– Да, и то еще только под Парижем – здесь они цветут гораздо раньше. В Нормандии у его отца, – маркиза показала на герцога де Шательро, – чудные яблоневые сады на берегу моря, – прямо как на японской ширме, – так там они становятся действительно розовыми после двадцатого мая.
   – Я эти сады никогда не видел, – сказал молодой герцог, – от яблоневого цвета я всегда заболеваю сенной лихорадкой – это просто удивительно!
   – Сенной лихорадкой? – переспросил историк. – В первый раз слышу.
   – Это модная болезнь, – вставил архивариус.
   – Кому как повезет. Можете и легко отделаться, когда на яблоки урожай. Вы же знаете излюбленное выражение нормандца: «когда на яблоки урожай»? – спросил граф д'Аржанкур, – не будучи чистокровным французом, он строил из себя парижанина.
   – Ты права, – сказала племяннице маркиза де Вильпаризи, – это яблони с юга. Ветки прислала мне в подарок цветочница. Вас, вероятно, удивляет, господин Вальмер, – обратилась она к архивариусу, – что цветочница посылает мне яблоневые ветки? Но хоть я и старуха, а у меня много знакомых… и несколько друзей, – добавила она, улыбаясь без всякой задней мысли, – так, по крайней мере, показалось всем, а я подумал, что ей хочется сойти за оригиналку и поэтому она, – она, у которой столько блестящих знакомств! – хвалится дружбой с цветочницей.
   Блок тоже встал, чтобы полюбоваться цветами маркизы де Вильпаризи.
   – Ничего, ничего, маркиза, – сказал историк, снова садясь на стул, – даже если бы опять произошла одна из тех революций, которые так часто заливали кровью историю Франции, – а ведь, Боже ты мой, живем мы в такое время, что всего ожидать можно! – вставил он, обводя гостиную подозрительным взглядом, словно желая на всякий случай удостовериться, нет ли здесь кого-нибудь из «неблагонамеренных», – вы, с вашим талантом и знанием пяти языков, можете быть спокойны: у вас всегда найдется выход из положения.
   Историк Фронды все время чувствовал себя прекрасно, – он забыл, что страдает бессонницей. Но вдруг он вспомнил, что не спал шесть суток, и тут усталость, возникшая при одной мысли о ней, всей тяжестью навалилась ему на колени, согнула плечи, а его грустное лицо постарело.
   Блок, желая широким жестом выразить свой восторг, задел локтем вазу с яблоневыми ветками, ваза упала, и вся вода пролилась на ковер.
   – Пальцы у вас, право, как у феи, – сказал маркизе историк, – он повернулся ко мне спиной и не заметил неуклюжести Блока.
   Но Блок вообразил, что слова историка относятся к нему, и, чтобы не подать вида, что он стыдится своей неловкости, развязным тоном проговорил:
   – Это не беда, на меня не попало.
   Маркиза де Вильпаризи позвонила, и лакей вытер ковер и подобрал осколки. Маркиза пригласила на свой утренник молодых людей и герцогиню Германтскую.
   – Не забудь передать Жизели и Берте (герцогиням д'Обержон и де Портфен), чтобы они пришли до двух часов помочь мне, – сказала маркиза таким повелительным тоном, как будто она ей поручала напомнить нанятым метрдотелям прийти пораньше, чтобы подать фрукты.
