светлость, принести?
– Нет, не приносите, но только надо было сразу сказать. Если это такая громадина, то я спущусь в переднюю и там посмотрю.
– Я забыл доложить вашей светлости, что ее сиятельство графиня Моле оставила утром визитную карточку для передачи вашей светлости.
– В котором часу? – с недовольным видом спросила герцогиня: видимо, она считала, что молодой женщине неприлично оставлять визитные карточки утром.
– Около десяти, ваша светлость.
– Принесите.
– Во всяком случае, Ориана, если вы считаете, что выйти замуж за Жильбера – это было со стороны Мари чудачеством, то у вас странная манера излагать события, – вернулся к прежней теме разговора герцог. – Уж кто дал маху, так это Жильбер: он женился на близкой родственнице бельгийского короля, присвоившего титул герцога Брабантского, который принадлежит нам. В наших жилах течет та же кровь, что и в жилах Гессенов, но только мы – более древняя ветвь. О себе говорить некрасиво, – сказал герцог, обращаясь ко мне, – но когда мы бываем – я уже не говорю – в Дармштадте, но даже в Касселе и, где бы то ни было, в Гессене, ландграфы всегда в высшей степени любезно уступают нам дорогу и первые места, потому что мы – древняя ветвь.
– Да будет вам, Базен! Мари была там у себя шефом всех полков, ее прочили за шведского короля…
– Подумаешь! Ах, Ориана, неужели вы не знаете, что дедушка шведского короля пахал землю в По,[572] а ведь мы уже девятьсот лет назад стали одними из первых во всей Европе?
– И все-таки если бы кто-нибудь крикнул на улице: «Глядите: вон шведский король!» – все бежали бы за ним до площади Согласия, а если бы крикнули: «Вон герцог Германтский!», то для всех это имя было бы пустым звуком.
– Что вы хотите этим сказать?
– А помимо всего прочего, я не понимаю, какие у вас права на титул герцога Брабантского, раз он перешел к бельгийскому царствующему дому?
Лакей принес визитную карточку графини Моле, или, вернее, то, что она оставила вместо визитной карточки. Под тем предлогом, что визитных карточек у нее нет, она достала из кармана письмо, которое она от кого-то получила, вынула его из конверта с надписью: «Графиня Моле», а на конверте загнула угол. Конверт, соответственно модному в тот год формату почтовой бумаги, был великоват, так что эта «визитная карточка» с надписью от руки была почти вдвое больше обычной.
– Это так называемая простота графини Моле, – с насмешкой в голосе заметила герцогиня. – Ей хочется, чтобы мы поверили, что у нее нет визитных карточек, и хочется показать свою оригинальность. Но этим нас не удивишь – ведь правда, милый Шарль? Мы уже не дети и сами достаточно оригинальны, чтобы угадать желания дамочки, которая начала выезжать в свет всего четыре года назад. Она прелестная женщина, но у нее, должно быть, не хватает смекалки, чтобы понять, что такими дешевыми приемами, как оставить вместо визитной карточки конверт, да еще в десять утра, она никого не удивит. Ее маменька, старая кикимора, по этой части ей сто очков вперед даст.
Сван не мог удержаться от смеха при мысли, что герцогиня, слегка завидовавшая успеху графини Моле, порывшись в «Германтском остроумии», сумеет проучить нахальную визитершу.
– По поводу титула «герцог Брабантский» я сто раз говорил вам, Ориана… – начал было герцог, но герцогиня, не дослушав, перебила его:
– Шарль, милый, я жажду посмотреть ваши фотографии!
– Extinctor draconis, latrator Anubis,[573] – сказал Сван.
– Да, вы так интересно о нем рассказывали и очень удачно сравнивали его со святым Георгием Венецианским. Я только не понимаю: почему Анубис?
– Дались вам эти фотографические снимки! – сказал герцог.
– Кое-кому, вероятно, были бы интереснее порнографические открытки, – без усмешки сказала герцогиня, тем самым подчеркивая, что она сама сознает, какой это плоский каламбур. – Я хочу посмотреть их все до единого, – добавила она.
– Давайте спустимся, Шарль, и подождем карету внизу, – сказал герцог, – вы продолжите свой визит в передней, а то моя жена все равно от вас не отстанет. Я могу похвалиться выдержкой, – с самодовольным видом продолжал он. – Я человек спокойный, но она допечет кого угодно.
