Страница:
– Что ж, – продолжал герцог, – там царит такой дух, что ничего удивительного в этом здесь нет.
– Это выглядит особенно смешно, – вставила герцогиня, – если мы вспомним умонастроение его матери, которая все уши нам прожужжала разговорами о величии нашей родины.
– Да не болтай ты чепуху! Мать Робера – пустое место. Гораздо более сильное влияние имеет на него одна милашка, низкопробная девица легкого поведения и, кстати сказать, единоплеменница господина Дрейфуса. Робер проникся ее взглядами.
– Может быть, вы еще не знаете, ваша светлость, что теперь по-новому выражают это понятие, – заговорил архивариус, который был секретарем антиревизионистского комитета. – Нынче говорят: «направление». Это совершенно то же самое, но никто не знает, что это значит. Это нечто самоновейшее, как говорится, «последний крик». – Он уже давно, услыхав фамилию Блок, с беспокойством прислушивался к тому, как Блок расспрашивал маркиза де Норпуа, что вызвало совсем иного рода, но не менее сильное беспокойство у маркизы. Она трепетала перед архивариусом, прикидывалась антидрейфусаркой, и сейчас ей было боязно: а ну как он догадается, что она позвала к себе еврея, в той или иной степени связанного с «синдикатом»,[210] и рассердится на нее?
– Ах, «направление»! Я запишу это слово и при случае воспользуюсь им, – сказал герцог. (Глагол «записать» герцог употребил не в переносном смысле – у него была записная книжка, куда он заносил разные «изречения», и перед зваными обедами он проглядывал ее.) «Направление» – это мне нравится. Иной раз кто-нибудь придумает что-то новое, но оно не входит в язык. Недавно я прочел об одном писателе, что у него «симпатичное дарование». Вот тут и пойми. Больше нигде я этого выражения не встречал.
– «Направление» более употребительно, чем «симпатичное дарование», – желая принять участие в разговоре, вмешался историк Фронды. – Я член одной из комиссий при министерстве народного просвещения, и там мне его не раз приходилось слышать, а еще в моем клубе, клубе Вольней,[211] и даже на обеде у Эмиля Оливье.[212]
– Я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, – отозвался герцог с напускной приниженностью, но в то же время с такой беспредельной самовлюбленностью, что губы его невольно сложились в улыбку, а в глазах, когда он окидывал ими присутствовавших, замелькали искорки, от насмешливости которых бедный историк покраснел, – я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, – заслушиваясь самого себя, повторил герцог, – равно как не имею чести быть членом клуба Вольней, я член только двух клубов: «Союза[213]» и Джокей-клоба. А вы, милостивый государь, не член Джокей-клоба? – спросил он историка, и тот, почувствовав, что в этих словах заключена непонятная ему дерзость, еще гуще покраснел и задрожал всем телом. – Я даже не обедаю у Эмиля Оливье и, признаюсь, не знал слова «направление». Я убежден, Аржанкур, что вы его тоже в первый раз слышите… Знаете, почему нельзя доказать, что Дрейфус – изменник? По всей вероятности, потому, что он любовник жены военного министра, – такая идет молва.
– А я думал – жены председателя совета министров, – сказал граф д'Аржанкур.
– Как вы мне все надоели с делом Дрейфуса! – воскликнула герцогиня Германтская, которой всегда хотелось показать обществу, что она держится независимо. – Я не могу смотреть на его дело с точки зрения евреев – по той простой причине, что я их совсем не знаю и надеюсь и впредь оставаться в блаженном неведении. Но, с другой стороны, мне противно, что Мари-Энар и Виктюрньен навязывают нам невесть сколько всяких там Дюран или Дюбуа, которых мы, если б не они, знать бы не знали, – навязывают только потому, что эти самые Дюран и Дюбуа, чтобы подчеркнуть свою благонамеренность, ничего не покупают в еврейских магазинах и ходят под зонтиками с надписью «Смерть евреям». Третьего дня я была у Мари-Энар. Раньше у нее было очень мило. Теперь она приглашает к себе всех, от кого мы с малых лет сторонились, – приглашает только потому, что они против Дрейфуса, и даже тех, о которых мы до сих пор понятия не имели, кто они такие.
– Нет, жены военного министра. По крайней мере, так пошепту говорят в салонах, – продолжал герцог, любивший употреблять выражения, которые, как он полагал, были в ходу при старом режиме. – Во всяком случае, я, как известно, не согласен с Жильбером. В отличие от него я не феодал; я бы прогулялся с негром, будь он моим другом; я не прислушиваюсь, что сказал тот, что сказал этот, – нужны мне их суждения как собаке пятая нога, но все же, – согласитесь, – если ты зовешься Сен-Лу, так не тешь себя, что идешь наперекор всему свету, – весь свет умнее Вольтера и даже моего племянника. А главное, не занимайся тем, что я называю акробатикой чувствительности, за неделю до выборов в члены клуба! Это уж чересчур! Нет, это, наверно, его душка забила ему памороки. Она ему внушила, что он должен быть вместе со всей «интеллигенцией». Ходить в интеллигентах – предел мечтаний для подобного рода господ. Кстати сказать, это послужило поводом для довольно остроумной игры слов, хотя и весьма ядовитой.
