Лефорт озадаченно приостановился. На его беспечное лицо набежала тень беспокойства.
   – Да, да… Тут такой дел.. Как бы тут для Немецки слёбод плёх не быль.
   На двор вышел царь.
   – Аль дорогу в хоромы позабыл, что тут прохлаждаешься? – И подозрительно оглядел швейцарца. – О чём шушукался?
   Меншиков, шаркнув ногой, торопливо отодвинулся от Франца. Лефорт приложил палец к губам и многозначительно показал глазами на половину цариц.
   – Некарош дел, суврен Сарица Наталь Кириллофна едет Кремль, штобы биль немец не видеть.
   Испугавшись вначале, от последних слов Франца Яковлевича Пётр повеселел.
   – И всего? – присвистнул он и ухарски заложил руки в бока. – Шествуй без страха в хоромы. Ужотко я сам с матушкой покалякаю.
   И быстрым шагом направился в сени. Царица была уже совсем готова в дорогу, когда к ней неожиданно ворвался сын.
   – Вправду ли, матушка, ты Преображенское и меня покидаешь?
   – Вправду! – зло притопнула Наталья Кирилловна. – Будет! Нагляделась я на охальства твои. Живи с басурманами, коль русский дух тебе опостылел.
   Царь покорно склонил вихрастую голову.
   – Как твоя воля, матушка. Яйца курицу не учат Я тебе не указ.
   Не взглянув на сына, царица отдала распоряжение закладывать карету.
   – А к патриарху пошли сказать, – обратилась она к постельнице, – что-де царица ждёт его в Кремле, пущай покажет-де милость, нынче пожалует.
   – А и то добро! – крикнул вдруг Пётр. – Пущай поотдохнет в Кремле малость. Больно уж он мирскими делами занялся. А поприноровится образами стрелять да к сему чудесному действу солдат приладит моих, в те поры я сам за ним с поклоном прибуду. Будет у нас на Руси генералиссимус-патриарх, на страх врагам.
   Заткнув пальцами уши, царица рухнула на колени перед красным углом: – Не вмени ему в грех, Господи, слова сии святотатственные!
   Государь недоумённо пожал плечами и с прилежанием перекрестился.
   – В думках не думал поносить имя Господне. Православный я, не басурман.
   С государевой половины донеслись плохо сдерживаемые весёлые голоса, шутки и смех.
   – Словно бы в корчме, а не в покоях помазанника, – вытерла Наталья Кирилловна кулаком глаза.
   Пётр заторопился:
   – Проводил бы я тебя, матушка, в Кремль, да, ей, недосуг. Не взыщи. А выберу час, прикачу.
   И, отвесив поклон, ушёл.
   Царица встала с колен и беспомощно прислонилась к стене.
   – Приехали, развязывай, – вздохнула она с кривой улыбкой, признавая своё поражение. – Испугаешь его, самоуправца. Лишь себя осоромили.
   Постельница принялась развязывать узлы.
   …Когда гости с царём во главе уселись за стол, в трапезную просунулась голова патриаршего келаря.
   – Чего ещё? – прищурился Пётр – Аль дома тесно?
   Келарь отпрянул от порога, трижды перекрестился в сенях и ткнулся губами в щёлочку двери.
   – Наказано мне передать царскому вашему величеству, что святейший патриарх занедуговал и не может на зов твой милостивый явиться.
   – Бей ему поклон от меня, – расхохотался Пётр, – да скажи, чтобы не торопился, пущай на добро здоровье полёживает, покуда бока держат.
   Начался разгул. Пётр неустанно подливал гостям вина. Ему усердно помогали Лефорт и уже изрядно напившийся Ромодановский. Некоторые иноземцы, с омерзением отхлёбывая из кубков, старались незаметно вылить на пол содержимое. Но царь зорко следил за всеми и заставлял пить насильно. У выходов стояли дозорные. Кто пытался улизнуть с пира, того штрафовали жбаном простой сивухи. Отравленные вином иноземцы валялись на полу в собственной блевотине. К концу пира в трапезную ввалился Меншиков, одетый в платье французской крестьянки. Царь восхищённо хлопнул в ладоши.