– Вы совершенно правы, Базен, – сказала герцогиня, – пойдемте в переднюю, мы, по крайней мере, отдаем себе отчет, ради чего мы уходим из вашего кабинета, но мы никогда не поймем, почему мы происходим от графов Брабантских.
– Я сто раз объяснял вам, каким образом этот титул перешел в Гессенский дом, – сказал герцог (в это время мы уже шли смотреть фотографии, и я вспомнил те, которые Сван присылал мне из Комбре), – вследствие женитьбы одного из Брабантов, в тысяча двести сорок первом году, на дочери последнего ландграфа Тюрингенского и Гессенского, так что скорее даже титул принца Гессенского перешел в дом Брабантов, чем титул герцога Брабантского в Гессенский дом. А еще вы должны помнить, что нашим боевым кличем был клич герцогов Брабантских: «Лимбург – тому, кто его завоевал»;[574] более того: мы заменили герб Германта гербом Брабанта, и вот это, по-моему, была наша ошибка; пример Грамонов меня не убеждает.
– Ну, а поскольку Лимбург был завоеван бельгийским королем… – возразила герцогиня. – Вот потому-то наследник бельгийского престола и носит титул герцога Брабантского.
– Душенька! Ваше возражение не выдерживает критики, оно лишено всякого основания. Вы знаете не хуже меня, что титулы претендентов сохраняются и в том случае, когда территория занята каким-нибудь захватчиком. Так, например, испанский король тоже именует себя герцогом Брабантским, – это значит, что он претендует на землю, которой его род владел в менее древние времена, чем наш, но, правда, в более древние, чем род бельгийского короля. Еще испанский король именует себя герцогом Бургундским, королем Вест– и Ост-Индии, герцогом Миланским. А ведь он уже не владеет ни Бургундией, ни Индиями, ни Брабантом, как не владеем Брабантом ни я, ни принц Гессенский. Испанский король считает себя королем Иерусалима, австрийский император тоже, а ведь ни тот ни другой Иерусалимом не владеют.
– Но ведь герцог Германтский – не антисемит?
– Как же не антисемит, когда он антидрейфусар? – возразил Сван, не замечая, что это требование основания. – И тем не менее мне жаль было разочаровывать этого человека – ох, как я непочтительно выражаюсь! – разочаровывать герцога; мне было бы приятнее расхваливать его мнимого Миньяра или кого-то там еще.
– Ну а герцогиня? – возвращаясь к делу Дрейфуса, продолжал я. – Она – женщина интеллигентная.
– Да, она очаровательная женщина. Хотя, по-моему, она была еще очаровательнее, пока именовалась принцессой де Лом. В ее остроумии появилась желчность, у знатной молодой девушки все это было мягче, а впрочем, и молодежь, и те, что уже в годах, и мужчины и женщины, – все это люди другой породы, и ничего с этим поделать нельзя – многовековой феодализм в крови даром не проходит.
– Но ведь дрейфусар же Робер де Сен-Лу?
– Ну что ж, это делает ему честь, особенно если принять во внимание, что его мать пышет к Дрейфусу злобой. Мне про него именно так и говорили, но я не поверил. Это меня очень радует. И не удивляет – он человек вполне интеллигентный. А в данном случае это очень важно.