И тут герцог шепотом рассказал герцогине и графу д'Аржанкуру насчет Mater Semita – это уже знал весь Джокей-клоб, ибо из всех летучих семян наиболее сильными крылышками, благодаря которым оно отлетает дальше других от того места, где семена зарождаются, все еще обладает шутка.
– Мы могли бы обратиться за разъяснениями к этому господину, – указывая на историка, продолжал герцог, – он, кажется, эрудитка… то есть я хотел сказать: эрудит. Но лучше об этом вообще не говорить, тем более что все это сплошное вранье. Я не настолько честолюбив, как моя родственница Мирпуа, которая ведет свою родословную от колена Левиева, существовавшего еще до Рождества Христова, я берусь доказать, что в нашем роду не было ни капли еврейской крови. И все-таки не надо гусей дразнить: вполне возможно, что высокоумные разглагольствования моего уважаемого племянника разворошат муравейник. Тем более что Фезенсак болен, всем будет заправлять Дюра, а вы знаете, какой он фордыбака и до чего он любит очки втирать, – добавил герцог, не понимавший смысла некоторых выражений и путавший «очки втирать» с «пыль в глаза пускать».
– Так или иначе, если даже Дрейфус и невиновен, то доказывает он свою невиновность неубедительно, – вмешалась герцогиня. – Какие идиотские, высокопарные письма пишет он с острова!,[214] Не знаю, кто из них лучше: Эстергази или он[215] но у Эстергази по крайней мере попадаются смелые обороты, яркие образы. По всей вероятности, это не нравится сторонникам Дрейфуса. Как им должно быть досадно, что они не могут подменить невинного!
Все захохотали.
– Вы слышали, как сострила Ориана? – с загоревшимися глазами спросил маркизу де Вильпаризи герцог Германтский.
– Да, очень смешно. Герцогу этого было мало.
– А по-моему, не смешно, вернее сказать, мне совершенно безразлично, смешно это или не смешно. Остроумие для меня не существует.
Граф д'Аржанкур возразил.
– Не верьте ни единому его слову, – прошептала герцогиня.
– Должно быть, это оттого, что, когда я был членом палаты депутатов, там произносились блестящие, но пустозвонные речи. Там я научился ценить прежде всего логику. Наверно, потому меня и не переизбрали. К остротам я равнодушен.
– Базен, милый, не стройте из себя Жозефа Прюдома,[216] вы же сами прекрасно знаете, что никто так не ценит остроумия, как вы.
– Дайте мне договорить. Именно потому, что я не люблю грубых шуток, остроты моей жены часто доставляют мне удовольствие. Обыкновенно они у нее основаны на верных наблюдениях. Рассуждает она, как мужчина, выражает свои мысли, как писатель.
Блок все пытался выспросить у маркиза де Норпуа, что тот думает о полковнике Пикаре.
– Его показания были безусловно необходимы, тем более если правительство полагало, что он тут далеко не без греха, – заговорил маркиз де Норпуа. – Я знаю, что мое мнение взбудоражило некоторых моих коллег, но, по-моему, правительство обязано было предоставить слово полковнику. Неуклюжие увертки не помогут выйти из тупика, скорее наоборот: глубже увязнешь в трясине. Что же касается самого офицера, то его показания на первом допросе произвели самое благоприятное впечатление. Когда все увидели его стройную фигуру в красивой форме стрелка и услышали, как он удивительно просто и откровенно рассказывает о том, что видел, что думал, когда он сказал: «Даю честное слово солдата (тут в голосе маркиза де Норпуа послышалось легкое патриотическое тремоло), это мое глубокое убеждение», – не спорю: его слова сильно подействовали на всех.
«Ну конечно, он дрейфусар, теперь в этом не может быть и тени сомнения», – подумал Блок.
– Вначале он мог рассчитывать на сочувствие, но его погубила очная ставка с архивариусом Грибленом;[217] когда заговорил этот старый служака, человек, который никогда не изменял своему слову (в последующих словах маркиза де Норпуа прозвучала глубокая убежденность), когда он заговорил, когда он не побоялся долгим взглядом – взглядом прямо в глаза – довести своего начальника до томления, а затем сказал тоном, не допускающим возражений: «Полно-те, господин подполковник, вы же знаете, что я никогда не лгу, вы же знаете, что и сейчас я, как всегда, говорю правду», – ветер переменился. На следующих заседаниях Пи-кар из кожи вон лез, и все без толку: он потерпел полнейшее фиаско.
«Нет, он положительно антидрейфусар, это факт, – сказал себе Блок. – Но если он полагает, что Пикар – предатель и лжец, то как же он может верить его разоблачениям и рассказывать о них так, словно они брали его за сердце и он считал, что они правдивы? Если же он уверен, что это честный человек, который говорит по совести, то как же он может сомневаться в его правдивости на очной ставке с Грибленом?»
