А будущее…
   Сам Пётр, подбиваемый Борисом Алексеевичем, не раз сулил им такие богатые милости, что кружилась голова от одних только чаяний.
   – Я буду единым хозяином русской земли, вы же во всём государстве станете выполнять мою волю. Я и вы. И никто опричь меня и вас!
   Пётр и сам понемногу начинал верить в свои слова. Подсказ Голицына пал на добрую почву. «Я и вы» переходило в символ веры, в смысл жизни царя.
   Солдаты не сомневались в искренности посулов государя. Вся жизнь его проходила перед их глазами. Они лучше всех знали, что некуда ему уйти от них. Бояре лживы, тянутся на сторону того, кто сильнее, а стрельцы – те лишь ведают, что мутить и торг торговать. «Не то воины, не то мятежники, не то купчины, – презрительно отзывались потешные о стрелецких полках. – То им полюбятся Милославские, то раскольникам поклонятся, то чёрных людишек примолвляют, словно бы братьев. – И гордо сверкали глазами: – То ли дело – мы! Самому государю – и сыны и братья!»
   – Мы и он! Он и мы! – три эти слова вытеснили из груди всё остальное в день побега царя.
   Потешные поняли, что исполнилось время, когда они могут стать тем тяжким сапогом Петровым, который придавит всю «Русию», от первых вельмож до последнего гулящего человечишки.
   И никого не будет над ними, опричь царя.
   – Мы и он! Он и мы!
   Ещё не успел пройти по Москве слух об исчезновении государя, как капрал Преображенского полка Лука Хабаров принялся тайно перевозить в Троицкий монастырь пушки, мортиры и порох. Утром же следующего дня в поход к Сергиеву выступили почти все семёновцы и преображенцы.
   Стрельцы не тронули их, не рискнули на открытый бой.
   В Кремле среди вельмож началось заметное шатание. То, что стрельцы струсили, безропотно пропустили потешных, крайне обеспокоило Софью и ближних. Не по нутру пришлось это и некоторым стрелецким начальникам.
   Первым пошёл на попятную преданнейший сторонник Милославских – полковник Цыклер.
   – Конец! – объявил он доверенным стрельцам. – Слыхивал я, что и сам патриарх поднимается на защиту меньшого царя. А иноземцы-офицеры, того и гляди, противу нас выступят.
   Полковник убедил Софью снарядить в лавру для переговоров послов.
   Царевна, и сама об этом подумывавшая, тотчас же отправила к Троице Цыклера с полусотней стрельцов.
   Прошло два дня, а полковник не возвращался.
   Царевна снарядила в Сергиев новых послов: боярина князя Ивана Борисовича Троекурова, сын которого был другом Петра, и князя Прозоровского.
   Когда же князья вернулись ни с чем, Софья решилась на последнее средство: вызвав патриарха, она пала перед ним на колени и чистосердечно покаялась в том, что помышляла свергнуть его с патриаршего престола.
   – Ныне узнал ты правду, – сквозь рыдания произнесла она, – ныне твоя воля отпустить грех мой, а либо отвратить лик от меня.
   Патриарх бережно поднял Софью и облобызал её руку.
   – Грешен не тот, кто грешит, а тот, кто не кается.
   И, благословив правительницу, с глубоким почтением выслушал её просьбу.
   – Не почитай патриархом меня, коли не вернусь к тебе с благой весточкой от Петра.
   – Приспело наше время, – призывали убогих гонцы от Фомы и Черемного. – Покуда цари и ближние их промежду собою грызутся, двинемся на Москву!
   С каждым часом ватаги подходили всё ближе к столице, переполошив, собрав воедино и высоких и средних дворян, купчин и приказных, были ль то споручники либо вороги Софьи.
   – Не допустить смердов! Биться с ними до остатнего краю! Ежели займут они Кремль, пропали мы все!
   Когда собрались дворянские дружины и приготовились к выступлению против людишек солдаты и рейтары, их благословили на бой и Милославские и Нарышкины.
