Страница:
А будущее…
Сам Пётр, подбиваемый Борисом Алексеевичем, не раз сулил им такие богатые милости, что кружилась голова от одних только чаяний.
– Я буду единым хозяином русской земли, вы же во всём государстве станете выполнять мою волю. Я и вы. И никто опричь меня и вас!
Пётр и сам понемногу начинал верить в свои слова. Подсказ Голицына пал на добрую почву. «Я и вы» переходило в символ веры, в смысл жизни царя.
Солдаты не сомневались в искренности посулов государя. Вся жизнь его проходила перед их глазами. Они лучше всех знали, что некуда ему уйти от них. Бояре лживы, тянутся на сторону того, кто сильнее, а стрельцы – те лишь ведают, что мутить и торг торговать. «Не то воины, не то мятежники, не то купчины, – презрительно отзывались потешные о стрелецких полках. – То им полюбятся Милославские, то раскольникам поклонятся, то чёрных людишек примолвляют, словно бы братьев. – И гордо сверкали глазами: – То ли дело – мы! Самому государю – и сыны и братья!»
– Мы и он! Он и мы! – три эти слова вытеснили из груди всё остальное в день побега царя.
Потешные поняли, что исполнилось время, когда они могут стать тем тяжким сапогом Петровым, который придавит всю «Русию», от первых вельмож до последнего гулящего человечишки.
И никого не будет над ними, опричь царя.
– Мы и он! Он и мы!
Ещё не успел пройти по Москве слух об исчезновении государя, как капрал Преображенского полка Лука Хабаров принялся тайно перевозить в Троицкий монастырь пушки, мортиры и порох. Утром же следующего дня в поход к Сергиеву выступили почти все семёновцы и преображенцы.
Стрельцы не тронули их, не рискнули на открытый бой.
В Кремле среди вельмож началось заметное шатание. То, что стрельцы струсили, безропотно пропустили потешных, крайне обеспокоило Софью и ближних. Не по нутру пришлось это и некоторым стрелецким начальникам.
Первым пошёл на попятную преданнейший сторонник Милославских – полковник Цыклер.
– Конец! – объявил он доверенным стрельцам. – Слыхивал я, что и сам патриарх поднимается на защиту меньшого царя. А иноземцы-офицеры, того и гляди, противу нас выступят.
Полковник убедил Софью снарядить в лавру для переговоров послов.
Царевна, и сама об этом подумывавшая, тотчас же отправила к Троице Цыклера с полусотней стрельцов.
Прошло два дня, а полковник не возвращался.
Царевна снарядила в Сергиев новых послов: боярина князя Ивана Борисовича Троекурова, сын которого был другом Петра, и князя Прозоровского.
Когда же князья вернулись ни с чем, Софья решилась на последнее средство: вызвав патриарха, она пала перед ним на колени и чистосердечно покаялась в том, что помышляла свергнуть его с патриаршего престола.
– Ныне узнал ты правду, – сквозь рыдания произнесла она, – ныне твоя воля отпустить грех мой, а либо отвратить лик от меня.
Патриарх бережно поднял Софью и облобызал её руку.
– Грешен не тот, кто грешит, а тот, кто не кается.
И, благословив правительницу, с глубоким почтением выслушал её просьбу.
– Не почитай патриархом меня, коли не вернусь к тебе с благой весточкой от Петра.
– Приспело наше время, – призывали убогих гонцы от Фомы и Черемного. – Покуда цари и ближние их промежду собою грызутся, двинемся на Москву!
С каждым часом ватаги подходили всё ближе к столице, переполошив, собрав воедино и высоких и средних дворян, купчин и приказных, были ль то споручники либо вороги Софьи.
– Не допустить смердов! Биться с ними до остатнего краю! Ежели займут они Кремль, пропали мы все!
Когда собрались дворянские дружины и приготовились к выступлению против людишек солдаты и рейтары, их благословили на бой и Милославские и Нарышкины.
Махнули рукою на все лишь стрельцы.
– Пущай, что будет!
Крепко бились ватаги. Но не устояли перед пушками и мушкетами. Много полегло в те дни людей, обильно пропиталась земля кровью убогих. Сам Фома покинул поле брани лишь когда, полумёртвый от ран, свалился с коня.
За несколько дней пребывания в лавре Пётр преобразился.
От трусливости и растерянности не осталось и следа. Необычайной силой веяло от него. Напряжённое лицо, плотно стиснутые губы и пронизывающий взгляд отражали такую непреклонную волю и упрямство, которые присущи разве только безумному.
Когда царю доложили, что патриарх подъезжает к вратам, он немедля вышел на улицу. При появлении государя Иоаким вылез из кареты и поднял для благословения руку.
Все встречавшие патриарха, за исключением царя, обнажили головы и опустились на колени.
– Не с челобитного ли от сестры?! – щёлкнул зубами Пётр.
– Так, государь! – поклонился Иоаким и с неожиданной свирепостью заколотил посохом о землю. – С челобитною! Точию не от сестры твоей, а на сестру! – И благоговейно поцеловал руку Петра. – Вот моя челобитная: покажи милость, пожалуй меня благоволением. Не вели возвращаться к царевне! Вели быть подле тебя, законного государя всея Русии!
Могучее «ура» покрыло последние слова патриарха.
Измена патриарха потрясла Софью, но не обескуражила, а как будто ещё более закалила её, сделала отчаянней.
Созвав на Красном крыльце всех полковников со многими рядовыми, она обдала их уничтожающею, полною яда усмешкою.
– По здорову ль, верные мои споручники, стрелецкие витязи?
Следивший из окна за правительницей Шакловитый схватился за голову.
– Ополоумела! В эдакий час норовит в распрю вступить! Баба! Одно слово – баба!
Стрельцы стояли, потупившись, и на приветствие не отвечали.
Раскачиваясь и сопя, Софья спустилась с крыльца.
– Вы! – прошипела она, едва сдерживаясь, чтобы не крикнуть. – Слушайте, вы! Много, бывало, балтывала я по-пустому с вами за чарою, ныне же кровью царственною своею клянусь: сама, сими перстами удушу всякого, кто посмеет уйти из Москвы к Троицкой лавре. – И, сделав оборот по-военному, убралась во дворец.
К вечеру принесли новую весть:
– Бутырский полк под началом генерала Гордона и офицеры-иноземцы постановили податься к Петру.
Царевна отправила к Гордону для переговоров Василия Васильевича.
В Немецкой слободе царило необычайное оживление. Все: и военные, и учёные умельцы, и торговые люди, и даже женщины, сходились на том, что нужно всемерно поддержать не Софью с её сторонниками, почти враждебно относящихся к иноземцам, а друга слободы – царя Петра.
