Страница:
Подземными, перепутанными, как лесные тропинки, ходами пришла к застенку царевна Марья. Её сопровождали карлица-дурка и дородная боярыня-мамка.
– То-то сейчас царевнушка распотешится! – подпрыгнула на одной ноге дурка и заглянула в щель, нарочито проделанную в стене, – То-то забавушка будет!
Марья оттолкнула карлицу и припала глазом к щели. Боярыня, стоявшая за спиною царевны, тщетно извивалась угрём, чтобы тоже что-нибудь разглядеть. Дурка развалилась беспечно на промозглой земле и насвистывала, подражая щеглу.
В полдень Фомка приволок в Кремль сына Гадена, стольника Михаила. Позади, немного хмельная и оттого ещё более привлекательная, чуть наглая, сорвиголова, как величали её стрельцы, вышагивала Родимица.
С того часа, как Фомка побывал в светлице Софьи, постельница неотступно ходила по его следам, ни на малое мгновение не оставляя его одного.
Государственность, свары вельмож, любовь царевны были ей уже нипочём. Одна мысль владела ею: уйти с Фомкою куда глаза глядят из Кремля, подальше от Софьи. Черемной побежал навстречу племяннику:
– Кого Бог послал? Не медведя ли?
– Кой там медведь! В лесу медведь, в руках же у меня пигалица! – передёрнул Фомка плечами и плюнул Михаилу в лицо.
Кузьма поддел носком сапога под спину стольника и приподнял его с земли.
– Здорово, чародейное семя! А не обскажешь ли, куда родителя подевал?
Михаил стёр рукавом с изодранного лица плевок и тупо уставился на Черемного.
– Обскажу! Уважу! – заскрежетал он зубами. – Токмо допрежь ты мне обскажи, кто тебя породил: человек ли, а либо сука?
Кузьма опешил.
– А коли от человека, – с накипающей злобой продолжал стольник, – да ещё от православного, кою веру почитаешь данную Господом на любовь великую к людям, то пошто грех на душу берёшь непрощёный? Пошто неволишь сына в иудину образину облечься и отца безвинного на крёстную кончину отдать?
Потрясённые словами пленника, стрельцы уже готовы были отпустить его, но стольник сам себя погубил неожиданно вырвавшейся из его уст площадною, богохульною бранью.
– На, бери! – сорвал он с себя крест – Потчуйся, людоед, телом Христовым!..
Взметнулись копья. Без стона, поражённый в грудь, пал стольник. Стрельцы бросились в застенок и выволокли оттуда Гутменша с женой.
– Бог мне сведок! Не ведаю, где лекарь! – перекрестился Ян.
– Врёшь, басурман! Всё ведаешь! Врёшь! Не ты ли подсоблял готовить отраву для царя?!
Яна подбросили высоко в воздух и подхватили на ощетинившиеся копья.
Поутру был казнён пойманный в Немецкой слободе лекарь Гаден.
Наталья Кирилловна в ужасе прислушивалась к приближавшемуся топоту ног.
– Идут! Лиходеи!
Пётр, по привычке, нырнул под кровать и затаил дыхание. В терем, словно безумная, ворвалась царевна Софья.
– Погибель! – обняла она Наталью Кирилловну и зарыдала. – Проведали смутьяны, что Иван схоронен у тебя.
Марфа Матвеевна до крови стиснула зубы, но промолчала, не смея выдать Софью.
Дубовая дверь затрещала, готовая расколоться в щепы под ударами стрелецких кулаков.
Наталья Кирилловна попятилась к красному углу, но споткнулась о ноги духовника, приютившегося под кроватью подле государя, и рухнула на пол.
Под напором мятежников дверь не выдержала и сорвалась с петель.
Черемной стал лицом к лицу с Марфой Матвеевной.
– Отдай Ивана!
Кто-то заглянул под кровать. Воздух резнул смертельный крик.
– Ма-туш-ка! Сызнова борода!
Пётр заколотился головой о стену:
– Ма-туш-ка! Спа-а-си!
На коленях, кладя земные поклоны, подползла к Черемному Наталья Кирилловна.
– Все отдам! Сама своими руками лютой казнью казню кого повелите! Токмо смилуйтесь над сыном моим!
Она целовала перепачканные грязью сапоги стрельца, как перед иконою, молилась на него, выпрашивая сыну жизнь.
– За тем и пришли, – приподнял смущённо царицу Черемной. – Выдай Ивана, и мы уйдём.
– Выдам! – окрепшим вдруг голосом объявила Наталья Кирилловна и осенила себя мелким, как лихорадочная дрожь, крестом.
Словно перед царским смотром выстроились стрельцы у Передней палаты.
На крыльцо, в чёрном монашеском одеянии, вышла придавленная, скорбная царевна Софья. За ней, поддерживаемая боярынями, тяжело перебирала отказывавшимися служить ногами Наталья Кирилловна. Последним, с лицом жёлтым, как зимнее солнце, держа в мёртвенно стиснутых пальцах икону Божьей матери, старчески шаркал Иван Кириллович. Стрельцы встретили его улюлюканьем и градом бранных слов.
Воздев к небу руки, Софья заголосила:
– Боже! Спаситель наш! Не дай пролиться крови! – И пала на колени. – Стрельцы! Опамятуйтесь! Пожалейте…
Один из мятежников прыгнул на крыльцо и вцепился в длинные волосы Ивана.
Царица отпрянула к двери и закрыла руками глаза, чтобы не видеть страданий брата.
Десятки рук потянулись к Нарышкину, подбросили его высоко в воздух. В то же мгновение из сеней выволокли на крыльцо Даниила Нарышкина.
– Ого-го-го! Наддай!
Лес батогов упал на спины братьев, обратив их в окровавленный ком.
Сорвав одежды с Ивана, стрельцы повели его на Красную площадь и поставили между изрубленными телами.
– Подать ему венец!
– И скипетр!
– И державу!
– Подать! Подать!
Страшный удар топора по груди сразил боярина.
– Держи венец!
Ещё удар – и по земле покатилась голова.
– А вот и скипетр! – расхохотался кто-то, подхватывая голову и насаживая её на кол.
– Держи замест венца и скипетра, Иван Кириллович!
Глава 18
Глава 19
– То-то сейчас царевнушка распотешится! – подпрыгнула на одной ноге дурка и заглянула в щель, нарочито проделанную в стене, – То-то забавушка будет!
Марья оттолкнула карлицу и припала глазом к щели. Боярыня, стоявшая за спиною царевны, тщетно извивалась угрём, чтобы тоже что-нибудь разглядеть. Дурка развалилась беспечно на промозглой земле и насвистывала, подражая щеглу.
