[88].
   Далеко за околицей они вышли из колымаги и, чопорно вздымая бороды, медленно поплыли на царский двор.
   Их встретили Стрешнев и Борис Алексеевич.
   – Дай Бог здравия гостям желанным!
   – Спаси Бог государя Петра Алексеевича, матерь его, благоверную царицу Наталью Кирилловну, и вас, честных холопов царёвых! – в один голос ответили гости.
   В терему, приложившись к руке Натальи Кирилловны, Салтыков пал неожиданно на колени.
   – Заступи, государыня! – Он стукнулся об пол лбом. – Как дале терпеть?! Не господари мы уже, а ниже холопей! Царь Иван, по наущению Федьки Шакловитого, утресь новый указ подписал. А по указу тому отправляют нас на воеводство в дальние сибирские городы!
   Кряхтя и отдуваясь, бояре в свою очередь опустились на колени.
   – Покажи милость! Попечалуйся о нас государю Петру Алексеевичу. Да защитит он нас от злых козней и на Москве оставит. – И клятвенно подняли руки. – А за милость сию великую при нужде костьми ляжем за его, государеву, честь!
   Петра не было дома. Он уехал в поле с потешными.
   Наталья Кирилловна, возбуждённая, радостная, послала за сыном стольников и Бориса Голицына.
   Смеркалось, когда тихая уличка воробьевская пробудилась вдруг барабанным боем, свистом сипошей и песней.
   Четыре крохотных темно-карих возника везли раззолоченную маленькую карету. По бокам кареты, обряженные в цветные лоскутья, важно вышагивали четыре карла; пятый восседал позади на низеньком, величиной с телёнка, коньке.
   Высунувшись из кареты, Пётр кричал благим матом «ура» отличившимся в барабанном бое потешным – Головкину, Андрейке Матвееву и Головину.
   Заслышав шум, гости высыпали на двор встречать Петра. Государь тотчас же выскочил из кареты, перекувырнулся в воздухе и стал на голову.
   – А и боярам бородатым – урра!
   Гости нахмурили лбы.
   – Ну и цари, прости Господи, ныне пошли! – заскрежетал зубами Хилков, однако же первый подошёл к Петру и низко поклонился.
   По настоянию матери царь поутру уехал на Москву и добился отмены приказа об отправке бояр в Сибирь.

Глава 34
ОГНЕННОЕ КРЕЩЕНИЕ

   Оправившийся от ран Фома и Черемной временно, пока свеж был приказ о поимке их и привозе «обряженными по выю в чепи» на Москву, решили, по совету знакомых раскольников, укрыться в одном из скитов.
   Едва прибыв в скит, Фома узнал среди женщин сестру свою Лушу.
   Вопреки обычаю, настоятель не только дозволил ему уединиться с сестрою в лес, но благословил идти с ними и Дашу.
   Всю ночь напролёт рассказывали друг другу брат и сестра обо всём, что пережили за годы разлуки.
   Дашу, за то, что приютила она девушку, как родную, Фома крепко обнял и трижды поцеловал из щёки в щёку и губы.
   Даша почему-то заполыхала вся и после долго ещё не могла взглянуть прямо в глаза стрельцу.
   Но ни она, ни Фома, заметивший её смущение, не придали этому никакого особливого смысла, хоть встречались всё чаще и охотней.
   Черемному не сиделось на одном месте. Его томила жажда борьбы. Сонная, однообразная жизнь скита, где всё делалось «по обычаю и чину», претила его бунтарскому духу.
   – Пойду – кось я на Дон. Авось там найду свою долю, – объявил он как-то Фоме.
   Племянник хотел было присоединиться к нему, но Черемной удержал его.
   – Тебе покель надобно быть поближе к Москве. Вроде как бы дозорным тут будешь. Ежели что, я весть подам о себе. А ты действуй. В тебе дар гораздый людишек к себе привлекать.
