Почти все красивые эти статистки были когда-то любовницами герцога (к их числу принадлежала и виконтесса д'Арпажон), или же романы его с ними приближались к концу. Все-таки, пожалуй, не столько красота и щедрость герцога побуждали их уступать его желаниям, сколько обаяние герцогини, под которым они находились, и надежды на то, что они будут приняты у нее в салоне, а ведь они тоже были из высшей аристократии, только сортом ниже. Впрочем, герцогиня не ставила им непреодолимых преград на пути их проникновения к ней; она помнила, что многие из них оказывались ее союзницами, благодаря которым ей удавалось в большинстве случаев добиться крайне ей необходимого, в чем муж отказывал ей наотрез, если не был тогда покорен другой женщиной. А что герцогиня принимала только тех женщин, с которыми у герцога была весьма длительная связь, то объяснялось это, вернее всего, вот чем: когда на герцога, как буря, налетала страсть, ему казалось, что это мимолетное увлечение, и он полагал, что вознаграждать любовницу приглашением к жене – это слишком большая для нее честь. Между тем он готов был предложить такое вознаграждение за нечто гораздо меньшее, за первый поцелуй, если он неожиданно для себя наталкивался на сопротивление или, наоборот, не встречал никакого сопротивления. В любви признательность, желание доставить удовольствие часто побуждают быть более щедрым, чем щедрые на посулы надежда и вожделение. Но в таких случаях исполнению желания герцога мешали другие обстоятельства. Начать с того, что всех женщин, отвечавших герцогу взаимностью, он превращал в невольниц иной раз даже до того, как они сдавались. Он не разрешал им с кем-либо встречаться, почти все время проводил с ними, занимался воспитанием их детей, которым он иногда дарил братца или сестрицу, о чем свидетельствовало потрясающее сходство. Потом, если в начале связи знакомство с герцогиней Германтской, никоим образом не входившее в намерения герцога, представляло известный интерес для его любовницы, то с течением времени связь меняла ее отношение к нему: герцог был для нее уже не только мужем самой элегантной женщины в Париже, но и человеком, которого она любила, а кроме того, человеком, который давал ей деньги и приучил к более широкому образу жизни и благодаря которому она теперь иначе отвечала себе на вопрос: что важнее – снобизм или выгода? Наконец, у некоторых любовниц герцога просыпалась ревность к герцогине Германтской и принимала всевозможные виды. Но это был самый редкий случай; к тому же, когда день представления герцогине наконец наступал (обычно когда герцог охладевал к своей возлюбленной, а поступки герцога, как и поступки каждого человека, чаще всего обусловливались предшествовавшими его действиями, на которые его теперь уже ничто не толкало), то часто оказывалось, что сама герцогиня Германтская пожелала встретиться с любовницей герцога, которая была ей необходима, в которой она чаяла найти драгоценную союзницу в борьбе со своим грозным мужем. Не следует думать, однако, – редкие мгновения, когда герцогиня, сидя у себя дома, слишком много говорила и когда герцог выходил из себя или когда он упорно молчал, что было еще страшнее, эти редкие мгновения в счет не идут, – что герцог Германтский не соблюдал по отношению к своей жене так называемых правил приличия. Люди, которые не знали их близко, могли составить себе на этот счет неверное представление. Иногда осенью, между скачками в Довиле, лечением на водах и охотой в Германте, в течение нескольких недель, которые принято проводить в Париже, герцог, зная, что герцогиня любит кафешантаны, ходил с ней туда по вечерам. Публика тотчас же обращала внимание на появлявшегося в одной из маленьких двухместных лож бенуара Геркулеса «в смокинге» (во Франции каждую вещь, о которой с большим или меньшим правом можно сказать, что она – британского происхождения, называют не так, как в Англии), с моноклем, державшего в большой, но красивой руке, на безымянном пальце которой сверкал сапфир, толстую сигару и время от времени затягивавшегося, почти не сводившего глаз со сцены и лишь