   С принцами крови, бывшими с ней в родстве, а также с маркизом де Норпуа она была далеко не так любезна, как с историком, с Котаром, с Блоком, со мной, – казалось, они интересовали ее лишь с той стороны, что она могла предложить их, как лакомое блюдо, нашему любопытству. Она знала, что ей нечего церемониться с людьми, для которых она была не более или менее блестящей женщиной, но обидчивой и требующей к себе внимания теткой. Ей не было смысла стараться блеснуть перед людьми, которые все равно не изменили бы своего мнения о ее положении в обществе, которые лучше, чем кто-либо, знали ее биографию и чтили в ней ее знатный род. А главное, они были для нее теперь всего лишь выжимками, из которых соку больше уже не добудешь: ведь они не познакомят ее с новыми своими друзьями, не позовут ее вместе повеселиться. Она могла, в лучшем случае, зазвать их к себе, могла говорить о них на своих пятичасовых приемах, как говорила потом в своих воспоминаниях, для которых эти приемы были своего рода репетицией, первой читкой вслух перед избранной публикой. В обществе же, которое маркиза де Вильпаризи с помощью своей знатной родни стремилась заинтересовать, ослепить, приковать, в смешанном обществе Котаров, Блоков, известных драматургов, историков Фронды, – за отсутствием не бывавших у нее представителей высших кругов, – она находила все, что ей было нужно: разнообразие, новизну, развлечения, жизнь; эти люди повышали удельный вес ее салона (и они стоили того, чтобы иногда устраивать им встречи с герцогиней Германтской, хотя все это были люди ей незнакомые): при их содействии на ее обедах бывали замечательные люди, привлекшие ее внимание своими работами, у нее на дому ставились комические оперы и пантомимы под руководством самих авторов, для нее доставались ложи на интересные спектакли. Блок собрался уходить. Во всеуслышание он объявил, что происшествие с опрокинутой вазой – это не беда, а вполголоса говорил другое и уж совсем другое думал. «Если у тебя нет вышколенных слуг, которые умеют так поставить вазу, чтобы она не обливала и не ранила гостей, так нечего пыль в глаза пускать всей этой роскошью», – ворчал он сквозь зубы. Он принадлежал к числу обидчивых и «нервозных» людей, которые тяжело переживают допущенные ими неловкости, – не беря, однако, вину на себя, – до такой степени тяжело, что эти неловкости на целый день портят им настроение. Он был взбешен, расстроен, решил, что ноги его больше не будет в салонах. Сейчас ему требовалось хотя бы небольшое отвлечение. И тут, на счастье Блока, маркиза де Вильпаризи удержала его. То ли она была осведомлена о настроениях своих друзей, которых влекла за собой вздымавшаяся волна антисемитизма, то ли по рассеянности, но только она не представила Блока гостям. А Блок, неважно знавший правила светского обхождения, вообразил, что перед уходом ему следует вежливо, но отчужденно всем поклониться; он несколько раз кивнул головой и, уткнув бороду в воротничок, на каждого посмотрел сквозь пенсне холодно и недовольно. Но маркиза де Вильпаризи остановила его; ей еще надо было сговориться с ним насчет пьески, которую должны были у нее играть, а кроме того, ей не хотелось отпускать его, не вознаградив знакомством с маркизом де Норпуа (между прочим, ее удивляло, что маркиза до сих пор нет), хотя это вознаграждение было теперь не нужно, потому что Блок уже решил уговорить двух певиц, о которых он рассказывал маркизе, спеть у нее даром, только ради славы, так как на ее приемах собирался цвет европейского общества. Кроме них он предложил пригласить еще и трагическую актрису, «с ясными глазами, прекрасную, как Гера», обладающую даром пластически изображать то, о чем идет речь в лирически окрашенной прозе, которую она читает. Но маркиза де Вильпаризи, узнав ее фамилию, отказалась от нее по той причине, что это была подружка Сен-Лу.
   – У меня добрые вести, – сказала она мне на ухо, – я уверена, что все это у них держится на волоске, они вот-вот разойдутся, несмотря на то, что тут сыграл скверную роль один офицер, – добавила она. – Семья Робера смертельной ненавистью возненавидела князя Бородинского за то, что он по просьбе парикмахера отпустил его в Брюгге, и обвиняет его в покровительстве преступной связи. Должно быть, это отъявленный негодяй, – произнесла маркиза де Вильпаризи с видом возмущенной добродетели, который умели принимать даже самые распутные из Германтов. – Отъявленный негодддяй, отъявленный негодддяй, – повторила она, произнеся слово «негодяй» через три «д». Чувствовалось, что она не сомневается, что князь Бородинский участвовал во всех кутежах Сен-Лу. Но так как любезность въелась в плоть и кровь маркизы, то неумолимо строгое выражение, с каким она говорила об этом ужасном капитане, которого она называла «князь Бородинский» с насмешливой торжественностью женщины, в чьих глазах империя не стоила ломаного гроша, сменилось относившейся ко мне ласковой улыбкой и механическим подмигиванием, будто мы с ней в чем-то были сообщниками.
