– Да не тяни же! Ей, сказываю, слушать не станем.
   Воевода снял шапку, снова нахлобучил её на глаза и беспомощно развёл руками.
   – Так что повелел государь отправить беглецов в вечную ссылку. Дашку же с полюбовником казнью казнить, а вам на Москву не вертаться.
   Полки, словно по уговору, набросились на воеводу и конных.
   Чувствуя, что с превосходными силами стрельцов не справиться, московские солдаты побросали оружие.
   – Мы вам не вороги, – объявил поручик, – а что царь повелел, то и исполнили.
   – То не царь! – обступили офицера полчане. – То писали грамоту, удумав, бояре! О государе же не слышно, где он ныне!
   Не передохнув, солдаты ушли из города, прихватив и воеводу. За ними в тот же день выступили стрелецкие полки.
   У заставы стрельцов остановил раскольничий поп.
   – Чада любезные, – обмахнулся он коротким крестом, – ныне сбывается по Писанию… Настал бо час избавления христиан от мерзости антихристовой. Всяк жив человек во спасение души должен идти ныне с вами, воинами христовыми, на Москву противу бояр.
   Он стукнул себя в грудь кулаком и так крикнул, что маленькое серое личико его вздулось багровыми желваками, рассыпавшаяся копна волос, точно зола, облепила узкие плечики.
   – Умрём ли друг за друга?
   – Умрём, отец! – клятвенно ответили стрельцы.
   – Даёте ли обетование в сём?
   К небу поднялись сотни рук с отставленными для креста двумя перстами.
   – Умрём друг за друга! Бояр перебьём! Кокуй вырубим! Круг объявим, как заповедал убогим Разин Степан.
   От последних слов попика замутило, но он сдержался и достал из узелка восьмиконечный кипарисовый крест.
   Один за другим воины, придерживавшиеся «древлего» благочестия, скрепляли обетование крёстным целованием и бросали в подставленную предусмотрительно скуфейку «лепту на благоустроение скита и торжественные молебствования о даровании победы».
   – А как будем на Москве, – возгласил поп, – нас и чернь не выдаст.
   Проскуряков и Тума, выборные от полков, отдали товарищам приказ строиться.
   С лихой песней и разудалейшим посвистом стрельцы двинулись в путь.
   Попик спустился в байрак и принялся жадно считать медяки.

Глава 30
«ПЕЧАЛЬНИКИ» СТРЕЛЕЦКИЕ

   Проведав о приближении великой силы мятежников, господарская Москва «почла за благо» как можно скорее бежать.
   Ни уговоры, ни угрозы Ромодановского не помогли. Поручив вывоз своего имущества дворецким, приказчикам и посадским людям, бояре глубокими ночами тайно покидали столицу.
   Работные, холопы и гулящие провожали тяжёлые возы до застав. Изредка из толпы выделялись сорвиголовы, подбивали товарищей не выпускать из Москвы добро и с горящими факелами набрасывались на обозы.
   – А не им и не нам! Никому! Пущай горит! – гоготали они.
   Но никто не поддерживал их. Слишком сильны были дозоры и слишком грозно было молчание их, чтобы рискнуть на налёт.
   – Ждали столько, подождём ещё малость, – утешали люди друг друга, – пущай токмо полки стрелецкие подойдут, в те поры покажем ужо мы кузькину мать и боярам, и купчинам, и преображенцам.
   И продолжали бесцельно слоняться по городу, по вновь ожившим торговым рядам, внимательно разглядывали товары в лавках, словно оценивали их.
   Торговые гости злобно косились на людишек, но не гнали их, боялись погрома.
   Рыбный, мясной и овощной ряды опустели – подвоз продуктов к Москве прекратился.
   Управители государства – Лев Кириллович Нарышкин, Борис Алексеевич Голицын и Пётр Иванович Прозоровский никуда не выходили из кремлёвских палат и никого, кроме князя-кесаря, у себя не принимали. Вся забота их была о том, чтобы неотступно следить за каждым шагом царицы Евдокии Фёдоровны. Они перевезли её вместе с царевичем в Кремль и заточили в бывшей светлице царевны Софьи.
   Евдокия Фёдоровна не только не огорчилась арестом, но в короткий срок ожила, поздоровела, готова была благословлять ежечасно управителей, нежданно-негаданно вновь соединивших её с сыном.
   Ни о каких заговорах она не думала. Ей было всё равно, кто сядет на московский стол. Царевич находился при ней, – чего же ещё было желать?
   И когда князь Вяземский, улучив мгновенье, шепнул ей, что царевна Софья предлагает бежать вместе с ней к Троице, чтобы написать оттуда воззвание к народу о защите их царственных прав, царица, не задумываясь, выгнала его вон:
   – Скажи царевне, чтоб и имени нашего с Лёшенькою не поминала!
   Притаившийся в подполье язык сейчас же отправился с докладом к Федору Юрьевичу:
   – Царица-то… к Троице бежать удумала… сама князю Никифору так и сказала: «Мы-де с царевичем первые уйдём из Москвы, а там-де и Софья пожалует». Истинный Бог, так и сказала: «Мы-де первые из Москвы уйдём…»
   В тот же день Алексей был взят от матери и снова передан на попечение Наталье Алексеевне. Царицу же заперли в угловом тереме, рядом с опочивальней Бориса Голицына.