В полдень Фомка приволок в Кремль сына Гадена, стольника Михаила. Позади, немного хмельная и оттого ещё более привлекательная, чуть наглая, сорвиголова, как величали её стрельцы, вышагивала Родимица.
С того часа, как Фомка побывал в светлице Софьи, постельница неотступно ходила по его следам, ни на малое мгновение не оставляя его одного.
Государственность, свары вельмож, любовь царевны были ей уже нипочём. Одна мысль владела ею: уйти с Фомкою куда глаза глядят из Кремля, подальше от Софьи. Черемной побежал навстречу племяннику:
– Кого Бог послал? Не медведя ли?
– Кой там медведь! В лесу медведь, в руках же у меня пигалица! – передёрнул Фомка плечами и плюнул Михаилу в лицо.
Кузьма поддел носком сапога под спину стольника и приподнял его с земли.
– Здорово, чародейное семя! А не обскажешь ли, куда родителя подевал?
Михаил стёр рукавом с изодранного лица плевок и тупо уставился на Черемного.
– Обскажу! Уважу! – заскрежетал он зубами. – Токмо допрежь ты мне обскажи, кто тебя породил: человек ли, а либо сука?
Кузьма опешил.
– А коли от человека, – с накипающей злобой продолжал стольник, – да ещё от православного, кою веру почитаешь данную Господом на любовь великую к людям, то пошто грех на душу берёшь непрощёный? Пошто неволишь сына в иудину образину облечься и отца безвинного на крёстную кончину отдать?
Потрясённые словами пленника, стрельцы уже готовы были отпустить его, но стольник сам себя погубил неожиданно вырвавшейся из его уст площадною, богохульною бранью.
– На, бери! – сорвал он с себя крест – Потчуйся, людоед, телом Христовым!..
Взметнулись копья. Без стона, поражённый в грудь, пал стольник. Стрельцы бросились в застенок и выволокли оттуда Гутменша с женой.
– Бог мне сведок! Не ведаю, где лекарь! – перекрестился Ян.
– Врёшь, басурман! Всё ведаешь! Врёшь! Не ты ли подсоблял готовить отраву для царя?!
Яна подбросили высоко в воздух и подхватили на ощетинившиеся копья.
Поутру был казнён пойманный в Немецкой слободе лекарь Гаден.
Наталья Кирилловна в ужасе прислушивалась к приближавшемуся топоту ног.
– Идут! Лиходеи!
Пётр, по привычке, нырнул под кровать и затаил дыхание. В терем, словно безумная, ворвалась царевна Софья.
– Погибель! – обняла она Наталью Кирилловну и зарыдала. – Проведали смутьяны, что Иван схоронен у тебя.
Марфа Матвеевна до крови стиснула зубы, но промолчала, не смея выдать Софью.
Дубовая дверь затрещала, готовая расколоться в щепы под ударами стрелецких кулаков.
Наталья Кирилловна попятилась к красному углу, но споткнулась о ноги духовника, приютившегося под кроватью подле государя, и рухнула на пол.
Под напором мятежников дверь не выдержала и сорвалась с петель.
Черемной стал лицом к лицу с Марфой Матвеевной.
– Отдай Ивана!
Кто-то заглянул под кровать. Воздух резнул смертельный крик.
– Ма-туш-ка! Сызнова борода!
Пётр заколотился головой о стену:
– Ма-туш-ка! Спа-а-си!
На коленях, кладя земные поклоны, подползла к Черемному Наталья Кирилловна.
– Все отдам! Сама своими руками лютой казнью казню кого повелите! Токмо смилуйтесь над сыном моим!
Она целовала перепачканные грязью сапоги стрельца, как перед иконою, молилась на него, выпрашивая сыну жизнь.
– За тем и пришли, – приподнял смущённо царицу Черемной. – Выдай Ивана, и мы уйдём.
– Выдам! – окрепшим вдруг голосом объявила Наталья Кирилловна и осенила себя мелким, как лихорадочная дрожь, крестом.
Словно перед царским смотром выстроились стрельцы у Передней палаты.
На крыльцо, в чёрном монашеском одеянии, вышла придавленная, скорбная царевна Софья. За ней, поддерживаемая боярынями, тяжело перебирала отказывавшимися служить ногами Наталья Кирилловна. Последним, с лицом жёлтым, как зимнее солнце, держа в мёртвенно стиснутых пальцах икону Божьей матери, старчески шаркал Иван Кириллович. Стрельцы встретили его улюлюканьем и градом бранных слов.
Воздев к небу руки, Софья заголосила:
– Боже! Спаситель наш! Не дай пролиться крови! – И пала на колени. – Стрельцы! Опамятуйтесь! Пожалейте…
Один из мятежников прыгнул на крыльцо и вцепился в длинные волосы Ивана.
Царица отпрянула к двери и закрыла руками глаза, чтобы не видеть страданий брата.
Десятки рук потянулись к Нарышкину, подбросили его высоко в воздух. В то же мгновение из сеней выволокли на крыльцо Даниила Нарышкина.
– Ого-го-го! Наддай!
Лес батогов упал на спины братьев, обратив их в окровавленный ком.
Сорвав одежды с Ивана, стрельцы повели его на Красную площадь и поставили между изрубленными телами.
– Подать ему венец!
– И скипетр!
– И державу!
– Подать! Подать!
Страшный удар топора по груди сразил боярина.
– Держи венец!
Ещё удар – и по земле покатилась голова.
– А вот и скипетр! – расхохотался кто-то, подхватывая голову и насаживая её на кол.
– Держи замест венца и скипетра, Иван Кириллович!
Глава 18
«ОТСЕЛЕ Я, СОФЬЯ, ВОЛОДЕЮ РУСЬЮ!»
Фомке начинало надоедать постоянное присутствие Родимицы. Сам он ничего не мог сделать один, без того, чтобы не вмешалась постельница. «Точно в железы обрядила!» – фыркал он недовольно и чувствовал, как в груди накипает раздражение против женщины, посягнувшей на его свободу.
Потому что Федора вмешивалась во все его дела, решала за него каждую мелочь и относилась не как к взрослому, самостоятельному человеку, он всё чаще вступал с ней в пререкания, свары и назло ей поступал иногда противно собственному рассудку, только бы выходило не по её подсказу.
Родимица чувствовала, что Фомка охладевает к ней, но от этого ещё больше любила его. Она готова была идти на любую жертву, только бы хоть на день, на час, на малое мгновение задержать его подле себя. Без него она придумывала тысячу ласковых слов, которые скажет ему и которые разожгут в его душе новый пламень любви.
Но едва оставалась с ним наедине, как уже ревниво заглядывала в глаза и злобно щурилась.
– Чего потемнел? Аль с думок сбила про баб?
Фомка болезненно ёжился.
– Какие бабы! Отстань!