– Что нам Софья и Иоанн! – возбуждённо обступали Голицына толпы. – То ли дело – молодой государь!
Больше всех суетился Лефорт. Стройный, женственный, он семенил подле князя, то и дело посылал ему воздушные поцелуи, складывал бантиком губы и так ломался, что невольно расхолаживал Голицына, сбивал со строгих мыслей.
– Ах, принц! – без конца, с многообразнейшими оттенками повторял Лефорт на ломаном русском языке. – Ах, принц мой! Питер ест чюдный… ошен чюдный король!
И томно закрывал глаза, неожиданно обхватывал женщин, кружился с ними в упоительной пляске.
Выслушав почтительно Василия Васильевича, Гордон показал рукой на толпу.
– Я рад по-твой сделайт. Но… – он печально вздохнул, – видишь, Немецкий слобод не рад. Я не можно идти против все!
Не простившись с генералом, князь быстрым шагом пошёл к колымаге.
К нему с распростёртыми объятиями бросился Лефорт.
– Мой принц! Так скоро вы покидай нас, мой принц!
Василий Васильевич грубо оттолкнул швейцарца и укатил.
Лефорт погнался за колымагой, но вдруг остановился на полном ходу и состроил уморительнейшую гримасу.
– Ах, принц! К шортова мать!
Какие-то две девушки подкрались к нему, подхватили под руки и унеслись с ним к домику Бранта.
– Адио! – заверещал Лефорт. – Адио, принц! До свидань!
Вернувшиеся после усмирения людишек полки и стрелецкое войско получили письменный приказ от Петра явиться двадцатого августа к Троице.
Едва войско собралось на площади, чтоб обсудить положение, прибыл Фёдор Юрьевич Ромодановский.
– Шапки долой! – так жутко перекосил он звероподобное лицо своё, что все невольно подчинились его приказу.
Не слезая с коня, князь достал из кафтана понудительную грамоту и громовым басом прочитал:
– «В гостиную сотню, в дворцовую слободу и в чёрные сотни. Из полков немедля явиться к Троице всем полковникам и урядникам с десятью стрельцами из каждого полка, а из сотен и слобод всем старостам и выборным с десятью тяглецами от каждой слободы и сотни».
Окончив, Ромодановский хлестнул в воздухе нагайкой и выругался по-матерному:
– А кои… в душу… живот… потроха… ослушаются, для тех припасены у нас Преображенский и Семёновский полки!
Потому, что раньше никто не думал о потешных, не считался с ними как с опасной силой, и потому, что в последние дни только и разговоров было, что о преображенцах и семёновцах, как-то сразу выплывших на свет и замешавшихся в гущу событий, новые эти войска начинали приобретать в глазах людей особый вес. Распускаемые нарышкинскими языками слухи о мощи новых полков, о неиссякаемых запасах пороха и оружия, доставленных им тайно из-за рубежа немцами, пугали москвичей. Имя потешных произносилось шепотком, с оттенком страха и почтения.
– Они всё могут.Ещё б не мочь, коли басурманы научили их всем чародейным премудростям своим.
– С самим государем, слух идёт, щи из одного котла хлебают!
– А и вино вместе глушат!
Людишки почёсывали в затылке и качали головами:
– Где уж с ними сладишь!..
Ромодановский оглядел внимательно круг и с самодовольной улыбкой погладил бороду.
– Так нынче же выполнить царёв указ! – И, передав кругу грамоту, умчался в сторону Москвы-реки.
Стрельцы разбились на два лагеря. После долгих споров одна часть разошлась торопливо по домам, другая же, во главе с полковниками Нечаевым, Спиридоновым, Нормацким. Дуровым и Сергеевым, с пятьюстами урядников и множеством стрельцов в тот же день отправилась к Петру.
Двадцать девятого августа царевна, в сопровождении Шакловитого, Василия Васильевича, Неплюева [116], Змеева и Наберкова, выехала на поклон к брату.
– Авось родимец не приключится с нами, ежели мы к подлой его руке приложимся, – ухмылялась Софья.
Но ей никого не удавалось обмануть – все видели, какие нечеловеческие мучения и стыд она переживает.
– Доподлинно, – поддакивал с плохо разыгрываемой беспечностью Голицын, – не померкнет твоя слава оттого, что повстречаешься с братом-государем. Бывало и хуже на Руси с государями при татарве.
В селе Воздвиженском царевну встретил стольник Бутурлин. Он не поздоровался с Софьей и, глядя куда-то в сторону, сухо объявил:
– Не приказывает тебе великий государь Пётр Алексеевич всея Русии пред очи его предстать.
У правительницы помутилось в глазах.
– Меня?! Сестру, как холопку, гонит?! Так нет же! Еду! Пущай у самого повернётся язык сие сказать мне!
За околицей царевну поджидал отряд преображенцев.
– Назад! – точно отдавая войскам команду, отрубил начальник отряда, боярин Иван Борисович Троекуров.
Софья безжизненно откинулась на спинку сиденья в карете…
– И ты? Мой посол! Боярин верный!
Троекуров смутился, но, уловив подозрительно обращённые на него взоры солдат, опомнился.
– Я ли, не я ль, не в том суть. А послал меня государь к тебе с последним словом…
Он взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него за поясом, и грозно повёл глазами.
– С последним словом послал государь к тебе: чтобы ты, царевна, отнюдь в Троицкий монастырь не шла, ежели ж дерзновенно придшь, то с тобою поступлено будет нечестно!
Софья повернула назад, восвояси.
Глава 48
Глава 49
Сам Пётр, подбиваемый Борисом Алексеевичем, не раз сулил им такие богатые милости, что кружилась голова от одних только чаяний.
– Я буду единым хозяином русской земли, вы же во всём государстве станете выполнять мою волю. Я и вы. И никто опричь меня и вас!
Пётр и сам понемногу начинал верить в свои слова. Подсказ Голицына пал на добрую почву. «Я и вы» переходило в символ веры, в смысл жизни царя.
Солдаты не сомневались в искренности посулов государя. Вся жизнь его проходила перед их глазами. Они лучше всех знали, что некуда ему уйти от них. Бояре лживы, тянутся на сторону того, кто сильнее, а стрельцы – те лишь ведают, что мутить и торг торговать. «Не то воины, не то мятежники, не то купчины, – презрительно отзывались потешные о стрелецких полках. – То им полюбятся Милославские, то раскольникам поклонятся, то чёрных людишек примолвляют, словно бы братьев. – И гордо сверкали глазами: – То ли дело – мы! Самому государю – и сыны и братья!»