Быть может, причина, по которой маркиз де Норпуа говорил с Блоком как его единомышленник, состояла в том, что так как он был крайним антидрейфусаром, то, считая, что правительство недостаточно антидрейфусарски настроено, относился к нему не менее враждебно, чем дрейфусары. Быть может, его занимало в политике нечто более важное, находившееся в иной плоскости, откуда дрейфусиада представлялась незначительной, не заслуживающей того, чтобы отвлекать человека, пекущегося о благе отечества, от сложных задач внешней политики. А вернее, его государственный ум охватывал лишь вопросы формы, процедуры, уместности и был так же беспомощен в понимании сути дела, как в философии формальная логика бессильна разрешить вопросы жизни, или же, наконец, его ум внушал ему, что касаться этих тем небезопасно, и, спокойствия ради, он ограничивался обсуждением моментов второстепенных. Но Блок ошибался, полагая, что если б маркиз де Норпуа был не так осторожен и если б его внимание не приковывала к себе формальная сторона явлений, то он при желании сказал бы ему всю правду о роли Анри, Пикара, дю Пати де Клама,[218] о всех обстоятельствах дела. А в том, что маркиз де Норпуа осведомлен об истинном положении вещей, Блок, естественно, не сомневался. Да и как маркиз де Норпуа мог быть не осведомлен, раз он был знаком с министрами? Блок, конечно, держался того мнения, что люди с ясным умом способны восстановить истину в политике, но в то же время он, как и многие другие, воображал, что истина, неопровержимая и вещественная, хранится в папках президента республики и премьер-министра, а те делятся своим знанием с министрами. Между тем даже если политическая истина отражена в документах, то документы редко когда представляют собою большую ценность, чем рентгеновский снимок, на котором, по мнению людей непосвященных, болезнь человека видна вся как на ладони, на самом же деле снимок – это лишь одно из данных, его надо присоединить к множеству других, и лишь на основании совокупности всех этих данных врач делает заключение и ставит диагноз. Вот почему, когда мы пристаем с расспросами к осведомленным людям в надежде, что политическая истина им открыта, она ускользает. Если не выходить за рамки дела Дрейфуса, то и потом, когда произошли такие потрясающие события, как признание Анри и последовавшее за признанием его самоубийство, то министры-дрейфусары сейчас же истолковали их по-своему, а Кавеньяк,[219] и Кюинье[220] которые обнаружили подлог и которые производили дознание, – по-своему; более того, даже министры-дрейфусары одной и той же политической окраски, не только основывавшиеся на одних и тех же документах, но и дававшие им одно и то же объяснение, на роль Анри смотрели с совершенно разных точек зрения: иные считали, что он сообщник Эстергази, другие – что сообщник Эстергази не Анри, а дю Пати де Клам, и, таким образом, сходились в этом пункте со своим противником Кюинье, а со своим единомышленником Рейнаком,[221] оказались на разных полюсах. Блоку удалось выжать из маркиза де Норпуа только то, что если действительно по распоряжению начальника генерального штаба Буадефра было передано секретное сообщение Рошфору[222] то это, конечно, в высшей степени прискорбно.
– В сущности говоря, военный министр должен был бы, по крайней мере – in petto,[223] послать начальника генерального штаба к богам преисподней. На мой взгляд, официальное опровержение тут было бы весьма кстати. Но военный министр говорит об этом чрезвычайно резко inter pocula.[224] Впрочем, поднимать шум вокруг иных тем, если у тебя нет уверенности, что ты в любую минуту сможешь прекратить его, очень опасно.
– Но ведь подлог очевиден, – заметил Блок.
Маркиз де Норпуа ничего ему на это не сказал; он выразил неодобрение по поводу заявлений принца Генриха Орлеанского:[225]
– Помимо всего прочего, они могут нарушить спокойное течение судопроизводства и подстрекнуть крикунов, а это было бы невыгодно для обеих сторон. Разумеется, пресечь антимилитаристские происки необходимо, но и возня, поднятая вокруг этого дела правыми, которые, вместо того чтобы приносить пользу патриотической идее, стремятся воспользоваться ею для своих целей, – эта возня нам тоже не на руку. Франция, слава Богу, не южноамериканская республика, в генеральском пронунсиаменто мы не нуждаемся.
Блоку так и не удалось узнать у маркиза, считает он Дрейфуса виновным или невиновным и каков, по его мнению, будет приговор по слушавшемуся тогда гражданскому делу. Зато маркиз де Норпуа с видимым удовольствием подробно остановился на последствиях, какие мог иметь приговор.
– Если вынесут обвинительный приговор, то, по всей вероятности, он будет кассирован, – сказал маркиз, – редко бывает так, чтобы в процессе, где давалось столько свидетельских показаний, не нашлось промахов, а промахи дают адвокатам повод для пересмотра. Ну, а что касается выпада принца Генриха Орлеанского, то я сильно сомневаюсь, чтобы он понравился его отцу.
– Вы думаете, что герцог Шартрский[226] за Дрейфуса? – спросила герцогиня; глаза у нее стали круглыми, щеки порозовели, и, смущенно улыбаясь, она склонилась над тарелкой с печеньем.
– Я совсем этого не думаю; я только хотел сказать, что в политике вся эта семья проявляет здравый смысл: он был nec plus ultra,[227] свойствен очаровательной принцессе Клементине[228] и это драгоценное наследство она оставила своему сыну, князю Фердинанду.[229] Князь Болгарский ни за что не заключил бы майора Эстергази в свои объятия.
– Он предпочел бы простого солдата, – вполголоса сказала герцогиня Германтская – она часто обедала вместе с князем Болгарским у принца Жуанвильского и однажды ответила на его вопрос, не ревнива ли она: «Да, ваше высочество, я ревную к вам ваши браслеты».