Она ненадолго умолкала и садилась спиною к его спине.
– И чего ты, Федорушка, сама маешься, да и меня всего измаяла? – вздыхал стрелец, поворачиваясь к Федоре.
Она вскакивала как одержимая.
– Я? Маю? Тебя? А не ты ль мою душу повымотал?
Как-то вечером Родимица подстерегла Фомку у Спасских ворот.
– Хмелён ты, что ли?
– А что? – удивился стрелец.
– Ты в очи взгляни свои! Так и блестят! У-у, ирод! Неужто скажешь, не миловался ни с кем?
Фомка добродушно ухмыльнулся:
– Доподлинно так. Миловался. Токмо не с девками. У ревнителей древлего благочестия был.
Родимица позеленела:
– Так-то ты обетование держишь! – И до боли впилась пальцами в его грудь: – Попомни, Фома! Не миновать тебе дыбы! Доякшаешься ужо с еретиками!
Её голос вдруг дрогнул, и в глазах проступили слёзы.
– Горяч ты гораздо! Потому и творишь неладное. Как кто поманит, так ты и веришь. Что ни день – все новую веру в груди несёшь! Нету в тебе крепости духа!
Они вошли в церковь и уселись в полутёмном пустынном притворе.
– Ненаглядный ты мой! – чмокнула постельница Фомку в руку. – И пошто такая напасть, что любовь моя верная в тягость тебе?
Тронутый тёплыми словами, Фомка обнял женщину и прижался колючей щекой к её пылающей щеке.
– То все твои выдумки, милая. Не кручинься: как примолвлял я ране тебя, так и ныне душой примолвляю. – Он нежно провёл рукой по её упругой груди. – А раскольники нам не помеха. Раскольники противу Нарышкиных, и мы противу их. Милославские за убогих людишек, и раскольники за тех же людишек.
– Ишь ты, какие ласковые да жалостливые твои раскольники! – чувствуя уже, как против воли закипает в груди зло, криво усмехнулась Федора, – За убогих стоят! Небось и двумя перстами народ православный облагодетельствуют?
– Молчи! – привстал стрелец.
– Я что? Я молчу, – заложила руки в бока Родимица. – Нешто сподобилась я глас подать перед тобою, разумником! – Но тут же сдержалась через силу и снова уселась. – А доподлинно ль ведомо тебе, Фомушка, что Милославские держат руку убогих?
– Сама, чать, мне сказывала! – нахмурился стрелец.
Федора ткнулась губами в его ухо.
– Так ведай, – порывисто зашептала она. – Токмо давеча Иван Михайлович совет держал с царевною, да с Троекуровым, с Полибиным и с Волынским: покель-де неволя неволит потакать стрельцам, староверам да иным прочим смердам, а как войдём в силу большую, поукрепимся во власти, всем им покажем, где кому быть и как дворянству служить. Слыхал?
Фомка пронизывающе, точно стремясь проникнуть в сокровеннейшие её думки, поглядел на Родимицу. То, что он услышал, было ужасно, вновь рушило все его верования, стремления, чаяния. Он снова, как в ту ночь, когда бежал из родного починка, стал вдруг беспомощным, одиноким.
Не проронив ни слова, сгорбившись по – стариковски, Фомка пошёл. Родимица увязалась было за ним, но, увидев, какою жестокою ненавистью исказилось его лицо, торопливо повернула назад.
Сильные отряды стрелецкие день и ночь ходили дозором по улицам и беспощадно расправлялись со всеми, покушавшимися на разбой и грабёж. Стрельцы не щадили ни своих, ни чужих.
На столбах, рядом с трупами отпетых разбойников, висели и стрельцы, уличённые в воровстве.
На Москве стало тише. Свободнее расхаживали присмиревшие, с лицами кротких агнцев дьяки, пристава и подьячие; торговые люди один за другим потянулись к наглухо заколоченным Рядам; на улицах, правда, ещё опасливо оглядываясь и вздрагивая от малейшего шума, появились иноземцы, бояре. Родичи убитых толпились у Лобного места, служили панихиды и увозили на дрогах трупы близких людей. Нарышкинцы, увидев, что их песенка спета, заперлись в Кремле, перестали посещать приказы и не вмешивались больше в дела государственности.
Фёдор Шакловитый [60], дьяк думный, нежданно-негаданно созвал круг и, изображая всем своим существом крайнюю растерянность и сиротство, плачуще объявил:
– Горе лютое! Испытание послал бог родине нашей. Порешила царевна в монастырь на послух уйти.
Круг немедля, во главе с Шакловитым, отправил челобитчиков в Кремль.
– Доподлинно ль правду горькую нам поведал Фёдор Леонтьевич? – пали на колена выборные.
– Так, – смиренно перекрестилась царевна.
Шакловитый вскочил с колен и впился пальцами в свой далеко выдавшийся кадык:
– Не будет того! Помилуй, царевна! Не покидай на сиротство землю Русийскую!
Послы долго убеждали царевну отменить решение и остаться в Кремле.
Приложив к глазам платок, царевна истово перекрестилась.
– А покину я вас, лихо ль вам от того? Аль нет в Кремле превыше меня Петра-государя?
– Нету! – рявкнули Пушкин и Цыклер, снимая шапки. – Ты превыше Петра! Ты да истинный государь наш Иоанн Алексеевич!
Софья низко поклонилась стрельцам:
– Грядите с миром. Не ослушница я воле стрелецкой. – И, помявшись, с оттенком стыдливости, потёрла руки: – Глаголы глаголами, а от них сытым не быть. Сказывали мне, жалованье-де вы не получали. Так покель, не в зачёт, примите от меня, Христа для, по десять рублёв человеку. Постельнице Федоре Семёновне накажу нынче же казну вам доставить.
Поутру в приказах, совместно с выборными от стрельцов засели новые начальники: в Разряде – думный дьяк Василий Семёнов; в Посольском – князь Василий Васильевич и Емельян Украинцев; в Стрелецком – самочинно – князь Иван Хованский и Василий Змеев [61]; в Иноземном, Рейтарском и Пушкарском – Иван Михайлович; в Поместном – князь Иван Троекуров [62]и Борис Полибин [63]; в Судном – князья Андрей Хованскй [64]с Михаилом и Василием Жирового-Засекиными [65]; в Земском – Михайло Головин [66]; в Сыскном – Василий [67]да Иван Волынские.
Софья торжествовала. Хмельная от счастья и от вина, которым её усердно потчевали Иван Михайлович и князь Василий, она неустанно колотила кулаками по столу, трясла в неудержимом смехе тучным животом и в тысячный раз повторяла:
– Отныне я, Софья, володею Русью!
Серый двадцать шестой день мая 7190 года утопал в перегуде колоколов. По улицам московским до самой ночи скакали глашатаи.