   – Ну-те, францужаночка, жги-говори!
   И первый, едва держась на тонких, неверных ногах, пустился в похабный пляс.
   Лефорт, обливавший холодной водой полумёртвых единоплеменников, подхватил кого-то из них и закрутился на одной ноге.
   – Эй, Франс, жги-гаффари!

Глава 4
ВСЕШУТЕЙШИЙ СОБОР

   Вечные свары с матерью и патриархом из-за «немчин» надоели Петру. Чтобы прекратить брюзжанья, он приказал поставить для Лефорта хоромы против царской усадьбы за Яузой и перенёс туда все встречи и пирушки с иноземцами.
   Вскоре, по предложению Монс, к хоромам был пристроен большой зал, в котором происходили особенно пышные торжества.
   Царь почти перестал бывать дома, только изредка приходил туда ночевать. Все занятия его государственностью, науками и ремёслами происходили либо на Генеральском дворе, либо в усадьбе Лефорта.
   Ближние и учёные немцы, потягивая из серебряных кубков романею [131], нет-нет да и заводили с царём беседы о делах государственности.
   Пётр понуро сидел за круглым столом и молчал.
   – В эдаких бы хороминах, вроде Лефортовых, государь, вместно всем русским господарям нынче жительствовать, – вздыхали ближние. – Время, ваше царское величество, приспело из грязи уйти. Эна, немцы живут как! Аж диву даёшься.
   Царь и сам понимал, что «пребывать в азиатчине» невозможно, что старинные устои подгнили и готовы ежеминутно рушиться Но как построить новое – не знал.
   А немцы на все лады расхваливали царей Михаила Фёдоровича и Алексея Михайловича.
   – И фабрики завели… и умельцев из-за моря повывезли. Что ни год растёт, государь, твоя промышленность…
   – А злата сколь в Московию прибывает немецкого – диву даёшься…
   – Юфти одной тьмы тем [132]вывозишь…
   – А и железа русского за рубеж немало идёт…
   Пётр супился, подёргивал плечом и плевался.
   – Да нешто сам я сего не ведаю!.. Вы бы вот присоветовали лучше, как новые пути торговые обрести… Пути но-о-вые!
   И, вскакивая, колотил кулаками о стол.
   – Вы про Архангельск молчите! Кой чёрт дальний тот путь через Архангельск путём величать?! Тьфу! Вот он, путь ваш архангельской!
   Ближние и немцы пугливо умолкали. Царь, размахивая руками как крыльями, бегал по залу. Неожиданно он останавливался на полном ходу, сутулился, жалко и просительно оглядывал всех.
   – Что же примолкли? Аль полагаете, я слов ваших мудрых в толк не беру?
   Он садился на краешек кресла и застенчиво тупился.
   – При деде и отце моем только что ещё новости зачинались… Только что починали мы от немцев перенимать, как торг по-европски вести… А при братце нашем, при Федоре Алексеевиче, промыслы наши с торговлею во как зацвели! Любо-дорого!
   И снова темнел.
   – Неужто же опричь как через Архангельск путя не найдём к иноземцам?..
   Неотвязная мысль о необходимости приобретения новых торговых путей давила Петра, делала его в собственных глазах беспомощным, маленьким, жалким. Как о чём-то недосягаемом думал он о Балтийском море, не смея надеяться и в мечтах овладеть им. Хорошо знал государь всю убогость своих армий с допотопным вооружением их, чтобы отважиться на борьбу с «одолевшими все военно-инженерные премудрости», как он выражался, «европскими государствами».
   Иноземец Люберас [133], к голосу которого царь прислушивался с особым вниманием, при каждом случае убеждённо доказывал:
   – Доподлинно, государь, знакомство с прошлым и нынешним временем делает истинным и ясным, что после благословения Божия существуют два пути, пренебрежение или внимание к которым создаёт как погибель и порабощение стран, так и их процветание и рост, именно – мореплавание и промышленность.
