Страница:
Не смея присесть, управитель прождал в сенях битых три часа.
Наконец из покоев выплыл сам барон.
– Бог посетил меня! – пал ему в ноги Васька. – Помилуй меня, благодетель!
Устроившись на предупредительно подставленном кресле, Шафиров выслушал печальную повесть. Васька не вставал с колен и усердно бухался лбом об пол. Голос его то достигал крайних верхов, преисполненный благородного гнева, то падал, немощный и жалкий, чтобы тотчас же разлиться неуёмным рыданием.
«Тон музыку делает, – твердил он про себя пришедшую на память иноземную поговорку, услышанную когда-то от того же Шафирова. – Я его тоном возьму».
Наконец Васька умолк.
Придраться к нему и возбудить против него дело было нельзя. Сам губернатор подтвердил, что караваны были ограблены разбойными ватагами, а, по свидетельству пленных солдат, подобранных облавой, «управитель сражался со всем достодолжным усердием».
– Что ж! – грузно встал Шафиров и обхватил коротенькими руками свой тучный живот. – Одно могу сказать: сукин ты сын, а мне больше не управитель. Иди отсюдова.
Всё тело Памфильева налилось радостью: главная беда миновала, застенка не будет.
Он благодарно припал губами к ноге барона.
– Ну, иди, – уже мягче повторил Пётр Павлович. – Там видно будет. При нужде помогу.
Последние слова мгновенно вернули «мажордому» прежнее уважение к опальному управителю. На лице его, только что выражавшем одно лишь презрение, зазмеилась дружественная улыбочка.
Когда грузная фигура вице-канцлера скрылась за дверью, дворецкий повёл Памфильева к себе в горницу и за чаркой вина принялся на все лады утешать его.
Прощаясь, «мажордом» вспомнил:
– Тут я как-то на крестинах пировал. Так батюшка в беседе сказал, будто знает тебя. В Суздале-де обзнакомились.
– Тимофей?
– Как будто бы Тимофей… В Тагане служит, у Воскресения на Гончарах.
– Радость нечаянная! – перекрестился Васька. – Слава тебе, Боже, что не до конца оставил меня!
Разыскав домик священника, ютившийся в тихом Гончарном переулке, Памфильев робко постучался в оконце.
Выбежавшая на стук Надюша с криком вернулась в комнаты.
– Васенька жив обернулся!
Поднялся переполох. Все бросились навстречу гостю.
– Жив? – обнял его отец Тимофей. – Ну и слава те, Господи…
Матушка не верила глазам, охала, крестилась, ощупывала Памфильева и снова крестилась.
Ваську ввели в дом и как родного усадили в красном углу. Хорошенько закусив, он начал прикрашенный всякими небылицами рассказ о своих приключениях.
Отец Тимофей старался верить его словам, но вместо восхищённого удивления, какое испытывали Аграфена Григорьевна и Надюша, против воли начинал ощущать в сердце сомнения и какую-то неприятную тяжесть.
Священник видывал на своём веку много разных людей. К нему на исповедь приходили и работные, и крестьяне, и купчины, и беглые. Не раз глухой ночью пробирались в его маленький домик тёмные люди. Всем им иерей глядел прямо в глаза, ко всем относился одинаково, без зла и презрения. «Все во гресех зачаты, всем один судия – Господь», – рассуждал он с врождённою мягкостью и усердно «предстательствовал за чад духовных перед Всевышним». А вот Памфильеву, «жительствующему по закону Божьему и государеву», он, как ни корил себя, не мог спокойно, без странного, близкого к омерзению чувства смотреть в глаза.
– Эка невидаль, без казны остался! А в твои годы и вовсе не страшно, – стараясь отогнать от себя неприязнь к гостю, сказал отец Тимофей. – На то и посылает Господь испытание, чтобы могли люди друг другу в беде помогать. – Он улыбнулся обычной своей доброй улыбкой и поглядел на жену: – Я так разумею… Раз Василий Фомич ныне пребывает в печали, то Христос велит нам помочь ему в беде. Подсобить должны мы Василию Фомичу.
Васька гордо вскинул голову:
– В нищих ещё я не хаживал! Я к слову сказал…
Но неотступные просьбы всей семьи все же заставили его сдаться:
– Беру до поры до времени. Даст Бог, на ноги встану – верну… Хучь и трудно одному на ноги-то встать. Круглый я сирота. Ни родителей, никого. Была надёжа семью найти тихую, и ту Бог отнял, лишив достояния.
Все поняли, о чём говорит Памфильев. Покрасневшая Надюша спряталась за спину матери.
– Худо мыслишь о нас, Василий Фомич, – оскорбился священник. – Никогда и никто в моём доме мамоне не поклонялся. Мы Богу служим. Был бы человек пригожий, а до одёжки его нам дела нету. А чтобы поверил глаголам моим, я…
– Да ты успокойся! – перебила его матушка. – Нешто Василий Фомич обидеть хотел? Сядь, посиди. А я за кваском схожу.
«Дьявол! – заклокотало в груди Памфильева. – Нарочито с разговору сбила».
Ему ни с того ни с сего вспомнился Шафиров. Это было давно, в Санкт-Питербурхе. Жили они тогда в новом дворце Меншикова. Как-то вечером к Петру Павловичу зашла фрейлина царицы, Марья Даниловна. Барон без всяких церемоний облапил её, но Гамильтон, к ужасу Васьки, закатила Петру Павловичу такую пощёчину, что на щеке его обозначился отпечаток всех пяти пальчиков. «Ну, ты!.. Хоть и прикидываешься тихоней, а все знают, что блудней тебя девки нету!» – обозлился Шафиров. Она спокойно ответила на это: «Кто европейское обращение понимает, тому и я книксен [334]сделать могу… Встаньте на колени, как подобает царедворцу, со всей галантностью». И Шафиров подчинился – кряхтя спустился на пол, после чего фрейлина милостиво протянула ему руку для поцелуя.
«Куй железо, пока горячо! – тряхнул головой Памфильев. – Покудова в обиду ударился поп, мы с ним и прикончим», – и неожиданно, точь-в-точь как Шафиров, плюхнулся к ногам опешившей Надюши:
– Будь ангелом-хранителем безродного сироты!
Безысходная печаль, слышавшаяся в голосе Васьки, тронула мягкосердечного священника до глубины души.
– Решай… Решай, дочка! – привлёк он к себе девушку. – Тебе жить. Решай.
Девушка приникла к его груди. Священник принял это как знак согласия.
– Ну, мать, снимай образ…
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Наконец из покоев выплыл сам барон.
– Бог посетил меня! – пал ему в ноги Васька. – Помилуй меня, благодетель!