– Радуйтесь и веселитесь, православные люди! Правды свет воссиял бо над Русийской землёй!
А в церквах, в светлых ризах пасхальных, охрипшие от бесконечной службы священники молились коленопреклоненнно о здравии государей и великих князей всея Руси – Иоанна и Петра Алексеевичей.
Потому что Федора вмешивалась во все его дела, решала за него каждую мелочь и относилась не как к взрослому, самостоятельному человеку, он всё чаще вступал с ней в пререкания, свары и назло ей поступал иногда противно собственному рассудку, только бы выходило не по её подсказу.
Родимица чувствовала, что Фомка охладевает к ней, но от этого ещё больше любила его. Она готова была идти на любую жертву, только бы хоть на день, на час, на малое мгновение задержать его подле себя. Без него она придумывала тысячу ласковых слов, которые скажет ему и которые разожгут в его душе новый пламень любви.
Но едва оставалась с ним наедине, как уже ревниво заглядывала в глаза и злобно щурилась.
– Чего потемнел? Аль с думок сбила про баб?
Фомка болезненно ёжился.
– Какие бабы! Отстань!
Она ненадолго умолкала и садилась спиною к его спине.
– И чего ты, Федорушка, сама маешься, да и меня всего измаяла? – вздыхал стрелец, поворачиваясь к Федоре.
Она вскакивала как одержимая.
– Я? Маю? Тебя? А не ты ль мою душу повымотал?
Как-то вечером Родимица подстерегла Фомку у Спасских ворот.
– Хмелён ты, что ли?
– А что? – удивился стрелец.
– Ты в очи взгляни свои! Так и блестят! У-у, ирод! Неужто скажешь, не миловался ни с кем?
Фомка добродушно ухмыльнулся:
– Доподлинно так. Миловался. Токмо не с девками. У ревнителей древлего благочестия был.
Родимица позеленела:
– Так-то ты обетование держишь! – И до боли впилась пальцами в его грудь: – Попомни, Фома! Не миновать тебе дыбы! Доякшаешься ужо с еретиками!
Её голос вдруг дрогнул, и в глазах проступили слёзы.
– Горяч ты гораздо! Потому и творишь неладное. Как кто поманит, так ты и веришь. Что ни день – все новую веру в груди несёшь! Нету в тебе крепости духа!
Они вошли в церковь и уселись в полутёмном пустынном притворе.
– Ненаглядный ты мой! – чмокнула постельница Фомку в руку. – И пошто такая напасть, что любовь моя верная в тягость тебе?
Тронутый тёплыми словами, Фомка обнял женщину и прижался колючей щекой к её пылающей щеке.
– То все твои выдумки, милая. Не кручинься: как примолвлял я ране тебя, так и ныне душой примолвляю. – Он нежно провёл рукой по её упругой груди. – А раскольники нам не помеха. Раскольники противу Нарышкиных, и мы противу их. Милославские за убогих людишек, и раскольники за тех же людишек.
– Ишь ты, какие ласковые да жалостливые твои раскольники! – чувствуя уже, как против воли закипает в груди зло, криво усмехнулась Федора, – За убогих стоят! Небось и двумя перстами народ православный облагодетельствуют?
– Молчи! – привстал стрелец.
– Я что? Я молчу, – заложила руки в бока Родимица. – Нешто сподобилась я глас подать перед тобою, разумником! – Но тут же сдержалась через силу и снова уселась. – А доподлинно ль ведомо тебе, Фомушка, что Милославские держат руку убогих?
– Сама, чать, мне сказывала! – нахмурился стрелец.
Федора ткнулась губами в его ухо.
– Так ведай, – порывисто зашептала она. – Токмо давеча Иван Михайлович совет держал с царевною, да с Троекуровым, с Полибиным и с Волынским: покель-де неволя неволит потакать стрельцам, староверам да иным прочим смердам, а как войдём в силу большую, поукрепимся во власти, всем им покажем, где кому быть и как дворянству служить. Слыхал?
Фомка пронизывающе, точно стремясь проникнуть в сокровеннейшие её думки, поглядел на Родимицу. То, что он услышал, было ужасно, вновь рушило все его верования, стремления, чаяния. Он снова, как в ту ночь, когда бежал из родного починка, стал вдруг беспомощным, одиноким.
Не проронив ни слова, сгорбившись по – стариковски, Фомка пошёл. Родимица увязалась было за ним, но, увидев, какою жестокою ненавистью исказилось его лицо, торопливо повернула назад.
Сильные отряды стрелецкие день и ночь ходили дозором по улицам и беспощадно расправлялись со всеми, покушавшимися на разбой и грабёж. Стрельцы не щадили ни своих, ни чужих.
На столбах, рядом с трупами отпетых разбойников, висели и стрельцы, уличённые в воровстве.
На Москве стало тише. Свободнее расхаживали присмиревшие, с лицами кротких агнцев дьяки, пристава и подьячие; торговые люди один за другим потянулись к наглухо заколоченным Рядам; на улицах, правда, ещё опасливо оглядываясь и вздрагивая от малейшего шума, появились иноземцы, бояре. Родичи убитых толпились у Лобного места, служили панихиды и увозили на дрогах трупы близких людей. Нарышкинцы, увидев, что их песенка спета, заперлись в Кремле, перестали посещать приказы и не вмешивались больше в дела государственности.
Фёдор Шакловитый [60], дьяк думный, нежданно-негаданно созвал круг и, изображая всем своим существом крайнюю растерянность и сиротство, плачуще объявил:
– Горе лютое! Испытание послал бог родине нашей. Порешила царевна в монастырь на послух уйти.
Круг немедля, во главе с Шакловитым, отправил челобитчиков в Кремль.
– Доподлинно ль правду горькую нам поведал Фёдор Леонтьевич? – пали на колена выборные.
– Так, – смиренно перекрестилась царевна.
Шакловитый вскочил с колен и впился пальцами в свой далеко выдавшийся кадык:
– Не будет того! Помилуй, царевна! Не покидай на сиротство землю Русийскую!
Послы долго убеждали царевну отменить решение и остаться в Кремле.
Приложив к глазам платок, царевна истово перекрестилась.
– А покину я вас, лихо ль вам от того? Аль нет в Кремле превыше меня Петра-государя?
– Нету! – рявкнули Пушкин и Цыклер, снимая шапки. – Ты превыше Петра! Ты да истинный государь наш Иоанн Алексеевич!
Софья низко поклонилась стрельцам:
– Грядите с миром. Не ослушница я воле стрелецкой. – И, помявшись, с оттенком стыдливости, потёрла руки: – Глаголы глаголами, а от них сытым не быть. Сказывали мне, жалованье-де вы не получали. Так покель, не в зачёт, примите от меня, Христа для, по десять рублёв человеку. Постельнице Федоре Семёновне накажу нынче же казну вам доставить.