   Пётр хмуро выслушивал Любераса. Слова иноземца принижали его в собственных глазах, делали как бы неприспособленным к жизни.
   Однажды он не вытерпел и набросился с кулаками на Любераса:
   – Что долбишь о главу мою, словно бы дятел о древо?! Весь мозг исклевал! Думаешь, сам я не разумею, что Балтийское море гораздей Холодного океана? Ишь ты, какой разумник нашёлся! Про то не токмо батюшка мой, но уже при Грозном царе ведомо было! А ты научи лучше, как сие море в мой царский вправить венец? Как нам с нашею тьмою кромешною шведа одолеть просвещённого?
   Находившийся при разговоре Гордон поспешил на выручку Люберасу.
   – Зачем Балтийски мора, мой гозударь? А Турции? Разве плёх пока Черни мора? Разве плёх? До Азоф доплаваль и мош…
   Пётр остановил его незаметным движением руки. Генерал понял, что царь не хочет посвящать чужого в свои тайные мысли, и замолчал.
   Расстроенный Пётр покинул хоромы Лефорта и в сопровождении Никиты Моисеевича Зотова пошёл к Москве. За ним вразброд, переряженные в одежду гулящих людишек зашагали преображенцы и языки.
   Гордон проводил царя до крайней избы.
   – Эка, Петра Иванович, язык у тебя! – пожурил царь шотландца. – Нешто можно при чужих про Турцию поминать? А про Азов самого меня денно и нощно думка грызёт. – Он зябко передёрнулся. – Боже мой, до чего тяжко стало царский венец носить! Ума не приложу, куда кинуться, что содеять.
   Гордон хотел что-то сказать в утешение, но Пётр, распахнув шубу и подставив грудь ветру, быстро зашагал по ухабистой дороге в гору. Позади, вприпрыжку, едва поспевая за государем, бежал Никита Моисеевич Зотов.
   Приникнув глазком к промороженным оконцам низеньких теремов, с чувством суеверного страха, смешанного с недобрым стыдом за самих себя, следили бояре за сумрачным великаном, нервно шагавшим по деревянным мосткам обочин широчайших московских улиц.
   – Царь ли то, – скрежетали они зубами, – али ряженый холоп-иноземец?! Куда же, Господи, подевался велелепный чин выхода царского?!
   Прохожие падали ниц и, зарывшись лицом в снег, так оставались до тех пор, пока Пётр не скрывался в переулочке.
   Сутулясь и отчаянно размахивая руками, царь исколесил чуть ли не добрую половину полутораста посёлков-деревушек, которые представляли тогда столицу.
   Заваленные тяжёлыми холмами снега, широко раскинулись сотни и слободы. Чем дальше от Кремля, тем сиротливее сжимались посёлки, притихали насторожённо и вытягивались вдоль вьюжных дорог ленточкой заброшенных надгробий-изб.
   Пётр тонул в сугробах, блуждающим взглядом окидывал огороды и выгоны, вклинившиеся между тонкими цепочками убогих строений, вихрем нёсся мимо нелепо громоздившихся среди запустения боярских усадеб, бесцеремонно разбросавших свои хоромы, сады, огороды и службы посреди самого города.
   Незаметно он очутился на Красной площади, в самой гуще торга.
   – Царь! Царь идёт! Царь! Царь! Царь! – горячо вспыхнуло во всех концах.
   Толпа рассыпалась в разные стороны. Но тотчас же, вспомнив о покинутых товарах, торговые люди, превозмогая страх, вернулись на свои места и застыли в безмолвии.
   – Да что ж сие?! Пугалом дался я вам?! Что вы, как чёрт от ладана, от меня, царя вашего, бегаете? Гниды…
   Ошалевшие от такого привета царёва подданные вскоре шли в себя. То, что «помазанник Божий» мог поспорить с любым из самых отпетых забулдыг в уменье загнуть любую чудовищно сплетённую из самых похабнейших слов ругань, подкупало, словно стирало грань между царём и людьми.