– Вы не будете сегодня на балу у де Саган? – чтобы прекратить разговор с Блоком, обратился де Норпуа к маркизе де Вильпаризи.
Блок произвел на посла скорее приятное впечатление, и некоторое время спустя де Норпуа не без наивности, вероятно имея в виду отпечаток неогомерической моды, который лежал на речи Блока и от которого Блок потом избавился, сказал нам: «У него довольно забавная манера выражаться, немного старомодная, немного витиеватая. Я все время ждал, что он заговорит со мной на языке Ламартина или Жан-Батиста Руссо:[230] „О вы…“ У современной молодежи это редко встречается, да и не только у современной – у молодежи предшествующего поколения дело обстояло так же. Это мы были отчасти романтиками». И все же, хотя собеседник, на взгляд де Норпуа, попался ему любопытный, он нашел, что их разговор затянулся.
– Нет, маркиз, я по балам уж больше не разъезжаю, – ответила маркиза с милой улыбкой старушки. – А вы, господа, бываете на балах? Вам это по возрасту, – добавила она, охватывая взглядом де Шательро, своего друга и Блока. – Я тоже получила приглашение, – с шутливо польщенным видом сказала она. – Меня даже приезжали приглашать. («Приезжали» – это значило, что приезжала сама принцесса де Саган.[231])
– У меня нет пригласительного билета, – сказал Блок, полагая, что маркиза де Вильпаризи предложит ему билет и что принцесса де Саган будет счастлива принять у себя друга женщины, которую она собственной персоной являлась приглашать на бал.
Маркиза ничего ему не ответила, а Блок не настаивал, потому что у него было к ней более важное дело, по поводу которого он только что попросил у нее свидания на послезавтра. Услышав, как два молодых человека говорили между собой о том, что они заявили о своем выходе из клуба на Королевской улице, куда принимали всех подряд, он решил попросить маркизу де Вильпаризи, чтобы она помогла ему стать членом клуба на Королевской.
– А что эти самые Саганы – так, мыльные пузыри, второсортные снобы? – саркастическим тоном спросил Блок.
– Что вы, это лучшее наше изделие в таком вкусе! – возразил перенявший парижскую манеру острить граф д'Аржанкур.
– Значит, – полунасмешливо заключил Блок, – у них будет одно из светских торжественных заседаний этого сезона.
Маркиза де Вильпаризи с веселой улыбкой спросила герцогиню:
– Скажи, пожалуйста: бал у де Саган – это большое светское торжество?
– Об этом надо спрашивать не меня, – насмешливо ответила герцогиня, – мне еще не ясно, что такое светское торжество. Да и вообще по части светской жизни я не сильна.
– А я думал – наоборот! – воскликнул Блок – он вообразил, что герцогиня Германтская говорит серьезно.
Блок продолжал, к вящему неудовольствию маркиза де Норпуа, засыпать его вопросами об офицерах, имена которых особенно часто упоминались в связи с делом Дрейфуса; де Норпуа ответил, что, судя по «первому впечатлению», полковник дю Пати де Клам – человек слегка взбалмошный и что, пожалуй, выбор пал на него не совсем удачно, ибо вести следствие – это дело тонкое, требующее огромной выдержки и проницательности.
– Я знаю, что рассвирепевшая социалистическая партия требует его головы и – одновременно – немедленного освобождения изгнанника с Чертова острова. Но, мне кажется, у нас нет необходимости во что бы то ни стало проходить через Кавдинские ущелья господина Жеро-Ришара.[232] и K°. Дело это до сих пор остается темным – тут сам черт ногу сломит. Я не склонен подозревать ни ту, ни другую сторону в каких-нибудь особенных мерзостях и пакостях, которые им надо было бы тщательно скрывать. Может быть, даже иные более или менее бескорыстные покровители вашего подзащитного преисполнены благих намерений, – я этого не отрицаю, – но вы же знаете, что добрыми намерениями вымощен ад. – Тут маркиз бросил на Блока лукавый взгляд. – Чрезвычайно важно, чтобы правительство дало ясно понять, что «левые» смутьяны им не вертят, но что, с другой стороны, оно не собирается поднимать руки вверх по требованию какой-то преторианской армии, которая, – уверяю вас, – ничего общего с армией не имеет. Само собой разумеется, если всплывет какой-нибудь новый факт, то дело будет пересмотрено. Иначе и быть не может. Требовать этого – значит ломиться в открытую дверь. Тогда правительство заговорит без обиняков, иначе оно выпустит из рук вожжи, а управлять – это и есть основная его прерогатива. Турусами на колесах тогда уже не отделаешься. Придется Дрейфусу дать судей. И трудностей это не представит, ибо хотя в нашей любезной Франции люди так привыкли клеветать на себя, верить и уверять других, что для того, чтобы постигнуть, что такое правда и справедливость, необходимо переправиться через Ла-Манш, – а это очень часто есть лишь кружной путь к Шпрее, – судьи есть не только в Берлине[233] Но когда правительство начнет действовать, окажете ли вы ему повиновение? Когда оно призовет вас к исполнению вашего гражданского долга, сплотитесь ли вы вокруг него? Не останетесь ли вы глухи к его патриотическому призыву, ответите ли вы ему: «Слушаюсь!»?