Поутру в приказах, совместно с выборными от стрельцов засели новые начальники: в Разряде – думный дьяк Василий Семёнов; в Посольском – князь Василий Васильевич и Емельян Украинцев; в Стрелецком – самочинно – князь Иван Хованский и Василий Змеев [61]; в Иноземном, Рейтарском и Пушкарском – Иван Михайлович; в Поместном – князь Иван Троекуров [62]и Борис Полибин [63]; в Судном – князья Андрей Хованскй [64]с Михаилом и Василием Жирового-Засекиными [65]; в Земском – Михайло Головин [66]; в Сыскном – Василий [67]да Иван Волынские.
Софья торжествовала. Хмельная от счастья и от вина, которым её усердно потчевали Иван Михайлович и князь Василий, она неустанно колотила кулаками по столу, трясла в неудержимом смехе тучным животом и в тысячный раз повторяла:
– Отныне я, Софья, володею Русью!
Серый двадцать шестой день мая 7190 года утопал в перегуде колоколов. По улицам московским до самой ночи скакали глашатаи.
– Радуйтесь и веселитесь, православные люди! Правды свет воссиял бо над Русийской землёй!
А в церквах, в светлых ризах пасхальных, охрипшие от бесконечной службы священники молились коленопреклоненнно о здравии государей и великих князей всея Руси – Иоанна и Петра Алексеевичей.
Глава 19
ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
После объяснения в церкви Фомка куда-то бесследно исчез. Чтобы хоть немного забыться, Родимица старалась до глубокой ночи быть занятой. Но работа не спорилась. Едва забрезжил рассвет, постельница с лихорадочной торопливостью отправлялась в церковь и там проникновенно молилась «o соединении её с рабом Божиим Фомою». Потом начинался тягостный день смутных надежд, сомнений, упадка духа, ожиданий. Позабыв о деле, она часто расхаживала по окраинам, вступала в долгие беседы с нищими-странниками и гулящими для того лишь, чтобы как-нибудь невзначай спросить, не встречался ли им пропавший стрелец. Но никто толком не отвечал ей. «Мало ли на Руси юных синеглазых стрельцов! Поди разбери, кой из них Фома, а кой Ерёма». Не простившись, злая, бежала дальше Федора, без смысла и цели. А вечером нужно было идти с докладом к царевне. Родимица плела Софье всякие небылицы и, отделавшись, шла понуро к последнему убежищу – в церковь – выплакивать перед иконою Богородицы «Утоли моя печали» утешения и свидания с Фомкой.
За короткое время она до того похудела, что Софья запретила ей выходить из Кремля и приставила к ней немца-лекаря. Но это ещё более угнетало Федору, лишало последних возможностей напасть на след точно в воду канувшего стрельца.
– Здрава я, царевна моя. Мало ль что не приключится с бабьей душой… а телом я невредима, – прозрачно намекнула однажды она Софье и неожиданно для себя заплакала.
Слово за словом царевна выпытала у постельницы её тайну.
– Всего-то? – ободряюще улыбнулась она. – Так вот тебе обетованье моё: мигнуть не успеешь, как идол твой сызнова на Москве объявится – И хлопнула в ладоши: – Кликнуть Хованского либо Федора Шакловитого!
Сложив на груди руки и низко кланяясь, в терем бочком втиснулся Шакловитый. Его широкое лицо с как бы срезанным подбородком, пятью пауками-бородавками на правой щеке и приплюснутом багровом носу выражало самоотверженную преданность и собачью покорность.
– Пошли, господи, здравия правительнице нашей, царевне Софье Алексеевне. – упиваясь каждым слогом помолился он на образ и незаметно скосил зелёные кошачьи глаза на Софью.
– Садись, Леонтьевич, – милостиво показала царевна головою на лавку.
Дьяк сдавил двумя пальцами кадык и, точно в страшном испуге, отпрянул к порогу.
– Избави, царевна, меня, недостойного смерда. Дозволь стоять, склоняся перед светлым ликом твоим.
– Садись! – уже приказала Софья.
Фёдор так шлёпнулся на лавку, как будто кто-то ударил его изо всех сил по темени, и сладенько закатил глаза.
– Сколь же неисповедимы пути твои, Господи! Давненько ли хаживал я в мужиках, а вот ныне удостоился чести сидеть перед надёжей нашей, царевной. – И оттопырил заячью губу, обнажая нечастый ряд широких зубов, утыкавших белёсые дряблые дёсны.
Польщённая Софья присела рядом с дьяком.
– Не слыхивал ли ты, Леонтьевич, про стрельца Фому Памфильева?
Сморщив лоб, Шакловитый сосредоточенно уставился в пол.
– Фому? – процедил он и хотел уже отрицательно мотнуть головой, но, бросив почти неуловимый взгляд на женщин, радостно осклабился. – Как же! Как же! Отменный стрелец!
Царевна поднялась с лавки и отошла к окну. За ней, точно нечаянно размотавшаяся пружина, взметнулся дьяк и. пристукнув каблуками, врос в половицу
– Жалую я того стрельца, – пробасила Софья, – за верные службы – пятидесятым.
Упав на колени, Шакловитый трижды стукнулся об пол лбом и отполз к порогу.
– Немедля приказ отпишу.
– Отпиши, – подтвердила царевна, – да разошли по всем градам. Пущай ведают все, что за государями служба не пропадает. А вернётся из побывки Фома, ты его примолви да дружбу свою покажи.
– За великую честь почту! Осподи!..
Когда дьяк уполз из терема, Софья подошла к постельнице.
– Занятно бы поглядеть, кой стрелец устоит пред искусом от чина пятидесятного отречься?
Родимица восхищённо поглядела на царевну.
– Доподлинно, мудрость твоя, как сердце твоё, не от человеков, но от херувимов. – И в признательном поцелуе прилипла к руке царевны.
Чуть приоткрыв дверь, из соседнего терема высунулась карлица. Затаив дыханье, она неслышно подкралась к Родимице и прыгнула к ней на спину. Постельница вскрикнула от неожиданности и резким движением плеч сбросила с себя шутиху.
Карлица распласталась на полу и пронзительно закаркала. Софья в лютом гневе ударила её ногой по груди:
– На дыбу её! Пущай лихо на себя накаркивает!
Шутиха обиженно захныкала.
– Сама ж обучала действу тому комедийному, сама ж бранится.
– То действо! – уже незло ущипнула Софья карлицу за высунутый язык. – А действо ко времени… Ещё, – упокой, Господи, душу его – батюшка мой государь говаривал: «Делу время, а потехе – час».
