Возвратимся к принцессе де Лом (которая вскоре после смерти свекра стала герцогиней Германтской): к великой досаде Курвуазье, теории юной принцессы, которые она по-прежнему не уставала излагать, никак не отражались на ее поведении; ее философия (если только это можно назвать философией) не наносила ни малейшего ущерба аристократической элегантности салона Германтов. Скорей всего, те, кого герцогиня Германтская у себя не принимала, полагали, что это из-за того, что они недостаточно умны, а одна богатая американка, у которой совсем не было книг, за исключением никогда ею не раскрывавшегося томика Парни.[372] в старом издании, лежавшего, потому что он «подходил под стиль эпохи», в маленькой гостиной на особом столике, эта самая американка, желая показать, как высоко ценит она умственное развитие, впивалась взглядом в герцогиню Германтскую, когда та входила в Оперу. Скорей всего, и герцогиня была искренна, составляя себе круг знакомых из людей умных. Когда Ориана говорила о женщине, что она «обворожительна», или о мужчине, что он потрясающе умен, у нее, по всей вероятности, не было других оснований для того, чтобы принимать их, кроме обворожительности и ума, – в такие минуты дух Германтов бездействовал; спустившись в глубину и расположившись у потайного входа в ту область, где находилась способность Германтов к суждению, бодрствующий этот дух не разрешал Германтам находить, что этот мужчина умен, а эта женщина обворожительна, если они не представляли ценности с точки зрения светской – ни в настоящем, ни в будущем. О мужчине говорилось, что у него можно почерпнуть массу сведений, но так, как говорят о словаре или что он человек заурядный с умом коммивояжера, у красивой женщины были манеры сверхдурного тона, или же она была болтлива. Люди, у которых не было никакого положения в обществе, – о ужас! – были снобы. Де Бреоте, сосед Германтов по имению, бывал только у высочеств. Но он говорил о них с насмешкой и мечтал жить в музеях. Поэтому герцогиня Германтская негодовала, когда де Бреоте называли снобом: «Бабал – сноб? Да вы с ума сошли, мой милый! Как раз наоборот: он не переваривает людей блестящих, его никакими силами не заставишь с ними познакомиться. Даже у меня! Если я его приглашаю, когда у меня кто-нибудь в первый раз в гостях, он кряхтит». Это не значит, что Германты и на практике не ставили ум неизмеримо выше, чем Курвуазье. Различие между Германтами и Курвуазье давало в общем положительные результаты. Так, герцогиня Германтская, женщина, впрочем, загадочная, этой своей загадочностью издали погружавшая в мечтательное раздумье многих поэтов, устроила прием, о котором мы уже говорили и от которого был в полном восторге английский король, достигла же она этого тем, что никогда не пришло бы в голову ни одному Курвуазье и на что никто из них никогда бы не осмелился: помимо тех, кого мы упомянули, она пригласила композитора Гастона Лемера[373] и драматурга Гранмужена[374] Но особенно четко интеллектуальность герцогини проступала в отрицании. С ее точки зрения, чем выше рангом стоял человек, добивавшийся, чтобы она пригласила его к себе, тем ниже был коэффициент его ума и обворожительности и приближался к нулю, когда речь шла о главнейших венценосцах, зато чем ниже стоял человек от трона, тем коэффициент был выше. Например, ее высочество принцесса Пармская принимала тех, кого она знала с детства, или тех, что приходились родственниками герцогине такой-то, или кого приблизил к себе кто-либо из государей, хотя бы они были уродливы, скучны или глупы. Так вот, если одного «любила принцесса Пармская», если другая была «теткой герцогини д'Арпажон», а третья «каждый год жила по три месяца у испанской королевы[375]», то Курвуазье этого было достаточно, чтобы звать их к себе, а герцогиня Германтская, на протяжении десяти лет вежливо отвечавшая на их поклоны у принцессы Пармской, не пускала их к себе на порог, так как считала, что между салоном в социальном смысле этого слова и салоном в материальном смысле разницы нет никакой: если в салоне стоит мебель, создающая впечатление заставленности, свидетельствующая о богатстве хозяев, но некрасивая, то это ужасный салон. Такой салон можно сравнить с художественным произведением, автор которого не может удержаться, чтобы не показать, какой он знающий, какой он блестящий стилист, как легко все ему дается. По мысли герцогини Германтской, мысли верной, краеугольным камнем «салона», так же как книги или дома, должно было быть умение чем-либо жертвовать.