   И ушёл.
   Фома часто оставлял скит для «уловления в сети Господни душ человеков» и каждый раз возвращался с «добычей». Глухие лесные трущобы с каждым месяцем заселялись всё больше и больше. Усилиями братии новочекановский скит вскоре ' обратился в довольно защищённую крепость, окружённую высокими стенами, с башенками и бойницами.
   О благосостоянии скитов пеклись главным образом торговые люди и часть дворян, тайно придерживавшихся «старого закона». За сбором ходили обыкновенно «пророки», игумены и старцы-начётчики. Настоятель Пётр-слезоточивый много раз убеждал Фому приять на себя «подвиг сбора», но тот под разными предлогами упорно отказывался от «чести».
   Старец пожимал плечами, красными и вспухшими от слез глазами изумлённо глядел на Фому, как будто впервые видел его, и старался понять, что за человек стоит перед ним, потом крестил себя и его меленьким крестом и молча уходил в свою келью. Пётр и в самом деле мало знал беглого стрельца, никогда не удавалось ему побеседовать с ним о его прошлом и узнать, на что надеется он, чего ищет от жизни в будущем. В беседах о вере худощавый стройный человек этот с честным, открытым лицом, обрамлённым вьющеюся каштанового бородкой, без остатка раскрывал свою душу, выказывал себя большим знатоком старинных книг и Писания, заканчивал разговор неизменным: «Аще кто не крестится двема персты, на тех написана анафема», о делах же житейских никогда не выбалтывал ничего лишнего, становился вдруг непонятливым, терял как бы дар речи, как улитка, замыкался в свою скорлупу.
   Пётр-слезоточивый слышал от странников, что во время отлучек Фома часто встречается с разбойными ватагами, держит через них какую-то скрытую связь не то с астраханскими стрельцами, не то с донцами и запорожцами, но, когда смущённый старец задавал тревожный вопрос, верен ли Фома древлему благочестию, все в один голос заявляли, что «пророка» гораздее Фомы не найти во всей Русии. Этого, в сущности, было совершенно достаточно для слезоточивого. «Взыщет ли Бог, – снисходительно думал он, – с человека юных годов, ежели он не токмо постом и молитвой, но и дрекольем замышляет спасти убогих людишек от тенёт не покаявшегося перед издыханием, огнепыльного ярости злодыхателя, Никона?» Старец многое прощал Фоме, смотрел сквозь пальцы на тайные его дела, дорожил им как «златоустым, медоречивым пророком» и не настаивал на полной исповеди в делах и помышлениях, как требовал этого от остальной братии.
   Перед тем как отправиться в последний раз за сбором, Пётр пришёл к Фоме и поклонился ему до земли.
   – Челом бью.
   «Пророк» растерялся.
   – Вместно ли тебе, отче, чья глава старостью и добродетелью украшена, поклоняться мне, недостойному ученику твоему?
   Тронутый почтительностью Фомы, старец почёл за достойное немного всплакнуть.
   – Не тебе кланяюсь, чадо, но к душе твоей прибегаю: перед тем как уйти в мир за сбором, хочу милости великой у души твоей испросить, дабы не допустила она к погибели тело твоё.
   – Не видение ль было тебе? – стараясь скрыть недоверие, шёпотом спросил Фома.
   – Видение, чадо, ежевечор видение.
   Плечи старца передёрнулись, от лица отхлынула кровь, подбитыми птенчиками болезненно затрепыхались три седеньких завиточка на лбу. Фома понял, что Пётр готовится «к подвигу великого слезоточения».
   – Ежевечор зрю видение, – повторил Пётр и, разогнув вдруг спину, выплюнул вместе с тягучей, расползающейся по бороде слюной: – А в видении сём – ты, Даша и Луша!
   Фоме стало ясно, о чём говорит старец. Он в свою очередь отвесил земной поклон и, испросив благословения, приложился к бескровной, неприятно прохладной руке.