Напоминание о действе вернуло царевне хорошее расположение духа. Сморщив, точно в глубокой думе, маленький лобик, она вразвалку подошла к столику и достала из ящика перевязанный голубой ленточкой свиток.
– Нешто почитать тебе, Федорушка, мою комедь новую?
– Почитай, херувим! – охотно согласилась Родимица, обрадованная возможностью как-нибудь скоротать время.
Размахивая руками, то и дело меняясь в лице и подпрыгивая, Софья долго читала сочинённую ею «комедь».
– И дасть же Господь умельство такое! – с нарочитой завистливостью прильнула Родимица к коленям царевны и любовно кончиком пальца погладила свиток. – Не то романею пила, не то глаголы чудесные слушала.
Спрятав в ящик комедь, царевна натруженно разогнулась.
– К Ильину дню мыслю действо окончить и ближним на феатре представить.
Темнело. Колеблющимися призраками ложились тени в углах. Откуда-то издалека, точно вой ветра в трубе, доносились заглушённые звуки вечернего благовеста. За дверью, в сенях, чётко, размеренно, монотонно раздавались шаги дозорных.
– Скукота! – зевнула царевна и выглянула в тускнеющее оконце, за которым сонно раскачивались палевые ветви черёмухи.
Родимица присела на пол, разула царевну и приложилась к заложенным один на другой пальцам её ноги.
– Не полехтать ли пятку, царевнушка?
– Полехтай… Полехтай, Федора Семёновна.
Карлица неслышно уползла в соседний терем.
Опираясь тяжело о Родимицу, Софья улеглась на диван и истомно зажмурилась.
– Повыше маненько, Семёновна… Ещё чуток. Вот – то гораздо, Федорушка…
В дверь кто-то неуверенно постучался.
– Не князь ли? – встрепенулась Софья.
Родимица поднялась с колен и приоткрыла дверь.
– Чего позабыл?
Низко кланяясь, Шакловитый подал ей бумагу.
– Готово, ходит ужо Фома в пятидесятных.
Постельница почувствовала, как горячий поток крови залил кумачом её щёки.
– Объявился?
– Кто?
– Фома Памфильев.
– Фома? Ах, сей, что в бумаге моей! Не. Покель на побывке ещё.
Софья окликнула Федора Леонтьевича. Отдавив второпях ногу постельнице, дьяк, по-пёсьи виляя задом, подсунулся к дивану и благоговейно стих. Царевна усадила его подле себя.
– Вычитывай-ко приказ.
Разгладив мох на срезанном подбородке, Шакловитый чуть слышно кашлянул в кулак, прочистил средним пальцем обе ноздри и с глубокой выразительностью прочёл приказ о производстве Фомки в пятидесятные.
Родимица помялась у порога и незаметно вышла в сени.
Тени сгущались все больше и больше. Ветви черёмухи за оконцем разбухали, словно таяли в сумраке. В красном углу как бы вздрагивая от стужи, корёжился хилый язычок догоравшей лампады. К венчику и лику княгини Ольги лепились, устраиваясь на ночлег, сонные мухи. Над ними, покачиваясь на невидимой паутинке, дремал сытый паук.
Софья повернулась на бок и опустила руку на колено дьяка:
– Пошто молчишь?
Шакловитый склонил голову и облизнул верхнюю раздвоенную губу:
– Таково тут, царевна моя, умильно, словно бы пред светлой утренею во храме. Так бы и сидеть до скончания века да тебя хранить от ока дурного.
Чуть разодрались щёлочки царевниных глаз.
– Нешто ты заприметил дурное что?
– Не то, чтоб дурное, – заёрзал дьяк, – одначе же не по мысли мне чтой-то князь Иван Хованский.
– Иван Андреевич? – переспросила Софья.
– Он, Иван Андреевич, царевна моя преславная.
Обсосав усы, дьяк неодобрительно вдруг закачал головой:
– И неладно бы сказывать, а и утаить не могу: пораспустились, царевна, стрельцы. Не в меру пораспустились. Почитают ныне себя едиными господарями всея земли. А опричь Хованского и не слушают никого.
Царевна смежила веки.
– А начальника слушают, – нам того и довольно. Хованский, чать, наш, не Нарышкиных.
– Наш ли?
– Наш, а то чей?
Шакловитый погладил кадык и, чтобы блеснуть воспитанностью, сплюнул не на пол, а в руку, растёр плевок между ладонями и причмокнул.
– Дворянство ропщет. Дескать, не уразумеем, кому служить: царям ли со царевною, а либо смердам-стрельцам с «батюшкой» ихним, с Хованским?
Он призадумался ненадолго и вполголоса продолжал, точно рассуждая с самим собою:
– А и впрямь, не по себе ныне Ивану Андреевичу. Муж он властолюбивый, кровей родовитых, родом-племенем своим кичится во как. Он и Нарышкиных, и Милославских преславных куда ниже себя ставит в нечестивой гордыне своей. Рогатый его знает, какие козни у него на уме. Да к тому же ещё старой держится веры.
Софья нахмурилась, вспомнив недавние предостережения Ивана Михайловича.
– То же сказывал мне и дядька мой, – протянула она низким баском.
Оживившийся дьяк чуть-чуть привстал и отставил указательный палец.
– Денно и нощно ходят подслухи мои за Хованским. Недоброе, ой, недоброе он замышляет Для того и стрельцов обхаживает. – И, понизив голос до едва уловимого шелеста, обронил: – Добро бы, херувим наш, царевна, тихим ладом, не горячась, порассылать верховодов бунта стрелецкого по дальним градам, прочь из Москвы. Спокойнее так-то будет тебе.
– Ишь ведь, Фёдор, хоть и из мужиков ты, а умишком любого высокородного за кушак ткнёшь.
– Мыслю и жительствую единой любовью к тебе, потому и толком раскидываю умишком.
Софья прижалась к Шакловитому:
– Утресь же с Иван Михайловичем да с князем Василием буду по делу сему сидеть.
Услышав имя Голицына, дьяк схватился за щёку и глухо застонал.
Царевна приподнялась, почти коснувшись губами его губ.
Шакловитый оторопел. «Почеломкать? – мелькнуло в мозгу. – Э, да куда ни шло!» Он готов был уже выполнить своё намерение, но вдруг содрогнулся от жестокого страха: «Жену царских кровей мужицкими губами своими облобызать?»
Софья придвинулась ещё ближе.