   Махнули рукою на все лишь стрельцы.
   – Пущай, что будет!
   Крепко бились ватаги. Но не устояли перед пушками и мушкетами. Много полегло в те дни людей, обильно пропиталась земля кровью убогих. Сам Фома покинул поле брани лишь когда, полумёртвый от ран, свалился с коня.
   За несколько дней пребывания в лавре Пётр преобразился.
   От трусливости и растерянности не осталось и следа. Необычайной силой веяло от него. Напряжённое лицо, плотно стиснутые губы и пронизывающий взгляд отражали такую непреклонную волю и упрямство, которые присущи разве только безумному.
   Когда царю доложили, что патриарх подъезжает к вратам, он немедля вышел на улицу. При появлении государя Иоаким вылез из кареты и поднял для благословения руку.
   Все встречавшие патриарха, за исключением царя, обнажили головы и опустились на колени.
   – Не с челобитного ли от сестры?! – щёлкнул зубами Пётр.
   – Так, государь! – поклонился Иоаким и с неожиданной свирепостью заколотил посохом о землю. – С челобитною! Точию не от сестры твоей, а на сестру! – И благоговейно поцеловал руку Петра. – Вот моя челобитная: покажи милость, пожалуй меня благоволением. Не вели возвращаться к царевне! Вели быть подле тебя, законного государя всея Русии!
   Могучее «ура» покрыло последние слова патриарха.
   Измена патриарха потрясла Софью, но не обескуражила, а как будто ещё более закалила её, сделала отчаянней.
   Созвав на Красном крыльце всех полковников со многими рядовыми, она обдала их уничтожающею, полною яда усмешкою.
   – По здорову ль, верные мои споручники, стрелецкие витязи?
   Следивший из окна за правительницей Шакловитый схватился за голову.
   – Ополоумела! В эдакий час норовит в распрю вступить! Баба! Одно слово – баба!
   Стрельцы стояли, потупившись, и на приветствие не отвечали.
   Раскачиваясь и сопя, Софья спустилась с крыльца.
   – Вы! – прошипела она, едва сдерживаясь, чтобы не крикнуть. – Слушайте, вы! Много, бывало, балтывала я по-пустому с вами за чарою, ныне же кровью царственною своею клянусь: сама, сими перстами удушу всякого, кто посмеет уйти из Москвы к Троицкой лавре. – И, сделав оборот по-военному, убралась во дворец.
   К вечеру принесли новую весть:
   – Бутырский полк под началом генерала Гордона и офицеры-иноземцы постановили податься к Петру.
   Царевна отправила к Гордону для переговоров Василия Васильевича.
   В Немецкой слободе царило необычайное оживление. Все: и военные, и учёные умельцы, и торговые люди, и даже женщины, сходились на том, что нужно всемерно поддержать не Софью с её сторонниками, почти враждебно относящихся к иноземцам, а друга слободы – царя Петра.
   – Что нам Софья и Иоанн! – возбуждённо обступали Голицына толпы. – То ли дело – молодой государь!
   Больше всех суетился Лефорт. Стройный, женственный, он семенил подле князя, то и дело посылал ему воздушные поцелуи, складывал бантиком губы и так ломался, что невольно расхолаживал Голицына, сбивал со строгих мыслей.
   – Ах, принц! – без конца, с многообразнейшими оттенками повторял Лефорт на ломаном русском языке. – Ах, принц мой! Питер ест чюдный… ошен чюдный король!
   И томно закрывал глаза, неожиданно обхватывал женщин, кружился с ними в упоительной пляске.
   Выслушав почтительно Василия Васильевича, Гордон показал рукой на толпу.
   – Я рад по-твой сделайт. Но… – он печально вздохнул, – видишь, Немецкий слобод не рад. Я не можно идти против все!
   Не простившись с генералом, князь быстрым шагом пошёл к колымаге.
   К нему с распростёртыми объятиями бросился Лефорт.