   – Я люблю де Сен-Лу-ан-Бре, – заявил Блок, – хотя он и скотина, люблю за то, что он прекрасно воспитан. Я очень люблю прекрасно воспитанных людей – это такая редкость! – продолжал он, не сознавая, – потому что сам-то он был отвратительно воспитан, – что слушать это никому не доставляет удовольствия. – Сейчас я вам приведу пример его безукоризненной благовоспитанности, пример, на мой взгляд, очень убедительный. Однажды я увидел его вместе с одним молодым человеком, когда он собирался сесть на свою колесницу с прекрасными ободьями, после того как собственноручно надел великолепную сбрую на пару коней, откормленных овсом и ячменем, по каковой причине ему не надо было взбадривать коней сверкающим в воздухе хлыстом. Он нас познакомил, но я не расслышал, как зовут молодого человека, – мы же ведь никогда не слышим, как зовут тех, с кем нас знакомят! – добавил он, смеясь: это была шутка его отца. – Де Сен-Лу-ан-Бре держался просто, не заискивал перед молодым человеком, по-видимому, нисколько не стеснялся. А через несколько дней я случайно узнал, что молодой человек – сын сэра Руфуса Израэльса! Конец этой истории не так покоробил присутствовавших, как ее начало, потому что она осталась для них непонятной. Дело в том, что сэр Руфус Израэльс, который для Блока и для его отца был чуть что не особой королевского рода, сэр Руфус Израэльс, перед которым Сен-Лу, с точки зрения Блока, должен был трепетать, в глазах Германтов представлял собой выскочку-инородца, только что терпимого в обществе, и дружбой с ним никому из них не пришло бы в голову гордиться, уж скорее наоборот.
   – Мне об этом сказал, – продолжал Блок, – приятель моего отца, доверенное лицо сэра Руфуса Израэльса, человек совершенно необыкновенный. Презанятнейшая личность! – добавил он с той безапелляционностью и с той восторженностью, с какой мы высказываем чужие мнения.
   – Скажи, какое состояние у Сен-Лу? – шепотом заговорил со мной Блок. – Ты, конечно, понимаешь, что мне на его состояние плевать с высокого дерева, но это я, понимаешь, с бальзаковской точки зрения. И не знаешь ли ты, во что он вложил свой капитал: во французские бумаги, в иностранные, в имения?
   Я ничего не мог ему сообщить. Перестав со мной шептаться, Блок громко попросил позволения открыть окна и, не дожидаясь ответа, направился к одному из окон. Маркиза де Вильпаризи сказала, что отворять окна нельзя, что она простужена. «Вы боитесь свежего воздуха? – разочарованно спросил Блок. – Но ведь на дворе тепло!» Он засмеялся и обвел глазами собравшихся, словно требуя от них поддержки в споре с маркизой де Вильпаризи. У этих благовоспитанных людей он ее не нашел. Задорный его взгляд, которому никого не удалось зажечь, смирился и снова стал серьезным; о своем поражении Блок объявил громогласно: «Ведь тут, по крайней мере, двадцать два градуса, а то и все двадцать пять! Я в этом совершенно уверен. С меня семь потов сошло. Но я не имею возможности, подобно мудрому Антенору,[187] сыну реки Алфей, погрузиться в отчие воды и, прежде чем сесть в сверкающую купель и умаститься елеем, остановить выделение пота». Удовлетворяя свойственную людям потребность убеждать других в разумности медицинских советов, пользу которых они проверили на себе, Блок добавил: «Ну, раз вы полагаете, что так для вас лучше!.. Я держусь противоположного мнения. Потому-то вы и простужаетесь».
   Блок чрезвычайно обрадовался предстоящему знакомству с маркизом де Норпуа.
