Маркиз де Норпуа задавал Блоку эти вопросы с запальчивостью, которая пугала моего товарища, но в то же время льстила ему, оттого что посол словно обращался в его лице к целой партии, допрашивал Блока так, как если бы тот получил от этой партии тайные полномочия и имел право взять на себя ответственность за ее дальнейшие действия.
   – Если вы не разоружитесь, – продолжал маркиз де Норпуа, не дожидаясь, что ответит за партию Блок, – если, еще до того как просохнут чернила на декрете, который установит процедуру пересмотра, вы по приказу каких-нибудь злоумышленников не разоружитесь, если вы из упрямства по-прежнему будете находиться в бессмысленной оппозиции, которая кое-кому представляется ultima ratio,[234] в политике, если вы разойдетесь по своим шатрам и сожжете свои корабли, то конец вас ожидает погибельный. Кто вы такой: покорный раб бунтовщиков? Вы связаны с ними какими-нибудь обязательствами? – Блок был ошарашен и не нашелся, что возразить. Маркиз де Норпуа не дал ему опомниться. – Если защитники осужденного правы, – а я искренне хочу так думать, – и если у вас есть чуть-чуть того, что, к сожалению, отсутствует, на мой взгляд, у некоторых ваших руководителей и друзей, чуть-чуть политической сметки, то уже в день, когда дело будет передано в уголовную палату, – если вас не собьют с толку любители ловить рыбку в мутной воде, – ваша возьмет. Я не ручаюсь, что весь генеральный штаб выйдет сухим из воды, – хорошо, если хотя бы кто-нибудь оттуда сохранит свою честь, не заваривая каши и не затевая драки. Впрочем, само собою разумеется, правительство должно стоять на страже закона, число безнаказанных преступлений у нас все растет, и этому тоже обязано положить конец правительство – разумеется, по собственной инициативе, а не под нажимом социалистов и какой-то там солдатни, – быть может, по внушению инстинкта, заставляющего всех консерваторов искать себе опору во враждебном стане, – добавил де Норпуа и пристально посмотрел на Блока. – Кто бы ни пытался оказывать давление на правительство, ему надлежит быть свободным в своих действиях. Оно, слава тебе Господи, не находится под начальством ни полковника Дриана[235] ни представителя противоположного лагеря – господина Клемансо.[236] Необходимо обуздать профессиональных агитаторов, иначе они обнаглеют. Громадное большинство французов хочет трудиться, трудиться в спокойной обстановке! В этом я глубоко убежден. Но не нужно бояться раскрывать глаза обществу, и если бараны, вроде тех, которых так хорошо знал Рабле, начнут очертя голову бросаться в воду,[237] надо вовремя обратить их внимание на то, что вода мутная и что замутили ее умышленно разные выродки, чтобы нельзя было разглядеть подводные камни. И потом, правительству не следует делать вид, что оно не по своей доброй воле берется за дело, не по своей доброй воле пользуется правом, которое ему одному и принадлежит, то есть правом заставить действовать сударыню Юстицию. Правительство внимательно отнесется ко всем вашим требованиям. Если оно убедится, что допущена судебная ошибка, оно заручится поддержкой подавляющего большинства, и это большинство даст ему возможность действовать по своему благоусмотрению.
   – А вы, граф, – обратился Блок к д'Аржанкуру, которому его представили вместе с другими гостями, – вы, конечно, дрейфусар? За границей все дрейфусары.
   – Это дело касается только французов, не так ли? – отозвался граф д'Аржанкур с той особенной наглостью, которая заключается в приписывании собеседнику мнения, явно им не разделяемого, так как он только что высказал мнение противоположное.