   Там и здесь слышались уже посмелевшие голоса, прибаутки, пока ещё робкие переругиванья и смех. Вблизи Лобного места, у Василия Блаженного, косясь на Петра, негромко зазывали покупателей женщины, торговавшие холстами, полотнами, рубахами, нитками, кольцами. У тиунской избы тянули «Лазаря» слепцы-домрачеи.
   – Держи! Братцы! Христа для держи! – точно раненый зверь заревел вдруг один из торгашей «листками деревянной печати» [134]– Каравай у меня и рукавицы умыкали!
   Сухой, маленький, прозябший до мозга костей вор, кутаясь в остатки мешка, упал на колени.
   – Смилуйтесь, пожалуйте! Как перед истинным, второй день во рту росинки мако..
   Ему не дали договорить, подмяли, и словно в развесёлейшей пляске запрыгали ноги по человеческому телу.
   – Кольца! А вот бирюзовые! Подходи, кто не ворог себе! Задаром клад отдаю! – грязно подмигивая более солидным мужчинам, выкрикивали торговки.
   Меж рядов бродили измождённые, в изношенных лапоточках, девушки. К ним изредка подходили праздношатающиеся, без намёка на стыд ощупывали и наиболее «счастливых» уводили куда-то.
   – А вот! А вот подходи! Калачи! Мыло! Белила! Румяна! – прихохатывали торговки – Румяна – алтын, да хозяйка – пять денег! А на три алтына товару возьмёшь – хозяйка и так в придачу пойдёт! Бери, не жалко для доброго молодца!
   Пётр налетел на подвернувшегося под руку дьяка.
   – Убрать! От сего дни не поганить виду кремлёвского!
   В тот же час по Москве была объявлена царёва воля:
   «…С Красной площади всякое лавочное строение сломать, а торговать всякими товарами в тех рядах, в которых которыми товары торговать указано…»
   А государь ходил уже по Китай-городу. Обилие лавок, амбаров и погребов, горы драгоценных мехов, сукна, шёлка, объяри [135], аксамита, астраханских осетров, стерляди, бочек с икрой подействовали на него умиротворяюще.
   В Панском ряду Пётр неожиданно ввалился в лавку купчины Евреинова. Едва оборвав дикий свой бег, он почувствовал жестокую слабость и, как подкошенный, повалился на ящик.
   Согнувшись дугой, Евреинов изобразил на своём угреватом лице предельную степень благоговейного счастья.
   – Пошто, Господи, жалуешь меня великою честью, являя перед недостойными очами моими помазанника своего?
   Его свёрнутый на сторону нос раздулся жирной багровеющей запятой, а выпученные, точно пропылённые стекляшки, глаза подёрнулись мутью благодарных слезинок.
   – Милость-то, Господи, милость какая!
   Немного отдышавшийся Пётр вцепился в затылок купчины и, тяжело поднявшись, перелёг на прилавок.
   – Погоди акафист читать, дай испить лучше.
   Евреинов и сиделец, сбивая друг друга с ног, бросились наперебой в чуланчик.
   Выпив ковш квасу, царь с удовольствием крякнул и соскочил на пол.
   – Ну вот и прошло! Хоть снова пускайся с чёртом наперегонки, – рассмеялся он и высунул на улицу голову.
   Вдоль стен на земле неподвижными пластами лежали царёвы телохранители. Вдалеке, разинув рот и шатаясь от усталости, словно хмельной, плёлся Зотов.
   – Ишь ты, упарились, за мной поспевая, – лукаво подмигнул Евреинову Пётр. – Небось за три дни не отдышутся. – И хвастливо выставил грудь. – А меня хоть в Тулу гони.
   В лавку вошёл иноземец. Чтобы не мешать торгу, государь отошёл в уголок.
   Низенький толстый сиделец, пощипывая едва пробивающийся пушок на подбородке, уставился с заискивающей улыбкой на покупателя и на чистом немецком языке спросил, какие товары интересуют его.