– Мы и он! Он и мы! – три эти слова вытеснили из груди всё остальное в день побега царя.
Потешные поняли, что исполнилось время, когда они могут стать тем тяжким сапогом Петровым, который придавит всю «Русию», от первых вельмож до последнего гулящего человечишки.
И никого не будет над ними, опричь царя.
– Мы и он! Он и мы!
Ещё не успел пройти по Москве слух об исчезновении государя, как капрал Преображенского полка Лука Хабаров принялся тайно перевозить в Троицкий монастырь пушки, мортиры и порох. Утром же следующего дня в поход к Сергиеву выступили почти все семёновцы и преображенцы.
Стрельцы не тронули их, не рискнули на открытый бой.
В Кремле среди вельмож началось заметное шатание. То, что стрельцы струсили, безропотно пропустили потешных, крайне обеспокоило Софью и ближних. Не по нутру пришлось это и некоторым стрелецким начальникам.
Первым пошёл на попятную преданнейший сторонник Милославских – полковник Цыклер.
– Конец! – объявил он доверенным стрельцам. – Слыхивал я, что и сам патриарх поднимается на защиту меньшого царя. А иноземцы-офицеры, того и гляди, противу нас выступят.
Полковник убедил Софью снарядить в лавру для переговоров послов.
Царевна, и сама об этом подумывавшая, тотчас же отправила к Троице Цыклера с полусотней стрельцов.
Прошло два дня, а полковник не возвращался.
Царевна снарядила в Сергиев новых послов: боярина князя Ивана Борисовича Троекурова, сын которого был другом Петра, и князя Прозоровского.
Когда же князья вернулись ни с чем, Софья решилась на последнее средство: вызвав патриарха, она пала перед ним на колени и чистосердечно покаялась в том, что помышляла свергнуть его с патриаршего престола.
– Ныне узнал ты правду, – сквозь рыдания произнесла она, – ныне твоя воля отпустить грех мой, а либо отвратить лик от меня.
Патриарх бережно поднял Софью и облобызал её руку.
– Грешен не тот, кто грешит, а тот, кто не кается.
И, благословив правительницу, с глубоким почтением выслушал её просьбу.
– Не почитай патриархом меня, коли не вернусь к тебе с благой весточкой от Петра.
– Приспело наше время, – призывали убогих гонцы от Фомы и Черемного. – Покуда цари и ближние их промежду собою грызутся, двинемся на Москву!
С каждым часом ватаги подходили всё ближе к столице, переполошив, собрав воедино и высоких и средних дворян, купчин и приказных, были ль то споручники либо вороги Софьи.
– Не допустить смердов! Биться с ними до остатнего краю! Ежели займут они Кремль, пропали мы все!
Когда собрались дворянские дружины и приготовились к выступлению против людишек солдаты и рейтары, их благословили на бой и Милославские и Нарышкины.
Махнули рукою на все лишь стрельцы.
– Пущай, что будет!
Крепко бились ватаги. Но не устояли перед пушками и мушкетами. Много полегло в те дни людей, обильно пропиталась земля кровью убогих. Сам Фома покинул поле брани лишь когда, полумёртвый от ран, свалился с коня.
За несколько дней пребывания в лавре Пётр преобразился.
От трусливости и растерянности не осталось и следа. Необычайной силой веяло от него. Напряжённое лицо, плотно стиснутые губы и пронизывающий взгляд отражали такую непреклонную волю и упрямство, которые присущи разве только безумному.
Когда царю доложили, что патриарх подъезжает к вратам, он немедля вышел на улицу. При появлении государя Иоаким вылез из кареты и поднял для благословения руку.
Все встречавшие патриарха, за исключением царя, обнажили головы и опустились на колени.
– Не с челобитного ли от сестры?! – щёлкнул зубами Пётр.
– Так, государь! – поклонился Иоаким и с неожиданной свирепостью заколотил посохом о землю. – С челобитною! Точию не от сестры твоей, а на сестру! – И благоговейно поцеловал руку Петра. – Вот моя челобитная: покажи милость, пожалуй меня благоволением. Не вели возвращаться к царевне! Вели быть подле тебя, законного государя всея Русии!
Могучее «ура» покрыло последние слова патриарха.
Измена патриарха потрясла Софью, но не обескуражила, а как будто ещё более закалила её, сделала отчаянней.
Созвав на Красном крыльце всех полковников со многими рядовыми, она обдала их уничтожающею, полною яда усмешкою.
– По здорову ль, верные мои споручники, стрелецкие витязи?
Следивший из окна за правительницей Шакловитый схватился за голову.
– Ополоумела! В эдакий час норовит в распрю вступить! Баба! Одно слово – баба!
Стрельцы стояли, потупившись, и на приветствие не отвечали.
Раскачиваясь и сопя, Софья спустилась с крыльца.
– Вы! – прошипела она, едва сдерживаясь, чтобы не крикнуть. – Слушайте, вы! Много, бывало, балтывала я по-пустому с вами за чарою, ныне же кровью царственною своею клянусь: сама, сими перстами удушу всякого, кто посмеет уйти из Москвы к Троицкой лавре. – И, сделав оборот по-военному, убралась во дворец.
К вечеру принесли новую весть:
– Бутырский полк под началом генерала Гордона и офицеры-иноземцы постановили податься к Петру.
Царевна отправила к Гордону для переговоров Василия Васильевича.
В Немецкой слободе царило необычайное оживление. Все: и военные, и учёные умельцы, и торговые люди, и даже женщины, сходились на том, что нужно всемерно поддержать не Софью с её сторонниками, почти враждебно относящихся к иноземцам, а друга слободы – царя Петра.
– Что нам Софья и Иоанн! – возбуждённо обступали Голицына толпы. – То ли дело – молодой государь!
Больше всех суетился Лефорт. Стройный, женственный, он семенил подле князя, то и дело посылал ему воздушные поцелуи, складывал бантиком губы и так ломался, что невольно расхолаживал Голицына, сбивал со строгих мыслей.
– Ах, принц! – без конца, с многообразнейшими оттенками повторял Лефорт на ломаном русском языке. – Ах, принц мой! Питер ест чюдный… ошен чюдный король!
И томно закрывал глаза, неожиданно обхватывал женщин, кружился с ними в упоительной пляске.
Выслушав почтительно Василия Васильевича, Гордон показал рукой на толпу.
– Я рад по-твой сделайт. Но… – он печально вздохнул, – видишь, Немецкий слобод не рад. Я не можно идти против все!
Не простившись с генералом, князь быстрым шагом пошёл к колымаге.
К нему с распростёртыми объятиями бросился Лефорт.
– Мой принц! Так скоро вы покидай нас, мой принц!