Дрейфусарство сделало Свана удивительно непосредственным, оно произвело в нем еще более резкий сдвиг, произвело такой переворот, какого не произвела в нем женитьба на Одетте; эту новую его деклассацию правильнее было бы назвать рекламацией, и она служила ему к чести, ибо возвращала на путь, которым шли его родные и с которого он свернул под влиянием своих аристократических знакомств. Но как раз когда перед Сваном с его светлым умом, благодаря достоинствам, какие он унаследовал от предков, могла бы открыться истина, которая все еще была не видна светским людям, на него нашло затмение, делавшее его смешным. Ко всему, чем он восторгался и от чего ему было тошно, он прилагал теперь новое мерило, дрейфусарство. Узнав, что г-жа де Бонтан – антидрейфусарка, он решил, что она дура, однако этот его вывод был не более ошеломляющ, чем тот, какой он сделал после женитьбы, а именно – что г-жа Бонтан умница. Не столь уже важно было и то, что новая волна захлестнула его политические убеждения, что он забыл, как он обзывал Клемансо продажной душонкой, английским шпионом (эту нелепость выдумали у Германтов), и теперь уверял, что всю жизнь считал Клемансо совестью Франции, таким же непоколебимым человеком, как Корнели:[565] «Нет, я всегда это говорил. Вы меня с кем-то путаете». Но, перекатываясь через политические убеждения Свана, эта волна опрокидывала и его литературные взгляды, и даже его манеру выражаться. Баррес[566] погубил свой талант, да и ранние его вещи на поверку очень слабы, перечитывать их уже трудно: «Попробуйте – ни за что не одолеете. Вот Клемансо – это другое дело! Я не антиклерикал, но рядом с ним каким хилым выглядит Баррес! Да, старик Клемансо – это огромное явление. Как он знает язык!» Но кому угодно можно было осуждать эти дикости Свана, только не антидрейфусарам. Они утверждали, что раз человек стоит за Дрейфуса, значит, он непременно еврей. Если такой правоверный католик, как Саньет, тоже был за пересмотр дела, то это, мол, потому, что его настропалила г-жа Вердюрен, завзятая радикалка. Она особенно ненавидит «поповщину». Саньет не столько зловреден, сколько просто глуп, потому-то он и не отдает себе отчета, как скверно влияет на него «Покровительница». Если же антидрейфусарам возражали, что Бришо, тоже друг Вердюренов, – член Патриотической лиги, те говорили в ответ, что он умней Саньета.
– Вы с ним видитесь? – спросил я Свана, имея в виду Сен-Лу.
– Нет, совсем не вижусь. Недавно я получил от него письмо – он хотел, чтобы я попросил герцога де Муши и еще кое-кого голосовать за него в Джокей-клобе, но у него все там прошло как по маслу.
– Несмотря на дело Дрейфуса?
– Об этом даже и разговору не было. Но уж после голосования я туда ни ногой.
Вошел герцог, а вслед за ним его жена, уже переодевшаяся, статная, великолепная, в красном атласном платье; юбка у нее была отделана блестками. В волосах у нее было большое страусовое перо, окрашенное в пурпур, на плечи накинут тюлевый шарф опять-таки красного цвета.
– Мне очень нравится зеленая отделка вашей шляпы, – заметила герцогиня, от взгляда которой не ускользало ничто. – Да у вас, Шарль, все хорошо: и то, что вы носите, и то, что вы говорите, и то, что вы читаете, и то, что вы делаете.
Сван, притворяясь, что не слышит, рассматривал герцогиню, как рассматривают мастерски написанную картину, затем, встретившись с ней глазами, сложил губы так, словно хотел сказать: «Здорово!» Герцогиня засмеялась:
– Вам нравится мой туалет? Я очень рада. А вот мне самой он, признаться сказать, не особенно нравится, – с недовольным видом проговорила она. – Боже мой, как это скучно: одеваться, выезжать, когда так хочется посидеть дома!
– Какие чудные рубины!
– Ах, милый Шарль! Сразу видно, что вы понимаете в этом толк – не то что скотина Монсерфей: он спросил, настоящие ли они. Признаться, я никогда таких не видела. Это подарок великой княгини. По-моему, они крупноваты, чуточку напоминают полную рюмку бордо, но я их надела, потому что вечером мы увидим великую княгиню у Мари-Жильбер, – пояснила герцогиня, не подозревая, что эти ее слова изобличают во лжи герцога.
– А что будет у принцессы? – спросил Сван.
– Ничего особенного, – поспешил ответить герцог: из вопроса, заданного Сваном, он заключил, что Свана не пригласили.
– Да что вы, Базен! Там будет всякой твари по паре. Давка начнется такая, что как бы не затолкали. Одно там должно быть прекрасно, – глядя на Свана с таким видом, как будто она что-то предвкушает, продолжала герцогиня, – вот только боюсь, как бы в конце концов не собралась гроза, – это дивный сад. Вы его видели. Я там была месяц назад, когда цвела сирень, – красота неописуемая. И потом еще фонтаны – ну прямо Версаль в Париже!
– А что собой представляет принцесса? – спросил я.
– Да ведь вы же ее у нас видели. Чудо как хороша собой, глуповата, необыкновенно обаятельна, несмотря на все свое немецкое высокомерие, чрезвычайно отзывчива и то и дело садится в лужу.