   Пётр удивлённо вскинул головой и поманил к себе купчину:
   – Ты где сие диво учёное раздобыл?
   – У твоего же толмача из приказа Посольского, ваше царское величество, у крещёного жидовина Шафирова, Павла Филипповича. Сыном ему мой сиделец приходится. А кличут Петрой.
   Как только ушёл покупатель, царь окликнул Шафирова [136]и указал на место подле себя.
   Сиделец сделал неловкое движение и, не смея ослушаться, опустился на краешек ящика. Государь провёл рукою по его волосам.
   – И черны же у тебя кудельки, паренёк. А и очи – надо бы чернее, да некуда: словно бы слива в росе. А нос, ну, право, орлиный клюв. Редкая птаха, таких и не видывал.
   Не зная, куда девать руки и скрыть зарумянившееся лицо, Шафиров беспокойно и беспомощно ёрзал на краешке ящика, гулко глотая слюну.
   – То у них, преславный, порода такая. Племя уж такое, государь мой, востроглазое, кудрявое да чернявое, – ободряюще похлопал Евреинов по жирному плечу юноши. – Да не егози ты, сиди, покель я зад твой смолою не смазал!
   Государь так просто держался и был так мягок и ласков, что Шафиров вскоре оправился от страха.
   – Так ты, выходит, перекреста Павла сынок?
   – Так, государь. Павлов сынок, а твой верный холоп, – уже строго вдумываясь в смысл каждого слова, твёрдо ответил сиделец.
   – А вином потчуешься?
   – Потчуюсь, ваше царское величество. Вино веселит сердце человеческое.
   – А много ли, молодчик, приемлешь?
   – Сколь подадут, государь.
   Петру понравился ответ юноши, он не удержался и как равного обнял его.
   – Ну, значит, наш ты, русский!
   Узнав, что Шафиров свободно изъясняется не только на немецком, но и на французском, латинском, польском и голландском языках, царь вдруг приложил к носу растопыренные пальцы обеих рук и обежал вокруг Евреинова.
   – Просчитался ты нынче, купчина! В прибылях-то я домой пойду, а не ты.
   И, взяв за руку сияющего Шафирова, вышел с ним из лавки.
   – Прощай, купчина! Ищи другого сидельца, а его боле не жди.
   Евреинов добродушно улыбнулся.
   – Бери, не жалко. Мне Бог другого подручного дал. Скоро пожалует ко мне Созонов. Хоть и неучен, а ума палата! Едет уже на Москву.
   Недружелюбно встретило Преображенское нового знакомца царёва.
   – Вот тебе на! Токмо жидовина и недоставало, – вслух, не стесняясь присутствием государя, заворчали бояре. – Грядёт, видно, срок, когда высокородные в своей русской земле холопями служить почнут всякой гадине подлой.
   Пётр с презреньем оглядел ближних и назло им привлёк к себе Шафирова.
   – Первая стать – паренёк сей не жидовин, но муж нашей веры. Ещё родитель его в православные перекрестился, когда из Смоленска на Москву жить перешёл после Андрусовскодоговора. – Он загнул один палец, переждал немного, чтобы ярче подчеркнуть слова, и по слогам, точно внушая малым детям простую, но не поддающуюся их пониманию истину, протрубил: – А вторая стать: памятуйте и разумейте: по мне будь крещён, а либо обрезан, – все едино, лишь добрый будь человек и дело знай. Слышите?!
   Чтобы прекратить неприятный разговор, Никита Моисеевич Зотов, с недавнего времени носивший потешный титул всешутейшего отца Иоаникита прешбурхского, кокуйского и всеяузского патриарха, сумасброднейшего, всешутейшего и всепьянейшего собора князь-папы, опустившись на колени, подполз к царю:
   – А не покажешь ли милость, не повелишь ли произвести испытание жидов… – он спохватился и больно скребнул ногтями пунцовую шишку носа, – испытание, сказываю, не повелишь ли сотворить, преславный, новообращаемому соборянину?
   Пётр с большой охотой ухватился за предложение «Иоаникита».