Василий Васильевич грубо оттолкнул швейцарца и укатил.
Лефорт погнался за колымагой, но вдруг остановился на полном ходу и состроил уморительнейшую гримасу.
– Ах, принц! К шортова мать!
Какие-то две девушки подкрались к нему, подхватили под руки и унеслись с ним к домику Бранта.
– Адио! – заверещал Лефорт. – Адио, принц! До свидань!
Вернувшиеся после усмирения людишек полки и стрелецкое войско получили письменный приказ от Петра явиться двадцатого августа к Троице.
Едва войско собралось на площади, чтоб обсудить положение, прибыл Фёдор Юрьевич Ромодановский.
– Шапки долой! – так жутко перекосил он звероподобное лицо своё, что все невольно подчинились его приказу.
Не слезая с коня, князь достал из кафтана понудительную грамоту и громовым басом прочитал:
– «В гостиную сотню, в дворцовую слободу и в чёрные сотни. Из полков немедля явиться к Троице всем полковникам и урядникам с десятью стрельцами из каждого полка, а из сотен и слобод всем старостам и выборным с десятью тяглецами от каждой слободы и сотни».
Окончив, Ромодановский хлестнул в воздухе нагайкой и выругался по-матерному:
– А кои… в душу… живот… потроха… ослушаются, для тех припасены у нас Преображенский и Семёновский полки!
Потому, что раньше никто не думал о потешных, не считался с ними как с опасной силой, и потому, что в последние дни только и разговоров было, что о преображенцах и семёновцах, как-то сразу выплывших на свет и замешавшихся в гущу событий, новые эти войска начинали приобретать в глазах людей особый вес. Распускаемые нарышкинскими языками слухи о мощи новых полков, о неиссякаемых запасах пороха и оружия, доставленных им тайно из-за рубежа немцами, пугали москвичей. Имя потешных произносилось шепотком, с оттенком страха и почтения.
– Они всё могут.Ещё б не мочь, коли басурманы научили их всем чародейным премудростям своим.
– С самим государем, слух идёт, щи из одного котла хлебают!
– А и вино вместе глушат!
Людишки почёсывали в затылке и качали головами:
– Где уж с ними сладишь!..
Ромодановский оглядел внимательно круг и с самодовольной улыбкой погладил бороду.
– Так нынче же выполнить царёв указ! – И, передав кругу грамоту, умчался в сторону Москвы-реки.
Стрельцы разбились на два лагеря. После долгих споров одна часть разошлась торопливо по домам, другая же, во главе с полковниками Нечаевым, Спиридоновым, Нормацким. Дуровым и Сергеевым, с пятьюстами урядников и множеством стрельцов в тот же день отправилась к Петру.
Двадцать девятого августа царевна, в сопровождении Шакловитого, Василия Васильевича, Неплюева [116], Змеева и Наберкова, выехала на поклон к брату.
– Авось родимец не приключится с нами, ежели мы к подлой его руке приложимся, – ухмылялась Софья.
Но ей никого не удавалось обмануть – все видели, какие нечеловеческие мучения и стыд она переживает.
– Доподлинно, – поддакивал с плохо разыгрываемой беспечностью Голицын, – не померкнет твоя слава оттого, что повстречаешься с братом-государем. Бывало и хуже на Руси с государями при татарве.
В селе Воздвиженском царевну встретил стольник Бутурлин. Он не поздоровался с Софьей и, глядя куда-то в сторону, сухо объявил:
– Не приказывает тебе великий государь Пётр Алексеевич всея Русии пред очи его предстать.
У правительницы помутилось в глазах.
– Меня?! Сестру, как холопку, гонит?! Так нет же! Еду! Пущай у самого повернётся язык сие сказать мне!
За околицей царевну поджидал отряд преображенцев.
– Назад! – точно отдавая войскам команду, отрубил начальник отряда, боярин Иван Борисович Троекуров.
Софья безжизненно откинулась на спинку сиденья в карете…
– И ты? Мой посол! Боярин верный!
Троекуров смутился, но, уловив подозрительно обращённые на него взоры солдат, опомнился.
– Я ли, не я ль, не в том суть. А послал меня государь к тебе с последним словом…
Он взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него за поясом, и грозно повёл глазами.
– С последним словом послал государь к тебе: чтобы ты, царевна, отнюдь в Троицкий монастырь не шла, ежели ж дерзновенно придшь, то с тобою поступлено будет нечестно!
Софья повернула назад, восвояси.
Глава 48
ПОКИНУТАЯ
Кремль стал проходным, беспризорным двором. Шатались по хороминам неизвестные люди, стрельцы не смели остановить их и выпроводить вон.
Нарышкинцы боялись милославцев, милославцы трепетали перед нарышкинцами.
По притаившимся московским улицам проходили изредка небольшие отряды, там и здесь трусили на отощавших от голода конях рейтары. Кто высылал их на дозор, кому служили они, было для них самих тайной. Всюду, во всех приказах, в полках, начальные люди отдавали самые разноречивые распоряжения, действовали то именем Иоанна и Софьи, то Петра, то стрелецкого круга, всё путали, создавали неразбериху хаос.
На площадях теснились кучки работных, крестьян и холопей, прислушивались к скупым стрелецким словам. Мимо проходили воины, избегали встреч с глазу на глаз с людишками, чувствовали, что миновало их время, нечего больше сказать.
Правда, были ещё среди стрельцов беспокойные, пытавшиеся объединиться, но каждый раз, едва подходили они к месту, где должен был собраться круг, словно из-под земли появлялись преображенцы.
Как татарские рати и воины Иоанна в древние годы, стояли стрельцы и преображенцы друг против друга, мрачные, злобные, не смея первыми вступить в бой.
На Москве царствовал страх. Он, как моровая язва, перекидывался от сердца к сердцу и через курные избы, пришибленные улицы, кремлёвские стены просачивался в палаты.
Софья никуда не выходила и ни на мгновение не оставалась одна. Всё ей чудилось, крадётся кто-то сенями тёмными, грозится, шепчется, замышляет измену. Она долгими часами, подобрав под себя ноги и укутавшись в тёплый платок, просиживала на диване и к чему-то прислушивалась.
– Идут! вдруг вскакивала она, мертвея от ужаса. – По мою душу идут! – И судорожно обхватывала руками Голицына Шакловитого.
Князь и дьяк, которых примирила общая беда, как могли, успокаивали правительницу.
Медленно, тоскливо, монастырской службой, сочились дни.
Софья теряла последние капли терпения.