– Это выглядит особенно смешно, – вставила герцогиня, – если мы вспомним умонастроение его матери, которая все уши нам прожужжала разговорами о величии нашей родины.
– Да не болтай ты чепуху! Мать Робера – пустое место. Гораздо более сильное влияние имеет на него одна милашка, низкопробная девица легкого поведения и, кстати сказать, единоплеменница господина Дрейфуса. Робер проникся ее взглядами.
– Может быть, вы еще не знаете, ваша светлость, что теперь по-новому выражают это понятие, – заговорил архивариус, который был секретарем антиревизионистского комитета. – Нынче говорят: «направление». Это совершенно то же самое, но никто не знает, что это значит. Это нечто самоновейшее, как говорится, «последний крик». – Он уже давно, услыхав фамилию Блок, с беспокойством прислушивался к тому, как Блок расспрашивал маркиза де Норпуа, что вызвало совсем иного рода, но не менее сильное беспокойство у маркизы. Она трепетала перед архивариусом, прикидывалась антидрейфусаркой, и сейчас ей было боязно: а ну как он догадается, что она позвала к себе еврея, в той или иной степени связанного с «синдикатом»,[210] и рассердится на нее?
– Ах, «направление»! Я запишу это слово и при случае воспользуюсь им, – сказал герцог. (Глагол «записать» герцог употребил не в переносном смысле – у него была записная книжка, куда он заносил разные «изречения», и перед зваными обедами он проглядывал ее.) «Направление» – это мне нравится. Иной раз кто-нибудь придумает что-то новое, но оно не входит в язык. Недавно я прочел об одном писателе, что у него «симпатичное дарование». Вот тут и пойми. Больше нигде я этого выражения не встречал.
– «Направление» более употребительно, чем «симпатичное дарование», – желая принять участие в разговоре, вмешался историк Фронды. – Я член одной из комиссий при министерстве народного просвещения, и там мне его не раз приходилось слышать, а еще в моем клубе, клубе Вольней,[211] и даже на обеде у Эмиля Оливье.[212]
– Я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, – отозвался герцог с напускной приниженностью, но в то же время с такой беспредельной самовлюбленностью, что губы его невольно сложились в улыбку, а в глазах, когда он окидывал ими присутствовавших, замелькали искорки, от насмешливости которых бедный историк покраснел, – я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, – заслушиваясь самого себя, повторил герцог, – равно как не имею чести быть членом клуба Вольней, я член только двух клубов: «Союза[213]» и Джокей-клоба. А вы, милостивый государь, не член Джокей-клоба? – спросил он историка, и тот, почувствовав, что в этих словах заключена непонятная ему дерзость, еще гуще покраснел и задрожал всем телом. – Я даже не обедаю у Эмиля Оливье и, признаюсь, не знал слова «направление». Я убежден, Аржанкур, что вы его тоже в первый раз слышите… Знаете, почему нельзя доказать, что Дрейфус – изменник? По всей вероятности, потому, что он любовник жены военного министра, – такая идет молва.
– А я думал – жены председателя совета министров, – сказал граф д'Аржанкур.
– Как вы мне все надоели с делом Дрейфуса! – воскликнула герцогиня Германтская, которой всегда хотелось показать обществу, что она держится независимо. – Я не могу смотреть на его дело с точки зрения евреев – по той простой причине, что я их совсем не знаю и надеюсь и впредь оставаться в блаженном неведении. Но, с другой стороны, мне противно, что Мари-Энар и Виктюрньен навязывают нам невесть сколько всяких там Дюран или Дюбуа, которых мы, если б не они, знать бы не знали, – навязывают только потому, что эти самые Дюран и Дюбуа, чтобы подчеркнуть свою благонамеренность, ничего не покупают в еврейских магазинах и ходят под зонтиками с надписью «Смерть евреям». Третьего дня я была у Мари-Энар. Раньше у нее было очень мило. Теперь она приглашает к себе всех, от кого мы с малых лет сторонились, – приглашает только потому, что они против Дрейфуса, и даже тех, о которых мы до сих пор понятия не имели, кто они такие.
– Нет, жены военного министра. По крайней мере, так пошепту говорят в салонах, – продолжал герцог, любивший употреблять выражения, которые, как он полагал, были в ходу при старом режиме. – Во всяком случае, я, как известно, не согласен с Жильбером. В отличие от него я не феодал; я бы прогулялся с негром, будь он моим другом; я не прислушиваюсь, что сказал тот, что сказал этот, – нужны мне их суждения как собаке пятая нога, но все же, – согласитесь, – если ты зовешься Сен-Лу, так не тешь себя, что идешь наперекор всему свету, – весь свет умнее Вольтера и даже моего племянника. А главное, не занимайся тем, что я называю акробатикой чувствительности, за неделю до выборов в члены клуба! Это уж чересчур! Нет, это, наверно, его душка забила ему памороки. Она ему внушила, что он должен быть вместе со всей «интеллигенцией». Ходить в интеллигентах – предел мечтаний для подобного рода господ. Кстати сказать, это послужило поводом для довольно остроумной игры слов, хотя и весьма ядовитой.