изредка бросавшего взгляд на партер, где он, кстати сказать, никого не знал, и придававшего тогда своему лицу мягкое, сдержанное, благожелательное, учтивое выражение. Если куплет казался герцогу смешным и не чересчур непристойным, он с улыбкой оборачивался к жене, добродушно-заговорщицки подмигивал ей, и то невинно-веселое настроение, в которое приводила ее новая шансонетка, как будто передавалось ему. И зрители могли думать, что такого хорошего мужа, как герцог, на всем свете не сыщешь и что герцогине можно только позавидовать – позавидовать женщине, с которой герцога ничто решительно не связывало, женщине, которую он не любил, которую он на каждом шагу обманывал; когда герцогиня утомлялась, герцог Германтский вставал, подавал ей пальто, поправлял колье, чтобы оно не цеплялось за подкладку, и до самого выхода прокладывал ей дорогу с услужливой и почтительной заботливостью, она же принимала его заботы с холодностью светской женщины, расценивавшей его заботливость как проявление самой обыкновенной вежливости, а иной раз даже с чуть-чуть насмешливой горечью разочаровавшейся жены, у которой не осталось уже никаких иллюзий. И все-таки, несмотря на то, что внешне все обстояло благополучно, все-таки, если не принимать во внимание казовой стороны светской любезности, вынесшей чувство долга из глубины на поверхность еще в давнее время, которое, однако, не прошло для тех, кто его помнит, жизнь у герцогини была нелегкая. Герцог Германтский опять становился щедрым, добрым только ради новой любовницы, которая чаще всего принимала сторону герцогини; тогда герцогиня вновь получала возможность проявлять щедрость по отношению к прислуге, помогать бедным, а потом купить себе новый роскошный автомобиль. Но герцогиню Германтскую довольно скоро начинали раздражать люди, всецело ей преданные, и возлюбленные герцога не составляли исключения. В короткий срок они успевали надоедать герцогине. Теперь как раз намечался разрыв герцога с виконтессой д'Арпажон. Восходила звезда новой дамы сердца.
   Правда, чувство, которое герцог Германтский испытывал то к той, то., к другой, рано или поздно вновь давало о себе знать; прежде всего, это чувство перед смертью завещало их, как прекрасные мраморные статуи – статуи, прекрасные для герцога, ставшего в известной мере художником, потому что он любил их, и ценившего теперь красоту линий, которые, не любя, он бы не оценил, – салону герцогини, где они выставляли свои формы, долгое время одна с другой враждовавшие, снедаемые ревностью, ссорившиеся и наконец зажившие в дружбе, мире и согласии; эта их дружба порождалась любовью к ним герцога Германтского, дававшей ему возможность разглядеть у своих любовниц достоинства, существующие у каждого человека, но распознаваемые только сладострастием, в силу чего бывшая любовница, превратившаяся в «чудного товарища», который готов помочь нам во всем, переходит на амплуа врача или отца, на самом же деле не врача и не отца, а друга дома. Но на первых порах женщина, которую герцог бросал, жаловалась, устраивала сцены, делалась требовательной, надоедливой, бесцеремонной. Герцога она начинала злить. Вот тут-то герцогине Германтской и удавалось выяснить, какие недостатки действительно есть у досаждающей ей особы и какие ей только приписываются. Известная своей отзывчивостью, герцогиня Германтская безропотно выслушивала по телефону прерываемые рыданиями признания покинутой, а немного погодя прохаживалась на ее счет вместе со своим мужем, потом – кое с кем из близких друзей. Полагая, что участие, которое она проявила к несчастной женщине, дает ей право посмеиваться над ней даже в ее присутствии, о чем бы она ни говорила, лишь бы ее слова не расходились с тем смешным видом, в каком герцог и герцогиня с недавних пор ее выставляли, Ориана, не стесняясь, обменивалась с мужем насмешливо-многозначительными взглядами.
   Между тем принцесса Пармская, садясь за стол, вспомнила, что ей хотелось пригласить в Оперу принцессу д'Эдикур, и тут она, с целью выяснить, не будет ли это неприятно герцогине Германтской, решила позондировать почву.