   – Гряди с миром, отче, и не смущайся духом: Луша сестра бо моя по родителю и родительнице, а Даша готовится к подвигу старицы-великопостницы и прелестями мирскими не искушается.
   Поплакав, сколько нужно было перед расставанием, Пётр трижды облобызался с «пророком», обошёл с поклонами столовую, хлебни, поварни, погреба и больницу, в которой лечили исключительно молитвами и наговорной водой, и поплёлся, постукивая посошком о коряги, в далёкую Москву к отцам-благодетелям за подаянием.
   На дворе стояла глухая осень, когда старец вернулся в скит. К нему навстречу высыпала вся братия. Пётр ответил на приветствие земным поклоном и сразу, по данному много лет тому назад и строго выполняемому обетованию, приступил к обряду «великого слезоточения».
   – Шёл за сбором, – всхлипнув в последний раз, приступил он наконец к рассказу, – а пришёл с позором.
   Старец Симеон и Фома подхватили его на руки и понесли чинно к часовенке.
   Усевшись на поваленную корягу, Пётр подробно, не упуская самых незначительных мелочей, как на духу, рассказал все, что с ним приключилось на Москве.
   – Язык было вырвать хотели, – прибавил он, передохнув после рассказа, – да помиловал Бог, промыслом чудесным ублажил нежданно-негаданно сердца никониан.
   Два дня служил скит благодарственные молебствия о «чудесном избавлении настоятеля от неминучие гибели», каждый видел в избавлении этом «перст Божий» и хоть скорбел о мученичестве старца, зато крепче и непреложнее утверждался в «истине старой веры» и потому испытывал глубокое душевное удовлетворение.
   Общего настроения не разделял лишь один Фома. То, что московские начальные люди так легко, «по наитию свыше», отпустили на волю старца, породило в нём не радость, а подозрительность и тупой страх за судьбу скита.
   – Не провожал ли ненароком игумена соглядатай? – поделился он своими сомнениями с сестрой и Дашей.
   Луша устремила в небо молитвенный взгляд.
   – Божьим благоволением прибыли мы сюда, его святой волей и жительствовать тут будем до часа положенного. Никто, братец, как Бог.
   Худая, с лицом восковым и строго спокойным, как у покойника, с глазами, раз навсегда застывшими в благоговейном и восторженном страхе, словно узревшими вечность и потому не замечающими ничего, что связано с земными мыслями, она была похожа на тех иконописных первомучениц, которые, наверно, не задумываясь отдавали во имя исповеданий всю свою кровь. Во всей Лушиной внешности не было ничего «от мира сего». Строгие посты и длительные моленья высушили её, недавно ещё упругое, стройное тело стало похоже на окостеневшие мощи, которым чужды человеческие чувствования, переживания, жажда борьбы за лучшее существование, всё то, чем жив человек и без чего не может, не должен жить.
   Так именно и думалось Фоме, с невольным чувством озлобления и гадливости разглядывавшему сестру.
   – Выходит, Луша, из праха взят и в прах обратишься?
   – Так! Воистину так!
   – А по-твоему, Дашенька, как? – дрогнувшим голосом спросил Фома, чуть повернув голову к потупившейся девушке.
   – По-моему, что же… Я, как все… как ты, Фома… А ещё сдаётся мне, добро бы кому из наших в город пробраться, попроведать, не впрямь ли соглядатаи место наше открыли.
   – Вот то глаголы! – обнял Фома зардевшуюся девушку и звонко поцеловал её в обветренный покатый лоб.
   Чёрными крыльями затрепыхала над Новочекановкой страшная весть.
   – Лес окружили! Солдаты в лесу!
   Фома, не испросив благословения у игумена, своей властью собрал братию на круг. Поднялся жестокий спор. Часть раскольников настаивала на побеге, убеждала товарищей не обрекать себя на неминуемую и бесполезную смерть, сберечь жизнь для дальнейшей борьбы, но большинство крепко держалось своего, призывало к сопротивлению.