Устроившись на предупредительно подставленном кресле, Шафиров выслушал печальную повесть. Васька не вставал с колен и усердно бухался лбом об пол. Голос его то достигал крайних верхов, преисполненный благородного гнева, то падал, немощный и жалкий, чтобы тотчас же разлиться неуёмным рыданием.
«Тон музыку делает, – твердил он про себя пришедшую на память иноземную поговорку, услышанную когда-то от того же Шафирова. – Я его тоном возьму».
Наконец Васька умолк.
Придраться к нему и возбудить против него дело было нельзя. Сам губернатор подтвердил, что караваны были ограблены разбойными ватагами, а, по свидетельству пленных солдат, подобранных облавой, «управитель сражался со всем достодолжным усердием».
– Что ж! – грузно встал Шафиров и обхватил коротенькими руками свой тучный живот. – Одно могу сказать: сукин ты сын, а мне больше не управитель. Иди отсюдова.
Всё тело Памфильева налилось радостью: главная беда миновала, застенка не будет.
Он благодарно припал губами к ноге барона.
– Ну, иди, – уже мягче повторил Пётр Павлович. – Там видно будет. При нужде помогу.
Последние слова мгновенно вернули «мажордому» прежнее уважение к опальному управителю. На лице его, только что выражавшем одно лишь презрение, зазмеилась дружественная улыбочка.
Когда грузная фигура вице-канцлера скрылась за дверью, дворецкий повёл Памфильева к себе в горницу и за чаркой вина принялся на все лады утешать его.
Прощаясь, «мажордом» вспомнил:
– Тут я как-то на крестинах пировал. Так батюшка в беседе сказал, будто знает тебя. В Суздале-де обзнакомились.
– Тимофей?
– Как будто бы Тимофей… В Тагане служит, у Воскресения на Гончарах.
– Радость нечаянная! – перекрестился Васька. – Слава тебе, Боже, что не до конца оставил меня!
Разыскав домик священника, ютившийся в тихом Гончарном переулке, Памфильев робко постучался в оконце.
Выбежавшая на стук Надюша с криком вернулась в комнаты.
– Васенька жив обернулся!
Поднялся переполох. Все бросились навстречу гостю.
– Жив? – обнял его отец Тимофей. – Ну и слава те, Господи…
Матушка не верила глазам, охала, крестилась, ощупывала Памфильева и снова крестилась.
Ваську ввели в дом и как родного усадили в красном углу. Хорошенько закусив, он начал прикрашенный всякими небылицами рассказ о своих приключениях.
Отец Тимофей старался верить его словам, но вместо восхищённого удивления, какое испытывали Аграфена Григорьевна и Надюша, против воли начинал ощущать в сердце сомнения и какую-то неприятную тяжесть.
Священник видывал на своём веку много разных людей. К нему на исповедь приходили и работные, и крестьяне, и купчины, и беглые. Не раз глухой ночью пробирались в его маленький домик тёмные люди. Всем им иерей глядел прямо в глаза, ко всем относился одинаково, без зла и презрения. «Все во гресех зачаты, всем один судия – Господь», – рассуждал он с врождённою мягкостью и усердно «предстательствовал за чад духовных перед Всевышним». А вот Памфильеву, «жительствующему по закону Божьему и государеву», он, как ни корил себя, не мог спокойно, без странного, близкого к омерзению чувства смотреть в глаза.
– Эка невидаль, без казны остался! А в твои годы и вовсе не страшно, – стараясь отогнать от себя неприязнь к гостю, сказал отец Тимофей. – На то и посылает Господь испытание, чтобы могли люди друг другу в беде помогать. – Он улыбнулся обычной своей доброй улыбкой и поглядел на жену: – Я так разумею… Раз Василий Фомич ныне пребывает в печали, то Христос велит нам помочь ему в беде. Подсобить должны мы Василию Фомичу.
Васька гордо вскинул голову:
– В нищих ещё я не хаживал! Я к слову сказал…
Но неотступные просьбы всей семьи все же заставили его сдаться:
– Беру до поры до времени. Даст Бог, на ноги встану – верну… Хучь и трудно одному на ноги-то встать. Круглый я сирота. Ни родителей, никого. Была надёжа семью найти тихую, и ту Бог отнял, лишив достояния.
Все поняли, о чём говорит Памфильев. Покрасневшая Надюша спряталась за спину матери.
– Худо мыслишь о нас, Василий Фомич, – оскорбился священник. – Никогда и никто в моём доме мамоне не поклонялся. Мы Богу служим. Был бы человек пригожий, а до одёжки его нам дела нету. А чтобы поверил глаголам моим, я…
– Да ты успокойся! – перебила его матушка. – Нешто Василий Фомич обидеть хотел? Сядь, посиди. А я за кваском схожу.
«Дьявол! – заклокотало в груди Памфильева. – Нарочито с разговору сбила».
Ему ни с того ни с сего вспомнился Шафиров. Это было давно, в Санкт-Питербурхе. Жили они тогда в новом дворце Меншикова. Как-то вечером к Петру Павловичу зашла фрейлина царицы, Марья Даниловна. Барон без всяких церемоний облапил её, но Гамильтон, к ужасу Васьки, закатила Петру Павловичу такую пощёчину, что на щеке его обозначился отпечаток всех пяти пальчиков. «Ну, ты!.. Хоть и прикидываешься тихоней, а все знают, что блудней тебя девки нету!» – обозлился Шафиров. Она спокойно ответила на это: «Кто европейское обращение понимает, тому и я книксен [334]сделать могу… Встаньте на колени, как подобает царедворцу, со всей галантностью». И Шафиров подчинился – кряхтя спустился на пол, после чего фрейлина милостиво протянула ему руку для поцелуя.
«Куй железо, пока горячо! – тряхнул головой Памфильев. – Покудова в обиду ударился поп, мы с ним и прикончим», – и неожиданно, точь-в-точь как Шафиров, плюхнулся к ногам опешившей Надюши:
– Будь ангелом-хранителем безродного сироты!
Безысходная печаль, слышавшаяся в голосе Васьки, тронула мягкосердечного священника до глубины души.
– Решай… Решай, дочка! – привлёк он к себе девушку. – Тебе жить. Решай.
Девушка приникла к его груди. Священник принял это как знак согласия.
– Ну, мать, снимай образ…
Глава 13
СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ
Молодые временно оставались жить у Надиных родителей. Отец Тимофей и Аграфена Григорьевна не могли нарадоваться на зятя. Васька нянчился с женой, как с ребёнком, а за обедом прямо изводил её:
– Ну, ягодка, ещё ложку хлебни.
– Не могу больше, – счастливо улыбалась молодая.
– Ну за батюшку, ягодка… ещё за матушку… Ага…
– Ой, не могу!