«Челомкай же! Не мешкай, дьяк! – мысленно сотворил крест Фёдор. – Упустишь, авось сызнова не обретёшь!» Он закрыл глаза и изо всех сил упёрся ногами в пол, словно хотел оттолкнуться от пропасти, в которую падал. Дрожащие тени лампады ещё более безобразили его некрасивое лицо, а в глазах отражалось жуткое, почти смертельное страдание. То, что носил и лелеял он в себе до последнего часа как сокровеннейшее мечтание, едва должно было претвориться в явь, показалось вдруг чудовищным, безумным бредом, обратилось в тяжкую пытку. А что если царевна только испытывает его? Что, ежели поцелуй откроет ему путь не к высшим чинам и боярству, а к дыбе?
Софья вгляделась в его лицо и налилась неожиданно звериным гневом. «Не по мысли знать я ему, смерду!» – и изловчившись, ударила лбом в зубы дьяка.
– Оглох, мымра смердящая! Сказывала я, что утресь буду на сидении с Иван Михайловичем! И пшёл! Нечего зря тут рассиживать! Не в корчме, поди, с мужиками!
Стрельцы держались хозяевами Москвы Никто не смел перечить им, поступать не по их указке.
И всё же полки чувствовали, что положение их непрочно. Если бы высокородные вздумали собрать дружины, идти на Москву для подавления стрелецких вольностей, кто примкнул бы на Руси к стрельцам? Кто знал доподлинно, чего, в сущности, добиваются они?
Чтобы оправдать смуту, затормозить возможные затеи дворян и помещиков идти походом противу крамолы, стрельцы решили требовать от Кремля признания стрелецкого бунта «благим Божьим делом».
За короткое время она до того похудела, что Софья запретила ей выходить из Кремля и приставила к ней немца-лекаря. Но это ещё более угнетало Федору, лишало последних возможностей напасть на след точно в воду канувшего стрельца.
– Здрава я, царевна моя. Мало ль что не приключится с бабьей душой… а телом я невредима, – прозрачно намекнула однажды она Софье и неожиданно для себя заплакала.
Слово за словом царевна выпытала у постельницы её тайну.
– Всего-то? – ободряюще улыбнулась она. – Так вот тебе обетованье моё: мигнуть не успеешь, как идол твой сызнова на Москве объявится – И хлопнула в ладоши: – Кликнуть Хованского либо Федора Шакловитого!
Сложив на груди руки и низко кланяясь, в терем бочком втиснулся Шакловитый. Его широкое лицо с как бы срезанным подбородком, пятью пауками-бородавками на правой щеке и приплюснутом багровом носу выражало самоотверженную преданность и собачью покорность.
– Пошли, господи, здравия правительнице нашей, царевне Софье Алексеевне. – упиваясь каждым слогом помолился он на образ и незаметно скосил зелёные кошачьи глаза на Софью.
– Садись, Леонтьевич, – милостиво показала царевна головою на лавку.
Дьяк сдавил двумя пальцами кадык и, точно в страшном испуге, отпрянул к порогу.
– Избави, царевна, меня, недостойного смерда. Дозволь стоять, склоняся перед светлым ликом твоим.
– Садись! – уже приказала Софья.
Фёдор так шлёпнулся на лавку, как будто кто-то ударил его изо всех сил по темени, и сладенько закатил глаза.
– Сколь же неисповедимы пути твои, Господи! Давненько ли хаживал я в мужиках, а вот ныне удостоился чести сидеть перед надёжей нашей, царевной. – И оттопырил заячью губу, обнажая нечастый ряд широких зубов, утыкавших белёсые дряблые дёсны.
Польщённая Софья присела рядом с дьяком.
– Не слыхивал ли ты, Леонтьевич, про стрельца Фому Памфильева?
Сморщив лоб, Шакловитый сосредоточенно уставился в пол.
– Фому? – процедил он и хотел уже отрицательно мотнуть головой, но, бросив почти неуловимый взгляд на женщин, радостно осклабился. – Как же! Как же! Отменный стрелец!
Царевна поднялась с лавки и отошла к окну. За ней, точно нечаянно размотавшаяся пружина, взметнулся дьяк и. пристукнув каблуками, врос в половицу
– Жалую я того стрельца, – пробасила Софья, – за верные службы – пятидесятым.
Упав на колени, Шакловитый трижды стукнулся об пол лбом и отполз к порогу.
– Немедля приказ отпишу.
– Отпиши, – подтвердила царевна, – да разошли по всем градам. Пущай ведают все, что за государями служба не пропадает. А вернётся из побывки Фома, ты его примолви да дружбу свою покажи.
– За великую честь почту! Осподи!..
Когда дьяк уполз из терема, Софья подошла к постельнице.
– Занятно бы поглядеть, кой стрелец устоит пред искусом от чина пятидесятного отречься?
Родимица восхищённо поглядела на царевну.
– Доподлинно, мудрость твоя, как сердце твоё, не от человеков, но от херувимов. – И в признательном поцелуе прилипла к руке царевны.
Чуть приоткрыв дверь, из соседнего терема высунулась карлица. Затаив дыханье, она неслышно подкралась к Родимице и прыгнула к ней на спину. Постельница вскрикнула от неожиданности и резким движением плеч сбросила с себя шутиху.
Карлица распласталась на полу и пронзительно закаркала. Софья в лютом гневе ударила её ногой по груди:
– На дыбу её! Пущай лихо на себя накаркивает!
Шутиха обиженно захныкала.
– Сама ж обучала действу тому комедийному, сама ж бранится.
– То действо! – уже незло ущипнула Софья карлицу за высунутый язык. – А действо ко времени… Ещё, – упокой, Господи, душу его – батюшка мой государь говаривал: «Делу время, а потехе – час».
Напоминание о действе вернуло царевне хорошее расположение духа. Сморщив, точно в глубокой думе, маленький лобик, она вразвалку подошла к столику и достала из ящика перевязанный голубой ленточкой свиток.
– Нешто почитать тебе, Федорушка, мою комедь новую?
– Почитай, херувим! – охотно согласилась Родимица, обрадованная возможностью как-нибудь скоротать время.
Размахивая руками, то и дело меняясь в лице и подпрыгивая, Софья долго читала сочинённую ею «комедь».
– И дасть же Господь умельство такое! – с нарочитой завистливостью прильнула Родимица к коленям царевны и любовно кончиком пальца погладила свиток. – Не то романею пила, не то глаголы чудесные слушала.
Спрятав в ящик комедь, царевна натруженно разогнулась.
– К Ильину дню мыслю действо окончить и ближним на феатре представить.
Темнело. Колеблющимися призраками ложились тени в углах. Откуда-то издалека, точно вой ветра в трубе, доносились заглушённые звуки вечернего благовеста. За дверью, в сенях, чётко, размеренно, монотонно раздавались шаги дозорных.
– Скукота! – зевнула царевна и выглянула в тускнеющее оконце, за которым сонно раскачивались палевые ветви черёмухи.
Родимица присела на пол, разула царевну и приложилась к заложенным один на другой пальцам её ноги.