– Не можно! Не можно мне боле! – так скребнула она однажды ногтями о стену, как будто после долгого карабкания по отвесной скале поняла вдруг, что спасения нет, что сейчас сорвётся она, исчезнет в бездонной пропасти. – Либо мир, либо какой ни на есть, а конец!
И, словно в бреду, принялась за лихорадочные сборы в дорогу.
– Нынче же к Троице! – залязгала она зубами. – Нынче же! Нынче! Нынче же к Троице!
Но тут же опустилась на пол, заплакала жалкими, беспомощными слезами.
Из сеней донеслись чьи-то твёрдые, уверенные шаги. Голицын подскочил к порогу. Позеленевший, как хвоя, Фёдор Леонтьевич, дико оглядевшись, нырнул под диван.
В дверь просунулась голова стремянного.
– Полковник Нечаев от государя Петра!
Софья с трудом поднялась с пола, вытерла слёзы и уселась на лавку.
– Зови!
Нечаев поклонился царевне, но к руке не подошёл.
– Я на недолог час, – забормотал он в сизую бороду. – По приказу царёву прибыл я за начальником приказа Стрелецкого, за Шакловитым.
Что-то стукнуло под диваном. Нечаев слащаво улыбнулся.
– Никак крыса прыгнула? – И, опустившись на колено, пошарил под диваном рукой. Нащупав Федора Леонтьевича, он вытащил его за ногу. – Эка ведь, право, догадлив ты, дьяк. Словно бы чуял, что нынче занадобишься!
Царевна вспылила.
– Кому занадобился Фёдор Леонтьевич?
– Царю! Самодержцу всея Русии, царю Петру!
Софья поднялась с лавки и, хрустнув пальцами, перекосила жестоко лицо.
– Скажи своему царю, Шакловитый-де на Москве надобен, а царевна сказывает, обвыкли-де государи русские в Кремль подданных вызывать, а не в монастырских кельях таясь, приказы стряпать.
Ничего не возразив, Нечаев ушёл из Кремля. Смелость Софьи, самоотверженная защита ближнего глубоко тронули не только дьяка, но и Василия Васильевича.
– Доподлинно, единой тебе присущи венец и держава. – в приступе благодарности пал Шакловитый царевне в ноги и облобызал её сапожок.
Только на мгновение, как у полонённого тигра, на которого неожиданно повеяло запахом леса, глаза царевны зажглись горделивыми, восторженными огоньками.
– Я ещё пока… – величественно подняла она руку, но осеклась, не высказав мысли.
Посидев для приличия недолго у Софьи, Голицын потянулся за шапкой.
– Куда? – всполошилась царевна.
– Я на малый час, – виновато улыбнулся князь. – Прознать хочу от языков, чего замышляет Нечаев.
Покинув Кремль, Василий Васильевич в тот же вечер уехал с женой и детьми в одно из своих подмосковных имений.
– Так-то сподручнее будет, Дунюшка, – потрепал он княгиню по щеке. – Пущай всё образуется, а там видно будет.
Вышло так, что всякая дозорная служба постепенно перешла к преображенцам и семёновцам. Вскоре же во всех приказах засели сторонники Нарышкиных.
Жизнь как будто начинала налаживаться. Солдаты не допускали грабежей, с одинаковым усердием казнили покушавшихся на вельмож и на убогих людишек. Попы и монахи без конца служили молебны о ниспослании мира «раздираемой в междоусобной брани Богоспасаемой отчизне».
После службы духовенство, не страшась уже напастей, уверенное в победе Петра, выступало открыто на площадях, призывало народ «припасть к стопам государя Петра».
Имя Софьи произносилось с негодованием, всю крамолу духовенство приписывало её лишь козням.
– Пошто и на деревнях крестьяне сетуют на великий глад и на неправды господарей?! – били себя кулаками в грудь монахи. – Не по наущению ли Милославских дворяне облютели, яко псы, с желез спущенные? Поклонитесь, покель есть ещё срок, царю Петру, пожаловал бы он в Кремль да тем даровал бы мир от глада и распрей изнывающей русской земле!
Московские людишки давно не видели ни хлеба, ни соли. В самом начале смятения к столице прекратился подвоз продовольствия. Убогие питались лепёшками из серединной коры, смешанной с просом, ягодой, редькой и луком. В навозныx кучах из-за перегнивших костей вступали в смертный бой женщины, дети и псы. Всё чаще на улицах встречались корчившиеся в страшных судорогах умирающие. Их подбирали дозорные и вместе с трупами зарывали «для отвращения заразы» в братских могилах за Симоновым монастырём.
И Москва решила сдаться Петру.
Седьмого сентября Федора Леонтьевича под сильным дозором преображенцев увезли в лавру.
Нарышкинцы боялись милославцев, милославцы трепетали перед нарышкинцами.
По притаившимся московским улицам проходили изредка небольшие отряды, там и здесь трусили на отощавших от голода конях рейтары. Кто высылал их на дозор, кому служили они, было для них самих тайной. Всюду, во всех приказах, в полках, начальные люди отдавали самые разноречивые распоряжения, действовали то именем Иоанна и Софьи, то Петра, то стрелецкого круга, всё путали, создавали неразбериху хаос.
На площадях теснились кучки работных, крестьян и холопей, прислушивались к скупым стрелецким словам. Мимо проходили воины, избегали встреч с глазу на глаз с людишками, чувствовали, что миновало их время, нечего больше сказать.
Правда, были ещё среди стрельцов беспокойные, пытавшиеся объединиться, но каждый раз, едва подходили они к месту, где должен был собраться круг, словно из-под земли появлялись преображенцы.
Как татарские рати и воины Иоанна в древние годы, стояли стрельцы и преображенцы друг против друга, мрачные, злобные, не смея первыми вступить в бой.
На Москве царствовал страх. Он, как моровая язва, перекидывался от сердца к сердцу и через курные избы, пришибленные улицы, кремлёвские стены просачивался в палаты.
Софья никуда не выходила и ни на мгновение не оставалась одна. Всё ей чудилось, крадётся кто-то сенями тёмными, грозится, шепчется, замышляет измену. Она долгими часами, подобрав под себя ноги и укутавшись в тёплый платок, просиживала на диване и к чему-то прислушивалась.
– Идут! вдруг вскакивала она, мертвея от ужаса. – По мою душу идут! – И судорожно обхватывала руками Голицына Шакловитого.
Князь и дьяк, которых примирила общая беда, как могли, успокаивали правительницу.
Медленно, тоскливо, монастырской службой, сочились дни.
Софья теряла последние капли терпения.
– Не можно! Не можно мне боле! – так скребнула она однажды ногтями о стену, как будто после долгого карабкания по отвесной скале поняла вдруг, что спасения нет, что сейчас сорвётся она, исчезнет в бездонной пропасти. – Либо мир, либо какой ни на есть, а конец!