Чуть вечер, они запирались в горенке и там, тесно обнявшись, просиживали до глубокой ночи. Родители не смели шевельнуться, чтоб «не спугнуть покой робяток». А к тестю Памфильев относился с такой любовью, что отец Тимофей называл его не иначе как «любезным сынком».
– Бог-то, Аграфена Григорьевна! Внял Бог молениям нашим, послал утешение. Теперь и помирать можно.
– Сподобились, – истово крестилась матушка. – И не чаяли великих сих радостей…
Побездельничав с месяц, Васька начал подумывать о каком-нибудь деле. Он стал наведываться в Китай-город, завёл дружбу с прасолами, кое-чем приторговывал. Действовал он осторожно – прежде чем купить что-нибудь для перепродажи, семь раз примеривался и потому никогда в убытке не был.
Домой, однако, он приходил всегда удручённый и робкий.
– Уж не хвораешь ли? – заботливо спрашивали его родные.
– Снова проторговался, – печально опускал Васька голову. – Не везёт…
Отец Тимофей только посмеивался:
– Тоже выдумал горе… Теперь не везёт – завтра пошлёт Господь. То, может, у меня рука тяжёлая. Ну-ка, мать, пожалуй со своей руки сынку на разживу.
Так понемногу, то со своей руки, то с матушкиной, то так просто, «как Богу будет угодно», отец Тимофей отдал зятю все свои сбережения, до последнего гроша. Потом незаметно ушли на рынок салоп Аграфены Григорьевны, серебряные чарочки – всё, что имело хоть какую-нибудь ценность.
Ни священник, ни матушка не обращали ровно никакого внимания на разорение. А то, что зять просто-напросто их обворовывает, им и в голову не приходило.
– Покудова священствую, с голоду не помрём, – говорил отец Тимофей жене. – А там, Бог даст, и Васенька приспособится к делу.
– Полноте, Тимофей Егорьевич! Лишь бы жили они в мире и добре, нам на утешение.
– Ладная ты у меня, Аграфена Григорьевна. Истинно так живёшь, как Христос учил мир.
Однажды Памфильев вернулся совершенно подавленный. На тревожные вопросы семейных он долго не отвечал, и только когда заплакала Надюша, сам смахнул слезу.
– Вернее верного дело нашёл…
– Чему же кручиниться?
– Заплачешь, коли из-за сотни рублёв я, может, всю жизнь должен Надюшу в нищете содержать.
Отец Тимофей задумался. Сто рублёв!.. Где их добудешь?
– А ежели к батюшке, отцу Егорию, обратиться? – несмело предложила Аграфена Григорьевна.
– Отродясь у него такой казны не бывало! Давеча токмо я вам говорил, что в его казне сорок семь рублёв денег. На пропитание себе оставил. Осенью на покой хочет уйти…
Заметив, как горько вздохнул после этих слов Васька, Надюша внезапно поднялась:
– Я пойду к дедке Егорию!
Старичок священник сдался не сразу. Надюша больше недели на коленях уговаривала его, от всего доверчиво чистого сердца клялась, что скорее сама умрёт с голоду, чем оставит его без куска хлеба, и наконец добилась своего. Отец Егорий отдал всё, что имел.
Поняв, что ничего больше выжать ему не удастся, Памфильев начал рыскать по городу в поисках доходного дела.
Далеко от дома он, впрочем, не уходил. Ещё с первых дней женитьбы он стал относиться к Надюше, как к собственной своей вещи. А всё, что принадлежало ему, он ревниво охранял от чужого глаза. Никто не смел прикасаться к его добру, будь то деньги, последняя тряпка или человек. Надюша была пригожа, ласкова, здорова, работяща – «значит, – рассуждал он, – сё товар, коему цена есть». И потому он трепетал, боясь «утратить товар», как трепетал над каждой своей деньгой.
Если Надюша, провожая его, спрашивала, когда его дожидаться обратно, он и вовсе шалел. Лицом он себя не выдавал – так же нежно, как всегда, целовал жену, почтительно прикладывался к матушкиной руке и ласково обнимал тестя, – но, выйдя за дверь, багровел от ярости. «Не инако, ждёт кого Надька. По роже вижу! – злобно думал он. – Дай токмо к делу настоящему встать и своим домом обзавестись, я тебе покажу, каков я есть».
Как-то Васька завернул в кружало, стоявшее в Мещанской слободе подле ветхой, готовой развалиться церковки. В кабаке было пусто и полутемно. За прилавком дремал целовальник.
Вдруг что-то ёкнуло в сердце Памфильева. Он вспомнил, что слишком далеко зашёл от дома и уже с полдня не видел жены. Как живой стал перед ним какой-то офицер в щёгольском драгунском мундире.
– Не инако, к ней пробирался! – крикнул Васька, позабыв, что его могут услышать.
– Чего? – встрепенулся целовальник.
– Да вот… Жду, жду человека, а его всё нету.
Целовальник, оказавшийся словоохотливым, подсел к гостю и незаметно рассказал ему со всеми подробностями, когда открыл кружало, сколько приносит оно доходов и какой он выстроил себе дом.
– Да, – завистливо запыхтел Памфильев. – И лёгкое дело, и ладное.
Хозяин степенно разгладил бородку:
– Уж и лёгкое! Нет, друже… Дело сие затейливое. Тут, брат, наука целая, как с гостем обращенье держать.
Васька важно надулся:
– Мы обращение не хуже иных которых понимать можем. Сами служивали сидельцем у целовальника. Не слыхивал ли ты про Луку Лукича? Видный был человек. У него я учился.
– Как же-с, как же-с, – сладко зевнул целовальник, пристально вглядываясь в гостя. – Знавал… и про Васю наслышан.
По тому, с каким выражением произнёс собеседник: «и про Васю наслышан», – Памфильев неожиданно узнал, с кем сидит.
– Свят, свят!.. Никак Лука Лукич?
– Он самый.
Такого несчастья Васька не ожидал. «Не выпустит! Всё востребует… И дёрнуло же меня сболтнуть, кто я ныне и где обретаюсь!»
Целовальник налил по чарочке и поднёс гостю.
– Со свиданьицем.
Лука Лукич знал, как действовать. Ни о какой тяжбе он, конечно, не думал: «Себе дороже станет. Где там искать управы на то, что было да быльём поросло? А вот кружало всучу тебе, куманёк…»
В последний год, когда во всех трёх Мещанских слободах пооткрывались новые кабаки и дело стало приносить убытки, целовальник только и думал о том, как бы сбагрить кому-нибудь своё кружало.
– По обрядке судя, ты, Вася, вроде человеком почтенным стал?