   Пока сход гомонил, солдаты во главе с воеводою подступали к стенам скита.
   Выхода не было. Волей-неволей всем пришлось взяться за оружие.
   – Пробиться! Токмо бы нам пробиться! – вдохновлял Фома Памфильев невольных воинов. – Токмо бы до Волчьей тропы добраться, а там попытайся – сыщи нас.
   Воевода отправил в скит протопопа с увещеванием. Но Симеон, Пётр-слезоточивый, Пётр Охапкин и Луша заявили скиту, что удавятся на суку, если кто-либо осмелится впустить «никоново охвостье».
   На священника посыпался град угроз и камней. Разгневанный воевода приказал начать бой. Стойко, до последних возможностей, защищались новочекановцы. Когда же исход боя стал для всех очевиден, когда загорелись стены крепости и с минуты на минуту в скит должны были ворваться солдаты, Пётр-слезоточивый скрылся в своей келье и вскоре предстал перед народом в белом саване и с венчиком на лбу.
   – Братие!.. – захлебнулся он было в слезах, но, пав на колени, затянул окрепшим вдруг голосом: «Сладко мне есть умерети за законы церкве твоея Христе мой, обаче [89]сие есть выше силы моея естественные…»
   Один за другим скрывались новочекановцы в кельях и выходили на двор в белоснежных рубахах.
   Лес огласился заунывной, непроглядной, как жизнь подневольных русских людишек, молитвой: «Тем же, владыко, укрепи мя своею силою и приими и смерть мою, яко жертву благоприятну, за многоболезненное же стражание моё, еже хощу подъяти: даждь ми грехов моих прощение и причти и мя к лику святых твоих во царствии небесном».
   Фома умолял сестру отказаться от огненного крещения и попытаться бежать.Луша с ненавистью отодвинулась от него.
   – Изыди, сатана! – перекрестила она все четыре стороны и застыла в немом, молитвенном вдохновении.
   Не добившись толку от сестры, Фома бросился с Дашей и единомышленниками к оврагу; приготовившиеся же к смерти поспешили в часовню и заперлись в ней.
   Солдаты ворвались в Новочекановку.
   – Ломай дверь! – ревел воевода. – Живьём всех в приказ доставить!
   Из щелей часовни повалил дым. Багровые пальцы огня неуверенно забегали по бревенчатым стенам, взъерошили солому крыши, с весёлым треском встряхнуло пожарище густыми рыжими кудрями, перекинулось на паперть и поползло на солдат.
   Из часовни все глуше, все скорбнее и безнадёжнее доносилась песня обрёкших себя на сожжение людей.
   Дыхание лесной осенней прели смешивалось с запахом палёного мяса.
   Пока солдаты возились подле рухнувшей часовни и выволакивали оттуда сгоревших, Фома с товарищами успел пробраться к Волчьей тропе и скрыться в чаще.

Глава 35
БОМБАРДИР ПРЕОБРАЖЕНСКОГО ПОЛКА

   Пётр редко наезжал в Кремль, разве что в торжественные дни посольских приёмов и в двунадесятые праздники; всё же остальное время проводил в излюбленном своём Преображенском.
   За бесконечными потехами, катаньем в санях по округам Москвы, рытьём снежных окопов, военными упражнениями, пирушками, рассказами бахарей, лицедейством и плясками скоморохов незаметно пробежала зима.
   Белые дороги разбухли, потемнели, их изрыла оспа дождя. По обочинам улицы сочились мутные ручейки, и земля, как тяжко больной, то мучительно ёжилась, стонала от легчайшего прикосновения к ней, то с бешеным гневом разбрасывала далеко вокруг густые сгустки грязи. Ветер разбух, отсырел, неуклюже ворочал студенистыми глыбами тумана, окутавшего, точно ватой, Преображенское. От этого Яуза, дороги, избы и лес то как-то вдруг расползались гнилыми грязными лоскутами, то вырастали, сливаясь в одну чудовищную свинцовую тучу, упавшую наземь.