   – Хорошо, если б маркиз сказал, что он думает о деле Дрейфуса, – снова заговорил он. – Я плохо знаю образ мыслей людей, ему подобных; получить интервью у такого видного дипломата – это было бы небезлюбопытно, – заключил он ядовито, чтобы не подумали, будто он считает себя ниже маркиза.
   Маркизе де Вильпаризи было неприятно, что Блок и об этом сказал громко, но она быстро успокоилась, уверившись, что архивариус, из-за националистических убеждений которого она все время была как на иголках, сидит далеко от Блока и что слышать его он не мог. Блок больше ее шокировал, когда он, наущаемый демоном дурного воспитания, который сначала сделал так, что он перестал видеть, что у него перед носом, со смехом спросил, вспомнив отцовскую шутку:
   – Не его ли это ученый труд, где доказывается, что русско-японская война неминуемо окончится победой русских и поражением японцев? А не впал ли он в детство? Должно быть, это его я видел недавно: прежде чем сесть в кресло, он сначала примерился, а потом подкатил к нему, как на роликах.
   – Этого не могло быть! Одну минутку! – сказала маркиза. – Не понимаю, что он там делает.
   Маркиза позвонила, и так как она ни от кого не скрывала и даже охотно давала понять, что ее старый друг большую часть времени проводит у нее, то, когда вошел лакей, она сказала:
   – Попросите господина де Норпуа прийти сюда; он разбирает бумаги у меня в кабинете. Сказал, что придет через двадцать минут, а я его жду час сорок пять. Он с вами поговорит о деле Дрейфуса и о чем хотите, – ворчливо проговорила она, обращаясь к Блоку, – он совсем не в восторге от того, что у нас творится.
   Надо заметить, что маркиз де Норпуа не ладил с нынешним министерством. Он не позволил бы себе привести к маркизе де Вильпаризи членов правительства (она по-прежнему держала себя с большим достоинством – достоинством аристократки – и стояла в стороне и над теми отношениями, которых он не прерывал в силу необходимости), но благодаря ему она была осведомлена о текущих событиях. Равным образом и нынешние государственные деятели не осмелились бы попросить маркиза де Норпуа представить их маркизе де Вильпаризи. Но кое-кто из них в затруднительных обстоятельствах ездил к нему за советом в ее имение. Узнавал адрес. Ехал в замок. Она не показывалась. Но за обедом говорила: «Мне известно, что вас побеспокоили. Дело пошло на лад?»
   – Вы не очень торопитесь? – спросила Блока маркиза де Вильпаризи.
   – Нет, нет, я хотел было уйти, потому что неважно себя чувствую; может быть, даже мне придется съездить в Виши полечить желчный пузырь, – с дьявольской иронией отчеканил последние слова Блок.
   – Да что вы? Туда собирается мой внучатый племянник Шательро – вот бы вам сговориться и поехать вместе! Вы знаете, он очень славный, – сказала маркиза де Вильпаризи, вероятно, глубоко убежденная, что если оба молодых человека – ее знакомые, то у них нет никаких оснований не подружиться.
   – Да я, собственно, не знаю, будет ли он доволен; мы с ним знакомы… едва-едва, вон он там, в глубине, – сказал Блок; он был и смущен и обрадован.
   Метрдотелю не надо было исполнять приказание, связанное с маркизом де Норпуа. Чтобы все подумали, будто он только что приехал и еще не виделся с хозяйкой дома, маркиз взял в передней шляпу, которую он принял за свою, подошел к маркизе де Вильпаризи и, почтительно поцеловав у нее руку, спросил, как она поживает, с таким интересом, точно они встретились после долгой разлуки. Он понятия не имел, что маркиза де Вильпаризи перед самым его приходом лишила всякого правдоподобия эту комедию, которую сама же, впрочем, и прекратила, предложив маркизу де Норпуа и Блоку пройти в соседнюю комнату. Вновь вошедший, – а Блок не знал, что это и есть маркиз де Норпуа, – отвечал на оказываемые ему знаки особого уважения чинными, изящными, низкими поклонами, и, подавленный этим церемониалом, злясь при мысли о том, что ему-то уж этот человек наверняка не поклонится, Блок спросил меня с напускной небрежностью: «Это еще что за болван?» Впрочем, может быть, ужимки маркиза де Норпуа оскорбляли лучшее, что было в Блоке, свойственную его поколению большую естественность и чистосердечие, и он отчасти искренне нашел, что они смешны. Как бы то ни было, они перестали казаться ему смешными и даже привели его в восторг, когда маркиз поклонился ему.