– Хучь покудова и бедным, Лука Лукич, а человеком.
– И дельце завёл?
– Покель приглядываюсь.
– Чудак-человек! Зачем приглядываться, когда оно само в руки даётся.
– Тоись?
– Тоись… Про кружало я. Задаром отдам, потому как я тебе заместо отца был. И опричь того, я в компанейство вошёл. Фабрику открываем.
Хорошенько пораскинув умом, Памфильев решил, что лучше «не дразнить старика» и кончить с ним миром. До хрипоты поторговавшись, они ударили по рукам.
– Ну, ягодка, ещё ложку хлебни.
– Не могу больше, – счастливо улыбалась молодая.
– Ну за батюшку, ягодка… ещё за матушку… Ага…
– Ой, не могу!
Чуть вечер, они запирались в горенке и там, тесно обнявшись, просиживали до глубокой ночи. Родители не смели шевельнуться, чтоб «не спугнуть покой робяток». А к тестю Памфильев относился с такой любовью, что отец Тимофей называл его не иначе как «любезным сынком».
– Бог-то, Аграфена Григорьевна! Внял Бог молениям нашим, послал утешение. Теперь и помирать можно.
– Сподобились, – истово крестилась матушка. – И не чаяли великих сих радостей…
Побездельничав с месяц, Васька начал подумывать о каком-нибудь деле. Он стал наведываться в Китай-город, завёл дружбу с прасолами, кое-чем приторговывал. Действовал он осторожно – прежде чем купить что-нибудь для перепродажи, семь раз примеривался и потому никогда в убытке не был.
Домой, однако, он приходил всегда удручённый и робкий.
– Уж не хвораешь ли? – заботливо спрашивали его родные.
– Снова проторговался, – печально опускал Васька голову. – Не везёт…
Отец Тимофей только посмеивался:
– Тоже выдумал горе… Теперь не везёт – завтра пошлёт Господь. То, может, у меня рука тяжёлая. Ну-ка, мать, пожалуй со своей руки сынку на разживу.
Так понемногу, то со своей руки, то с матушкиной, то так просто, «как Богу будет угодно», отец Тимофей отдал зятю все свои сбережения, до последнего гроша. Потом незаметно ушли на рынок салоп Аграфены Григорьевны, серебряные чарочки – всё, что имело хоть какую-нибудь ценность.
Ни священник, ни матушка не обращали ровно никакого внимания на разорение. А то, что зять просто-напросто их обворовывает, им и в голову не приходило.
– Покудова священствую, с голоду не помрём, – говорил отец Тимофей жене. – А там, Бог даст, и Васенька приспособится к делу.
– Полноте, Тимофей Егорьевич! Лишь бы жили они в мире и добре, нам на утешение.
– Ладная ты у меня, Аграфена Григорьевна. Истинно так живёшь, как Христос учил мир.
Однажды Памфильев вернулся совершенно подавленный. На тревожные вопросы семейных он долго не отвечал, и только когда заплакала Надюша, сам смахнул слезу.
– Вернее верного дело нашёл…
– Чему же кручиниться?
– Заплачешь, коли из-за сотни рублёв я, может, всю жизнь должен Надюшу в нищете содержать.
Отец Тимофей задумался. Сто рублёв!.. Где их добудешь?
– А ежели к батюшке, отцу Егорию, обратиться? – несмело предложила Аграфена Григорьевна.
– Отродясь у него такой казны не бывало! Давеча токмо я вам говорил, что в его казне сорок семь рублёв денег. На пропитание себе оставил. Осенью на покой хочет уйти…
Заметив, как горько вздохнул после этих слов Васька, Надюша внезапно поднялась:
– Я пойду к дедке Егорию!
Старичок священник сдался не сразу. Надюша больше недели на коленях уговаривала его, от всего доверчиво чистого сердца клялась, что скорее сама умрёт с голоду, чем оставит его без куска хлеба, и наконец добилась своего. Отец Егорий отдал всё, что имел.
Поняв, что ничего больше выжать ему не удастся, Памфильев начал рыскать по городу в поисках доходного дела.
Далеко от дома он, впрочем, не уходил. Ещё с первых дней женитьбы он стал относиться к Надюше, как к собственной своей вещи. А всё, что принадлежало ему, он ревниво охранял от чужого глаза. Никто не смел прикасаться к его добру, будь то деньги, последняя тряпка или человек. Надюша была пригожа, ласкова, здорова, работяща – «значит, – рассуждал он, – сё товар, коему цена есть». И потому он трепетал, боясь «утратить товар», как трепетал над каждой своей деньгой.
Если Надюша, провожая его, спрашивала, когда его дожидаться обратно, он и вовсе шалел. Лицом он себя не выдавал – так же нежно, как всегда, целовал жену, почтительно прикладывался к матушкиной руке и ласково обнимал тестя, – но, выйдя за дверь, багровел от ярости. «Не инако, ждёт кого Надька. По роже вижу! – злобно думал он. – Дай токмо к делу настоящему встать и своим домом обзавестись, я тебе покажу, каков я есть».
Как-то Васька завернул в кружало, стоявшее в Мещанской слободе подле ветхой, готовой развалиться церковки. В кабаке было пусто и полутемно. За прилавком дремал целовальник.
Вдруг что-то ёкнуло в сердце Памфильева. Он вспомнил, что слишком далеко зашёл от дома и уже с полдня не видел жены. Как живой стал перед ним какой-то офицер в щёгольском драгунском мундире.
– Не инако, к ней пробирался! – крикнул Васька, позабыв, что его могут услышать.
– Чего? – встрепенулся целовальник.
– Да вот… Жду, жду человека, а его всё нету.
Целовальник, оказавшийся словоохотливым, подсел к гостю и незаметно рассказал ему со всеми подробностями, когда открыл кружало, сколько приносит оно доходов и какой он выстроил себе дом.
– Да, – завистливо запыхтел Памфильев. – И лёгкое дело, и ладное.
Хозяин степенно разгладил бородку:
– Уж и лёгкое! Нет, друже… Дело сие затейливое. Тут, брат, наука целая, как с гостем обращенье держать.
Васька важно надулся:
– Мы обращение не хуже иных которых понимать можем. Сами служивали сидельцем у целовальника. Не слыхивал ли ты про Луку Лукича? Видный был человек. У него я учился.
– Как же-с, как же-с, – сладко зевнул целовальник, пристально вглядываясь в гостя. – Знавал… и про Васю наслышан.
По тому, с каким выражением произнёс собеседник: «и про Васю наслышан», – Памфильев неожиданно узнал, с кем сидит.
– Свят, свят!.. Никак Лука Лукич?
– Он самый.