   – Мой принц! Так скоро вы покидай нас, мой принц!
   Василий Васильевич грубо оттолкнул швейцарца и укатил.
   Лефорт погнался за колымагой, но вдруг остановился на полном ходу и состроил уморительнейшую гримасу.
   – Ах, принц! К шортова мать!
   Какие-то две девушки подкрались к нему, подхватили под руки и унеслись с ним к домику Бранта.
   – Адио! – заверещал Лефорт. – Адио, принц! До свидань!
   Вернувшиеся после усмирения людишек полки и стрелецкое войско получили письменный приказ от Петра явиться двадцатого августа к Троице.
   Едва войско собралось на площади, чтоб обсудить положение, прибыл Фёдор Юрьевич Ромодановский.
   – Шапки долой! – так жутко перекосил он звероподобное лицо своё, что все невольно подчинились его приказу.
   Не слезая с коня, князь достал из кафтана понудительную грамоту и громовым басом прочитал:
   – «В гостиную сотню, в дворцовую слободу и в чёрные сотни. Из полков немедля явиться к Троице всем полковникам и урядникам с десятью стрельцами из каждого полка, а из сотен и слобод всем старостам и выборным с десятью тяглецами от каждой слободы и сотни».
   Окончив, Ромодановский хлестнул в воздухе нагайкой и выругался по-матерному:
   – А кои… в душу… живот… потроха… ослушаются, для тех припасены у нас Преображенский и Семёновский полки!
   Потому, что раньше никто не думал о потешных, не считался с ними как с опасной силой, и потому, что в последние дни только и разговоров было, что о преображенцах и семёновцах, как-то сразу выплывших на свет и замешавшихся в гущу событий, новые эти войска начинали приобретать в глазах людей особый вес. Распускаемые нарышкинскими языками слухи о мощи новых полков, о неиссякаемых запасах пороха и оружия, доставленных им тайно из-за рубежа немцами, пугали москвичей. Имя потешных произносилось шепотком, с оттенком страха и почтения.
   – Они всё могут.Ещё б не мочь, коли басурманы научили их всем чародейным премудростям своим.
   – С самим государем, слух идёт, щи из одного котла хлебают!
   – А и вино вместе глушат!
   Людишки почёсывали в затылке и качали головами:
   – Где уж с ними сладишь!..
   Ромодановский оглядел внимательно круг и с самодовольной улыбкой погладил бороду.
   – Так нынче же выполнить царёв указ! – И, передав кругу грамоту, умчался в сторону Москвы-реки.
   Стрельцы разбились на два лагеря. После долгих споров одна часть разошлась торопливо по домам, другая же, во главе с полковниками Нечаевым, Спиридоновым, Нормацким. Дуровым и Сергеевым, с пятьюстами урядников и множеством стрельцов в тот же день отправилась к Петру.
   Двадцать девятого августа царевна, в сопровождении Шакловитого, Василия Васильевича, Неплюева [116], Змеева и Наберкова, выехала на поклон к брату.
   – Авось родимец не приключится с нами, ежели мы к подлой его руке приложимся, – ухмылялась Софья.
   Но ей никого не удавалось обмануть – все видели, какие нечеловеческие мучения и стыд она переживает.
   – Доподлинно, – поддакивал с плохо разыгрываемой беспечностью Голицын, – не померкнет твоя слава оттого, что повстречаешься с братом-государем. Бывало и хуже на Руси с государями при татарве.
   В селе Воздвиженском царевну встретил стольник Бутурлин. Он не поздоровался с Софьей и, глядя куда-то в сторону, сухо объявил:
   – Не приказывает тебе великий государь Пётр Алексеевич всея Русии пред очи его предстать.
   У правительницы помутилось в глазах.
   – Меня?! Сестру, как холопку, гонит?! Так нет же! Еду! Пущай у самого повернётся язык сие сказать мне!
   За околицей царевну поджидал отряд преображенцев.