   Блок покраснел; граф д'Аржанкур посмотрел вокруг с насмешливой улыбкой, и насмешка эта относилась к Блоку, когда же он в конце концов остановил взгляд на моем приятеле, то улыбался уже мягче – чтобы мой приятель не сердился на его все-таки резкую фразу. Герцогиня Германтская что-то прошептала графу д'Аржанкуру, что именно – я не расслышал, но, должно быть, это имело отношение к вероисповеданию Блока, так как в этот миг по ее лицу скользнуло выражение, которое от страха, как бы не услышал тот, о ком мы говорим, обычно приобретает оттенок нерешительности и неестественности и в котором любопытство веселое сочетается с недоброжелательным любопытством к разряду людей, глубоко нам чуждых. Чтобы выйти из неловкого положения, Блок обратился к герцогу де Шательро: «Вы – француз, ваша светлость, и вам точно известно, что за границей все дрейфусары, хотя считается, что во Франции ничего не знают о том, что делается за границей. С вами разговаривать можно, – это я слышал от Сен-Лу». Но молодой герцог чувствовал, что все здесь настроены против Блока, к тому же, как и многие другие, он робел в светском обществе, а потому ответил вычурно и язвительно, по-видимому атавистически переняв этот стиль у де Шарлю: «Прошу меня извинить, но спорить с вами о Дрейфусе я не стану, ибо у меня принцип: говорить о таких делах только с потомками Иафета[238]». Все улыбнулись, а Блок – нет, но не потому, чтобы он не имел привычки посмеиваться над своим еврейским происхождением, над тем, что предки его жили неподалеку от горы Синай. Дело в том, что вместо одной из тех фраз, которые он, без сомнения, не успел припасти, внутренняя пружина выбросила ему на язык нечто совсем иное. И он не нашел ничего лучшего, как спросить: «А откуда вам это известно? Кто вам сказал?» – точно речь шла о том, что он сын каторжника. И в этом его изумлении было даже нечто наивное: ведь он же не мог не знать, что фамилия у него не характерная для христианина, не мог не знать, какой у него тип лица.
   То, что сказал маркиз де Норпуа, не вполне удовлетворило Блока, и он подошел к архивариусу и спросил, бывают ли у маркизы дю Пати де Клам и Жозеф Рейнак. Архивариус ничего ему не ответил; он был националист и все время внушал маркизе, что скоро вспыхнет гражданская война и что маркизе надо быть осторожнее в выборе знакомых. У него явилось подозрение: уж не эмиссар ли Блок, подосланный синдикатом, чтобы все выведать, и он подошел к маркизе де Вильпаризи и рассказал, о чем его спрашивал Блок. Маркиза нашла, что Блок прежде всего дурно воспитан и что он может навредить де Норпуа. Кроме того, ей хотелось доставить удовольствие архивариусу, единственному человеку, которого она побаивалась и который ее наставлял – без особого, впрочем, успеха (по утрам он читал ей в «Пти журналь[239]» статьи Жюде[240]). Вот почему она решила дать Блоку понять, чтобы он больше к ней не приходил, и очень легко отыскала в своем светском репертуаре сцену, изображающую важную даму, которая выпроваживает гостя, – сцену, вопреки тому, как ее обычно себе представляют, отнюдь не непременно требующую пальца, который показывал бы на дверь, и сверкающих глаз. Когда Блок подошел к ней попрощаться, у нее, утонувшей в большом кресле, был такой вид, словно она еще не вполне осилила легкую дремоту. Затуманенные ее глаза блестели слабым, прелестным блеском жемчужин. Своим прощанием Блок вызвал на лицо маркизы томную улыбку, но не исторг из ее уст ни единого слова, и руки она ему не протянула. Эта сцена привела Блока в крайнее изумление, но так как свидетелей вокруг было много, то затягивать ее он счел невыгодным для себя и, чтобы расшевелить маркизу, сам протянул ей руку. Этим он ее озадачил. Но, все еще стремясь как можно скорее ублаготворить архивариуса и всю компанию антидрейфусаров и оградить себя на будущее время от приходов Блока, она полузакрыла глаза.
   – Должно быть, спит, – сказал Блок архивариусу, а тот, чувствуя поддержку маркизы, придал своему лицу негодующее выражение. – До свидания, сударыня! – крикнул Блок.
   Маркиза чуть пошевелила губами, словно умирающая, которая силится что-то сказать, но никого не узнает. И тут же, в приливе новой жизни, повернулась к д'Аржанкуру, а в это время Блок уходил в полной уверенности, что у маркизы «разжижение мозгов». Движимый любопытством и желанием уяснить себе, что бы все-таки это значило, он несколько дней спустя опять пришел к ней. Она приняла его очень радушно – потому, что она была женщина добрая, потому, что архивариуса не было, потому, что ей очень хотелось, чтобы Блок поставил у нее пьеску, и, наконец, потому, что она хорошо сыграла роль важной дамы, на каковое звание она претендовала, сыграла так, что всех привела в восторг и в тот же вечер вызвала толки в разных салонах, вот только объяснение, которое давалось этому происшествию, не соответствовало истине.
   – Вы говорили о «Семи принцессах», герцогиня; знаете (хотя гордиться мне тут особенно нечем), ведь автор этого… как бы его назвать?.. пасквиля – мой соотечественник, – сказал граф д'Аржанкур с насмешливым, но и с довольным видом – довольным оттого, что он лучше всех остальных знает автора того произведения, о котором здесь только что говорилось. – Да, он бельгиец по национальности, – добавил граф.