Такого несчастья Васька не ожидал. «Не выпустит! Всё востребует… И дёрнуло же меня сболтнуть, кто я ныне и где обретаюсь!»
Целовальник налил по чарочке и поднёс гостю.
– Со свиданьицем.
Лука Лукич знал, как действовать. Ни о какой тяжбе он, конечно, не думал: «Себе дороже станет. Где там искать управы на то, что было да быльём поросло? А вот кружало всучу тебе, куманёк…»
В последний год, когда во всех трёх Мещанских слободах пооткрывались новые кабаки и дело стало приносить убытки, целовальник только и думал о том, как бы сбагрить кому-нибудь своё кружало.
– По обрядке судя, ты, Вася, вроде человеком почтенным стал?
– Хучь покудова и бедным, Лука Лукич, а человеком.
– И дельце завёл?
– Покель приглядываюсь.
– Чудак-человек! Зачем приглядываться, когда оно само в руки даётся.
– Тоись?
– Тоись… Про кружало я. Задаром отдам, потому как я тебе заместо отца был. И опричь того, я в компанейство вошёл. Фабрику открываем.
Хорошенько пораскинув умом, Памфильев решил, что лучше «не дразнить старика» и кончить с ним миром. До хрипоты поторговавшись, они ударили по рукам.
Глава 14
МОЛОДЫЕ
Пока Надюша с помощью матери устраивала своё новое гнёздышко, Васька выискивал гулящих девок покрасивей, чтобы подрядить их сиделицами в кружало.
Соседние целовальники смеялись над ним:
– Ловко его Лука Лукич объегорил…
– Видать, небольшого ума сей Памфильев.
– В портках пришёл, в лаптях убежит.
Но насмешки не обескураживали Ваську. Он неустанно ломал голову над тем, что бы ещё такое придумать «позабористей». В воскресенье после обедни он пригласил приходского священника отца Иоанна отслужить молебен в новом своём обиталище, а с понедельника решил начинать торговлю.
Окропив вкупе с отцом Тимофеем усадьбу и поздравив молодых с новосельем, отец Иоанн уселся с хозяевами за трапезу. «Даром что тщедушный, а жрёт, как боров!» – сердился Васька, злобно косясь на священника.
– Видать, батя, скудненько живёшь?
– Богобоязненно, но не велелепно, чадо моё. Храм разрушается. Глаголы мои к пастве – яко глас вопиющего. Ни малой лепты не зрю на обновление храма.
Васька схватился за голову и зажмурился, точно его ослепила молния.
– Возблагодарим Господа! – крикнул он вдохновенно. – Я, грешный, новый храм сотворю!
Все поглядели на него со страхом, будто усомнились, в своём ли он уме, а приходский батюшка даже обиделся:
– Не благонравно, чадо моё, естеству во искушение пустословить…
– Неужто ж я басурман?! – вскочил целовальник.
Разошлись все поздним вечером.
В первый раз за всю свою юную жизнь Надюша ночевала вне родительского дома. На крылечке она вцепилась руками в отцовскую рясу и долго стояла растерянная, потрясённая необычайностью нового своего положения. Ей становилось страшно. Словно доверилась она кому-то, пошла в дальний путь, спокойная за себя, и вдруг очутилась одна, покинутая, на чужой стороне.
На другой день у Сретенских ворот Васька расклеил плакат:
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Православные христиане!
Храм наш, что в первой Мещанской слободе, у пруда Коптелки, именуемого ещё Балкан, обветшал и запустел.
И аз, володетель кружала, что у того ж пруда, взываю:
Приидите в моё кружало и со прилежанием жертвуйте малую капельку вина из доли своей на построение нового храма, кой наречется Храмом Живоначальной Троицы-на-Капельках
Аминь».
Подкупленные Васькой безработные попы и монахи с великим усердием собирали вокруг плаката народ и проникновенно читали воззвание. Нищие, калеки и забулдыжные пьяницы, которым Памфильев подносил бесплатную чарку, славили в Москве «ревнителя велелепия храмов Господних» Василия Памфильева.
И дело пошло.
Кто из москвичей не почитал себя грешником? Как было не воспользоваться случаем «очиститься от скверны», особенно такой приятной ценой, как малый глоточек вина?.. В кружало Васьки повалили целые толпы.
Памфильев вставал задолго до рассвета и ложился не ранее полуночи. Кабак его всегда был полон. Табачный дым, винный перегар, резкий дух недублёной овчины, капусты, чеснока и пота насквозь пропитали весь дом.
Подзуживаемые целовальниковыми споручниками гости, щеголяя друг перед другом, без конца требовали всё новые и новые кружки, чтобы потом хвастнуть, кто больше оставил «для Бога капелек».
За полгода Васькина казна увеличилась во много крат. Раз в месяц в присутствии отца Иоанна, церковного старосты, приказного и выборных от молельщиков Памфильев торжественно вносил «капельную лепту» на построение храма.
Собственная казна целовальника хранилась в кованом сундучке, в подполье, и к ней никто не смел подступить, даже Надюша.
Надюшу Васька завалил работой и за малую провинность взыскивал с неё так же строго, как с самого последнего своего сидельца.
Родителей жены он у себя почти не принимал.
– Нечего шататься тут… Чай, им и дома не тесно.
А Надюша и думать не смела о том, чтобы хоть изредка навещать своих. С утра до ночи она суетилась в низенькой тесной поварне, готовя стряпню для кружала. Васька то и дело влетал к ней с руганью:
– Сколько пирогов напекла?
– Сто с четвертью.
– У-у, поповна треклятая! Да я из сей муки две сотни нажарю!
Надюша не смела ни отвечать, ни плакать.
– А когда поп твой крамольный, Тимофей, в суздальском монастыре противу царского здоровья замышлял, ты тоже злобилась на него, как сейчас на меня?! – шипел Васька, как только замечал в лице жены что-либо похожее на возмущение.
Этого было достаточно, чтобы заставить Надюшу молчать. Страх, что муж приведёт в исполнение угрозы и донесёт на отца, делал её безответной рабой. С её лица и тела никогда не сходили кровоподтёки. Она начинала подозрительно кашлять и жаловаться на грудь.
– Знаем мы вас – все-то вы, поповны, бездельницы! Избаловали вас дармоеды! – ругался Памфильев, когда Надюша не могла подняться с постели, и силой гнал её на поварню.
Иногда Васька влетал к ней с заднего крыльца:
– Кто тут был?
– Кому же быть, Васенька, опричь меня?
– Я голос слышал! – бросался он к ней и с остервенением хватал за волосы.
В первый день Пасхи отец Тимофей и матушка, набравшись смелости, пошли в гости к зятю. Умытая и принарядившаяся ради праздника, Надюша сидела у оконца. Отец Тимофей посмотрел на неё и отшатнулся.