От наблюдательного Свана не укрылось, что герцогиня хочет сейчас блеснуть «Германтским остроумием», но отделавшись по дешевке: это были старые, уже потертые ее словечки. Тем не менее в доказательство того, что он понял герцогиню, желавшую посмешить его, и в знак того, что она своей цели достигла, Сван улыбнулся, хотя чуть-чуть напряженной улыбкой, и этот особый вид неискренности вызвал во мне то же чувство неловкости, какое я испытывал во время разговора моих родителей с Вентейлем о падении нравов в некоторых слоях общества (а между тем мои родители прекрасно знали, что уж на что хуже нравы в Монжувене) или когда я слушал изысканную речь Леграндена, беседовавшего с глупцами и отлично знавшего, что эти богатые, шикарные, но необразованные люди его не поймут.
– Ориана! Что вы болтаете? – вскричал герцог. – Мари глупа? Она массу читала, отличная музыкантша.
– Базен, милый мой мальчик! Вы что, только вчера родились? Неужели вы не знаете, что все это не мешает человеку быть глуповатым? Впрочем, сказать про нее, что она глупа, это было бы преувеличение – нет, она смесь всего; она – Гессен-Дармштадт,[567] Священная империя…[568] и к тому же еще рохля. Уже один ее выговор раздражает меня. Но я признаю, что она очаровательная сумасбродка. Чего стоит хотя бы эта затея – сойти со своего германского трона и, как самая обыкновенная мещанка, выйти замуж за простого смертного! Ведь она же сама его выбрала! Ах да! – обратилась она ко мне. – Вы не знаете Жильбера! Вот вам один штришок: он слег, когда ему сказали, что я завезла карточку госпоже Карно[569] Да, Шарль, милый, – заметив, что упоминание карточки, завезенной г-же Карно, разозлило герцога, переменила разговор герцогиня, – вы так и не прислали фотографии родосских рыцарей, а между тем, наслушавшись ваших рассказов, я полюбила их и мечтаю с ними познакомиться.
Герцог смотрел на жену в упор:
– Ориана! Уж говорить, так говорить всю правду. Надо вам сказать, – с целью поправить герцогиню обратился он к Свану, – что жене тогдашнего английского посла, женщине очень доброй, но витавшей в облаках, известной своей бестактностью, пришла в голову довольно странная мысль пригласить нас вместе с президентом и его супругой. Нас это удивило, даже Ориану, тем более что у жены посла было довольно много знакомых среди людей, ни в чем нам не уступающих, и она смело могла бы не звать нас на такое разношерстное сборище. Там был один проворовавшийся министр, ну да кто старое помянет… словом, нас не предупредили, и мы оказались в глупейшем положении, хотя, впрочем, надо отметить, что все эти люди были очень учтивы. И на этом надо было поставить точку. Но герцогиня Германтская редко снисходит до того, чтобы со мной посоветоваться, так и тут: ничего мне не сказав, она сочла нужным завезти через несколько дней свою карточку в Елисейский дворец. Жильбер, пожалуй, хватил через край: он сказал, что мы себя этим запятнали. Но если сбросить со счетов политику самого Карно, – к слову сказать, он справлялся со своими обязанностями вполне удовлетворительно, – то как же можно забыть о том, что он – внук члена революционного трибунала,[570] в течение одного дня вынесшего смертный приговор одиннадцати нашим предкам?
– В таком случае зачем же вы, Базен, каждую неделю ездили ужинать в Шантийи? Ведь герцог Омальский тоже внук члена революционного трибунала, с тою лишь разницей, что Карно был человек порядочный, а Филипп Эгалите[571] – отъявленный негодяй.
– Простите, я вас перебью, – вмешался Сван. – Фотографии я вам послал. Не понимаю, почему вам их не передали.
– Ну, тут ничего особенно удивительного нет, – заметила герцогиня. – Мои слуги докладывают мне по своему благоусмотрению. Скорее всего, им просто не нравится Орден святого Иоанна.
Она позвонила.
– Должен вам сказать, Ориана, что я ездил в Шантийи без восторга.
– Без восторга, однако с ночной рубашкой на случай, если бы принц предложил вам остаться у него ночевать, но только он предлагал вам это не часто, потому что он – ужасный хам, как и все Орлеаны… Вы не знаете, кто еще, кроме нас, приглашен на обед к госпоже де Сент-Эверт? – спросила герцогиня у мужа.