   Многие приятельницы принцессы Пармской, в отношениях с которыми герцогиня Германтская на протяжении ряда лет не шла дальше вежливого поклона или обмена визитными карточками, которых она никогда не звала к себе и у которых ни разу не была сама ни на каких торжествах, мягко выражали свою обиду ее высочеству, а принцесса, когда герцог Германтский приезжал к ней без жены, пыталась с ним об этом заговорить. Лукавый вельможа, неверный муж, у которого были любовницы, но прекрасный помощник герцогини по части поддержания полного порядка в ее салоне (и поддержания репутации Орианы как женщины остроумной, ибо главной приманкой являлось именно ее остроумие), задавал принцессе вопрос: «А разве моя жена с ней знакома? Ах, ну тогда действительно… Но Ориана не любит женского общества. Ее окружает двор больших умов, а я не муж ее, я – старший ее камердинер. Если не считать двух-трех необычайно тонкого ума, с женщинами ей скучно. Вот, например: вы, ваше высочество, так хорошо разбираетесь в людях – не станете же вы утверждать, что маркиза де Сувре остроумна? Конечно, я понимаю, вы приглашаете ее по своей доброте. Да и потом, вы с ней знакомы. Вы говорите, Ориана ее видела? Возможно, но уверяю вас, что мельком. А кроме того, принцесса, я должен сознаться, что тут есть доля и моей вины. Жена очень устала, а она так ко всем благожелательна, что если б я ее не сдерживал, то у нас отбою не было бы от гостей. Не далее как вчера вечером, хотя у нее была повышенная температура, она, из боязни обидеть герцогиню Бурбонскую, совсем уж было собралась к ней. Мне стоило большого труда переупрямить ее, и в конце концов я просто не позволил закладывать экипаж. Знаете, я даже думаю: стоит ли мне заговаривать с Орианой о маркизе де Сувре? Ориана так любит ваше высочество, что сейчас же пригласит маркизу де Сувре, у нас одним визитом будет больше, придется нам завязать знакомство с ее сестрой – ее мужа я очень хорошо знаю. С позволения вашего высочества, я лучше ничего не скажу Ориане. Мы убережем ее от переутомления и от лишних волнений. И смею вас уверить: маркиза де Сувре ничего от этого не потеряет. Она принята везде, в самом блестящем обществе. А ведь у нас, собственно, даже и не приемы, а скромные ужины. Маркиза де Сувре умрет со скуки». Принцесса Пармская по простоте душевной была уверена, что герцог Германтский не передаст ее просьбы герцогине, и очень огорчена, что из ее стараний добиться приглашения для маркизы де Сувре ничего не вышло, а в то же время ей было особенно приятно, что она – постоянная посетительница почти никому не доступного салона. Правда, к ее чувству удовлетворенности примешивалась озабоченность. Приглашая к себе герцогиню Германтскую, принцесса Пармская всякий раз мучительно старалась припомнить: кто же неугоден герцогине и кому, следовательно, не посылать приглашения?