– В гроб краше кладут!
Надюша проглотила слёзы, беспомощно улыбнулась. Так улыбается примирившийся с мыслью о близком конце умирающий.
– В дыму, в поварне… Ухвата-то не приметила, он об грудь и стукнулся. От сего и маюсь…
Она обняла мать, кудрявой милой головкой прижалась к отцовскому плечу. Но окрик Памфильева тотчас спугнул её, и она опрометью кинулась на двор.
– Куда двух кур подевала? – донеслось в горницу вместе с каким-то странным звуком, похожим на всплеск.
– Бьёт! – воскликнул отец Тимофей.
Что-то жестокое, чуждое и непонятное вошло в душу священника. Глаза его остановились на охотницком ноже. Сам не понимая зачем, он потянулся к нему.
Матушка оттолкнула мужа:
– Опамятуйся, Тимофей! Не ты ли Христа проповедуешь? Не к ножу надо тянуться, а к Спасу нашему, Иисусу Христу…
– А-а! Родители любезные препожаловали, – развязно засмеялся целовальник, входя в горницу. – Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – сгорбился священник, чувствуя, как сразу слабеет всё его тело.
– Садитесь, гостюшки дорогие… Чтой-то вы для праздничка в лохмотьях пришли? Аль отощали?.. А ты чего рот разинула? – обратился он к жене. – Собирай на стол дорогим гостям.
Надя торопливо вышла в поварню. Васька юркнул за ней.
– Ишь ты! Губа не дура – тоже, за окорок хватается. Ладны будут и с солонинкою.
Просидев у зятя около часа и не обмолвившись с ним и десятком слов, священник и матушка поплелись восвояси. Перед церковкой отец Тимофей остановился, снял шляпу, чтобы перекреститься.
Матушка взглянула на него и обмерла:
– Да ты весь седой стал!
Из её глаз брызнули слёзы. Священник провёл рукой по волосам, тупо уставился на ладонь, как будто мог увидеть на ней подтверждение матушкиных слов, и вдруг заторопился:
– Идём, Грушенька…
Соседние целовальники смеялись над ним:
– Ловко его Лука Лукич объегорил…
– Видать, небольшого ума сей Памфильев.
– В портках пришёл, в лаптях убежит.
Но насмешки не обескураживали Ваську. Он неустанно ломал голову над тем, что бы ещё такое придумать «позабористей». В воскресенье после обедни он пригласил приходского священника отца Иоанна отслужить молебен в новом своём обиталище, а с понедельника решил начинать торговлю.
Окропив вкупе с отцом Тимофеем усадьбу и поздравив молодых с новосельем, отец Иоанн уселся с хозяевами за трапезу. «Даром что тщедушный, а жрёт, как боров!» – сердился Васька, злобно косясь на священника.
– Видать, батя, скудненько живёшь?
– Богобоязненно, но не велелепно, чадо моё. Храм разрушается. Глаголы мои к пастве – яко глас вопиющего. Ни малой лепты не зрю на обновление храма.
Васька схватился за голову и зажмурился, точно его ослепила молния.
– Возблагодарим Господа! – крикнул он вдохновенно. – Я, грешный, новый храм сотворю!
Все поглядели на него со страхом, будто усомнились, в своём ли он уме, а приходский батюшка даже обиделся:
– Не благонравно, чадо моё, естеству во искушение пустословить…
– Неужто ж я басурман?! – вскочил целовальник.
Разошлись все поздним вечером.
В первый раз за всю свою юную жизнь Надюша ночевала вне родительского дома. На крылечке она вцепилась руками в отцовскую рясу и долго стояла растерянная, потрясённая необычайностью нового своего положения. Ей становилось страшно. Словно доверилась она кому-то, пошла в дальний путь, спокойная за себя, и вдруг очутилась одна, покинутая, на чужой стороне.
На другой день у Сретенских ворот Васька расклеил плакат:
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Православные христиане!
Храм наш, что в первой Мещанской слободе, у пруда Коптелки, именуемого ещё Балкан, обветшал и запустел.
И аз, володетель кружала, что у того ж пруда, взываю:
Приидите в моё кружало и со прилежанием жертвуйте малую капельку вина из доли своей на построение нового храма, кой наречется Храмом Живоначальной Троицы-на-Капельках
Аминь».
Подкупленные Васькой безработные попы и монахи с великим усердием собирали вокруг плаката народ и проникновенно читали воззвание. Нищие, калеки и забулдыжные пьяницы, которым Памфильев подносил бесплатную чарку, славили в Москве «ревнителя велелепия храмов Господних» Василия Памфильева.
И дело пошло.
Кто из москвичей не почитал себя грешником? Как было не воспользоваться случаем «очиститься от скверны», особенно такой приятной ценой, как малый глоточек вина?.. В кружало Васьки повалили целые толпы.
Памфильев вставал задолго до рассвета и ложился не ранее полуночи. Кабак его всегда был полон. Табачный дым, винный перегар, резкий дух недублёной овчины, капусты, чеснока и пота насквозь пропитали весь дом.
Подзуживаемые целовальниковыми споручниками гости, щеголяя друг перед другом, без конца требовали всё новые и новые кружки, чтобы потом хвастнуть, кто больше оставил «для Бога капелек».
За полгода Васькина казна увеличилась во много крат. Раз в месяц в присутствии отца Иоанна, церковного старосты, приказного и выборных от молельщиков Памфильев торжественно вносил «капельную лепту» на построение храма.
Собственная казна целовальника хранилась в кованом сундучке, в подполье, и к ней никто не смел подступить, даже Надюша.
Надюшу Васька завалил работой и за малую провинность взыскивал с неё так же строго, как с самого последнего своего сидельца.
Родителей жены он у себя почти не принимал.
– Нечего шататься тут… Чай, им и дома не тесно.
А Надюша и думать не смела о том, чтобы хоть изредка навещать своих. С утра до ночи она суетилась в низенькой тесной поварне, готовя стряпню для кружала. Васька то и дело влетал к ней с руганью:
– Сколько пирогов напекла?
– Сто с четвертью.
– У-у, поповна треклятая! Да я из сей муки две сотни нажарю!
Надюша не смела ни отвечать, ни плакать.
– А когда поп твой крамольный, Тимофей, в суздальском монастыре противу царского здоровья замышлял, ты тоже злобилась на него, как сейчас на меня?! – шипел Васька, как только замечал в лице жены что-либо похожее на возмущение.
Этого было достаточно, чтобы заставить Надюшу молчать. Страх, что муж приведёт в исполнение угрозы и донесёт на отца, делал её безответной рабой. С её лица и тела никогда не сходили кровоподтёки. Она начинала подозрительно кашлять и жаловаться на грудь.