   В этот момент вошел граф де Груши – поезд, которым of. ехал, из-за крушения другого поезда на час опоздал. Граф долго извинялся. Если бы его жена была урожденная Курвуазье, она сгорела бы со стыда. Но графиня де Груши была Германт «кость от кости». Когда ее муж извинялся за опоздание, она заметила:
   – Опаздывать из-за пустяков – в традициях вашей семьи, – это мне хорошо известно.
   – Садитесь, Груши, есть из-за чего расстраиваться! – сказал герцог.
   – Хоть я и иду в ногу с временем, все-таки я не могу не признать, что в битве под Ватерлоо есть и своя хорошая сторона: мало того, что благодаря этой битве произошла реставрация Бурбонов, – она привела их к власти таким путем, который сделал их непопулярными. Но вы, оказывается, настоящий Нимрод![403]
   – Да, правда, я привез отменную дичь. С позволения герцогини, завтра я пришлю ей десяток фазанов.
   В глазах герцогини Германтской мелькнула какая-то мысль. Она обратилась к графу де Груши с настойчивой просьбой не присылать ей фазанов. Она подозвала лакея-жениха, с которым я поговорил, выйдя из залы, где висели картины Эльстира.
   – Пулен! – сказала она. – Сходите завтра за фазанами к его сиятельству Груши! Вы разрешите мне поделиться? Нам с Базеном десять фазанов не съесть.
   – Можно и послезавтра, – ответил граф де Груши.
   – Нет, лучше завтра, – возразила герцогиня.
   Пулен побледнел: значит, свидание с невестой не состоится! Зато герцогиня была удовлетворена: ей хотелось, чтобы все видели, какая она добрая.
   – Завтра у вас свободный день, – сказала она Пулену, – но вы поменяйтесь с Жоржем: я отпущу его завтра, а послезавтра он заменит вас.
   Но послезавтра занята невеста Пулена! Пулену все равно, отпустят его в этот день или нет. Когда Пулен вышел, все стали хвалить герцогиню за хорошее отношение к слугам.
   – Просто я поступаю с ними так, как я бы хотела, чтобы поступали со мной.
   – Вот именно! Как же им не дорожить таким чудным местом?
   – Ну не такое уж оно чудное! Но я думаю, что они меня любят. Как раз Пулен меня слегка раздражает: он влюблен и по этому случаю напускает на себя меланхолию.
   Тут вернулся Пулен.
   – А ведь и в самом деле, – заметил граф де Груши, – что-то он нос повесил. С ними надо быть добрым, но только не чересчур.
   – Я хозяйка не строгая: он сходит к вам за фазанами, а потом весь день просидит сложа руки и съест то, что придется на его долю.
   – Многие с радостью пошли бы на его место, – сказал граф де Груши: как известно, зависть слепа.
   – Ориана! – сказала принцесса Пармская. – На днях у меня была ваша родственница д'Эдикур; сразу видно, что она необыкновенно умна; она – из рода Германтов, этим все сказано, но, кажется, у нее злой язык…
   Герцог посмотрел на жену долгим взглядом, в котором читалось притворное изумление. Герцогиня Германтская засмеялась. Наконец принцесса перехватила взгляд герцога.
   – А… разве вы… со мной не согласны?.. – с тревогой в голосе спросила она.
   – Вы, принцесса, из любезности уделяете слишком много внимания выражению лица Базена. Перестаньте, Базен, у вас такой вид, как будто вы плохо думаете о наших родственниках.
   – По его мнению, она очень злая? – живо спросила принцесса.
   – Да нет же! – возразила герцогиня. – Не знаю, кто мог сказать вашему высочеству, что у нее злой язык. Напротив, это добрейшее существо, она никогда ни о ком дурного слова не сказала и никому не сделала зла.
   – Ах, вот оно что! – облегченно воскликнула принцесса Пармская. – Я тоже никогда за ней этого не замечала. Но ведь людям большого ума трудно бывает удержаться от острого словца…
   – Ну, положим, ума у нее еще меньше, чем злости.
   – Меньше ума? – с изумлением переспросила принцесса.