   – Господин посол! – обратилась к де Норпуа маркиза де Вильпаризи. – Позвольте вас познакомить с этим господином. Господин Блок, маркиз де Норпуа. – Вообще она не церемонилась с маркизом де Норпуа, но тут она назвала его «господин посол» по правилам хорошего тона, потому что она преклонялась перед рангом посла, – преклонялась по внушению маркиза, – и, наконец, для того, чтобы показать, что у нее особая манера держать себя с этим человеком, менее непринужденная, более чопорная, которая в салоне изысканной женщины, резко отличаясь от ее вольного обхождения с другими его завсегдатаями, указывает на то, что это ее любовник.
   Маркиз де Норпуа утопил голубизну своих глаз в белой бороде и, несмотря на высокий рост, изогнувшись в низком поклоне, пробормотал: «Очень рад», а представленный ему юноша хотя и был растроган, но все же нашел, что знаменитый дипломат чересчур с ним учтив, и поспешил превзойти его: «Да нет, что вы, это я очень рад!» Однако маркизе де Вильпаризи показалось, что этой церемонии, повторявшейся маркизом де Норпуа ради старинной его приятельницы с каждым новым лицом, которое она ему представляла, для Блока недостаточно, и она сказала Блоку:
   – Расспросите его о чем угодно, уведите его отсюда, если хотите; ему будет очень приятно побеседовать с вами; по-моему, вы собирались поговорить с ним о деле Дрейфуса, – прибавила она, даже и не думая о том, доставит ли эта беседа удовольствие маркизу де Норпуа, но ведь не потрудилась же она, прежде чем осветить портрет герцогини де Монморанси для историка, спросить всех остальных, интересно ли им посмотреть его, или спросить их, хотят ли они чаю, прежде чем угощать.
   – Говорите с ним громко, – продолжала маркиза, – он туговат на ухо, но он ответит на все ваши вопросы. Он был близко знаком с Бисмарком, с Кавуром.[188] Ведь правда, маркиз, – повысила она голос, – вы хорошо знали Бисмарка?
   – Работаете над чем-нибудь? – спросил маркиз де Норпуа, посмотрев на меня приветливым взглядом и с чувством пожав мне руку. Я воспользовался этой минутой, чтобы оказать ему услугу и освободить его от шляпы, которую он счел своим долгом захватить для пущей торжественности и в которой я узнал свою. – Вы мне показывали одну вещицу, но в ней было что-то надуманное, вы там намудрили, я откровенно высказал вам свое мнение: она не стоила затраченных вами усилий. Чем же вы порадуете нас теперь? Если память мне не изменяет, вы находитесь под большим влиянием Бергота.
   – Не трогайте Бергота! – воскликнула герцогиня.
   – Я не отрицаю в нем таланта живописца, – это ни для кого не подлежит сомнению, герцогиня. Он владеет резцом, умеет травить офорты, но он – не Шербюлье:[189] на широкие полотна его не хватает. И вообще мне кажется, что в наше время происходит смешение жанров и что дело романиста – завязывать интригу и облагораживать сердца, а не корпеть над фронтисписами и заставками. Я увижусь с вашим отцом у нашего милого А.-Ж., – добавил он, обращаясь ко мне.