И тут герцог шепотом рассказал герцогине и графу д'Аржанкуру насчет Mater Semita – это уже знал весь Джокей-клоб, ибо из всех летучих семян наиболее сильными крылышками, благодаря которым оно отлетает дальше других от того места, где семена зарождаются, все еще обладает шутка.
– Мы могли бы обратиться за разъяснениями к этому господину, – указывая на историка, продолжал герцог, – он, кажется, эрудитка… то есть я хотел сказать: эрудит. Но лучше об этом вообще не говорить, тем более что все это сплошное вранье. Я не настолько честолюбив, как моя родственница Мирпуа, которая ведет свою родословную от колена Левиева, существовавшего еще до Рождества Христова, я берусь доказать, что в нашем роду не было ни капли еврейской крови. И все-таки не надо гусей дразнить: вполне возможно, что высокоумные разглагольствования моего уважаемого племянника разворошат муравейник. Тем более что Фезенсак болен, всем будет заправлять Дюра, а вы знаете, какой он фордыбака и до чего он любит очки втирать, – добавил герцог, не понимавший смысла некоторых выражений и путавший «очки втирать» с «пыль в глаза пускать».
– Так или иначе, если даже Дрейфус и невиновен, то доказывает он свою невиновность неубедительно, – вмешалась герцогиня. – Какие идиотские, высокопарные письма пишет он с острова!,[214] Не знаю, кто из них лучше: Эстергази или он[215] но у Эстергази по крайней мере попадаются смелые обороты, яркие образы. По всей вероятности, это не нравится сторонникам Дрейфуса. Как им должно быть досадно, что они не могут подменить невинного!
Все захохотали.
– Вы слышали, как сострила Ориана? – с загоревшимися глазами спросил маркизу де Вильпаризи герцог Германтский.
– Да, очень смешно. Герцогу этого было мало.
– А по-моему, не смешно, вернее сказать, мне совершенно безразлично, смешно это или не смешно. Остроумие для меня не существует.
Граф д'Аржанкур возразил.
– Не верьте ни единому его слову, – прошептала герцогиня.
– Должно быть, это оттого, что, когда я был членом палаты депутатов, там произносились блестящие, но пустозвонные речи. Там я научился ценить прежде всего логику. Наверно, потому меня и не переизбрали. К остротам я равнодушен.
– Базен, милый, не стройте из себя Жозефа Прюдома,[216] вы же сами прекрасно знаете, что никто так не ценит остроумия, как вы.
– Дайте мне договорить. Именно потому, что я не люблю грубых шуток, остроты моей жены часто доставляют мне удовольствие. Обыкновенно они у нее основаны на верных наблюдениях. Рассуждает она, как мужчина, выражает свои мысли, как писатель.
Блок все пытался выспросить у маркиза де Норпуа, что тот думает о полковнике Пикаре.
– Его показания были безусловно необходимы, тем более если правительство полагало, что он тут далеко не без греха, – заговорил маркиз де Норпуа. – Я знаю, что мое мнение взбудоражило некоторых моих коллег, но, по-моему, правительство обязано было предоставить слово полковнику. Неуклюжие увертки не помогут выйти из тупика, скорее наоборот: глубже увязнешь в трясине. Что же касается самого офицера, то его показания на первом допросе произвели самое благоприятное впечатление. Когда все увидели его стройную фигуру в красивой форме стрелка и услышали, как он удивительно просто и откровенно рассказывает о том, что видел, что думал, когда он сказал: «Даю честное слово солдата (тут в голосе маркиза де Норпуа послышалось легкое патриотическое тремоло), это мое глубокое убеждение», – не спорю: его слова сильно подействовали на всех.
«Ну конечно, он дрейфусар, теперь в этом не может быть и тени сомнения», – подумал Блок.
– Вначале он мог рассчитывать на сочувствие, но его погубила очная ставка с архивариусом Грибленом;[217] когда заговорил этот старый служака, человек, который никогда не изменял своему слову (в последующих словах маркиза де Норпуа прозвучала глубокая убежденность), когда он заговорил, когда он не побоялся долгим взглядом – взглядом прямо в глаза – довести своего начальника до томления, а затем сказал тоном, не допускающим возражений: «Полно-те, господин подполковник, вы же знаете, что я никогда не лгу, вы же знаете, что и сейчас я, как всегда, говорю правду», – ветер переменился. На следующих заседаниях Пи-кар из кожи вон лез, и все без толку: он потерпел полнейшее фиаско.
«Нет, он положительно антидрейфусар, это факт, – сказал себе Блок. – Но если он полагает, что Пикар – предатель и лжец, то как же он может верить его разоблачениям и рассказывать о них так, словно они брали его за сердце и он считал, что они правдивы? Если же он уверен, что это честный человек, который говорит по совести, то как же он может сомневаться в его правдивости на очной ставке с Грибленом?»