   – Ах, Ориана! – жалобным тоном заговорил герцог, бросая то туда, то сюда озорной взгляд. – Вы же слышали: принцесса сказала, что это женщина необыкновенная.
   – А разве нет?
   – Во всяком случае, это женщина необыкновенной толщины.
   – Не слушайте его, принцесса, он говорит не то, что думает; она глупа, как все равно пробка, – громким и хриплым голосом проговорила герцогиня; она умела дать почувствовать старую Францию еще лучше, чем герцог, если он к этому не стремился; ей часто хотелось, чтобы от нее веяло этим духом, но, в отличие от стилизованной манеры герцога, словно щеголявшего в кружевном жабо, она избирала, в сущности, гораздо более тонкий прием: она употребляла почти крестьянские обороты речи, от которых исходил чудесный терпкий запах земли. – Но она изумительный человек. Да и потом, я даже не знаю, можно ли эдакую непроходимую глупость назвать глупостью. Я таких, как она, пожалуй что и не встречала; это случай клинический, в этом есть что-то ненормальное, она – «блаженненькая», слабоумная, «дурочка», – таких нам показывают в мелодрамах, вспомните также «Арлезианку[404]». Я всегда задаю себе вопрос, когда она бывает у меня: а ну как у нее сейчас проявится ум? И это всегда меня немножко пугает.
   Принцессу восхищали обороты речи, которыми пользовалась герцогиня, но она все еще не могла опомниться от ее вердикта.
   – И она, и принцесса д'Эпине пересказывали мне вашу остроту насчет Язвиния Гордого. Чудно! – заметила принцесса.
   Герцог Германтский разъяснил мне, в чем соль этой остроты. Меня подмывало сказать ему, что я обещал его родственнику, уверявшему, будто он со мной не знаком, прийти к нему сегодня в одиннадцать часов вечера. Но я не спросил Робера, можно ли кому-нибудь говорить о нашем свидании, а так как то, что мы с ним об этом почти твердо условились, противоречило его словам, сказанным герцогине, я решил, что деликатнее будет умолчать.
   – Язвиний Гордый – это недурно, – заметил герцог, – но принцесса д'Эдикур, наверное, не привела вам более острого словца, которое Ориана сказала ей в ответ на приглашение к завтраку.
   – Нет, нет! А что это за словцо?
   – Перестаньте, Базен! Ведь я же сказала глупость, и принцесса будет думать обо мне еще хуже, чем о моей пустоголовой родственнице. Да, кстати: почему, собственно, я называю ее своей родственницей? Это родственница Базена. Впрочем, она и со мной в отдаленном родстве.
   – Да ну что вы! – воскликнула принцесса Пармская, придя в ужас от одной мысли, что герцогиня Германтская может показаться ей дурой, против этого восставало все ее существо, ибо ничто не властно было низвергнуть герцогиню с той высоты восторга, на которой она стояла в глазах принцессы.
   – Мы уже лишили ее умственных способностей, между тем мое словцо посягает еще и на некоторые ее душевные свойства, а это уже негуманно.
   – Посягает! Негуманно! Как она хорошо говорит! – воскликнул герцог с деланной насмешкой в голосе, чтобы все пришли от герцогини в восторг.
   – Да будет вам, Базен! Не издевайтесь над женой!
   – Надо вам сказать, ваше королевское высочество, – продолжал герцог, – что родственница Орианы – женщина превосходная, добрая, толстая, все, что хотите, но она… как бы это выразиться? – не мотовка.
   – Да, я знаю, что она жадюга, – перебила его принцесса.
   – Я бы не позволил себе так о ней отозваться, но вы определили ее точно. Это сказывается на всем ее домашнем быту, в частности – на ее питании. Питается она отлично, но соблюдает умеренность.
   – Из-за этого даже происходят иногда довольно смешные случаи, – вмешался граф де Бреоте. – Так, например, милый мой Базен, я был у Эдикуров в тот день, когда они ждали Ориану и вас. Приготовления в доме были самые пышные, как вдруг перед вечером лакей приносит телеграмму, в которой вы даете знать, что приехать не сможете.
