Тут герцог осекся – ему стало неловко при мысли, что название города «Иерусалим» может быть неприятно Свану из-за «нашумевшего дела», – но сейчас же затараторил:
   – Так можно сказать обо всем. Мы были некогда герцогами Омальскими, но это герцогство на таком же законном основании отошло к французскому царствующему дому, как Жуанвиль и Шеврез – к дому Альберта. Мы и не думаем притязать на эти титулы, равно как не притязаем на титул маркиза де Нуармутье, когда-то он принадлежал нам, а потом его по праву стал носить род Ла Тремуй, но если некоторые уступки законны, то это не значит, что всякая уступка законна. Вот, например, – обратился он ко мне, – сын моей невестки носит титул принца Агригентского – титул, который достался нам от Иоанны Безумной,[575] равно как титул принца Тарентского достался роду Ла Тремуй. А Наполеон пожаловал титулом герцога Тарентского одного солдата:[576] этот самый солдат, наверно, был храбрым воякой, но в данном случае император еще больше превысил свою власть, чем Наполеон Третий, пожаловавший титулом герцога де Монморанси Перигора: Перигор хотя бы по материнской линии был Монморанси, тогда как герцог Тарентский стал таковым только потому, что так захотел Наполеон Первый. А Ше д'Эст-Анж,[577] намекая на вашего дядю Конде, задал вопрос прокурору империи: не подобрал ли император титул герцога де Монморанси во рвах Венсенского замка?[578]
   – Базен, ради Бога, я готова не только спуститься вместе с вами в Венсенские рвы, но даже съездить в Тарент. Да, кстати: Шарль, милый, я как раз хотела вам об этом сказать, когда вы говорили о святом Георгии Венецианском. Дело в том, что мы с Базеном собираемся пожить весной в Италии и в Сицилии. Если бы вы поехали с нами, вы бы нас просто осчастливили! Я уже не говорю о том, как нам приятно было бы ваше общество, но вы столько рассказывали мне о следах нашествия норманнов, о памятниках античного мира, – представляете себе, как много дало бы мне наше совместное путешествие? Ведь даже Базен – да что я говорю: Базен! – Жильбер и тот извлек бы из него пользу: я уверена, что меня заинтересовали бы даже притязания на корону Неаполя и прочая тому подобная возня, если бы вы об этом рассказали в старых романских церквах или в нагорных селеньицах, точь-в-точь таких, как на примитивах. Ну, давайте же посмотрим ваши фотографии. Распакуйте их, – сказала герцогиня лакею.
   – Ориана, только не сейчас! Завтра посмотрите, – взмолился герцог, уже показывавший мне знаками, что он в ужасе от громадных размеров фотографий.
   – А мне хочется вместе с Шарлем, – сказала герцогиня с улыбкой, в которой читались неестественная алчность и тонкий психологический расчет: стремясь к тому, чтобы Сван почувствовал все ее благорасположение к нему, она так говорила об удовольствии, какое ей доставят его фотографии, как мог бы говорить больной об удовольствии, с каким он съел бы апельсин, или словно она затевала эскападу с друзьями и одновременно рассказывала своему биографу об увлечениях, которые делали честь ее вкусу.
   – Он придет к вам специально, – после того как герцогиня вынуждена была уступить герцогу, сказал он. – Рассматривайте хоть три часа, если вас это так занимает, – продолжал он с насмешкой в голосе. – Ну а где же вы развесите эти игрушечки?
   – В моей комнате – я хочу, чтобы они всегда были у меня перед глазами.
   – Сделайте одолжение! Если они будут висеть у вас в комнате, то, вернее всего, я никогда их не увижу, – сказал герцог, не подумав, что из этих его слов явствовало, что он и герцогиня не живут как муж и жена.
   – Только, пожалуйста, осторожнее, – обратилась герцогиня к слуге (желая, чтобы Сван оценил ее благосклонность, она проявляла необыкновенную заботу о его фотографиях). – Смотрите, не помните пакет.
   – Как мы почтительны даже к пакету! – воздев руки к небу, шепнул мне герцог. – Да, Сван, я ведь натура прозаическая, и меня больше всего удивляет то, что вы сумели найти этакий конвертище. Где это вы его раздобыли?