И, словно в бреду, принялась за лихорадочные сборы в дорогу.
– Нынче же к Троице! – залязгала она зубами. – Нынче же! Нынче! Нынче же к Троице!
Но тут же опустилась на пол, заплакала жалкими, беспомощными слезами.
Из сеней донеслись чьи-то твёрдые, уверенные шаги. Голицын подскочил к порогу. Позеленевший, как хвоя, Фёдор Леонтьевич, дико оглядевшись, нырнул под диван.
В дверь просунулась голова стремянного.
– Полковник Нечаев от государя Петра!
Софья с трудом поднялась с пола, вытерла слёзы и уселась на лавку.
– Зови!
Нечаев поклонился царевне, но к руке не подошёл.
– Я на недолог час, – забормотал он в сизую бороду. – По приказу царёву прибыл я за начальником приказа Стрелецкого, за Шакловитым.
Что-то стукнуло под диваном. Нечаев слащаво улыбнулся.
– Никак крыса прыгнула? – И, опустившись на колено, пошарил под диваном рукой. Нащупав Федора Леонтьевича, он вытащил его за ногу. – Эка ведь, право, догадлив ты, дьяк. Словно бы чуял, что нынче занадобишься!
Царевна вспылила.
– Кому занадобился Фёдор Леонтьевич?
– Царю! Самодержцу всея Русии, царю Петру!
Софья поднялась с лавки и, хрустнув пальцами, перекосила жестоко лицо.
– Скажи своему царю, Шакловитый-де на Москве надобен, а царевна сказывает, обвыкли-де государи русские в Кремль подданных вызывать, а не в монастырских кельях таясь, приказы стряпать.
Ничего не возразив, Нечаев ушёл из Кремля. Смелость Софьи, самоотверженная защита ближнего глубоко тронули не только дьяка, но и Василия Васильевича.
– Доподлинно, единой тебе присущи венец и держава. – в приступе благодарности пал Шакловитый царевне в ноги и облобызал её сапожок.
Только на мгновение, как у полонённого тигра, на которого неожиданно повеяло запахом леса, глаза царевны зажглись горделивыми, восторженными огоньками.
– Я ещё пока… – величественно подняла она руку, но осеклась, не высказав мысли.
Посидев для приличия недолго у Софьи, Голицын потянулся за шапкой.
– Куда? – всполошилась царевна.
– Я на малый час, – виновато улыбнулся князь. – Прознать хочу от языков, чего замышляет Нечаев.
Покинув Кремль, Василий Васильевич в тот же вечер уехал с женой и детьми в одно из своих подмосковных имений.
– Так-то сподручнее будет, Дунюшка, – потрепал он княгиню по щеке. – Пущай всё образуется, а там видно будет.
Вышло так, что всякая дозорная служба постепенно перешла к преображенцам и семёновцам. Вскоре же во всех приказах засели сторонники Нарышкиных.
Жизнь как будто начинала налаживаться. Солдаты не допускали грабежей, с одинаковым усердием казнили покушавшихся на вельмож и на убогих людишек. Попы и монахи без конца служили молебны о ниспослании мира «раздираемой в междоусобной брани Богоспасаемой отчизне».
После службы духовенство, не страшась уже напастей, уверенное в победе Петра, выступало открыто на площадях, призывало народ «припасть к стопам государя Петра».
Имя Софьи произносилось с негодованием, всю крамолу духовенство приписывало её лишь козням.
– Пошто и на деревнях крестьяне сетуют на великий глад и на неправды господарей?! – били себя кулаками в грудь монахи. – Не по наущению ли Милославских дворяне облютели, яко псы, с желез спущенные? Поклонитесь, покель есть ещё срок, царю Петру, пожаловал бы он в Кремль да тем даровал бы мир от глада и распрей изнывающей русской земле!
Московские людишки давно не видели ни хлеба, ни соли. В самом начале смятения к столице прекратился подвоз продовольствия. Убогие питались лепёшками из серединной коры, смешанной с просом, ягодой, редькой и луком. В навозныx кучах из-за перегнивших костей вступали в смертный бой женщины, дети и псы. Всё чаще на улицах встречались корчившиеся в страшных судорогах умирающие. Их подбирали дозорные и вместе с трупами зарывали «для отвращения заразы» в братских могилах за Симоновым монастырём.
И Москва решила сдаться Петру.
Седьмого сентября Федора Леонтьевича под сильным дозором преображенцев увезли в лавру.
Глава 49
КОНЕЦ СОФЬИ
Боярин Леонтий Романович Неплюев, окольничий Венедикт Андреевич Змеев, думный дворянин Григорий Иванович Косачёв и думный дьяк Емельян Украинцев тотчас же после ареста Федора Леонтьевича отправились к Голицыну.
О продолжении борьбы с Петром никто больше не думал. Всё было кончено. Оставалось лишь решить, бежать ли, пока не поздно, или сдаться на милость победителя.
– Куда убежишь? – выслушав гостей, схватился за щёку, точно в приступе зубной боли, Василий Васильевич. – Пущай что будет, то будет Лучше самим в лавру прийти с покаянием.
На том все и сошлись.
Горячо помолясь перед образом Егория Храброго, Голицын обнял захлёбывавшуюся от слёз жену.
– Прощай, Дунюшка! Не поминай лихом и прости, коли можешь, грех мой тяжкий перед тобой.
Авдотья Ивановна повисла на шее мужа:
– Бог простит, светик мой.
Захватив с собой старшего сына, князь с гостями покинул деревню.
Одетый в железа, Шакловитый дожидался своей участи в чёрном подземелье Троицкого монастыря. Уже два дня никто не заходил к нему. «Видно, на голодную кончину обрекли», – решил он с тем жутким спокойствием, которое охватывает иногда людей, очутившихся лицом к лицу с неизбежностью.
На утро третьего дня к нему пришёл Ромодановский. Яркое пламя факела ослепило дьяка. Он попытался закрыть руками лицо, но князь изо всех сил ударил его кистенём.
– На колени, мужик! Иль позабыл, как смерды господарей встречают?!
Шакловитый послушно опустился на колени и припал лбом к земле.
Фёдор Юрьевич, поняв уловку колодника, поднёс факел к его затылку.
– Ишь ты, не отвык ещё дьяк от лукавств своих! Нуте-ко, подними лик да на огонёк воззрись!
Налившиеся кровью стекленеющие глаза Федора Леонтьевича устремились на пошатывавшегося от хмеля князя.
В углу подземелья, у дыбы, возились каты. Когда всё было готово, Ромодановский с отеческой заботливостью оглядел щипцы, бурава и большую щётку, часто утыканную стальными иглами.