Быть может, причина, по которой маркиз де Норпуа говорил с Блоком как его единомышленник, состояла в том, что так как он был крайним антидрейфусаром, то, считая, что правительство недостаточно антидрейфусарски настроено, относился к нему не менее враждебно, чем дрейфусары. Быть может, его занимало в политике нечто более важное, находившееся в иной плоскости, откуда дрейфусиада представлялась незначительной, не заслуживающей того, чтобы отвлекать человека, пекущегося о благе отечества, от сложных задач внешней политики. А вернее, его государственный ум охватывал лишь вопросы формы, процедуры, уместности и был так же беспомощен в понимании сути дела, как в философии формальная логика бессильна разрешить вопросы жизни, или же, наконец, его ум внушал ему, что касаться этих тем небезопасно, и, спокойствия ради, он ограничивался обсуждением моментов второстепенных. Но Блок ошибался, полагая, что если б маркиз де Норпуа был не так осторожен и если б его внимание не приковывала к себе формальная сторона явлений, то он при желании сказал бы ему всю правду о роли Анри, Пикара, дю Пати де Клама,[218] о всех обстоятельствах дела. А в том, что маркиз де Норпуа осведомлен об истинном положении вещей, Блок, естественно, не сомневался. Да и как маркиз де Норпуа мог быть не осведомлен, раз он был знаком с министрами? Блок, конечно, держался того мнения, что люди с ясным умом способны восстановить истину в политике, но в то же время он, как и многие другие, воображал, что истина, неопровержимая и вещественная, хранится в папках президента республики и премьер-министра, а те делятся своим знанием с министрами. Между тем даже если политическая истина отражена в документах, то документы редко когда представляют собою большую ценность, чем рентгеновский снимок, на котором, по мнению людей непосвященных, болезнь человека видна вся как на ладони, на самом же деле снимок – это лишь одно из данных, его надо присоединить к множеству других, и лишь на основании совокупности всех этих данных врач делает заключение и ставит диагноз. Вот почему, когда мы пристаем с расспросами к осведомленным людям в надежде, что политическая истина им открыта, она ускользает. Если не выходить за рамки дела Дрейфуса, то и потом, когда произошли такие потрясающие события, как признание Анри и последовавшее за признанием его самоубийство, то министры-дрейфусары сейчас же истолковали их по-своему, а Кавеньяк,[219] и Кюинье[220] которые обнаружили подлог и которые производили дознание, – по-своему; более того, даже министры-дрейфусары одной и той же политической окраски, не только основывавшиеся на одних и тех же документах, но и дававшие им одно и то же объяснение, на роль Анри смотрели с совершенно разных точек зрения: иные считали, что он сообщник Эстергази, другие – что сообщник Эстергази не Анри, а дю Пати де Клам, и, таким образом, сходились в этом пункте со своим противником Кюинье, а со своим единомышленником Рейнаком,[221] оказались на разных полюсах. Блоку удалось выжать из маркиза де Норпуа только то, что если действительно по распоряжению начальника генерального штаба Буадефра было передано секретное сообщение Рошфору[222] то это, конечно, в высшей степени прискорбно.
– В сущности говоря, военный министр должен был бы, по крайней мере – in petto,[223] послать начальника генерального штаба к богам преисподней. На мой взгляд, официальное опровержение тут было бы весьма кстати. Но военный министр говорит об этом чрезвычайно резко inter pocula.[224] Впрочем, поднимать шум вокруг иных тем, если у тебя нет уверенности, что ты в любую минуту сможешь прекратить его, очень опасно.
– Но ведь подлог очевиден, – заметил Блок.
Маркиз де Норпуа ничего ему на это не сказал; он выразил неодобрение по поводу заявлений принца Генриха Орлеанского:[225]
– Помимо всего прочего, они могут нарушить спокойное течение судопроизводства и подстрекнуть крикунов, а это было бы невыгодно для обеих сторон. Разумеется, пресечь антимилитаристские происки необходимо, но и возня, поднятая вокруг этого дела правыми, которые, вместо того чтобы приносить пользу патриотической идее, стремятся воспользоваться ею для своих целей, – эта возня нам тоже не на руку. Франция, слава Богу, не южноамериканская республика, в генеральском пронунсиаменто мы не нуждаемся.
Блоку так и не удалось узнать у маркиза, считает он Дрейфуса виновным или невиновным и каков, по его мнению, будет приговор по слушавшемуся тогда гражданскому делу. Зато маркиз де Норпуа с видимым удовольствием подробно остановился на последствиях, какие мог иметь приговор.
– Если вынесут обвинительный приговор, то, по всей вероятности, он будет кассирован, – сказал маркиз, – редко бывает так, чтобы в процессе, где давалось столько свидетельских показаний, не нашлось промахов, а промахи дают адвокатам повод для пересмотра. Ну, а что касается выпада принца Генриха Орлеанского, то я сильно сомневаюсь, чтобы он понравился его отцу.
– Вы думаете, что герцог Шартрский[226] за Дрейфуса? – спросила герцогиня; глаза у нее стали круглыми, щеки порозовели, и, смущенно улыбаясь, она склонилась над тарелкой с печеньем.
– Я совсем этого не думаю; я только хотел сказать, что в политике вся эта семья проявляет здравый смысл: он был nec plus ultra,[227] свойствен очаровательной принцессе Клементине[228] и это драгоценное наследство она оставила своему сыну, князю Фердинанду.[229] Князь Болгарский ни за что не заключил бы майора Эстергази в свои объятия.
– Он предпочел бы простого солдата, – вполголоса сказала герцогиня Германтская – она часто обедала вместе с князем Болгарским у принца Жуанвильского и однажды ответила на его вопрос, не ревнива ли она: «Да, ваше высочество, я ревную к вам ваши браслеты».