   – В магазине фотогравюр – там часто посылают большие пакеты. Какие же они все-таки невежи! Надписывают: «Герцогине Германтской» без «Ее светлости».
   – Я им прощаю, – с рассеянным видом молвила герцогиня: видимо, ей вдруг пришла в голову забавная мысль, и от этой мысли на ее губах появилась легкая улыбка, но она ее тут же смахнула и обратилась к Свану:
   – Ну так как же, поедете вы с нами в Италию?
   – Думаю, что не смогу, герцогиня.
   – А вот герцогине де Монморанси повезло. Вы были с ней и в Венеции и в Виченце. Она рассказывала, что с вами видишь то, чего без вас не увидишь, то, о чем никто никогда не говорил, что вы ей открыли нечто совершенно новое даже в том, что как будто бы всем известно, что благодаря вам она оценила такие детали, мимо которых двадцать раз проходила, не замечая. Нет, вы безусловно относитесь к ней лучше, чем к нам… Выньте фотографии господина Свана из этого громадного конверта, – приказала она слуге, – загните на нем угол и передайте его от меня ее сиятельству графине Моле. Сван расхохотался.
   – Мне все-таки хотелось бы знать, – спросила герцогиня, – как можно за десять месяцев предвидеть, что вы не сможете поехать?
   – Дорогая герцогиня! Я вам отвечу на ваш вопрос, раз вы этого требуете, но вы же сами видите, что я очень болен.
   – Шарль, родной мой, вы в самом деле очень неважно выглядите, мне не нравится ваш цвет лица, но ведь я прошу вас поехать с нами не через неделю, а месяцев через десять. Десять месяцев – срок вполне достаточный, чтобы поправиться.
   Вошел лакей и доложил, что карета подана.
   – Ну, Ориана, скорей! – сказал герцог, уже топавший от нетерпения ногой, как будто он был одним из ожидавших коней.
   – Так почему же вы не поедете в Италию? – вставая, чтобы попрощаться с нами, спросила герцогиня.
   – Потому, дорогой друг, что через несколько месяцев меня уже не будет в живых. В конце прошлого года я советовался с врачами, и они мне прямо сказали, что моя болезнь, от которой я могу умереть в любую минуту, даст мне прожить в лучшем случае месяца три-четыре, но никак не больше, – улыбаясь, ответил Сван, и в это время лакей распахнул перед герцогиней стеклянную входную дверь.
   – Да ну что вы! – воскликнула герцогиня; она уже направлялась к выходу, но при последних словах Свана остановилась и подняла на него прекрасные голубые глаза, смотревшие грустно и вместе с тем крайне недоверчиво. Впервые приходилось ей исполнять одновременно две совершенно разные обязанности: садиться в карету, чтобы ехать на званый обед, и выражать сочувствие умирающему, и она не находила в кодексе светской морали такой статьи, которая указывала бы, как ей надлежит поступить, – вот почему она, не зная, какая обязанность важнее, решила, для того чтобы исполнить первую, гораздо менее тяжелую, сделать вид, будто она не допускает горестной мысли: она рассудила, что в данном случае наилучший способ разрешения конфликта – это его отрицание.
   – Вы шутите, – сказала герцогиня Свану.
   – Ничего себе, милая шуточка, – с насмешкой в голосе проговорил Сван. – Не знаю, зачем я вам об этом сказал, я никому не говорил о своей болезни. Но ведь вы стали меня расспрашивать, да и потом, я могу умереть в любой день… Однако я вас задерживаю, вы опоздаете на обед, – прибавил Сван; из вежливости он поставил себя на место герцога и герцогини, а он знал, что когда речь идет о светских приличиях, то смерть друга отступает для них на второй план. Но вежливость герцогини, хотя и невнятно, подсказала ей, что для Свана обед, на который она собиралась ехать, не так важен, как его смерть.
   – А, да что там обед! Какое это имеет значение! – опустив голову, сказала она, идя к карете.
   Герцог возмутился.