– Помимо тех, о ком довели до вашего сведения, там будет брат короля Феодосия – его пригласили в последнюю минуту.
По выражению лица герцогини было заметно, что это ее обрадовало, а в тоне послышалась досада:
– Ах ты господи, опять принцы!
– Этот принц мил и умен, – вставил Сван.
– Ну, не особенно, – возразила герцогиня: было видно, что она ищет слов, которые подчеркнули бы, что она высказывает новую мысль. – Вы обратили внимание, что даже самые милые принцы милы, да не очень? Да, да, уверяю вас! Они считают необходимым иметь свое мнение решительно обо всем. Но так как у них ни о чем нет своего мнения, то полжизни они тратят на то, чтобы выспрашивать у нас наши мнения, а полжизни на то, чтобы нам же выдавать их за свои. Им непременно надо всему дать оценку: это, мол, сыграно хорошо, а вот это плохо. Все они на один покрой. Например, этот мальчишка Феодосий-младший (забыла, как его зовут) спросил меня, как называется такая-то оркестровая партия. А я ему… – Тут глаза у герцогини заблестели, ее красивые ярко-красные губы раскрылись, и она засмеялась. – «Так и называется: оркестровая партия».
И что же вы думаете? Мой ответ его, видимо, не удовлетворил. Ах, милый Шарль! – с томным видом продолжала герцогиня. – Какие скучные бывают эти сборища! Иной раз вечером сидишь и думаешь: «Нет, лучше умереть!» Правда, смерть, может быть, тоже скучна – ведь мы же не знаем, что это такое.
Вошел лакей. Это был молодой жених; его вражда с привратником дошла до того, что герцогиня по доброте своей вмешалась и добилась того, что между ними установился худой мир.
– Мне надо будет пойти справиться о здоровье господина маркиза д'Осмона? – спросил лакей.
– Ни в коем случае не ходите, даже и не думайте. А еще лучше, если вечером вас здесь не будет. Его лакей, ваш знакомый, может прийти сюда с вестями и пошлет вас к нам. Ступайте, идите куда угодно, повеселитесь, можете даже не ночевать дома, только чтобы вас не было здесь до утра.
Лакей был на седьмом небе. Наконец-то ему можно будет долго побыть со своей невестой, а то ведь они почти не виделись с того дня, когда, после очередного скандала с привратником, герцогиня в деликатных выражениях посоветовала ему во избежание дальнейших столкновений совсем не выходить из дому. Он утопал – при одной мысли, что ему наконец-то выдался свободный вечер, – в блаженстве, а герцогиня это заметила и поняла. Сердце у нее сжалось, во всем теле она ощутила зуд при виде счастья, которым человек наслаждался без ее разрешения, таясь от нее, и герцогиню охватили злоба и зависть:
– Нет, Базен, как раз наоборот: он должен быть здесь, ему нельзя ни на одну секунду отлучиться из дому.
– Но ведь это же глупо, Ориана, вся ваша прислуга дома, а в двенадцать часов придут еще костюмер и костюмерша одевать нас на бал. Он здесь совсем не нужен, и только он один из всех наших слуг водит компанию с лакеем Мама – вот почему мне главным образом и хочется его спровадить.
– А я прошу вас, Базен, не отпускать его: вечером он должен будет исполнить одно мое поручение, вот только я сейчас не могу сказать точно – в котором часу. Ни шагу из дому, слышите? – обратилась она к лакею, лицо которого изображало отчаяние.
В этом доме все время вспыхивали ссоры, прислуга здесь не приживалась, и виновником этой непрерывной войны был один и тот же человек, но только не привратник, хотя орудия пыток, наиболее утомительных для палача, и всю черную работу по науськиванию одного на другого, кончавшуюся дракой, герцогиня доверяла ему; надо, впрочем, заметить, что сам привратник не подозревал, какую роль он играет. Как и всех слуг герцогини, его умиляла ее доброта, а не отличавшиеся проницательностью лакеи, получив расчет, заходили к Франсуазе проститься и говорили, что если бы не будка привратника, то лучшего места, чем в доме у герцога, нельзя было бы найти во всем Париже. Герцогиня делала из будки привратника пугало, как долгое время делали пугало из клерикализма, из масонства, из еврейской опасности и т. д.
Вошел лакей.
– Почему мне не передали пакета, который прислал господин Сван?.. Да, вот еще что (вы знаете, Шарль, что Мама очень болен?): Жюля посылали узнать о здоровье господина маркиза д'Осмона – он еще не вернулся?