   – Назад! – точно отдавая войскам команду, отрубил начальник отряда, боярин Иван Борисович Троекуров.
   Софья безжизненно откинулась на спинку сиденья в карете…
   – И ты? Мой посол! Боярин верный!
   Троекуров смутился, но, уловив подозрительно обращённые на него взоры солдат, опомнился.
   – Я ли, не я ль, не в том суть. А послал меня государь к тебе с последним словом…
   Он взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него за поясом, и грозно повёл глазами.
   – С последним словом послал государь к тебе: чтобы ты, царевна, отнюдь в Троицкий монастырь не шла, ежели ж дерзновенно придшь, то с тобою поступлено будет нечестно!
   Софья повернула назад, восвояси.

Глава 48
ПОКИНУТАЯ

   Кремль стал проходным, беспризорным двором. Шатались по хороминам неизвестные люди, стрельцы не смели остановить их и выпроводить вон.
   Нарышкинцы боялись милославцев, милославцы трепетали перед нарышкинцами.
   По притаившимся московским улицам проходили изредка небольшие отряды, там и здесь трусили на отощавших от голода конях рейтары. Кто высылал их на дозор, кому служили они, было для них самих тайной. Всюду, во всех приказах, в полках, начальные люди отдавали самые разноречивые распоряжения, действовали то именем Иоанна и Софьи, то Петра, то стрелецкого круга, всё путали, создавали неразбериху хаос.
   На площадях теснились кучки работных, крестьян и холопей, прислушивались к скупым стрелецким словам. Мимо проходили воины, избегали встреч с глазу на глаз с людишками, чувствовали, что миновало их время, нечего больше сказать.
   Правда, были ещё среди стрельцов беспокойные, пытавшиеся объединиться, но каждый раз, едва подходили они к месту, где должен был собраться круг, словно из-под земли появлялись преображенцы.
   Как татарские рати и воины Иоанна в древние годы, стояли стрельцы и преображенцы друг против друга, мрачные, злобные, не смея первыми вступить в бой.
   На Москве царствовал страх. Он, как моровая язва, перекидывался от сердца к сердцу и через курные избы, пришибленные улицы, кремлёвские стены просачивался в палаты.
   Софья никуда не выходила и ни на мгновение не оставалась одна. Всё ей чудилось, крадётся кто-то сенями тёмными, грозится, шепчется, замышляет измену. Она долгими часами, подобрав под себя ноги и укутавшись в тёплый платок, просиживала на диване и к чему-то прислушивалась.
   – Идут! вдруг вскакивала она, мертвея от ужаса. – По мою душу идут! – И судорожно обхватывала руками Голицына Шакловитого.
   Князь и дьяк, которых примирила общая беда, как могли, успокаивали правительницу.
   Медленно, тоскливо, монастырской службой, сочились дни.
   Софья теряла последние капли терпения.
   – Не можно! Не можно мне боле! – так скребнула она однажды ногтями о стену, как будто после долгого карабкания по отвесной скале поняла вдруг, что спасения нет, что сейчас сорвётся она, исчезнет в бездонной пропасти. – Либо мир, либо какой ни на есть, а конец!
   И, словно в бреду, принялась за лихорадочные сборы в дорогу.
   – Нынче же к Троице! – залязгала она зубами. – Нынче же! Нынче! Нынче же к Троице!
   Но тут же опустилась на пол, заплакала жалкими, беспомощными слезами.
   Из сеней донеслись чьи-то твёрдые, уверенные шаги. Голицын подскочил к порогу. Позеленевший, как хвоя, Фёдор Леонтьевич, дико оглядевшись, нырнул под диван.
   В дверь просунулась голова стремянного.
   – Полковник Нечаев от государя Петра!
   Софья с трудом поднялась с пола, вытерла слёзы и уселась на лавку.
   – Зови!
   Нечаев поклонился царевне, но к руке не подошёл.
   – Я на недолог час, – забормотал он в сизую бороду. – По приказу царёву прибыл я за начальником приказа Стрелецкого, за Шакловитым.