   Послушав, как он говорит с герцогиней Германтской, я было возымел надежду, что он, не оказав мне прежде содействия в том, чтобы меня пригласили к Свану, быть может, введет меня в дом к герцогине. «Еще одно из моих больших увлечений, – сказал я ему, – это Эльстир. Насколько мне известно, у герцогини Германтской есть чудные его картины, в частности – изумительный пучок редиски,[190] – я видел его на выставке, и мне так хочется посмотреть его еще раз! Это шедевр!» В самом деле, если бы с моим мнением считались и меня бы спросили, какая моя любимая картина, я назвал бы пучок редиски. «Шедевр? – воскликнул маркиз де Норпуа удивленно и неодобрительно. – Да ведь это же не картина, это эскиз (он был прав). Если вы называете шедевром живо сделанный набросок, то что же вы тогда скажете о „Деве“ Эбера?[191] или о Даньян-Бувре[192]».
   – Я слышала, как вы отказали приятельнице Робера, – после того как Блок отвел посла в сторону, сказала тетке герцогиня Германтская, – по-моему, тут жалеть не о чем, это сплошной ужас, у нее намека нет на талант, а кроме того, она карикатурна.
   – А разве вы ее видели, герцогиня? – спросил граф д'Аржанкур.
   – А разве вы не знаете, что, прежде чем показаться публике, она выступала у меня? Но я этим не горжусь, – со смехом сказала герцогиня Германтская, обрадовавшись, однако, случаю довести до сведения собравшихся, – раз уж заговорили об этой актрисе, – что она первая увидела, какое посмешище представляет собою ее игра. – Ну, мне надо уходить, – вдруг объявила она, не пошевелившись.
   Она увидела, что вошел ее муж, и эти ее слова намекали на комизм ее положения, – точно это был визит новобрачных, – но отнюдь не на отношения, – часто нелегкие, – между ней и этим высоченным стареющим весельчаком, все еще пытавшимся угнаться за молодежью. С приветливым и лукавым видом пробегая по многолюдному обществу, собравшемуся за чайным столом, своими маленькими круглыми зрачками, живо напоминавшими те кружочки, в которые, нацелившись, без промаха попадал такой великолепный стрелок, как он, и слегка жмурясь от лучей заходящего солнца, герцог двигался с завороженной и осторожной медлительностью, словно, оробев в этом блестящем собрании, он боялся наступить на чье-нибудь платье и помешать разговору. Не сходившая у него с лица пьяноватая улыбка, улыбка доброго короля Ивето,[193] а также плывшая около его груди, точно плавник у акулы, рука с полусогнутыми пальцами, которую он без разбора давал пожимать и старым своим друзьям, и тем, кого с ним знакомили, позволяли ему, не делая ни одного лишнего жеста и не прерывая царственного в своей неторопливости и благосклонности обхода, удовлетворять всех, тянувшихся к нему, только лишь проборматыванием: «Добрый вечер, мой милый; добрый вечер, дорогой друг; очень рад вас видеть, господин Блок; добрый вечер, Аржанкур», и только меня, когда он услышал мое имя, он осчастливил особым вниманием: «Добрый вечер, мой юный сосед! Как поживает ваш отец? Он очень приятный человек! Вы же знаете, что мы с ним друзья закадычные», – чтобы доставить мне удовольствие, добавил он. Расшаркался он перед одной лишь маркизой де Вильпаризи, а та кивнула ему, вынув из-под передника руку.
   Сказочно богатый и живший в том мире, где богачей становится все меньше и меньше, привыкший к мысли, что он владелец громадного состояния, он сочетал в себе тщеславие важного барина и тщеславие человека денежного, но утонченное воспитание, полученное барином, ставило границы тщеславию денежного человека. Все же при взгляде на него становилось ясно, что своим успехом у женщин, стоившим таких страданий его жене, он был обязан не только своему имени и состоянию, – он был еще очень красив, и профиль его своей чистотой, смелостью очертаний напоминал профиль греческого бога.
   – Правда, она у вас выступала? – спросил герцогиню граф д'Аржанкур.
   – Ну да, она ко мне явилася с букетом лилий в руке и с лилиями на платье. (Герцогиня Германтская, как и маркиза де Вильпаризи, нарочито, подчеркнуто произносила некоторые слова, как их произносит простонародье, но, в отличие от тетки, никогда не грассировала.)