   Начался торжественный чин облачения. Зотов преобразился. Тихого, недалёкого, угодливого дьяка, готового по первому взгляду царя провалиться от страха сквозь землю, словно неожиданно подменили чудищем, чванно оттопырившим губы и дико вращавшим мутными, как подвальная слизь, глазами. Чудище отрывисто бросало приказания, придиралось к каждому пустяку, то и дело потчевало всех подзатыльниками и даже осмеливалось повышенным тоном говорить с самим «протодиаконом соборным», Петром.
   Государь терпел, низко кланялся «патриарху», с большим смирением помогал ему облачаться.
   Когда всё было готово, соборяне укутались в шубы и пешком отправились через замёрзшую Яузу к Францу Лефорту.
   Впереди всех, лягаясь и фыркая, Алексашка Меншиков вёз на спине «князь-папу». Последним шагал царь, держа за руку Шафирова.
   Лефорта трудно было застать врасплох. Погреба его постоянно ломились от вина, пива, мёда и снеди, а дозорившие день и ночь у ворот холопы, едва заприметив царя, предупреждали о приближении гостя оглушительным звоном в сполошный колокол.
   То же произошло и в вечер «приобщения к собору» Шафирова. Спавший после изрядной попойки швейцарец при первом сполохе вскочил ошалело с дивана и прильнул цветному стеклу окна.
   – Зобор! – взвизгнул он, разглядев в полумраке восседавшего на спине Меншикова «патриарха» – Оголи готофь! Эй, ви там, змерди!
   Не успели гости сбросить шубы и поздороваться с хозяином, как в зале всё уже было готово к пиру.
   Чинно, то и дело крестясь слева направо, проходили в дверь соборяне. «Патриарх» стал на стул и, сложив руки на животе, застыл в торжественном молчании.
   Собор опустился на колени. В ту же минуту Пётр завязал «новообращаемому» глаза и заставил его трижды перекувырнуться.
   – Пиёши ли? – строго изрёк Иоаникит, высоко воздев руки – Пиёши ли? – повторили все хором.
   – Пи-ё-ёши-и-или? – долгою, чуть вздрагивающею бархатною струёю пролился над расписною подволокою баритон государя.
   Меншиков склонился к Шафирову
   – Реки: «Пию».
   – Пию! – молодецки тряхнул кудрями Шафиров, но вдруг испуганно отступил.
   Всё запрыгало, заулюлюкало, загоготало, рокочущею волною ринулось на юношу. Он попробовал было сорвать с глаз повязку, но кто-то больно ударил его по рукам и крикнул:
   – Вина ему!
   О зубы Шафирова цокнулся серебряный кубок.
   – Пей единым духом, не морщась!
   Осушив кубок до дна, «новообращаемый» облизнулся и прищёлкнул языком:
   – Добро, да жалко – мало! И не учуял.
   Ещё из рассказов Евреинова недавний сиделец знал, чем можно подкупить соборян и заслужить их расположение, и хотя чувствовал, как к груди подкатывается тошнотворный комок, пересилил себя и ещё задорнее крикнул:
   – Добро, да мало! Ещё бы глоточком пожаловали.
   Царь сорвал повязку с Шафирова и поцеловал его из щеки в щёку То же проделали остальные.
   – Отсель ты наш, отныне до века!
   Началась попойка. Захмелевшие Лефорт и Меншиков пустились на удовольствие всем в разухабистый пляс. Из соседнего терема донеслись стройные звуки флейт.
   Поздней ночью, перед концом попойки, осоловевший «патриарх»взобрался на стол. Ступня одной ноги его потонула в золочёной миске со щами, другая неустойчиво скользила по блюду со студнем.
   – Анафема! – рыгнул Иоаникит, стукнув чарой о чару – Анафема! Всем трезвым грешникам – а-на-фе-ма!
   – Анафема! – дрогнули своды зала от могучего крика собора.