   Что-то стукнуло под диваном. Нечаев слащаво улыбнулся.
   – Никак крыса прыгнула? – И, опустившись на колено, пошарил под диваном рукой. Нащупав Федора Леонтьевича, он вытащил его за ногу. – Эка ведь, право, догадлив ты, дьяк. Словно бы чуял, что нынче занадобишься!
   Царевна вспылила.
   – Кому занадобился Фёдор Леонтьевич?
   – Царю! Самодержцу всея Русии, царю Петру!
   Софья поднялась с лавки и, хрустнув пальцами, перекосила жестоко лицо.
   – Скажи своему царю, Шакловитый-де на Москве надобен, а царевна сказывает, обвыкли-де государи русские в Кремль подданных вызывать, а не в монастырских кельях таясь, приказы стряпать.
   Ничего не возразив, Нечаев ушёл из Кремля. Смелость Софьи, самоотверженная защита ближнего глубоко тронули не только дьяка, но и Василия Васильевича.
   – Доподлинно, единой тебе присущи венец и держава. – в приступе благодарности пал Шакловитый царевне в ноги и облобызал её сапожок.
   Только на мгновение, как у полонённого тигра, на которого неожиданно повеяло запахом леса, глаза царевны зажглись горделивыми, восторженными огоньками.
   – Я ещё пока… – величественно подняла она руку, но осеклась, не высказав мысли.
   Посидев для приличия недолго у Софьи, Голицын потянулся за шапкой.
   – Куда? – всполошилась царевна.
   – Я на малый час, – виновато улыбнулся князь. – Прознать хочу от языков, чего замышляет Нечаев.
   Покинув Кремль, Василий Васильевич в тот же вечер уехал с женой и детьми в одно из своих подмосковных имений.
   – Так-то сподручнее будет, Дунюшка, – потрепал он княгиню по щеке. – Пущай всё образуется, а там видно будет.
   Вышло так, что всякая дозорная служба постепенно перешла к преображенцам и семёновцам. Вскоре же во всех приказах засели сторонники Нарышкиных.
   Жизнь как будто начинала налаживаться. Солдаты не допускали грабежей, с одинаковым усердием казнили покушавшихся на вельмож и на убогих людишек. Попы и монахи без конца служили молебны о ниспослании мира «раздираемой в междоусобной брани Богоспасаемой отчизне».
   После службы духовенство, не страшась уже напастей, уверенное в победе Петра, выступало открыто на площадях, призывало народ «припасть к стопам государя Петра».
   Имя Софьи произносилось с негодованием, всю крамолу духовенство приписывало её лишь козням.
   – Пошто и на деревнях крестьяне сетуют на великий глад и на неправды господарей?! – били себя кулаками в грудь монахи. – Не по наущению ли Милославских дворяне облютели, яко псы, с желез спущенные? Поклонитесь, покель есть ещё срок, царю Петру, пожаловал бы он в Кремль да тем даровал бы мир от глада и распрей изнывающей русской земле!
   Московские людишки давно не видели ни хлеба, ни соли. В самом начале смятения к столице прекратился подвоз продовольствия. Убогие питались лепёшками из серединной коры, смешанной с просом, ягодой, редькой и луком. В навозныx кучах из-за перегнивших костей вступали в смертный бой женщины, дети и псы. Всё чаще на улицах встречались корчившиеся в страшных судорогах умирающие. Их подбирали дозорные и вместе с трупами зарывали «для отвращения заразы» в братских могилах за Симоновым монастырём.
   И Москва решила сдаться Петру.
   Седьмого сентября Федора Леонтьевича под сильным дозором преображенцев увезли в лавру.

Глава 49
КОНЕЦ СОФЬИ

   Боярин Леонтий Романович Неплюев, окольничий Венедикт Андреевич Змеев, думный дворянин Григорий Иванович Косачёв и думный дьяк Емельян Украинцев тотчас же после ареста Федора Леонтьевича отправились к Голицыну.