– Не лучше ли забавушки сии на огне раскалить? – деловито склонился он к колоднику – Ты как полагаешь? Не проймут, чать, холодные бурава твою мужицкую шкуру?
У Шакловитого зашевелились волосы на голове.
– Твоя воля, князь! – простонал он. – Я на христианские твои милости уповаю!
Словно только этих слов и ждал повеселевший Фёдор Юрьевич. Повертев рукой в воздухе, он мазнул щёткой по спине дьяка. Звериный вопль оглушил людей. Стайка огромных крыс, без всякого страха следившая до того за происходившим, вихрем шарахнулась в нору.
– На дыбу! – подмигнул кату князь.
Отсчитав пятнадцать ударов, Ромодановский тревожно приложился ухом к груди истязуемого. Ему показалось, что жертва его перестала дышать.
Каты поспешно выхватили из огня щипцы и зажали ими соски Шакловитого.
Слабый, едва уловимый вздох дьяка успокоил, однако, князя.
– Ишь, напужал, окаянный! Лисой дохлой прикинулся!
Он дружески улыбнулся.
– Ты того… ты погоди издыхать… Куды тебе торопиться…
Колодника сняли с дыбы, облили водой и дали немного отдышаться.
– А ныне вместно и покалякать маненько, – сладострастно поёжился Фёдор Юрьевич и поиграл кровавыми клочьями кожи, болтавшимися на спине Шакловитого.
Фёдор Леонтьевич собрал последние силы и перекрестился.
– Хочешь – режь меня на куски да псам бросай, хочешь – огнём пожги, а вот остатнее слово моё, как перед истинным: Преображенское, доподлинно, держал в мыслишках спалить, и Наталью Кирилловну думал с дороги согнать…
Он примолк, свесил непослушную голову на исполосованную волосатую грудь. Но мощный удар кулаком по переносице заставил его продолжать показание.
– Замышлял я и на князя Бориса Голицына, и на Стрешнева, и на иных ворогов правительницы, а смерти царя Петра Алексеевича не искал.
– Не искал? – щёлкнул клыками князь и открыл ногой дверь.
В то же мгновение в подземелье втолкнули полуживую от пыток Родимицу.
Не вставая с колен, Федора долго, со всеми подробностями, рассказывала, какое участие принимал Шакловитый в борьбе Милославских с Нарышкиными.
Выслушав донесение Ромодановского. Пётр раздумчиво поглядел на ближних.
– А сдаётся мне, не разумно дьяка казнью казнить. Гораздей помиловать его.
Патриарх ошалело вскочил с лавки.
– Федьку?! Помиловать? Змия сего лукавого?
– По то и помиловать да на службе у нас держать, – упрямо покачал головою царь, – что лукав он и мудр. Нам, поди, понадобятся мудрые головы. Не великое множество их среди ближних моих.
Приближённые государя обиженно потупились, но промолчали.
Патриарх настаивал на своём. Его страстно поддерживала Наталья Кирилловна.
– Да ну, будь уж по-вашему! – неохотно сдался государь. – Казнить его казнью!
Утро одиннадцатого сентября 1697 года выдалось яркое и тёплое, как в летний погожий день. На заходе солнца, в дальнем краю голубого неба, чуть трепетали прозрачные нежно-розовые облачка.
Ласковое солнце, проникнутые мирным покоем тихие дали, пряное дыхание утра вливали в людей бодрость и безотчётную радость жизни.
И помост перед вратами лавры, и плаха, и одетые в кумачовые, яркие, как солнце, рубахи каты представлялись такими нестрашными, незлобивыми среди солнечного покоя…
Неожиданно ударил колокол. Густая октава, как осенние сумерки, придавила дорогу.
Из монастырских врат, окружённые дозорными преображенцами, вышли приговорённые. Словно в хмелю, покачивались из стороны в сторону обезмоченные от пыток полковник Семён Рязанов, Шакловитый и с десяток стрелецких выборных.
– Мужайся, Фёдор Леонтьевич! – крикнул Ромодановский и ударил дьяка ногою под спину.
Фёдор Леонтьевич упал головою на плаху. Кат приготовился к «делу», поднял топор.
Лютый озноб пробежал по спине Петра. Как живой, предстал перед его остановившимися глазами стрелец с занесённой над его горлом секирой. Но было это уже не страхом, а звериною ненавистью, смешанною с таким же звериным злорадством.
– Руби ему голову! – рванулся государь к плахе.
Солнечные лучи заиграли на блистающей глади падающего топора.
Голицына не пустили в монастырь, указали стать на посаде. Через три дня после казни Федора Леонтьевича Борис Алексеевич объявил князю приговор.
– Всё, что было в силе моей, – поклонился он двоюродному брату. – отдал я на то, чтобы смягчить участь твою. И вот, заслужив гнев Натальи Кирилловны и патриарха, вымолил я тебе жизнь. – Он глотнул слюну и перекрестился. – Великий государь лишил тебя и сына твоего чести и боярства. Оба-два вы с жёнами и семейством ссылаетесь на вечное житие в Каргополь. Именья же ваши отписываются на государя.
Он трижды, из щёки в щёку, облобызался с Василием Васильевичем и ушёл.
Вечером отпустили на волю и изуродованную пытками, поседевшую от пережитого ужаса Родимицу.
На Москву прискакал боярин Троекуров. Софью он застал в Крестовой.
– Чего ещё?! – замахнулась царевна иконой Божьей Матери на вошедшего.
Посол схватил её за руку
– Опамятуйся! Не святотатствуй!
Царевна оттолкнула от себя боярина и гордо подбоченилась:
– С новыми милостями Петровыми к нам пожаловал?
О продолжении борьбы с Петром никто больше не думал. Всё было кончено. Оставалось лишь решить, бежать ли, пока не поздно, или сдаться на милость победителя.
– Куда убежишь? – выслушав гостей, схватился за щёку, точно в приступе зубной боли, Василий Васильевич. – Пущай что будет, то будет Лучше самим в лавру прийти с покаянием.
На том все и сошлись.
Горячо помолясь перед образом Егория Храброго, Голицын обнял захлёбывавшуюся от слёз жену.
– Прощай, Дунюшка! Не поминай лихом и прости, коли можешь, грех мой тяжкий перед тобой.
Авдотья Ивановна повисла на шее мужа:
– Бог простит, светик мой.
Захватив с собой старшего сына, князь с гостями покинул деревню.