   – Ориана! Перестаньте хныкать и подпевать Свану! – крикнул он. – Вы же знаете, что у госпожи де Сент-Эверт садятся за стол ровнешенько в восемь. Раз обещали – значит, надо быть вовремя; лошади пять минут стоят у подъезда. Простите, Шарль, – сказал он, обернувшись к Свану, – но уже без десяти восемь. Ориана вечно опаздывает, а езда до дома тетушки Сент-Эверт больше пяти минут.
   Герцогиня, прежде чем прибавить шагу, в последний раз простилась со Сваном:
   – Ну, мы с вами еще об этом поговорим; я не верю ни единому слову из того, что вы насказали о своей болезни, но мы это еще обсудим. Вас зря напугали; приходите завтракать когда вам угодно (для герцогини завтрак являлся разрешением всех вопросов), только назначьте день и час.
   Приподняв подол красной юбки, герцогиня ступила на подножку. Но тут герцог, увидев ее ногу, закричал не своим голосом:
   – Беда с вами, Ориана! О чем вы думали? Вы надели черные туфли! А платье – красное! Бегите и наденьте красные туфли… Нет, вот что, – обратился он к лакею, – скажите горничной, чтобы она сию секунду принесла ее светлости красные туфли.
   – Друг мой, ведь мы же опаздываем! – тихо сказала герцогиня; Сван, вместе со мной дожидавшийся в передней, когда карета тронется, не мог не слышать, что сказал герцог, и герцогине стало неловко.
   – Да нет, у нас есть время. Еще только без десяти, а до парка Монсо самое большее десять минут езды. Ну, а в конце концов, даже если мы приедем в половине девятого, – ничего, подождут, не можете же вы ехать туда в красном платье и в черных туфлях. Вот увидите, мы еще будем не самые последние, вы же знаете, что чета Сасенаж всегда является не раньше чем без двадцати девять.
   Герцогиня пошла к себе в комнату.
   – Видали? – сказал нам герцог. – Над бедными мужьями издеваются все, кому не лень, а ведь без них тоже плохо. Если бы не я, Ориана покатила бы на обед в черных туфлях.
   – Я в этом беды не вижу, – возразил Сван, – я заметил, что на герцогине черные туфли, но меня это нисколько не покоробило.
   – Не покоробило так не покоробило, – сказал герцог, – но все-таки когда туфли одного цвета с платьем, то это имеет более элегантный вид. И потом, можете быть уверены: как только мы бы приехали, она бы на это сама обратила внимание, и пришлось бы мне мчаться за ее туфлями. Я сел бы за стол в девять. Ну, до свидания, братцы! – сказал герцог, осторожно выталкивая нас. – Уходите, пока Ориана не вернулась. Я вовсе не хочу сказать, что ей неприятно вас видеть. Напротив: ей это чересчур приятно. Если она вас застанет, то опять начнет разглагольствовать, а она и так устала, приедет на обед еле живая. И потом, сказать по совести, я зверски хочу есть. Я ведь приехал сегодня утром и плохо позавтракал. Правда, беарнский соус был дьявольски вкусный. И все-таки я ничего не буду иметь против – ну то есть ровно ничего не буду иметь против того, чтобы сесть за стол. Без пяти восемь! Ох, эти женщины! Из-за нее у нас обоих разболится живот. У моей жены совсем не такое крепкое здоровье, как это принято думать.
   Герцогу было ничуть не стыдно говорить умирающему о своих болезнях и о болезнях жены – состояние своего здоровья и здоровья жены волновало его больше, чем болезнь Свана, оно было для него важнее. И только потому, что он был человек воспитанный и жизнерадостный, он, вежливо выпроводив нас, когда Сван был уже во дворе, зычным голосом крикнул, стоя в дверях, как кричат за кулисы со сцены:
   – А этих чертовых докторов вы не слушайте – мало ли каких глупостей они вам наговорят! Доктора – оболдуи. Вы здоровы как бык. Вы еще всех нас переживете!

ПРИМЕЧАНИЯ

   О.Е. Волчек, С.Л. Фокин.