   В будние дни (после неизменно раннего ужина, на который принцесса по старой привычке всегда звала несколько человек) салон принцессы Пармской был открыт для постоянных посетителей и для высшей знати вообще, французской и иностранной. Прием заключался в следующем: выйдя из столовой, принцесса садилась на диван за большой круглый стол, беседовала с двумя самыми важными дамами, которые у нее только что поужинали, или просматривала «Магазин», а то играла в карты (или делала вид, что играет, как это принято при германском дворе), а то раскладывала пасьянс, а то вела разговор с настоящим или предполагаемым собеседником – человеком непременно выдающимся. Около девяти часов вечера двери, ведшие в большую гостиную, поминутно отворялись, затворялись и вновь отворялись, и все время входили гости, которые поужинали наспех (или – если они уже у кого-нибудь еще поужинали, – сказав, что они сейчас придут, ухитрялись улизнуть до кофе; их цель была просто-напросто «войти в одну дверь, а выйти в другую»), наспех – потому что они боялись опоздать к началу приема. Но принцесса, занятая игрой или беседой, притворялась, будто не замечает вошедших, и, только когда они были от нее уже на расстоянии двух шагов, изящным движением поднималась с дивана, милостиво улыбаясь дамам. Те делали стоявшему перед ними ее высочеству реверанс, скорее похожий на коленопреклонение, так чтобы их губы оказались на уровне низко опущенной прелестной ручки принцессы и могли поцеловать ее. Но тут принцесса, которую всякий раз как будто удивляла эта церемония, хотя она изучила ее до тонкости, поднимала коленопреклоненную как бы почти насильно, с бесподобной грацией и нежностью, и целовала в щеки. Скажут, что эту грацию и нежность вызывало смирение, с каким вошедшая сгибала колени. Это верно; при социальном равенстве, по всей вероятности, не будет вежливости, но не от невоспитанности, как принято думать, а потому, что у одних исчезнет почтительность, рождаемая обаянием, которое, чтобы быть действенным, должно овладеть воображением, главным же образом потому, что у других исчезнет любезность, которую вы проявляете и утончаете в том случае, если чувствуете, что для того, с кем вы любезны, эта ваша любезность представляет огромную ценность, а в мире, основанном на равенстве, эта ценность тотчас же снизится до нуля, как все ненастоящие ценности. И все же вежливость в новом обществе может и не исчезнуть; некоторые из нас чересчур твердо уверены, что нынешний порядок вещей – единственно возможный. Были же убеждены иные очень ясные умы.[376] в том, что республика не сможет устанавливать дипломатические отношения и что крестьяне не потерпят отделения Церкви от государства[377] Ведь уж если на то пошло, вежливость при социальном равенстве – не большее чудо, чем развитие железных дорог или использование авиации в военных целях. Потом, даже если бы вежливость исчезла, у нас нет никаких доказательств, что это было бы несчастьем. Не создается ли в обществе по мере его демократизации некая тайная иерархия? Весьма возможно. Политическая власть пап сильно укрепилась после того, как они лишились владений и войска; в XX веке готические соборы куда больше радуют глаз атеиста, чем в XVII они восхищали человека богобоязненного, так что если бы принцесса Пармская правила страной, то я говорил бы о ней столь же часто, как о любом президенте республики, то есть совсем бы не говорил.
   Подняв и поцеловав снискавшую благоволение хозяйки дома, принцесса садилась на диван и опять принималась за пасьянс, и, только если вновь прибывшая была важной особой, она, предложив ей сесть в кресло, удостаивала ее кратким разговором.
   Когда гостиная наполнялась, статс-дама, на которую возлагалась обязанность следить за порядком, просила постоянных посетителей, чтобы в гостиной было просторнее, перейти в громадный, увешанный портретами и изобиловавший редкими вещами, имевшими отношение к Бурбонам, зал рядом с гостиной. Постоянные посетители охотно играли роль чичероне и рассказывали любопытные истории, но молодые люди их не слушали – молодым людям больше хотелось посмотреть на живых высочеств (и при случае быть им представленными статс-дамой и фрейлинами), чем рассматривать реликвии усопших государынь. Поглощенные мыслью о том, с кем бы завязать знакомство и к кому бы напроситься в гости, они даже спустя несколько лет после первого посещения принцессы не имели понятия, что заключает в себе этот драгоценный музей монархии, – в их памяти лишь неясно обозначались гигантские кактусы и пальмы, придававшие этому средоточию изящества сходство с пальмарием в ботаническом саду.