   – А что же тут удивительного? – воскликнула герцогиня; она не довольствовалась тем, что с трудом поддавалась на уговоры куда-нибудь пойти, – ей хотелось, чтобы об этом было известно всем.
   – Ваша родственница читает телеграмму, телеграмма ее огорчает, но она мигом берет себя в руки и, решив, что на такую неважную особу, как я, особенно тратиться не стоит, зовет лакея и говорит: «Скажите повару, чтобы он не жарил цыпленка». А вечером я слышал, как она спрашивала дворецкого: «Ну? А то, что осталось от вчерашнего жаркого? Что же вы не подаете?»
   – А все-таки у нее в доме любят хорошо покушать, – сказал герцог, воображая, что это выражение придает ему сходство с прежним вельможей. – Другого дома, где бы так вкусно готовили, я просто не знаю.
   – И так мало, – вставила герцогиня.
   – Это очень полезно для здоровья такому, грубо выражаясь, мужичище, как я, больше и не нужно, – возразил герцог, – встаешь из-за стола ни сыт, ни голоден.
   – В таком случае это лечебное питание, стол не роскошный, а диетический. Нет, он совсем не так хорош, – продолжала герцогиня; она не любила, когда лучшей кухней в Париже признавали не ее кухню, а чью-нибудь еще. – Моя родственница напоминает страдающих запором писателей, которые раз в пятнадцать лет высиживают одноактную пьеску или сонет. Такие вещи называют маленькими шедеврами, драгоценными безделушечками, а я их совершенно не выношу. Кухня у Зинаиды неплохая, но она могла бы быть лучше, если б хозяйка была не такая скаредная. Некоторые блюда ее повар готовит хорошо, а другие ему не удаются. Я попадала к ней, – впрочем, это случается везде, – на отвратительные ужины, но мне от них было не так плохо, как после ужинов в других домах, – ведь в конце-то концов для желудка вреднее количество, чем качество.
   – Короче говоря, – заключил герцог, – Зинаида тащила Ориану к себе завтракать, а моя жена не любит часто ходить в гости, она отнекивалась, все выведывала, не заманивают ли ее хитростью, якобы на завтрак в интимном кругу, на какой-нибудь кутеж, и тщетно старалась выяснить, кого еще пригласили. «Приходи, приходи, – настаивала Зинаида и расхваливала вкусные вещи, которыми она собиралась попотчевать ее. – Я уже заказала пюре из каштанов, но это еще не все: будет семь кусочков торта». – «Семь кусочков торта! – воскликнула Ориана. – Значит, нас будет по крайней мере восемь человек?»
   До сознания принцессы Пармской это дошло не сразу, но, поняв, она раскатилась своим громоподобным хохотом.
   – Ха-ха-ха! «Стало быть, нас будет восемь человек»! Какая прелесть! Как это точно сформулировано! – сказала она, ценою наивысшего напряжения памяти вспомнив выражение, которое употребляла принцесса д'Эпине и которое в данном случае было уместнее.
   – Ориана! Принцесса очень хорошо сказала: «точно сформулировано».
   – Меня, мой друг, это не удивляет, я знаю, что принцесса очень остроумна, – отозвалась герцогиня Германтская: слова, произнесенные кем-либо из высочеств в похвалу ее остроумию, доставляли ей видимое удовольствие. – Я очень горжусь тем, что принцесса одобряет мое слабое умение излагать свои мысли. Но только я не помню, чтобы я это говорила. А если и сказала, то чтобы польстить моей родственнице: ведь если у нее было, так сказать, семь тортов, то ртов, уж наверно, перевалило за десять.
   В это время виконтесса д'Арпажон, еще до ужина уверявшая меня, что ее тетка была бы счастлива показать мне свой замок в Нормандии, заговорила со мной через голову принца Агригентского о том, что ей очень хочется, чтобы я приехал к ней в Кот-д'Ор, потому что только там, в Понле-Дюк, она чувствует, что она у себя дома.