– Не полехтать ли пятку, царевнушка?
– Полехтай… Полехтай, Федора Семёновна.
Карлица неслышно уползла в соседний терем.
Опираясь тяжело о Родимицу, Софья улеглась на диван и истомно зажмурилась.
– Повыше маненько, Семёновна… Ещё чуток. Вот – то гораздо, Федорушка…
В дверь кто-то неуверенно постучался.
– Не князь ли? – встрепенулась Софья.
Родимица поднялась с колен и приоткрыла дверь.
– Чего позабыл?
Низко кланяясь, Шакловитый подал ей бумагу.
– Готово, ходит ужо Фома в пятидесятных.
Постельница почувствовала, как горячий поток крови залил кумачом её щёки.
– Объявился?
– Кто?
– Фома Памфильев.
– Фома? Ах, сей, что в бумаге моей! Не. Покель на побывке ещё.
Софья окликнула Федора Леонтьевича. Отдавив второпях ногу постельнице, дьяк, по-пёсьи виляя задом, подсунулся к дивану и благоговейно стих. Царевна усадила его подле себя.
– Вычитывай-ко приказ.
Разгладив мох на срезанном подбородке, Шакловитый чуть слышно кашлянул в кулак, прочистил средним пальцем обе ноздри и с глубокой выразительностью прочёл приказ о производстве Фомки в пятидесятные.
Родимица помялась у порога и незаметно вышла в сени.
Тени сгущались все больше и больше. Ветви черёмухи за оконцем разбухали, словно таяли в сумраке. В красном углу как бы вздрагивая от стужи, корёжился хилый язычок догоравшей лампады. К венчику и лику княгини Ольги лепились, устраиваясь на ночлег, сонные мухи. Над ними, покачиваясь на невидимой паутинке, дремал сытый паук.
Софья повернулась на бок и опустила руку на колено дьяка:
– Пошто молчишь?
Шакловитый склонил голову и облизнул верхнюю раздвоенную губу:
– Таково тут, царевна моя, умильно, словно бы пред светлой утренею во храме. Так бы и сидеть до скончания века да тебя хранить от ока дурного.
Чуть разодрались щёлочки царевниных глаз.
– Нешто ты заприметил дурное что?
– Не то, чтоб дурное, – заёрзал дьяк, – одначе же не по мысли мне чтой-то князь Иван Хованский.
– Иван Андреевич? – переспросила Софья.
– Он, Иван Андреевич, царевна моя преславная.
Обсосав усы, дьяк неодобрительно вдруг закачал головой:
– И неладно бы сказывать, а и утаить не могу: пораспустились, царевна, стрельцы. Не в меру пораспустились. Почитают ныне себя едиными господарями всея земли. А опричь Хованского и не слушают никого.
Царевна смежила веки.
– А начальника слушают, – нам того и довольно. Хованский, чать, наш, не Нарышкиных.
– Наш ли?
– Наш, а то чей?
Шакловитый погладил кадык и, чтобы блеснуть воспитанностью, сплюнул не на пол, а в руку, растёр плевок между ладонями и причмокнул.
– Дворянство ропщет. Дескать, не уразумеем, кому служить: царям ли со царевною, а либо смердам-стрельцам с «батюшкой» ихним, с Хованским?
Он призадумался ненадолго и вполголоса продолжал, точно рассуждая с самим собою:
– А и впрямь, не по себе ныне Ивану Андреевичу. Муж он властолюбивый, кровей родовитых, родом-племенем своим кичится во как. Он и Нарышкиных, и Милославских преславных куда ниже себя ставит в нечестивой гордыне своей. Рогатый его знает, какие козни у него на уме. Да к тому же ещё старой держится веры.
Софья нахмурилась, вспомнив недавние предостережения Ивана Михайловича.
– То же сказывал мне и дядька мой, – протянула она низким баском.
Оживившийся дьяк чуть-чуть привстал и отставил указательный палец.
– Денно и нощно ходят подслухи мои за Хованским. Недоброе, ой, недоброе он замышляет Для того и стрельцов обхаживает. – И, понизив голос до едва уловимого шелеста, обронил: – Добро бы, херувим наш, царевна, тихим ладом, не горячась, порассылать верховодов бунта стрелецкого по дальним градам, прочь из Москвы. Спокойнее так-то будет тебе.
– Ишь ведь, Фёдор, хоть и из мужиков ты, а умишком любого высокородного за кушак ткнёшь.
– Мыслю и жительствую единой любовью к тебе, потому и толком раскидываю умишком.
Софья прижалась к Шакловитому:
– Утресь же с Иван Михайловичем да с князем Василием буду по делу сему сидеть.
Услышав имя Голицына, дьяк схватился за щёку и глухо застонал.
Царевна приподнялась, почти коснувшись губами его губ.
Шакловитый оторопел. «Почеломкать? – мелькнуло в мозгу. – Э, да куда ни шло!» Он готов был уже выполнить своё намерение, но вдруг содрогнулся от жестокого страха: «Жену царских кровей мужицкими губами своими облобызать?»
Софья придвинулась ещё ближе.
«Челомкай же! Не мешкай, дьяк! – мысленно сотворил крест Фёдор. – Упустишь, авось сызнова не обретёшь!» Он закрыл глаза и изо всех сил упёрся ногами в пол, словно хотел оттолкнуться от пропасти, в которую падал. Дрожащие тени лампады ещё более безобразили его некрасивое лицо, а в глазах отражалось жуткое, почти смертельное страдание. То, что носил и лелеял он в себе до последнего часа как сокровеннейшее мечтание, едва должно было претвориться в явь, показалось вдруг чудовищным, безумным бредом, обратилось в тяжкую пытку. А что если царевна только испытывает его? Что, ежели поцелуй откроет ему путь не к высшим чинам и боярству, а к дыбе?
Софья вгляделась в его лицо и налилась неожиданно звериным гневом. «Не по мысли знать я ему, смерду!» – и изловчившись, ударила лбом в зубы дьяка.
– Оглох, мымра смердящая! Сказывала я, что утресь буду на сидении с Иван Михайловичем! И пшёл! Нечего зря тут рассиживать! Не в корчме, поди, с мужиками!
Стрельцы держались хозяевами Москвы Никто не смел перечить им, поступать не по их указке.
И всё же полки чувствовали, что положение их непрочно. Если бы высокородные вздумали собрать дружины, идти на Москву для подавления стрелецких вольностей, кто примкнул бы на Руси к стрельцам? Кто знал доподлинно, чего, в сущности, добиваются они?
Чтобы оправдать смуту, затормозить возможные затеи дворян и помещиков идти походом противу крамолы, стрельцы решили требовать от Кремля признания стрелецкого бунта «благим Божьим делом».