   – Анафема! – зашатался князь-папа и рухнул на стол – Отлучаю, отлучаю всех трезвых грешников от всех кабаков в царствии нашем! Всем инако мудрствующим еретикам-пьяноборцам – анафема, – уже не тянул он, как было установлено, на церковный лад, а выплёвывал вместе с рвотным кашлем. – Ан…аф…ем…ма… а герру протодиакону Петру Алексееву со всею кумпаниею и честному обхождении с питиями – многая лета!
   На залитом вином и блевотиной полу кувыркались раздетые донага шуты государевы: дворяне – новгородец Данило Долгорукий, Яков Тургенев, Филат Шанский и князь Шаховской.
   Под столом валялся упившийся до бесчувствия новый соборянин – Шафиров.
   На рассвете Пётр ушёл от Лефорта. Едва сделав с десяток шагов, он увидел, как к небу взметнулся сноп искр. Горела церковь. В одно мгновенье хмель испарился из головы государя.
   – Горит! Храм Божий горит! – заревел царь и, осенив себя торопливым крестом, помчался к месту пожарища.
   Но как ни усердствовал Пётр, а церковь спасти не удалось. Печальный, царь отправился домой. Прежде чем улечься, он долго молился, потом достал из ларца бриллиантовый перстень и передал его духовнику.
   – Жертвую на построение храма.
   И, ещё раз приложившись к иконе, бухнулся на постель.

Глава 5
КАК БЫТЬ БЕЗ ФЛОТА

   Всё, что крестьяне вырабатывали для продажи, закупалось преимущественно купчинами. В каждой деревне кулащики [137]и уговорщики [138]скупали товары, задерживали их в амбарах, нарочито создавали голод, чтобы вздуть цены. Город понемногу превращался в складочное место товаров и оживлённое торжище. Втягивались в торг все: ратные люди, помещики, их «дворники», ямщики и крестьяне.
   Со всех уголков земли тянулись на Москву, Казань, Нижний Новгород, Вологду караваны с сельскохозяйственными товарами, закупаемыми через мелкий посадский торг. Всё это большею частью продавалось за рубеж, остатки же втридорога сбывались соотечественникам.
   Москва забирала великую силу. Её оборот составлял третью долю всего торга России.
   В городах орудовали наёмные купецкие люди – скупщики. через скупщиков ткали купчины паутинную сеть для посадских, ремесленников и крестьян.
   Отовсюду неслись жалобы на истощение земли, людишки бросали свои дворы, подавались вниз по Волге, государственные крестьяне «от скудости» принимались за добычу извести, глины, иные отправлялись на «чёрную работу», нищали и записывались «в крестьянство помещикам».
   – Куды уж! – зло теребили бороды люди. – Что ни день, то новые дани удумывают дьяки и господари. А мы и сами с голоду пухнем. Ни хлеба, ни семян на посев. А живота – курчонок да порося, почитай, на целое поприще [139]!
   Старики поддакивали, хмуро косились по сторонам:
   – При Михаиле Фёдоровиче государе, наслышаны мы были от родителев, запашки на душу вдвое было у нас противу нынешнего. Вдво-е! Прикиньте-ка!
   Помещики не на шутку встревожились.
   – Хоть самим за сохою ходить, – жаловались они друг другу. – Недолог час, вконец разбегутся людишки!
   – И то – сколько пашни впусте стоит!
   Но держать «пашни впусте» никто не желал, и, чтобы «не терпеть убытку», господари взвалили на каждого оставшегося крепостного непосильную работу.
   Днём, ночью и в праздники крестьяне «выполняли урок». Об отдыхе никто и не думал. Приказчики торопили то крепким словом, то батогом. А священники, обходя с молитвой поля, умилённо воздевали очи горе.
   – Воистину, чада мои, достойны вы царствия небесного. Трудитесь же безропотно на Богом данного господаря – и благо вам будет в чертогах вышних.
   Волей-неволей приходилось людишкам «трудиться» – ждать заслуженной награды там, «в загробной жизни». И в то же время неустанно лелеять думку о побеге, денно и нощно искать случая претворить призрачную думку в жизнь.