   – Вот как? Но ведь вы же не имеете никакого отношения к «Семи принцессам». К счастью для вас и для ваших соотечественников, вы непохожи на автора этой белиберды. Я знаю очень милых бельгийцев – вас, вашего короля, – он застенчив, но остроумен, – моих родственников Линь и многих других, но, к счастью, вы не говорите языком автора «Семи принцесс». Если вам угодно знать мое мнение, то, по-моему, тут даже и говорить-то не о чем. Подобного рода писатели напускают туману и не боятся выставить себя в смешном виде, лишь бы не было заметно отсутствие мыслей. Если бы за всем этим действительно что-то скрывалось, я готова была бы простить автору некоторые его дерзания, – серьезно проговорила герцогиня, – простила бы за мысль. Вы видели пьесу Борелли? Некоторых она покоробила, а меня можете побить камнями, – продолжала герцогиня, не думая, что эта опасность ей не грозит, – я все-таки буду утверждать, что это необычайно любопытно. Но «Семь принцесс»! Одна из них тщетно осыпает милостями моего племянника, но у меня не настолько развиты родственные чувства, чтобы…
   Герцогиня прервала себя на полуслове, так как вошла виконтесса де Марсант, мать Робера. Сен-Жерменское предместье считало ее существом идеальным, ангельской доброты и кротости. Я об этом слышал давно, и до времени меня это не удивляло, пока я не узнал, что она родная сестра герцога Германтского. Потом я всякий раз приходил в изумление, сталкиваясь с тем, что в этом обществе мечтательные, чистые, жертвовавшие собой, чтимые, как безгрешные святые на витражах, женщины цвели на одном родословном дереве с их братьями – грубиянами, развратниками и подлецами. Мне казалось, что если брат и сестра так похожи лицом, как герцог Германтский и виконтесса де Марсант, то у обоих должен быть такой же ум и такое же сердце, словно это один человек, который может проявлять себя и с хорошей, и с дурной стороны, но от которого все-таки нельзя ожидать широты взгляда, если у него ограниченный ум, и великодушного самоотречения, если у него черствое сердце.
   Виконтесса де Марсант слушала лекции Брюнетьера.[241] Она приводила в восторг Сен-Жерменское предместье, ее святая жизнь служила для него примером. А черты семейного сходства – красивый нос и проницательный ум – свидетельствовали как будто бы о том, что виконтесса де Марсант относится к интеллектуальному и нравственному типу людей, к которому принадлежит ее брат-герцог. Мне не верилось, чтобы только потому, что это женщина, хотя бы и много выстрадавшая, заслужившая всеобщее уважение, она должна резко отличаться от своих родных, как во французских героических поэмах, где воплощение всех добродетелей и всех прелестей являет собою сестра извергов-братьев. Мне казалось, что природа, менее свободная, чем поэты былых времен, вынуждена пользоваться преимущественно чертами, общими для всей семьи, я не представлял ее себе всемогущей, способной из материала, однородного с тем, из которого делаются дурак и мужлан, сотворить великий ум без примеси глупости или же святую без капли грубости. На виконтессе де Марсант было белое шелковое платье с аппликацией, на которой выделялись большие черные цветы. Три недели назад умер ее родственник, герцог де Монморанси, что не мешало ей делать визиты, ходить на скромные вечера, но – в трауре. Это была знатная дама. Вследствие атавизма ее душа была наполнена суетностью придворной жизни со всем, что в ней есть неглубокого и строго определенного. Виконтесса де Марсант недолго оплакивала своих родителей, но она ни за что на свете не надела бы яркого платья, пока не прошло месяца после кончины какого-нибудь ее родственника. Она была со мной в высшей степени любезна, потому что я был другом Робера и потому что я не принадлежал к его кругу. Приветливость сочеталась у нее с притворной робостью, по временам она удерживала свой взгляд, голос, мысль – так женщины подбирают бесцеремонную юбку, чтобы не занимать много места, чтобы держаться прямо, не теряя гибкости, как того требует благовоспитанность. Впрочем, «благовоспитанность» следует понимать широко, потому что некоторые из светских дам очень скоро погружаются в разврат, не теряя, однако, почти детской безукоризненности манер. Виконтесса де Марсант слегка раздражала во время беседы с ней, потому что, когда речь шла о каком-нибудь разночинце, например о Берготе или об Эльстире, она выделяла слова, подчеркивая их, произнося нараспев в двух тональностях, модулируя, как все Германты: «Я имела че-есть, великую че-естъ встретить господина Бергота, познакомиться с господином Эльстиром», модулируя неизвестно зачем: чтобы пленить собеседника своей скромностью или из той же любви, что и у герцога Германтского, к некогда принятому и отжившему, в знак протеста против нынешней невоспитанности, ибо ведь недаром же люди в наше время жалуются, что их недостаточно «почитают». Как бы то ни было, когда виконтесса де Марсант выпевала: «Я имела че-есть, великую че-естъ», чувствовалось, что она играет важную, как ей представляется, роль, что она показывает свое умение принимать имена известных людей так же, как она приняла бы их самих у себя в замке, если б они оказались поблизости. И вот еще чем отличалась виконтесса де Марсант: у нее было много родни, она очень ее любила, всем и каждому объясняла степени родства, растягивая слова и охотно вдаваясь в подробности, беспрестанно (при этом она не испытывала ни малейшего желания хвастаться, она по-настоящему любила говорить о том, как трогательны крестьяне, и о благородстве лесников) перечисляла медиатизированные[242] владетельные роды Европы, а этого люди, занимавшие не такое блестящее положение, ей не прощали, и если они были мало-мальски развиты, то смеялись над ее пристрастием, считая, что это просто глупо.