– Знаем мы вас – все-то вы, поповны, бездельницы! Избаловали вас дармоеды! – ругался Памфильев, когда Надюша не могла подняться с постели, и силой гнал её на поварню.
Иногда Васька влетал к ней с заднего крыльца:
– Кто тут был?
– Кому же быть, Васенька, опричь меня?
– Я голос слышал! – бросался он к ней и с остервенением хватал за волосы.
В первый день Пасхи отец Тимофей и матушка, набравшись смелости, пошли в гости к зятю. Умытая и принарядившаяся ради праздника, Надюша сидела у оконца. Отец Тимофей посмотрел на неё и отшатнулся.
– В гроб краше кладут!
Надюша проглотила слёзы, беспомощно улыбнулась. Так улыбается примирившийся с мыслью о близком конце умирающий.
– В дыму, в поварне… Ухвата-то не приметила, он об грудь и стукнулся. От сего и маюсь…
Она обняла мать, кудрявой милой головкой прижалась к отцовскому плечу. Но окрик Памфильева тотчас спугнул её, и она опрометью кинулась на двор.
– Куда двух кур подевала? – донеслось в горницу вместе с каким-то странным звуком, похожим на всплеск.
– Бьёт! – воскликнул отец Тимофей.
Что-то жестокое, чуждое и непонятное вошло в душу священника. Глаза его остановились на охотницком ноже. Сам не понимая зачем, он потянулся к нему.
Матушка оттолкнула мужа:
– Опамятуйся, Тимофей! Не ты ли Христа проповедуешь? Не к ножу надо тянуться, а к Спасу нашему, Иисусу Христу…
– А-а! Родители любезные препожаловали, – развязно засмеялся целовальник, входя в горницу. – Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – сгорбился священник, чувствуя, как сразу слабеет всё его тело.
– Садитесь, гостюшки дорогие… Чтой-то вы для праздничка в лохмотьях пришли? Аль отощали?.. А ты чего рот разинула? – обратился он к жене. – Собирай на стол дорогим гостям.
Надя торопливо вышла в поварню. Васька юркнул за ней.
– Ишь ты! Губа не дура – тоже, за окорок хватается. Ладны будут и с солонинкою.
Просидев у зятя около часа и не обмолвившись с ним и десятком слов, священник и матушка поплелись восвояси. Перед церковкой отец Тимофей остановился, снял шляпу, чтобы перекреститься.
Матушка взглянула на него и обмерла:
– Да ты весь седой стал!
Из её глаз брызнули слёзы. Священник провёл рукой по волосам, тупо уставился на ладонь, как будто мог увидеть на ней подтверждение матушкиных слов, и вдруг заторопился:
– Идём, Грушенька…
Глава 15
МОНУМЕНТ КНЯЗЮ—КЕСАРЮ РОМОДАНОВСКОМУ
Петру чуть ли не каждый день писали во Францию о многочисленных делах, раскрытых фискалами.
– Погодите же! – неистовствовал государь. – Я научу вас, воры, как надо честью служить!
И тотчас же по возвращении из Европы вызвал к себе Ромодановского:
– Что с Гагариным содеяли?
– Тебя дожидались, Пётр Алексеевич.
– Созывай сидение.
У обер-фискала Нестерова всё было подготовлено к докладу. На гневный вопрос Петра, почему так долго не разбирается дело сибирского губернатора, он без тени робости отрубил:
– Князь Яков Долгорукий под спуд злодейство сие упрятал, а за таковское воровство мзду получил от разных людей три тысячи червонцев. Сие доподлинно всё обыскалося вправду.
Царь приступил к следствию и без труда установил, что Гагарин, помимо раньше совершенных преступлений, утаил ещё хлеб, купленный в Вятке для отпуска за море, брал казённые деньги и товары на свои расходы и за мзду отдавал на откуп винную и пивную продажу.
Проведав о том, что сам царь взялся за розыск, Гагарин попытался смягчить свою участь чистосердечным раскаянием.
«Припадая к ногам вашего величества, – писал он, – прошу милосердия и помилования ко мне, погибающему: разыскивают много и взыскивают на мне управления во время ведения моего Сибирской губернии и покупки алмазных вещей и алмазов, что я чинил всё не по приказному обыкновению. И я, раб ваш, приношу вину свою перед вашим величеством, яко пред самим Богом, что правил Сибирскую губернию и делал многие дела просто, непорядочно и не приказным поведением, також многие подносы и подарки в почесть и от дел принимал и раздачи иные чинил, что и не надлежало, и в том погрешил перед вашим величеством, и никакого ни в чём оправдания, кроме виновности своей, принести вашему величеству не могу, но со слезами прошу у вашего величества помилования для милости Всевышнего вашему величеству: сотвори надо мною, многобедным, милосердие, чтоб я отпущен был в монастырь для пропитания, где бы мог окончить живот свой, а за преступление моё на движимом моем имении да будет воля вашего величества».
– Я тебя, вор, пощажу! Перед всем миром, на площади, ворам на устрашение повешу! – не раздумывая, крикнул государь, прочитав эту «слезницу».
Ближние забеспокоились.
– Как бы умов смущения не было, – робко произнёс князь Куракин. – Высокородный муж князь Гагарин. Боярство возропщет.
– Кому много дано, – холодно поглядел на него царь, – с того много и взыщется. На площади, перед всем миром, повесить вора!
Губернатора вызвали в Москву и у заставы арестовали и увели в застенок.
Князь-кесарь пожелал сам распоряжаться казнью. Но в назначенный день он неожиданно почувствовал себя так плохо, что не мог подняться с постели. Он умолял государя «погодить с казнью», но Пётр остался непреклонным и повесил губернатора, не дожидаясь выздоровления «птенца».
К вечеру Ромодановский горел в жару. Всю ночь он порывался встать с кровати, дрался с лекарями и ревел звериным рёвом:
– Держите вора! Гагарина-вора держите! Он с петли убёг! Черти, распустились без меня!
Обессилев, он притих, лёг на спину и заснул. Лекари долго прислушивались к дыханию больного, потом успокоили родных:
– Все ошен карош. Болезнь идёт так, как надо идёт.
А через час князь-кесарь умер.
Узнав о смерти Федора Юрьевича, Пётр набожно перекрестился.
– Да… Нелегко нам без него будет.
Забота о том, кто заменит князя-кесаря, огорчала государя, кажется, больше, чем смерть любимца.