   О продолжении борьбы с Петром никто больше не думал. Всё было кончено. Оставалось лишь решить, бежать ли, пока не поздно, или сдаться на милость победителя.
   – Куда убежишь? – выслушав гостей, схватился за щёку, точно в приступе зубной боли, Василий Васильевич. – Пущай что будет, то будет Лучше самим в лавру прийти с покаянием.
   На том все и сошлись.
   Горячо помолясь перед образом Егория Храброго, Голицын обнял захлёбывавшуюся от слёз жену.
   – Прощай, Дунюшка! Не поминай лихом и прости, коли можешь, грех мой тяжкий перед тобой.
   Авдотья Ивановна повисла на шее мужа:
   – Бог простит, светик мой.
   Захватив с собой старшего сына, князь с гостями покинул деревню.
   Одетый в железа, Шакловитый дожидался своей участи в чёрном подземелье Троицкого монастыря. Уже два дня никто не заходил к нему. «Видно, на голодную кончину обрекли», – решил он с тем жутким спокойствием, которое охватывает иногда людей, очутившихся лицом к лицу с неизбежностью.
   На утро третьего дня к нему пришёл Ромодановский. Яркое пламя факела ослепило дьяка. Он попытался закрыть руками лицо, но князь изо всех сил ударил его кистенём.
   – На колени, мужик! Иль позабыл, как смерды господарей встречают?!
   Шакловитый послушно опустился на колени и припал лбом к земле.
   Фёдор Юрьевич, поняв уловку колодника, поднёс факел к его затылку.
   – Ишь ты, не отвык ещё дьяк от лукавств своих! Нуте-ко, подними лик да на огонёк воззрись!
   Налившиеся кровью стекленеющие глаза Федора Леонтьевича устремились на пошатывавшегося от хмеля князя.
   В углу подземелья, у дыбы, возились каты. Когда всё было готово, Ромодановский с отеческой заботливостью оглядел щипцы, бурава и большую щётку, часто утыканную стальными иглами.
   – Не лучше ли забавушки сии на огне раскалить? – деловито склонился он к колоднику – Ты как полагаешь? Не проймут, чать, холодные бурава твою мужицкую шкуру?
   У Шакловитого зашевелились волосы на голове.
   – Твоя воля, князь! – простонал он. – Я на христианские твои милости уповаю!
   Словно только этих слов и ждал повеселевший Фёдор Юрьевич. Повертев рукой в воздухе, он мазнул щёткой по спине дьяка. Звериный вопль оглушил людей. Стайка огромных крыс, без всякого страха следившая до того за происходившим, вихрем шарахнулась в нору.
   – На дыбу! – подмигнул кату князь.
   Отсчитав пятнадцать ударов, Ромодановский тревожно приложился ухом к груди истязуемого. Ему показалось, что жертва его перестала дышать.
   Каты поспешно выхватили из огня щипцы и зажали ими соски Шакловитого.
   Слабый, едва уловимый вздох дьяка успокоил, однако, князя.
   – Ишь, напужал, окаянный! Лисой дохлой прикинулся!
   Он дружески улыбнулся.
   – Ты того… ты погоди издыхать… Куды тебе торопиться…
   Колодника сняли с дыбы, облили водой и дали немного отдышаться.
   – А ныне вместно и покалякать маненько, – сладострастно поёжился Фёдор Юрьевич и поиграл кровавыми клочьями кожи, болтавшимися на спине Шакловитого.
   Фёдор Леонтьевич собрал последние силы и перекрестился.
   – Хочешь – режь меня на куски да псам бросай, хочешь – огнём пожги, а вот остатнее слово моё, как перед истинным: Преображенское, доподлинно, держал в мыслишках спалить, и Наталью Кирилловну думал с дороги согнать…
   Он примолк, свесил непослушную голову на исполосованную волосатую грудь. Но мощный удар кулаком по переносице заставил его продолжать показание.