   Наталья Кирилловна решила держаться стойко. Ни заискиванья, ни слёзы, ни требования Петра не помогали. Его никуда не выпускали из хором, даже в церковь.
   Чтобы как-нибудь развлечь царя, Стрешнев завалил его терем ворохами панцирей, бердышей, стрел и пищалей, выписанных из Оружейной палаты.
   Пётр хмурился, ко всему придирался и не находил себе места.
   – Эдак ежели жить – лучше в Кремль вернуться! – объявил он как-то, недружелюбно взглянув на мать. Царица с радостью ухватилась за высказанную царём мысль.
   – Коли твоя на то воля – с Богом, Петрушенька, в путь.
   – По такой-то непогоди? – ехидно процедил государь обычное возражение матери. И, отвернувшись, изо всей мочи хлестнул нагайкой деревянного своего конька. – Ну ты, мымра, скачи на Кремль!..
   Как только наступили погожие дни и воскресшая земля сменила истлевший саван на вешний, вытканный пёстрыми цветами нежно-зелёный девичий сарафан, Пётр, под барабанный бой и громовые клики «ура», появился наконец на дворе.
   Потешные выстроились вдоль забора.
   Не успел царь поздороваться с робятками, как вдруг к нему подбежал Борис Алексеевич.
   – Великий государь! – склонился он перед Петром, нарочито придавая своему голосу особую торжественность. – Великий государь всей Русии…
   – Прочь! – заревел царь. – Прочь, покель цела голова!
   Голицын готовно подался наперёд.
   – Казни, государь, но выслушай.
   Он чмокнул воспитанника в плечо и, не обращая внимания на посыпавшиеся удары, продолжал с ясной улыбкой:
   – Увидели мы с Тихоном Никитичем из оконца тебя и духом возрадовались, за зимушку так вырос ты, государь, что стал не робёнком, но мужем. А как увидели, сразу уразумели, что не с руки тебе боле с робятками тешиться, но исполнилось время доподлинным войском тебе командовать.
   Пётр даже присел от неожиданности.
   – До-по-длин-ным? – повторил он по слогам и вдруг сорвал с себя шапку, высоко подбросил её, вихрем понёсся по широчайшей усадьбе и, сделав круг, как вкопанный остановился перед Голицыным.
   – Быть по сему! Быть доподлинному полку!
   К полудню вся царская челядь знала уже, что государь «изволил» усилить свой потешный полк и потому призывает охотников записаться солдатами.
   Первым отозвался на призыв придворный конюх, приставленный к потешным лошадям, Сергей Леонтьев Бухвостов [90]. Пётр с таким чувством обнял конюха, как будто обязан был ему своей жизнью.
   – Пиши! – обратился он к Борису Алексеевичу и возбуждённо тряхнул головой, смахивая с ресниц предательскую слезу: – Пиши: «Сергей Леонтьев Бухвостов – первый солдат Преображенского Петрова полка!»
   Он снова обнял конюха.
   – Не будь я царём, коль не сотворю из тебя не Леонтьева, но Леонтьевича [91]. Послужи лишь мне честью и правдой.
   За Бухвостовым из дворовой челяди потянулись записываться Данило Новицкий, Лука Хабаров, Яким Воронин, Григорий Лукин, Степан Буженинов и много других.
   В воскресенье, после молебствования, царь вышел к построившемуся перед церковью полку. Рядом, путаясь в рясе, семенил с крестом и Евангелием зачисленный полковым священником протопоп.
   Широко перекрестясь, раньше всех присягнул на верную службу отечеству – бомбардир Преображенского полка Пётр Алексеев.