– Только что пришел, ваша светлость. Все так полагают, что кончина господина маркиза близка.
– Ах, так он еще жив! – облегченно вздохнув, воскликнул герцог. – Кончина, кончина! А вы – дурачина! Пока человек жив, надежду терять нельзя, – обратившись к нам, с веселым видом сказал герцог. – А мне говорили о нем так, как будто он уже мертв и похоронен. Через неделю он будет молодец молодцом.
– Доктора говорят, что он умрет вечером. Один из них обещал навестить больного ночью. А главный доктор сказал, что приезжать незачем: господина маркиза он в живых уже не застанет, господина маркиза поддерживают только промывания камфорным маслом.
– Да замолчите вы, болван! – вне себя от ярости крикнул герцог. – Никто вас не спрашивает. Вы ничего не поняли из того, что вам было сказано.
– Было сказано не мне, а Жюлю.
– Да замолчите вы наконец? – взревел герцог и сейчас же обратился к Свану: – Он жив, какое счастье! Мало-помалу силы у него восстановятся. Пережить такой кризис! Значит, дело пойдет на поправку. Сразу не выздоравливают. А легкое промываньице камфорным маслом – это даже приятно. Он жив – чего же еще надо? – потирая руки, продолжал герцог. – Раз он сумел перенести то, что ему суждено было вынести, это уже хорошо. У него такой могучий организм, что ему можно только позавидовать. А потом, за здоровыми так не ухаживают, как за больными. Мой повар – мастак; он приготовил мне на завтрак жареную баранину под беарнским соусом; не могу не отдать ему должного: пальчики оближешь, но именно поэтому я столько съел, что у меня до сих пор в желудке тяжесть. А ведь вот никто же не приходит узнавать о моем здоровье, как приходят узнавать о здоровье моего дорогого Аманьена. Чересчур часто приходят. Это его утомляет. Надо дать ему отдохнуть. От посетителей отбою нет – этак и правда можно уморить человека.
– Постойте! – обратилась герцогиня к лакею, собиравшемуся уйти. – Я просила принести запакованные фотографии, которые мне прислал господин Сван.
– Ваша светлость! Пакет так велик, что вряд ли пройдет в дверь. Мы его оставили в передней. Так как же, ваша светлость, принести?
– Нет, не приносите, но только надо было сразу сказать. Если это такая громадина, то я спущусь в переднюю и там посмотрю.
– Я забыл доложить вашей светлости, что ее сиятельство графиня Моле оставила утром визитную карточку для передачи вашей светлости.
– В котором часу? – с недовольным видом спросила герцогиня: видимо, она считала, что молодой женщине неприлично оставлять визитные карточки утром.
– Около десяти, ваша светлость.
– Принесите.
– Во всяком случае, Ориана, если вы считаете, что выйти замуж за Жильбера – это было со стороны Мари чудачеством, то у вас странная манера излагать события, – вернулся к прежней теме разговора герцог. – Уж кто дал маху, так это Жильбер: он женился на близкой родственнице бельгийского короля, присвоившего титул герцога Брабантского, который принадлежит нам. В наших жилах течет та же кровь, что и в жилах Гессенов, но только мы – более древняя ветвь. О себе говорить некрасиво, – сказал герцог, обращаясь ко мне, – но когда мы бываем – я уже не говорю – в Дармштадте, но даже в Касселе и, где бы то ни было, в Гессене, ландграфы всегда в высшей степени любезно уступают нам дорогу и первые места, потому что мы – древняя ветвь.
– Да будет вам, Базен! Мари была там у себя шефом всех полков, ее прочили за шведского короля…
– Подумаешь! Ах, Ориана, неужели вы не знаете, что дедушка шведского короля пахал землю в По,[572] а ведь мы уже девятьсот лет назад стали одними из первых во всей Европе?
– И все-таки если бы кто-нибудь крикнул на улице: «Глядите: вон шведский король!» – все бежали бы за ним до площади Согласия, а если бы крикнули: «Вон герцог Германтский!», то для всех это имя было бы пустым звуком.
– Что вы хотите этим сказать?
– А помимо всего прочего, я не понимаю, какие у вас права на титул герцога Брабантского, раз он перешел к бельгийскому царствующему дому?