   Перед тем как маркиз де Норпуа, нехотя и по принуждению, отвел Блока в укромный уголок, где они могли поговорить один на один, я подошел к старому дипломату попросить его посодействовать моему отцу на выборах в Академию. Маркиз попытался отложить разговор. Но я сказал, что собираюсь в Бальбек. «Как! Опять в Бальбек? Да вы настоящий globe-trotter![194]». Он выслушал меня. Когда я назвал имя Леруа-Болье, маркиз де Норпуа посмотрел на меня подозрительно. Я вообразил, что, быть может, он сказал Леруа-Болье что-нибудь нехорошее о моем отце и сейчас испугался, что экономист передал моему отцу его слова. Внезапно он заговорил о моем отце как лучший его друг. А потом, после заминки, когда у человека как бы невольно прорывается заветное его убеждение, возобладавшее над косноязычными попытками не проговориться, он начал горячо мне доказывать: «Нет, нет, вашему отцу не надо выставлять свою кандидатуру. Не надо в его же интересах, из уважения к себе, ведь он же большая величина, а этот неосторожный шаг может скомпрометировать его. Он заслуживает лучшей участи. Если его выберут, он рискует все потерять и ничего не выиграть. Слава Богу, он не оратор. А мои дорогие коллеги ценят только красноречие, хотя бы человек нес чепуху. У вашего отца есть высокая цель в жизни; он должен идти к ней прямым путем, не сбиваясь с него и не пробираясь сквозь кусты, хотя бы то были кусты, – на которых, впрочем, больше шипов, чем цветов, – в садах Академа.[195] Да ведь он и соберет всего лишь несколько голосов. Академия любит, чтобы соискатель, прежде чем она примет его в свое лоно, прошел изрядный испытательный срок. Сейчас ничего предпринимать не следует. А потом – пожалуйста. Но только нужно, чтобы на нем остановила внимание сама Академия. Она следует правилу наших заальпийских соседей: Fara da se,[196] – следует не потому, что так лучше, а потому, что она считает себя непогрешимой. То, что мне сообщил Леруа-Болье[197] не произвело на меня благоприятного впечатления. Но, насколько я мог заметить, он, кажется, склонен поддерживать вашего отца? Пожалуй, я был с ним слишком резок – я сказал, что его дело – хлопок и металлы, а в политических тонкостях, как любил выражаться Бисмарк, он ничего не смыслит. Ваш отец ни в коем случае не должен выставлять свою кандидатуру: Principiis obsta.[198] Если он поставит своих друзей перед совершившимся фактом, они очутятся в весьма затруднительном положении. Послушайте, – глядя на меня в упор своими голубыми глазами, вдруг нарочито откровенно заговорил он со мной, – вы знаете, как я люблю вашего отца, и поэтому вас, наверно, удивит то, что я сейчас скажу. Так вот, именно потому, что я его люблю, именно (мы с ним неразлучные друзья, arcades ambo[199]) потому, что я знаю, какую пользу может он принести отечеству, мимо каких подводных камней может он провести его, если останется у руля, из симпатии к нему, из глубокого уважения, из патриотических чувств я не буду голосовать за него. Впрочем, я, кажется, достаточно ясно дал ему это понять. (Тут мне показалось, что в глазах маркиза промелькнул строгий ассирийский профиль Леруа-Болье.) Словом, проголосовать за него – это для меня означает в известном смысле поступить против совести». Несколько раз маркиз де Норпуа обозвал своих коллег ископаемыми. Помимо всего прочего, каждый член клуба или академии наделяет своих коллег чертами характера, резко отличающимися от его черт, – наделяет не столько для того, чтобы иметь возможность сказать: «Ах, если б это зависело только от меня!» – сколько для того, чтобы дать почувствовать, как трудно достается то звание, какое он получил, и насколько оно почетно. «Так вот что я вам скажу, – заключил маркиз, – в интересах всей вашей семьи я предпочитаю, чтобы вашего отца с триумфом выбрали лет этак через десять – через пятнадцать». Мне показалось, что в маркизе говорит если не зависть, то, во всяком случае, полнейшее равнодушие к моему отцу, но впоследствии ход событий показал, что я ошибался.