   Первая часть романа «У Германтов» вышла в свет в октябре 1920 г., вторая – в мае 1921 г., вместе с первой частью «Содома и Гоморры», словно бы внедрение в аристократические круги, которому отдается Рассказчик, познав мимолетные утехи «под сенью» цветущих девушек, по необходимости сопровождается сошествием в бездну порока, караемого если и не Богом, то, по меньшей мере – и чаще всего, – злыми языками того же света. Это углубление «Поисков» подчеркивается уже в названии – не «По направлению к Германтам», а «У Германтов». Легкое изменение заглавия преобразует характер «чувственного воспитания» Рассказчика: если направление Свана, направление психологии просвещенного буржуа, с которым он отождествлял себя до поры до времени, оставалось для него по существу открытым, то в направлении Германтов, направлении высшего света, перед ним не было ничего, кроме «воображаемого пейзажа» или, может быть, миража «громких и поэтических имен». Свет, играя звучными именами как Германтов, так и тех, кто у Германтов собирался, манил своей недоступностью, замкнутостью, закрытостью.
   «Поиски утраченного времени» продолжаются таким образом в «стране имен» или во времени, в «возрасте имен» (в 1913 г. такое название Пруст думал дать первому тому цикла), когда притягательные имена оказывают непреодолимое влияние на направление существования. Возраст имен – это детская или юношеская пора, время грез, мечтаний, заблуждений, очарований, разочарований и, самое главное, неизбывных возможностей выбора. Вот почему тот взгляд на высший свет, который представлен в романе, не является окончательным, безусловно осуждающим; говоря об аристократии, Рассказчик не судит ее, не выносит ей приговор, он передает свой опыт познания света, свой взгляд на него в «возрасте имен» с неизбежными для него искажениями перспективы. В глазах многих современников Пруст выглядел снобом, иные считали, что он действительно болен этой «болезнью тщеславия», заключающейся в исповедании веры в ценность аристократического происхождения. Сноб живет чистым желанием, но желает он не столько какой-то реальный объект, сколько того, чтобы сам он стал желанным для кого-то другого. Снобом был, конечно, не Пруст или, точнее, не Пруст – автор романа, – снобом является Марсель «У Германтов», именно он желает желание другого (Р. Жирар), то есть желает по существу ничто, ведет ничтожное существование сноба. Но вновь, как и с «девушками в цвету», для Пруста важен опыт, действенное познание знаков и иллюзий светской жизни. Рассказчик, так и не обнаружив таинственной сущности светской жизни, открывает в столкновении иллюзий «воображаемого пейзажа» и прозаизма реальности истинные пути творческого сознания.
   Роман поделен на две части, при этом во второй части – две неравные главы. Первая глава второй части, целиком посвященная описанию смерти бабушки, представляет собой важное связующее звено всей эпопеи, тот узел, в котором будут стягиваться нити всех тем и сюжетных перипетий «Поисков». В сущности, речь идет о первой настоящей встрече Рассказчика со смертью, вместе с тем в определенном смысле встрече последней. Близкие Марселю персонажи «Поисков» будут умирать – Сван, Бергот, Сен-Лу, Альбертина, – однако они скорее исчезают из его поля зрения, он их просто больше не видит, тогда как смерть бабушки действительно проживается, заполняет его сознание, заставляет воссоздать себя раз и навсегда. Для описания абсолютной жестокости смерти и абсолютной ее неизбежности Пруст (сын врача) выбирает клиническую, можно сказать, точку зрения: он делает все для того, чтобы описать симптомы смертельного недуга с бесстрастностью «медицинского взгляда» (М. Фуко). После такого зрелища смерти, которой, оказывается, можно посмотреть в глаза, повествование, рассказ взывает к тишине, молчанию, которое и передается белизной последней страницы первой главы второй части третьего из романов эпопеи. Затем повествование возобновляется почти что с самого начала – спустя полгода после смерти бабушки, в спальне, осенним утром. Почти что, но не до конца: в сознание Рассказчика, равно как и в сознание романиста, вторгается время, возраст агонии, его взросление будет сопровождаться отныне знанием смерти, которая ни на миг не прекращает своей тлетворной работы в человеке.
   При составлении примечаний использовались критические издания романа, подготовленные французскими литературоведами Д. Ферми, Т. Лаже, А. А. Морелло, Б. Раффали, П.-Л. Рея, Б. Роже, Ж.-И. Тадье, Ф. М. Тирье.