Толстой не преминул вставить своё словечко:
– Я полагаю-с… мне сдаётся, суврен, что турбации избежать можно. Я ещё о прошлом годе-с по вашему указу прожект представлял… Полиция должна быть не в загоне-с, а ком иль фо…
Слова дипломата пришлись ко времени. «Что же приказ земских дел? – рассуждал царь про себя. – Раньше он хоть сотскими, старостами и десятскими ведал, которых московская ратуша поставляла. А ныне и сие перешло к губернаторам и комендантам. Один перевод деньгам».
– Полиция должна сестрой быть Тайной канцелярии, – произнёс Пётр вслух. – Сестёр сих надобно содеять со всем усердием такими, чтобы для крамольников и воров стали они погрознее самого упокойника, царство небесное, Федора Юрьевича. И да будет оная полиция монументом князю-кесарю.
Он хотел набросать черновик указа, но раздумал:
– Сам состряпай, Пётр Андреевич. Можно ещё с Дивиером [335].
Тучная спина дипломата согнулась в поклоне:
– С Дивиером куда как сподручнее-с…
– А в «парадизе», сдаётся мне, не худо бы учинить генерал-полицеймейстерство. А? Так ты в прожекте отписывал?
– Обязательно, мой суврен. Обязательно-с.
– И быть по сему. Дивиеру сие дело под самую стать.
– Под самую стать, мой суврен. Под самую-с.
Через месяц, после долгих сидений, был выработан и подписан Петром новый закон. Вместо приказов учреждались «на европейский манир, как вместно цивилизованным странам», десять коллегий: иностранная, военная и адмиралтейств-коллегий, камер, штатс-контор, ревизионная, мануфактур берг, коммерц и юстиц-коллегии.
– Погодите же! – неистовствовал государь. – Я научу вас, воры, как надо честью служить!
И тотчас же по возвращении из Европы вызвал к себе Ромодановского:
– Что с Гагариным содеяли?
– Тебя дожидались, Пётр Алексеевич.
– Созывай сидение.
У обер-фискала Нестерова всё было подготовлено к докладу. На гневный вопрос Петра, почему так долго не разбирается дело сибирского губернатора, он без тени робости отрубил:
– Князь Яков Долгорукий под спуд злодейство сие упрятал, а за таковское воровство мзду получил от разных людей три тысячи червонцев. Сие доподлинно всё обыскалося вправду.
Царь приступил к следствию и без труда установил, что Гагарин, помимо раньше совершенных преступлений, утаил ещё хлеб, купленный в Вятке для отпуска за море, брал казённые деньги и товары на свои расходы и за мзду отдавал на откуп винную и пивную продажу.
Проведав о том, что сам царь взялся за розыск, Гагарин попытался смягчить свою участь чистосердечным раскаянием.
«Припадая к ногам вашего величества, – писал он, – прошу милосердия и помилования ко мне, погибающему: разыскивают много и взыскивают на мне управления во время ведения моего Сибирской губернии и покупки алмазных вещей и алмазов, что я чинил всё не по приказному обыкновению. И я, раб ваш, приношу вину свою перед вашим величеством, яко пред самим Богом, что правил Сибирскую губернию и делал многие дела просто, непорядочно и не приказным поведением, також многие подносы и подарки в почесть и от дел принимал и раздачи иные чинил, что и не надлежало, и в том погрешил перед вашим величеством, и никакого ни в чём оправдания, кроме виновности своей, принести вашему величеству не могу, но со слезами прошу у вашего величества помилования для милости Всевышнего вашему величеству: сотвори надо мною, многобедным, милосердие, чтоб я отпущен был в монастырь для пропитания, где бы мог окончить живот свой, а за преступление моё на движимом моем имении да будет воля вашего величества».
– Я тебя, вор, пощажу! Перед всем миром, на площади, ворам на устрашение повешу! – не раздумывая, крикнул государь, прочитав эту «слезницу».
Ближние забеспокоились.
– Как бы умов смущения не было, – робко произнёс князь Куракин. – Высокородный муж князь Гагарин. Боярство возропщет.
– Кому много дано, – холодно поглядел на него царь, – с того много и взыщется. На площади, перед всем миром, повесить вора!
Губернатора вызвали в Москву и у заставы арестовали и увели в застенок.
Князь-кесарь пожелал сам распоряжаться казнью. Но в назначенный день он неожиданно почувствовал себя так плохо, что не мог подняться с постели. Он умолял государя «погодить с казнью», но Пётр остался непреклонным и повесил губернатора, не дожидаясь выздоровления «птенца».
К вечеру Ромодановский горел в жару. Всю ночь он порывался встать с кровати, дрался с лекарями и ревел звериным рёвом:
– Держите вора! Гагарина-вора держите! Он с петли убёг! Черти, распустились без меня!
Обессилев, он притих, лёг на спину и заснул. Лекари долго прислушивались к дыханию больного, потом успокоили родных:
– Все ошен карош. Болезнь идёт так, как надо идёт.
А через час князь-кесарь умер.
Узнав о смерти Федора Юрьевича, Пётр набожно перекрестился.
– Да… Нелегко нам без него будет.
Забота о том, кто заменит князя-кесаря, огорчала государя, кажется, больше, чем смерть любимца.
Толстой не преминул вставить своё словечко:
– Я полагаю-с… мне сдаётся, суврен, что турбации избежать можно. Я ещё о прошлом годе-с по вашему указу прожект представлял… Полиция должна быть не в загоне-с, а ком иль фо…
Слова дипломата пришлись ко времени. «Что же приказ земских дел? – рассуждал царь про себя. – Раньше он хоть сотскими, старостами и десятскими ведал, которых московская ратуша поставляла. А ныне и сие перешло к губернаторам и комендантам. Один перевод деньгам».
– Полиция должна сестрой быть Тайной канцелярии, – произнёс Пётр вслух. – Сестёр сих надобно содеять со всем усердием такими, чтобы для крамольников и воров стали они погрознее самого упокойника, царство небесное, Федора Юрьевича. И да будет оная полиция монументом князю-кесарю.
Он хотел набросать черновик указа, но раздумал:
– Сам состряпай, Пётр Андреевич. Можно ещё с Дивиером [335].
Тучная спина дипломата согнулась в поклоне:
– С Дивиером куда как сподручнее-с…
– А в «парадизе», сдаётся мне, не худо бы учинить генерал-полицеймейстерство. А? Так ты в прожекте отписывал?
– Обязательно, мой суврен. Обязательно-с.
– И быть по сему. Дивиеру сие дело под самую стать.
– Под самую стать, мой суврен. Под самую-с.
Через месяц, после долгих сидений, был выработан и подписан Петром новый закон. Вместо приказов учреждались «на европейский манир, как вместно цивилизованным странам», десять коллегий: иностранная, военная и адмиралтейств-коллегий, камер, штатс-контор, ревизионная, мануфактур берг, коммерц и юстиц-коллегии.