   Государственных великих дел оберегатель, Василий Васильевич Голицын, несмотря на полученный высокий чин, не только не возвеличился, но даже присмирел и пал духом.
   Связь Софьи с Шакловитым угрожающе крепла, становилась очевидной для всех.
   Князь с болью замечал, что ближние относятся к нему уже далеко не так, как прежде. Прошло то время, когда каждый считал за честь называть его своим другом, – от былых заискиваний, угодничества не осталось и следа. Всю силу и власть забрали в свои руки Иван Михайлович Милославский и этот «мужик смердящий», как окрестил его Василий Васильевич, «Федька» Шакловитый.
   Голицын ненавидел начальника Стрелецкого приказа, придирался к каждому пустяку, чтобы уязвить его, опорочить и принизить.
   Но Федора Леонтьевича не так-то легко было задеть за живое, вывести из себя. «Мы мужики, мы невысоких кровей, – улыбался он про себя, пощипывая срезанный подбородок, – авось брань не хворь, жиру не сбавит», – и на придирки князя отвечал презрительным молчанием.
   Царевна чутьём угадывала состояние Голицына, нарочито поддразнивала князя, часто, сказавшись больной, не принимала его и при каждом удобном случае вовсю заигрывала с Шакловитым.
   Однако же, тешась с дьяком, царевна по-прежнему продолжала искренно любить одного князя. И если бы Василий Васильевич хоть один раз поступил с ней так, как обычно поступали мужья, – набрался бы смелости и прибил её, – она, не задумываясь, тотчас же и навсегда порвала бы с дьяком. Но эти его «еуропейская» мягкость, тоскующие взгляды и безвольные вздыханья не только не действовали на неё отрезвляюще, но ещё больше кружили голову, подбивали на озорство…
   Пользуясь тем, что Софья повела свободный и лёгкий образ жизни, окончательно перестала скрывать свою связь с Голицыным и Шакловитым, сестры её – Екатерина, Марфа и Мария в свою очередь широко открыли двери светлиц для мужчин.
   В Кремле вскоре не осталось и следа былых устоев. Женская половина стала постепенно проходным двором для мужчин. С утра до вечера в светлицах, за чарою вина, толкались гости. Возбуждающее благоухание терпких, как хмельная песня, духов, доставлявшихся из Немецкой слободы, рассеяло запах ладана и придавило сонный дымок кадил. Вместо чинного сидения за пяльцами или за Часословом царевны проводили время за зеркалом, прихорашивались, чтобы побледнеть и казаться пригожее, неукоснительно каждодневно пили уксус, глотали комки бумаги и жевали мел.
   И лишь, как призрак минувших дней, строгая, в монашеском одеянии, бродила по Кремлю дочь киевского воеводы царица Прасковья Фёдоровна Салтыкова, молодая жена царя Иоанна.
   Блаженный, почти впавший в детство государь, его гноящиеся глаза, сухое, в густом репейнике волос грязное тело раз навсегда отвадили царицу от желания когда-нибудь войти в близкую связь с мужчиной. Она посвятила себя служению Богу и дала обетование спасти Русь от бесчестия, добиться того, чтобы царевны, как встарь, были снова заключены в светлицы под тяжёлый запор. Софья же оженила брата, руководясь иными желаниями. Она надеялась на рождение наследника, который укрепит власть за старшей линией царствующего дома.
   Среди молитвы Прасковья Фёдоровна вскакивала вдруг с колен и на носках кралась к светлицам.
   Как-то случайно застала она у Марфы дворцового стряпчего, которого считала старовером и строгим блюстителем «благочестивой» жизни.
   – И ты? – набросилась царица на хмельного стряпчего, и прежде чем он успел прошмыгнуть в дверь, облила его спиртом, схватила лампаду и подожгла бороду.
   По всполошившимся сеням с диким рёвом помчался живой факел.
   Высоко подняв голову, полная величественного сознания исполненного долга, Прасковья Фёдоровна отправилась к себе продолжать прерванную молитву.