   Герцогиня Германтская приезжала на вечера к принцессе изредка – разумеется, только по обету и чтобы проветриться, а принцесса не отпускала ее от себя ни на шаг и шутила с герцогом. Но когда герцогиня приезжала к ужину, принцесса не отваживалась звать обычных своих посетителей и, встав из-за стола, закрывала двери своего дома – она боялась, что недостаточно блестящее общество может оскорбить вкус разборчивой герцогини. В такие вечера, если являлись не предупрежденные завсегдатаи, швейцар объявлял: «Ее королевское высочество сегодня не принимает», и гости уезжали. Впрочем, многие из друзей принцессы знали заранее, что в этот день их не позовут. То были сборища особые, сборища недоступные для множества желающих. Неприглашенные могли почти точно угадать избранников и обиженным тоном говорили друг другу: «Вы же знаете, что Ориана Германтская всюду разъезжает со всем своим штабом». Принцесса Пармская пользовалась этим штабом, как стеной, ограждавшей герцогиню от лиц, которые вряд ли могли бы прийтись ей по душе. Но некоторым ближайшим друзьям герцогини, некоторым из тех, кто входил в блистательный ее штаб, принцессе Пармской трудно было расточать любезности, потому что они-то с нею были не слишком любезны. Принцесса Пармская, должно быть, вполне допускала, что общество герцогини Германтской может доставлять больше удовольствия, чем ее общество. Она вынуждена была признать, что у герцогини в ее «дни» не протолкаешься и что она часто встречала у герцогини нескольких высочеств, которые у нее только оставляли визитные карточки. Как ни силилась она удержать в памяти словечки Орианы, шить себе такие же платья, тоже подавать к чаю пироги с земляникой, все-таки бывали случаи, когда она целый день проводила в обществе какой-нибудь статс-дамы и советника одного из посольств. Вот почему если (как, например, в былое время поступал Сван) кто-нибудь в конце дня непременно просиживал два часа у герцогини, а к принцессе Пармской заглядывал раз в два года, то принцесса не испытывала особого желания, даже чтобы развлечь Ориану, «зазывать» какого-нибудь там Свана на ужин. Короче, каждый приезд Орианы доставлял принцессе Пармской много хлопот – такой нападал на нее страх, что Ориане все у нее не понравится. Но зато, и по той же причине, когда принцесса Пармская ехала ужинать к герцогине Германтской, она была заранее уверена, что у герцогини все будет хорошо, чудесно, боялась же она только, что не поймет, не запомнит и не усвоит мыслей и не сумеет понравиться людям и освоиться в их среде. Вот почему я привлекал жадное ее внимание не меньше, чем нововведение: класть на стол ветки с фруктами, но ее смущало одно: что же все-таки – новая манера украшать стол или мое присутствие – особенно притягивает к Ориане, составляет тайну успеха ее приемов, и, чтобы разрешить сомнение, она задумала во время ближайшего приема получше рассмотреть и ту и другую приманку. Надо заметить, однако, что восторженное любопытство, с каким принцесса Пармская приезжала к герцогине, вполне удовлетворяла веселящая, опасная, волнующая стихия, куда принцесса погружалась с некоторым страхом, трепетом и упоением (словно в одну из тех волн, что «обдает», – волн, от каких предостерегают наблюдающие за купальщиками – предостерегают просто потому, что сами не умеют плавать) и откуда она выходила освеженной, счастливой, помолодевшей, – стихия, именовавшаяся остроумием Германтов. Остроумие Германтов – по мнению герцогини, понятие такое же условное, как квадратура круга, ибо она полагала, что из всех Германтов отличается им только она, – славилось так же, как турская свинина или реймское печенье. Конечно (склад ума – это же не цвет волос или кожи, и он не передается), иные из друзей герцогини, не родные ей по крови, были так же остроумны, как она, но зато к некоторым Германтам остроумие никакими силами вторгнуться не могло – об их крепкие головы разбивались любые умственные способности. Не состоявшие в родстве с герцогиней обладатели Германтского остроумия были, как правило, люди яркие, которые могли бы сделать себе карьеру в области искусства, дипломатии, парламентского красноречия или в армии, но которые предпочли блистать в каком-нибудь кружке. Быть может, подобный выбор объяснялся недостаточной их самобытностью, недостаточной предприимчивостью, слабоволием, нездоровьем, незадачливостью или же снобизмом.