– Вы не будете сегодня на балу у де Саган? – чтобы прекратить разговор с Блоком, обратился де Норпуа к маркизе де Вильпаризи.
Блок произвел на посла скорее приятное впечатление, и некоторое время спустя де Норпуа не без наивности, вероятно имея в виду отпечаток неогомерической моды, который лежал на речи Блока и от которого Блок потом избавился, сказал нам: «У него довольно забавная манера выражаться, немного старомодная, немного витиеватая. Я все время ждал, что он заговорит со мной на языке Ламартина или Жан-Батиста Руссо:[230] „О вы…“ У современной молодежи это редко встречается, да и не только у современной – у молодежи предшествующего поколения дело обстояло так же. Это мы были отчасти романтиками». И все же, хотя собеседник, на взгляд де Норпуа, попался ему любопытный, он нашел, что их разговор затянулся.
– Нет, маркиз, я по балам уж больше не разъезжаю, – ответила маркиза с милой улыбкой старушки. – А вы, господа, бываете на балах? Вам это по возрасту, – добавила она, охватывая взглядом де Шательро, своего друга и Блока. – Я тоже получила приглашение, – с шутливо польщенным видом сказала она. – Меня даже приезжали приглашать. («Приезжали» – это значило, что приезжала сама принцесса де Саган.[231])
– У меня нет пригласительного билета, – сказал Блок, полагая, что маркиза де Вильпаризи предложит ему билет и что принцесса де Саган будет счастлива принять у себя друга женщины, которую она собственной персоной являлась приглашать на бал.
Маркиза ничего ему не ответила, а Блок не настаивал, потому что у него было к ней более важное дело, по поводу которого он только что попросил у нее свидания на послезавтра. Услышав, как два молодых человека говорили между собой о том, что они заявили о своем выходе из клуба на Королевской улице, куда принимали всех подряд, он решил попросить маркизу де Вильпаризи, чтобы она помогла ему стать членом клуба на Королевской.
– А что эти самые Саганы – так, мыльные пузыри, второсортные снобы? – саркастическим тоном спросил Блок.
– Что вы, это лучшее наше изделие в таком вкусе! – возразил перенявший парижскую манеру острить граф д'Аржанкур.
– Значит, – полунасмешливо заключил Блок, – у них будет одно из светских торжественных заседаний этого сезона.
Маркиза де Вильпаризи с веселой улыбкой спросила герцогиню:
– Скажи, пожалуйста: бал у де Саган – это большое светское торжество?
– Об этом надо спрашивать не меня, – насмешливо ответила герцогиня, – мне еще не ясно, что такое светское торжество. Да и вообще по части светской жизни я не сильна.
– А я думал – наоборот! – воскликнул Блок – он вообразил, что герцогиня Германтская говорит серьезно.
Блок продолжал, к вящему неудовольствию маркиза де Норпуа, засыпать его вопросами об офицерах, имена которых особенно часто упоминались в связи с делом Дрейфуса; де Норпуа ответил, что, судя по «первому впечатлению», полковник дю Пати де Клам – человек слегка взбалмошный и что, пожалуй, выбор пал на него не совсем удачно, ибо вести следствие – это дело тонкое, требующее огромной выдержки и проницательности.
– Я знаю, что рассвирепевшая социалистическая партия требует его головы и – одновременно – немедленного освобождения изгнанника с Чертова острова. Но, мне кажется, у нас нет необходимости во что бы то ни стало проходить через Кавдинские ущелья господина Жеро-Ришара.[232] и K°. Дело это до сих пор остается темным – тут сам черт ногу сломит. Я не склонен подозревать ни ту, ни другую сторону в каких-нибудь особенных мерзостях и пакостях, которые им надо было бы тщательно скрывать. Может быть, даже иные более или менее бескорыстные покровители вашего подзащитного преисполнены благих намерений, – я этого не отрицаю, – но вы же знаете, что добрыми намерениями вымощен ад. – Тут маркиз бросил на Блока лукавый взгляд. – Чрезвычайно важно, чтобы правительство дало ясно понять, что «левые» смутьяны им не вертят, но что, с другой стороны, оно не собирается поднимать руки вверх по требованию какой-то преторианской армии, которая, – уверяю вас, – ничего общего с армией не имеет. Само собой разумеется, если всплывет какой-нибудь новый факт, то дело будет пересмотрено. Иначе и быть не может. Требовать этого – значит ломиться в открытую дверь. Тогда правительство заговорит без обиняков, иначе оно выпустит из рук вожжи, а управлять – это и есть основная его прерогатива. Турусами на колесах тогда уже не отделаешься. Придется Дрейфусу дать судей. И трудностей это не представит, ибо хотя в нашей любезной Франции люди так привыкли клеветать на себя, верить и уверять других, что для того, чтобы постигнуть, что такое правда и справедливость, необходимо переправиться через Ла-Манш, – а это очень часто есть лишь кружной путь к Шпрее, – судьи есть не только в Берлине[233] Но когда правительство начнет действовать, окажете ли вы ему повиновение? Когда оно призовет вас к исполнению вашего гражданского долга, сплотитесь ли вы вокруг него? Не останетесь ли вы глухи к его патриотическому призыву, ответите ли вы ему: «Слушаюсь!»?