Лакей принес визитную карточку графини Моле, или, вернее, то, что она оставила вместо визитной карточки. Под тем предлогом, что визитных карточек у нее нет, она достала из кармана письмо, которое она от кого-то получила, вынула его из конверта с надписью: «Графиня Моле», а на конверте загнула угол. Конверт, соответственно модному в тот год формату почтовой бумаги, был великоват, так что эта «визитная карточка» с надписью от руки была почти вдвое больше обычной.
– Это так называемая простота графини Моле, – с насмешкой в голосе заметила герцогиня. – Ей хочется, чтобы мы поверили, что у нее нет визитных карточек, и хочется показать свою оригинальность. Но этим нас не удивишь – ведь правда, милый Шарль? Мы уже не дети и сами достаточно оригинальны, чтобы угадать желания дамочки, которая начала выезжать в свет всего четыре года назад. Она прелестная женщина, но у нее, должно быть, не хватает смекалки, чтобы понять, что такими дешевыми приемами, как оставить вместо визитной карточки конверт, да еще в десять утра, она никого не удивит. Ее маменька, старая кикимора, по этой части ей сто очков вперед даст.
Сван не мог удержаться от смеха при мысли, что герцогиня, слегка завидовавшая успеху графини Моле, порывшись в «Германтском остроумии», сумеет проучить нахальную визитершу.
– По поводу титула «герцог Брабантский» я сто раз говорил вам, Ориана… – начал было герцог, но герцогиня, не дослушав, перебила его:
– Шарль, милый, я жажду посмотреть ваши фотографии!
– Extinctor draconis, latrator Anubis,[573] – сказал Сван.
– Да, вы так интересно о нем рассказывали и очень удачно сравнивали его со святым Георгием Венецианским. Я только не понимаю: почему Анубис?
– Дались вам эти фотографические снимки! – сказал герцог.
– Кое-кому, вероятно, были бы интереснее порнографические открытки, – без усмешки сказала герцогиня, тем самым подчеркивая, что она сама сознает, какой это плоский каламбур. – Я хочу посмотреть их все до единого, – добавила она.
– Давайте спустимся, Шарль, и подождем карету внизу, – сказал герцог, – вы продолжите свой визит в передней, а то моя жена все равно от вас не отстанет. Я могу похвалиться выдержкой, – с самодовольным видом продолжал он. – Я человек спокойный, но она допечет кого угодно.
– Вы совершенно правы, Базен, – сказала герцогиня, – пойдемте в переднюю, мы, по крайней мере, отдаем себе отчет, ради чего мы уходим из вашего кабинета, но мы никогда не поймем, почему мы происходим от графов Брабантских.
– Я сто раз объяснял вам, каким образом этот титул перешел в Гессенский дом, – сказал герцог (в это время мы уже шли смотреть фотографии, и я вспомнил те, которые Сван присылал мне из Комбре), – вследствие женитьбы одного из Брабантов, в тысяча двести сорок первом году, на дочери последнего ландграфа Тюрингенского и Гессенского, так что скорее даже титул принца Гессенского перешел в дом Брабантов, чем титул герцога Брабантского в Гессенский дом. А еще вы должны помнить, что нашим боевым кличем был клич герцогов Брабантских: «Лимбург – тому, кто его завоевал»;[574] более того: мы заменили герб Германта гербом Брабанта, и вот это, по-моему, была наша ошибка; пример Грамонов меня не убеждает.
– Ну, а поскольку Лимбург был завоеван бельгийским королем… – возразила герцогиня. – Вот потому-то наследник бельгийского престола и носит титул герцога Брабантского.
– Душенька! Ваше возражение не выдерживает критики, оно лишено всякого основания. Вы знаете не хуже меня, что титулы претендентов сохраняются и в том случае, когда территория занята каким-нибудь захватчиком. Так, например, испанский король тоже именует себя герцогом Брабантским, – это значит, что он претендует на землю, которой его род владел в менее древние времена, чем наш, но, правда, в более древние, чем род бельгийского короля. Еще испанский король именует себя герцогом Бургундским, королем Вест– и Ост-Индии, герцогом Миланским. А ведь он уже не владеет ни Бургундией, ни Индиями, ни Брабантом, как не владеем Брабантом ни я, ни принц Гессенский. Испанский король считает себя королем Иерусалима, австрийский император тоже, а ведь ни тот ни другой Иерусалимом не владеют.