   В деревне виконтессу де Марсант обожали за добро, которое она делала, а главное, вот за что: в жилах у нее текла чистая кровь доблестнейших родов Франции, сливавшаяся на протяжении столетий, и благодаря этому казалось, что она не «ломается», как любит выражаться простой народ, она держала себя с ним удивительно просто. Ей было не противно поцеловать бедную, горемычную женщину, она звала ее к себе в замок и приказывала наложить ей воз дров. О виконтессе говорили, что она истинная христианка. Она мечтала найти для Робера сказочно богатую невесту. Быть знатной дамой – значит играть знатную даму, то есть отчасти играть в простоту. Эта игра стоит безумно дорого, тем более что простота восхищает, только если другие знают, что вы могли бы и не быть просты, то есть если вы очень богаты. Когда я потом сказал, что видел виконтессу, меня спросили: «Ведь правда же, она очаровательна?» Однако настоящая красота своеобразна, необыкновенна, и поэтому нам кажется, что это не красота. В день встречи с виконтессой я отметил только, что у нее очень маленький нос, ярко-голубые глаза, длинная шея и печальное выражение лица.
   – Послушай, – сказала герцогине Германтской маркиза де Вильпаризи, – ко мне сейчас должна прийти женщина, с которой ты не хочешь знакомиться; считаю своим долгом предупредить, а то, может, тебе будет неприятно ее видеть. Можешь быть спокойна: больше я ее к себе не позову, но сегодня я вынуждена была ее пригласить. Это жена Свана.
   Госпожа Сван, видя, что страсти вокруг дела Дрейфуса разгораются, и боясь, как бы национальность мужа ей не повредила, взяла с него слово нигде не говорить о том, что осудили невинного человека. В отсутствие Свана она, не стесняясь, проповедовала самый ярый национализм: тут она брала пример с г-жи Вердюрен, у которой вдруг прорвался сидевший в ней мещанский антисемитизм и хлынул бурным потоком. Г-жа Сван так себя повела, что ей удалось вступить в антисемитские женские союзы, которые начали тогда создаваться, и завязать отношения с аристократками. Может показаться странным, что герцогиня Германтская не только не подражала этим дамам, но, будучи близкой приятельницей Свана, решительно уклонялась от знакомства с г-жой Сван, несмотря на то, что он неоднократно выражал желание представить ей свою жену. Но из дальнейшего будет явствовать, что дело тут заключалось в свойствах характера герцогини, считавшей, что ей «не должно» делать того-то и того-то, и деспотически проявлявшей свою великосветскую «свободную волю», весьма своевольную.
   – Спасибо, что предупредили, – ответила герцогиня. – Мне, правда, это было бы очень неприятно. Но я знаю ее в лицо и вовремя удалюсь.
   – Она очень мила, поверь мне, Ориана, она чудная женщина, – заметила виконтесса де Марсант.
   – Да я не сомневаюсь, но у меня нет ни малейшей охоты убеждаться в этом воочию.
   – Ты получила приглашение к леди Израэльс? – чтобы переменить разговор, спросила герцогиню маркиза де Вильпаризи.
   – Я, слава Богу, с ней незнакома, – ответила герцогиня Германтская. – Об этом надо спросить Мари-Энар. Она с ней поддерживает знакомство, вот только я никогда не могла понять – зачем.