   Кремль суетливо готовился к встрече шведских послов.
   – Как быть? – допытывалась царевна на сидениях ответа на мучивший её вопрос. – Неужто же для мира с королём свейским идти на турок войной? – И с вожделением поглядывала на Василия Васильевича.
   Голицын только ядовито ухмылялся, наседал на Шакловитого:
   – Покажи милость, Леонтьевич, присоветуй правительнице да и нам всем порасскажи, как ныне быть.
   Дьяк хмурился – обычная вера в себя покинула его.
   – Ты начальник приказа Посольского, тебе и ведать надлежит, как рядиться с послами свейскими, – резко объявил он наконец и, рассерженно покрутив носом, отвернулся к окну.
   Ни до чего не договорившись, ближние перенесли обсуждение условий мира до приезда послов.
   Дворяне, на двести пятьдесят вёрст в окружности, по приказу Софьи встречали с царскими почестями иноземных гостей.
   Дав отдохнуть приезжим, царевна на другой день объявила сидение.
   Назначенные для переговоров – Василий Васильевич, ближний боярин Иван Васильевич Бутурлин, окольничий Семён Фёдорович Толочанов, думный дьяк Емельян Украинцев и дьяки Василий Бобинин, Прокофий Возницын и Иван Волков – встретили послов в сенях.
   Голицын широко распахнул дверь, ведущую в терем.
   Приветливо кланяясь, но в то же время не спуская с лиц напыщенной величественности, один за другим прошли в терем президент государственной комиссии Кондратий Гольденстерн, советник королевской канцелярии Ионас Клингстет и лифляндский дворянин Отто Стакельберг.
   Послы, однажды предъявив свои условия, ни на какие уступки не пошли, как ни уламывали их Голицын и Украинцев.
   Видя, что дальнейшие споры бесплодны, выборные приступили к составлению договора, подтверждающего трактат Кардисский, и этим самым закрепили трактат Столбовской.
   По договору Москва обязывалась: помогать цесарю и королю польскому в войне их с турками (самое гибельное для Руси условие); имя Карла в царских грамотах писать не Карлус, а Каролус; определить точнее рубежи и вместо старых, сгнивших столбов устроить новые; назначить постоянное место для съездов о пограничных несогласиях; учредить для добрых пересылок резидентов на Москве и в Стокгольме; вместо корма послам давать деньги; облегчить налоги шведам, подвластным России.
   Дьяки поскакали в Преображенское за Петром, который должен был с Иоанном подписать договор и присутствовать на торжественном приёме послов.
   Из Ответной палаты послы прошли, между рядами стрельцов, Красным крыльцом, в Грановитые сени. В сенях, не смея передохнуть, стояли терлишники [92]с протазанами [93].
   Пётр и Иоанн, в диадемах, со скипетрами, восседали в двух серебряных креслах под образами. Иоанн был подавлен трусливо жался к брату и, низко свесив голову, всхрапывал как притомившийся конь.
   В обнизных поручах и в ризах стеснённо переминались с ноги на ногу за спинами Василия Васильевича, Стрешнева и Прозоровского протопопы Спасский и Воскресенский.
   «Звал» послов Емельян Украинцев.
   Софья ждала иноземцев в Золотой палате, под Спасской церковью. В сенях, перед палатою, по обеим сторонам стояли десять стрелецких полковников: четыре – с большими палашами, два – с золочёными топорами и четыре – с золочёными протазанами.
   Стольник Степан Нарбеков и дьяк Тимофей Литвинов отвесили послам земной поклон.
   – Великая государыня, благородная царевна и великая княжна Софья Алексеевна всея Великие и Малые и Белые Русии, её государское величество повелела нам вас встренуть.
   При входе послов царевна уже гордо восседала в справном, с алмазными запанами кресле. Голову её украшал венец, низанный жемчугом. Аксамитная