   – Вам будет интересно посмотреть архив замка. В нем собраны необыкновенно любопытные письма, которые писали друг другу самые замечательные люди семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого веков. Мне там так хорошо: я живу прошлым! – убежденно произнесла виконтесса (герцог Германтский еще раньше говорил мне о ней, что она прекрасно знает литературу).
   – У нее хранились все рукописи де Борнье,[405] – продолжала принцесса Пармская: ей хотелось, чтобы общество поняло, что ее связывают с принцессой д'Эдикур духовные интересы.
   – Воображаю, как она об этом мечтала! По-моему, она даже не была с ним знакома, – заметила герцогиня.
   – Переписка с людьми из разных стран очень много дает, – сказала виконтесса д'Арпажон: она была в родстве с лучшими из герцогских фамилий и даже с царскими семьями и была рада лишний раз об этом напомнить.
   – Нет, была, Ориана, – не без умысла возразил герцог Германтский. – Помните ужин, во время которого вы сидели рядом с де Борнье?
   – Вы, Базен, хотите сказать, что я знала де Борнье? – перебила его герцогиня. – Конечно, знала, он даже несколько раз приходил ко мне, но без зова, – у меня не хватало духу пригласить его, после его ухода я каждый раз должна была все протирать формалином. А тот ужин я прекрасно помню, но только это было вовсе не у Зинаиды, – она в глаза не видела де Борнье, и когда при ней говорят о «Дочери Роланда», то она, наверно, думает, что речь идет о принцессе Бонапарт,[406] которую хотели выдать замуж за греческого короля; нет, ужин был в австрийском посольстве. Очаровательный Ойо[407] воображал, что доставляет мне удовольствие, сажая рядом со мной вонючего академика. Это все равно что подсадить эскадрон жандармов. Мне пришлось в течение всего ужина по возможности затыкать нос, я втягивала в себя запах швейцарского сыра!
   Герцог Германтский, достигший своей тайной цели, украдкой поглядывал на гостей, чтобы проверить, какое впечатление производит на них рассказ герцогини.
   – В самом деле, письма имеют для меня особую прелесть, – продолжала, несмотря на преграду, каковой являлась для нас голова принца Агригентского, дама, которая прекрасно знала литературу и в замке у которой хранились необычайно любопытные письма. – Не кажется ли вам, что письма многих писателей выше всего их творчества? Вы не помните, как фамилия автора «Саламбо»?
   Я предпочел бы ничего не ответить ей, чтобы тем самым прекратить разговор, но почувствовал, что обижу принца Агригентского: на его лице было написано, что он отлично знает, кто написал «Саламбо», что он только из вежливости не лишает меня удовольствия ответить на ее вопрос, но что это стоит ему больших усилий.
   – Флобер, – наконец выговорил я, но, из-за того что принц в эту минуту утвердительно кивнул головой, до того невнятно, что моей собеседнице могло послышаться: «Поль Бер[408]» или «Фюльбер[409]», а эти имена мало что говорили ей.
   – Словом, – продолжала она, – насколько же его письма интереснее и лучше его книг! Кроме того, когда читаешь его письма, то становится ясно – ведь он много раз повторяет, как трудно дается ему работа над книгой, – что это не настоящий писатель, что призвания к литературе у него нет.
   – Вот вы заговорили о переписке; по-моему, письма Гамбетты[410] изумительны, – молвила герцогиня Германтская; ей хотелось показать, что она не считает зазорным проявлять интерес к пролетарию и радикалу. Граф де Бреоте вполне оценил ее смелость; он посмотрел вокруг умиленно и растроганно, затем протер свой монокль.
   – Боже мой! «Дочь Роланда» – это же скука смертная! – возвращаясь к де Борнье, воскликнул герцог Германтский с удовлетворением человека, сознающего свое превосходство над пьесой, на представлении которой он готов был повеситься со скуки, а быть может, с чувством suave mari magno,[411] которое мы испытываем во время вкусного обеда, вспоминая такие ужасные вечера. – А все-таки в ней есть несколько хороших стихов и патриотическое чувство!
   Я признался, что я отнюдь не в восторге от де Борнье.