   – Замышлял я и на князя Бориса Голицына, и на Стрешнева, и на иных ворогов правительницы, а смерти царя Петра Алексеевича не искал.
   – Не искал? – щёлкнул клыками князь и открыл ногой дверь.
   В то же мгновение в подземелье втолкнули полуживую от пыток Родимицу.
   Не вставая с колен, Федора долго, со всеми подробностями, рассказывала, какое участие принимал Шакловитый в борьбе Милославских с Нарышкиными.
   Выслушав донесение Ромодановского. Пётр раздумчиво поглядел на ближних.
   – А сдаётся мне, не разумно дьяка казнью казнить. Гораздей помиловать его.
   Патриарх ошалело вскочил с лавки.
   – Федьку?! Помиловать? Змия сего лукавого?
   – По то и помиловать да на службе у нас держать, – упрямо покачал головою царь, – что лукав он и мудр. Нам, поди, понадобятся мудрые головы. Не великое множество их среди ближних моих.
   Приближённые государя обиженно потупились, но промолчали.
   Патриарх настаивал на своём. Его страстно поддерживала Наталья Кирилловна.
   – Да ну, будь уж по-вашему! – неохотно сдался государь. – Казнить его казнью!
   Утро одиннадцатого сентября 1697 года выдалось яркое и тёплое, как в летний погожий день. На заходе солнца, в дальнем краю голубого неба, чуть трепетали прозрачные нежно-розовые облачка.
   Ласковое солнце, проникнутые мирным покоем тихие дали, пряное дыхание утра вливали в людей бодрость и безотчётную радость жизни.
   И помост перед вратами лавры, и плаха, и одетые в кумачовые, яркие, как солнце, рубахи каты представлялись такими нестрашными, незлобивыми среди солнечного покоя…
   Неожиданно ударил колокол. Густая октава, как осенние сумерки, придавила дорогу.
   Из монастырских врат, окружённые дозорными преображенцами, вышли приговорённые. Словно в хмелю, покачивались из стороны в сторону обезмоченные от пыток полковник Семён Рязанов, Шакловитый и с десяток стрелецких выборных.
   – Мужайся, Фёдор Леонтьевич! – крикнул Ромодановский и ударил дьяка ногою под спину.
   Фёдор Леонтьевич упал головою на плаху. Кат приготовился к «делу», поднял топор.
   Лютый озноб пробежал по спине Петра. Как живой, предстал перед его остановившимися глазами стрелец с занесённой над его горлом секирой. Но было это уже не страхом, а звериною ненавистью, смешанною с таким же звериным злорадством.
   – Руби ему голову! – рванулся государь к плахе.
   Солнечные лучи заиграли на блистающей глади падающего топора.
   Голицына не пустили в монастырь, указали стать на посаде. Через три дня после казни Федора Леонтьевича Борис Алексеевич объявил князю приговор.
   – Всё, что было в силе моей, – поклонился он двоюродному брату. – отдал я на то, чтобы смягчить участь твою. И вот, заслужив гнев Натальи Кирилловны и патриарха, вымолил я тебе жизнь. – Он глотнул слюну и перекрестился. – Великий государь лишил тебя и сына твоего чести и боярства. Оба-два вы с жёнами и семейством ссылаетесь на вечное житие в Каргополь. Именья же ваши отписываются на государя.
   Он трижды, из щёки в щёку, облобызался с Василием Васильевичем и ушёл.
   Вечером отпустили на волю и изуродованную пытками, поседевшую от пережитого ужаса Родимицу.
   На Москву прискакал боярин Троекуров. Софью он застал в Крестовой.
   – Чего ещё?! – замахнулась царевна иконой Божьей Матери на вошедшего.
   Посол схватил её за руку
   – Опамятуйся! Не святотатствуй!
   Царевна оттолкнула от себя боярина и гордо подбоченилась:
   – С новыми милостями Петровыми к нам пожаловал?