   – Да, правда, я была с ней знакома, – сказала виконтесса де Марсант, – признаю свои ошибки. Но я решила порвать с ней всякие отношения. Как видно, она из самых худших и не считает нужным это скрывать. Ну да ведь и мы хороши: мы были чересчур доверчивы, чересчур гостеприимны. Я перестану бывать у всей этой нации. Мы не пускали к себе нашу старинную родню из провинции, родных нам по крови, и в то же время принимали евреев. Вот они а нас и отблагодарили. Увы! Мне возразить нечего, мой нежно любимый сын совсем с ума сошел, что значит молодость: Бог знает какую ахинею несет, – сказала она, услыхав, что граф д'Аржанкур намекает на Робера. – Да, кстати о Робере, вы его не видели? – спросила она маркизу де Вильпаризи. – Сегодня суббота, значит, он может пробыть сутки в Париже и тогда, конечно, побывает у вас.
   На самом деле виконтесса де Марсант думала, что ее сын не получит отпуска, и уж, во всяком случае, была убеждена, что если даже он и приедет, то не заглянет к маркизе де Вильпаризи, и она нарочно притворилась, что надеется встретиться с ним здесь, – притворилась с целью умилостивить обидчивую тетку, сердившуюся на племянника за то, что он давненько у нее не был.
   – Робер здесь? А я ничего о нем не знаю; после Бальбека мы, должно быть, с ним ни разу не виделись.
   – Он так занят, у него столько дел! – сказала виконтесса де Марсант.
   Едва уловимая усмешка скользнула по ресницам герцогини Германтской, смотревшей на круг, который она чертила на ковре зонтиком. Всякий раз, когда герцог слишком открыто изменял жене, виконтесса де Марсант громко заявляла о том, что она сочувствует невестке. Невестка хранила о нравственной поддержке со стороны виконтессы благодарное и недоброе воспоминание, а что касается проказ Робера, то они не очень ее огорчали. В эту минуту дверь отворилась и вошел Робер.
   – А, про волка речь, а волк!.. – воскликнула герцогиня Германтская.
   Виконтесса де Марсант сидела спиной к двери и сразу не заметила, что вошел ее сын. Когда же любящая мать увидела его, радость точно крыльями забила в ней, стан ее выпрямился, лицо оживилось, восхищенный взгляд устремился к нему:
   – Ах, это ты? Какое счастье! Какой сюрприз!
   – Про волка речь, а волк… А, понимаю: он же – Сен-Лу, «Святой Волк»! – сказал бельгийский дипломат и раскатисто захохотал.
   – Прелестно, – сухо заметила герцогиня; она терпеть не могла каламбуров и если каламбурила, то как бы в насмешку над самой собой. – Здравствуй, Робер! – сказала она. – Нехорошо забывать тетку!
   Они обменялись несколькими словами, должно быть, относившимися ко мне, потому что, когда Сен-Лу направился было к матери, герцогиня Германтская повернулась ко мне лицом.
   – Здравствуйте! Как вы поживаете? – спросила она. Она брызнула на меня светом своих голубых глаз, после некоторого колебания разогнула и подала мне стебель своей руки, потянулась всем корпусом, потом сейчас же откинулась, точно куст, который сначала пригнули, а потом отпустили, и он принял обычное свое положение. Находилась она в это время под огнем взглядов Сен-Лу, – тот наблюдал за ней и на расстоянии делал отчаянные усилия, чтобы добиться от нее чуть-чуть больше знаков расположения ко мне. Боясь, что разговор между нами не завяжется, Робер, приблизившись к нам, поддержал его и ответил за меня:
   – Он неважно себя чувствует, он устал; может быть, однако, он почувствовал бы себя лучше, если б чаще тебя видел, – не скрою, что это доставляет ему большое удовольствие.
   – Ах, как мило! – нарочито небрежным тоном проговорила герцогиня Германтская, точно я ей подал пальто. – Мне это очень приятно.
   – Я сейчас пойду к маме, а ты садись на мое место, – сказал Сен-Лу, вынуждая меня таким образом сесть рядом с его теткой.
   Мы помолчали.
   – Я иногда вижу вас по утрам, – сказала герцогиня с таким видом, как будто сообщала мне новость и как будто я ее по утрам не видел. – Эти прогулки очень полезны для здоровья.
   – Ориана! – вполголоса сказала виконтесса де Марсант. – Вы говорили, что собираетесь к госпоже де Сен-Фереоль. Будьте добры, скажите ей, чтобы она не ждала меня к ужину, я побуду дома с Робером. И еще попрошу вас об одном одолжении: когда будете уходить, скажите, чтобы купили сигар, которые любит Робер, называются они «Корона», я вам буду бесконечно признательна.
   Робер, подходя к виконтессе, расслышал только фамилию г-жи де Сен-Фереоль.
   – Что это еще за госпожа де Сен-Фереоль? – спросил он удивленно и пренебрежительно: он притворялся, что далек от высшего общества.