Одетый в железа, Шакловитый дожидался своей участи в чёрном подземелье Троицкого монастыря. Уже два дня никто не заходил к нему. «Видно, на голодную кончину обрекли», – решил он с тем жутким спокойствием, которое охватывает иногда людей, очутившихся лицом к лицу с неизбежностью.
На утро третьего дня к нему пришёл Ромодановский. Яркое пламя факела ослепило дьяка. Он попытался закрыть руками лицо, но князь изо всех сил ударил его кистенём.
– На колени, мужик! Иль позабыл, как смерды господарей встречают?!
Шакловитый послушно опустился на колени и припал лбом к земле.
Фёдор Юрьевич, поняв уловку колодника, поднёс факел к его затылку.
– Ишь ты, не отвык ещё дьяк от лукавств своих! Нуте-ко, подними лик да на огонёк воззрись!
Налившиеся кровью стекленеющие глаза Федора Леонтьевича устремились на пошатывавшегося от хмеля князя.
В углу подземелья, у дыбы, возились каты. Когда всё было готово, Ромодановский с отеческой заботливостью оглядел щипцы, бурава и большую щётку, часто утыканную стальными иглами.
– Не лучше ли забавушки сии на огне раскалить? – деловито склонился он к колоднику – Ты как полагаешь? Не проймут, чать, холодные бурава твою мужицкую шкуру?
У Шакловитого зашевелились волосы на голове.
– Твоя воля, князь! – простонал он. – Я на христианские твои милости уповаю!
Словно только этих слов и ждал повеселевший Фёдор Юрьевич. Повертев рукой в воздухе, он мазнул щёткой по спине дьяка. Звериный вопль оглушил людей. Стайка огромных крыс, без всякого страха следившая до того за происходившим, вихрем шарахнулась в нору.
– На дыбу! – подмигнул кату князь.
Отсчитав пятнадцать ударов, Ромодановский тревожно приложился ухом к груди истязуемого. Ему показалось, что жертва его перестала дышать.
Каты поспешно выхватили из огня щипцы и зажали ими соски Шакловитого.
Слабый, едва уловимый вздох дьяка успокоил, однако, князя.
– Ишь, напужал, окаянный! Лисой дохлой прикинулся!
Он дружески улыбнулся.
– Ты того… ты погоди издыхать… Куды тебе торопиться…
Колодника сняли с дыбы, облили водой и дали немного отдышаться.
– А ныне вместно и покалякать маненько, – сладострастно поёжился Фёдор Юрьевич и поиграл кровавыми клочьями кожи, болтавшимися на спине Шакловитого.
Фёдор Леонтьевич собрал последние силы и перекрестился.
– Хочешь – режь меня на куски да псам бросай, хочешь – огнём пожги, а вот остатнее слово моё, как перед истинным: Преображенское, доподлинно, держал в мыслишках спалить, и Наталью Кирилловну думал с дороги согнать…
Он примолк, свесил непослушную голову на исполосованную волосатую грудь. Но мощный удар кулаком по переносице заставил его продолжать показание.
– Замышлял я и на князя Бориса Голицына, и на Стрешнева, и на иных ворогов правительницы, а смерти царя Петра Алексеевича не искал.
– Не искал? – щёлкнул клыками князь и открыл ногой дверь.
В то же мгновение в подземелье втолкнули полуживую от пыток Родимицу.
Не вставая с колен, Федора долго, со всеми подробностями, рассказывала, какое участие принимал Шакловитый в борьбе Милославских с Нарышкиными.
Выслушав донесение Ромодановского. Пётр раздумчиво поглядел на ближних.
– А сдаётся мне, не разумно дьяка казнью казнить. Гораздей помиловать его.
Патриарх ошалело вскочил с лавки.
– Федьку?! Помиловать? Змия сего лукавого?
– По то и помиловать да на службе у нас держать, – упрямо покачал головою царь, – что лукав он и мудр. Нам, поди, понадобятся мудрые головы. Не великое множество их среди ближних моих.
Приближённые государя обиженно потупились, но промолчали.
Патриарх настаивал на своём. Его страстно поддерживала Наталья Кирилловна.
– Да ну, будь уж по-вашему! – неохотно сдался государь. – Казнить его казнью!
Утро одиннадцатого сентября 1697 года выдалось яркое и тёплое, как в летний погожий день. На заходе солнца, в дальнем краю голубого неба, чуть трепетали прозрачные нежно-розовые облачка.
Ласковое солнце, проникнутые мирным покоем тихие дали, пряное дыхание утра вливали в людей бодрость и безотчётную радость жизни.
И помост перед вратами лавры, и плаха, и одетые в кумачовые, яркие, как солнце, рубахи каты представлялись такими нестрашными, незлобивыми среди солнечного покоя…
Неожиданно ударил колокол. Густая октава, как осенние сумерки, придавила дорогу.
Из монастырских врат, окружённые дозорными преображенцами, вышли приговорённые. Словно в хмелю, покачивались из стороны в сторону обезмоченные от пыток полковник Семён Рязанов, Шакловитый и с десяток стрелецких выборных.
– Мужайся, Фёдор Леонтьевич! – крикнул Ромодановский и ударил дьяка ногою под спину.
Фёдор Леонтьевич упал головою на плаху. Кат приготовился к «делу», поднял топор.
Лютый озноб пробежал по спине Петра. Как живой, предстал перед его остановившимися глазами стрелец с занесённой над его горлом секирой. Но было это уже не страхом, а звериною ненавистью, смешанною с таким же звериным злорадством.
– Руби ему голову! – рванулся государь к плахе.
Солнечные лучи заиграли на блистающей глади падающего топора.
Голицына не пустили в монастырь, указали стать на посаде. Через три дня после казни Федора Леонтьевича Борис Алексеевич объявил князю приговор.
– Всё, что было в силе моей, – поклонился он двоюродному брату. – отдал я на то, чтобы смягчить участь твою. И вот, заслужив гнев Натальи Кирилловны и патриарха, вымолил я тебе жизнь. – Он глотнул слюну и перекрестился. – Великий государь лишил тебя и сына твоего чести и боярства. Оба-два вы с жёнами и семейством ссылаетесь на вечное житие в Каргополь. Именья же ваши отписываются на государя.
Он трижды, из щёки в щёку, облобызался с Василием Васильевичем и ушёл.
Вечером отпустили на волю и изуродованную пытками, поседевшую от пережитого ужаса Родимицу.
На Москву прискакал боярин Троекуров. Софью он застал в Крестовой.
– Чего ещё?! – замахнулась царевна иконой Божьей Матери на вошедшего.
Посол схватил её за руку
– Опамятуйся! Не святотатствуй!
Царевна оттолкнула от себя боярина и гордо подбоченилась:
– С новыми милостями Петровыми к нам пожаловал?