   Если для некоторых салон Германтов (надо сказать, что это были случаи исключительные) и послужил камнем преткновения в их карьере, то сами Германты тут были ни при чем. Так, например, у врача, художника и дипломата, казалось бы, с большим будущим, карьера не состоялась, – хотя они были гораздо способнее многих других, – оттого что из-за их близости к Германтам на первых двух смотрели только как на людей светских, а на третьего – как на реакционера, и они не получили признания у своих товарищей. Старинная мантия и красная шапочка, которые все еще надевают члены факультетских президиумов, являются, или, во всяком случае, являлись совсем недавно, чисто внешним пережитком прошлого с узостью его взглядов и с его кастовым духом. «Профессора» в шапочках с золотыми кистями, подобно иудейским первосвященникам в конических колпаках, замкнулись в кругу нетерпимо фарисейских взглядов – замкнулись уже за несколько лет до дела Дрейфуса. Дю Бульбон в душе был художником, но его спасло то, что он не любил светского общества. Котар часто бывал у Вердюренов. Но, во-первых, г-жа Вердюрен была его пациенткой, во-вторых, защитой ему служила его пошлость, а кроме того, он звал на свои пропахшие карболкой вечеринки только своих факультетских. Но в дружных корпорациях, где, кстати сказать, устойчивость предрассудков шла в уплату за полнейшую непогрешимость самых высоких нравственных принципов, не таких твердых в кругах более снисходительных, более свободных и очень скоро распадавшихся, профессор в пунцовой атласной мантии, подбитой горностаем, как у дожа (то есть герцога) Венеции, заперевшегося в своем герцогском дворце, мог быть так же добродетелен, таких же благородных убеждений, но вместе с тем так же нетерпим к чужеродному элементу, как другой герцог – чудесный, но беспощадный герцог де Сен-Симон. Для профессора чужеродным элементом был светский врач, чужеродным по манере держать себя, по кругу знакомств. Чтобы угодить и нашим и вашим, несчастный, из боязни, что сослуживцы подумают, что он ими гнушается (какие мысли приходят иногда светскому человеку!), раз он не объединяет их с герцогиней Германтской, рассчитывал, что обезоружит их, приглашая на ужин смешанное общество, где представители медицинского мира растворялись в массе светских гостей. Он не подозревал, что подписывает себе смертный приговор, или, точнее, узнавал об этом, когда совет Десяти,[378] (на самом деле в совет входило не десять человек, а больше) собирался по случаю того, что освобождалась какая-нибудь кафедра, – вот тогда-то из роковой урны извлекалось имя врача хотя и посредственного, но зато не выделявшегося из своей среды, и в старом здании Медицинского факультета раздавалось veto, такое же торжественное, такое же смешное и такое же грозное, как juro[379] после которого умер Мольер.[380] Не лучше сложилась судьба и у художника: он всю жизнь проходил с ярлыком «светского человека», а между тем светские люди, занимавшиеся живописью, в конце концов добивались того, что к ним привешивали ярлык художника; та же участь постигла и дипломата, у которого было слишком много знакомых в реакционных кругах.
   Но такие случаи были чрезвычайно редки. Среди изысканных людей, составлявших основу салона Германтов, преобладал тип человека, добровольно отказавшегося (или, во всяком случае, верившего в то, что добровольно) от всего остального, от всего, что было несовместимо с остроумием Германтов, с обходительностью Германтов, с их непередаваемым обаянием, ненавистным всякой более или менее централизованной «корпорации».
   Те, кому было известно, что в свое время один из теперешних постоянных посетителей салона герцогини получил золотую медаль в «Салоне», что первые выступления в Палате депутатов еще одного завсегдатая – адвоката, секретаря коллегии, прошли некогда с большим успехом, что третий верой и правдой послужил Франции на посту поверенного в делах, имели основание считать неудачниками людей, которые за двадцать лет ничего больше не сделали. Но «осведомленных» было совсем немного, а неудачники об этом, пожалуй, и не вспомнили бы, потому что для них старые звания давно утратили всякое значение – так сильно действовало на них остроумие Германтов. Разве это же самое остроумие не обзывало «тоской зеленой» или приказчиком известных министров: одного – чуть-чуть напыщенного, а другого – любителя каламбуров, министров, которым газеты пели дифирамбы, что не мешало герцогине Германтской, если опрометчивая хозяйка дома сажала кого-нибудь рядом с ней, зевать и проявлять все признаки нетерпения? Дело в том, что репутация первостепенного государственного деятеля в глазах герцогини ничего не стоила, и те из ее друзей, которые решили не «делать карьеру», оставили военную службу, не выставляли больше свою кандидатуру на выборах в Палату депутатов, которые ежедневно завтракали и беседовали со своей большой приятельницей, встречались с ней у высочеств несмотря на то, что они были не весьма лестного о них мнения, – так, по крайней мере, они говорили, – высказывались в том смысле, что они избрали благую часть, хотя их печальный вид, даже когда всем остальным было весело, заставлял усомниться в их искренности.