   Евдокия Фёдоровна как-то безропотно и тупо приняла новое испытание. Она даже не простилась с сыном и только, когда увели его, долго крестила дверь и шептала молитвы. Лишь к вечеру она как будто немного встревожилась, выглянула недоумённо в стрельчатое оконце и потом, подкравшись на четвереньках к двери, распласталась у порога.
   Из сеней доносились мерные шаги караульного. В лад им сонно позёвывали половицы. Точно колеблемая ветром осенняя листва, шуршали чёрные тараканы. Один из них подполз к порогу, пощупал лапками выбившуюся из-под косынки прядь давно не мытых волос, раздумчиво приподнялся и юркнул под косынку.
   Царица порылась двумя пальцами в волосах, раздавила таракана и вытерла руку о кофточку.
   – Тешишься, государыня?
   Царица вскрикнула от неожиданности и прижалась спиною к стене. Перед ней стоял, чуть покачиваясь от хмеля, князь Борис Алексеевич. Прыщеватое лицо его было мокро от пота. В глазах отражалась безнадёжная скука.
   Евдокия Фёдоровна хотела было подняться, но ноги её так ослабели, что не могли удержать грузное туловище.
   Голицын нехотя подал ей руку. Она с негодованием отвергла помощь и, собрав все силы, встала.
   Порывистое дыханье, высоко вздымающаяся грудь, широко расставленные ноги вызвали в князе чувство брезгливости, смешанное с чем-то похожим на жалость.
   «Какая уж она крамольница? – подумал он. – И воды не замутит». Но дошедшие до него слухи о связи Евдокии с Софьей понуждали его учинить допрос. «Лаской надо, – соображал он. – Ежели что таит она в себе, только лаской выудить можно».
   Он подошёл к царице, грузно рухнувшей на кровать и застывшей в привычном для неё состоянии полного безразличия ко всему.
   – Хочешь ли, государыня, сызнова с царевичем соединиться?
   Она сразу точно проснулась и приподнялась на локтях. На дряблых щеках и в уголках толстых губ шевельнулась трогательная ребячья улыбка, а глаза наполнились слезами благодарности к князю.
   – Хочу… Ой, хочу, князюшко!. Таково хочу, что и сказать не можно… Хо-чу…
   Голицын присел на край кровати.
   – И будет с тобой. То я, Борис Алексеевич, Рюрикович [212]тебе говорю!
   Царицу обдал хмельной перегар. «Рюрикович, – невольно подумалось ей, – а из роту смердит, как из хлева свиного».
   Она чуть отвернула голову и незаметно подвинулась к стене.
   – Так-то, царица. Всем нам ведомо, что ни в чём вины твоей нету. То опутала тебя царевна Софья. – Евдокия Фёдоровна испуганно воззрилась на него и хотела что-то сказать, но он решительным движением руки остановил её. – Верь, государыня. Ежели скажешь, как перед Богом, что тебе Софья Алексеевна присоветовала, тут же царевича отдам тебе и будешь с сего дни в царских почестях пребывать. Скажи всё по правде – и очистишься перед Богом и государем.
   Евдокия Фёдоровна сползла с кровати и пала на колени. Хмель выскочил из княжеской головы.
   – Что ты? Опамятуйся! Царица – да перед подданным на коленях?!
   Он поднял её и усадил на кровать.
   – Слушай, царица. – И, стараясь смягчить донос языков, принялся рассказывать ей о том, как якобы царевна Софья склоняла её бежать в Выговскую пустынь. Тяжело вздохнув, он сочувственно поглядел на Евдокию Фёдоровну. – Что ж! Тут и твоя правда была. Вестимо, больно тебе зреть, как государь с немкою Монсовою якшается, а царицу православную ниже наложницы ставит…
   – Нет! Нет! – заломила царица руки. – Не сетую я.
   Но Голицын, будто не слушая, продолжал:
   – А из пустыни подбивала она тебя письмо прелестное по Руси разослать, заступничества просить у народа и тем противу государя у людей гнев возбудить…
   – Нет! Нет! Нет!
   – Тьфу! – рассердился вдруг князь и, позабыв, что перед ним царица, зло передразнил её: – «Нет! Нет! Нет!» Застрекотала сорока!
   Притаившийся в подполье язык строго обдумывал, что предпринять. Ему хотелось придумать для Ромодановского такую потварь на Голицына, которая сразу выделила бы его из общей толпы языков. Обидно было, что он услышал не то, чего хотел. Фёдор Юрьевич ещё утром намекнул ему на «подозрительную связь» князя с царицей и ждал теперь новостей. «Измыслить разве? Эка б радости сколько принёс Федору Юрьевичу. Шутка ли: царица – и на тебе: в непотребстве с подданным уличена».
   Но ему стало вдруг страшно. «А что, ежели прознает о доносе Борис Алексеевич? Изведёт ведь. Живым в гроб загонит! Да и царица перед Евангельем поклянётся в своей чистоте». Он собрался уже уйти из подполья, но, неожиданно набравшись смелости, решил подглядеть хоть одним глазком, что творится в тереме. «Чтой-то тихо стало у них. Господи, благослови».
   И, затаив дыхание, с большими предосторожностями чуть приподнял руками половицу. В то же мгновенье в рот и нос его забилась густая едкая пыль. Он не сдержался и оглушительно чихнул.
   От неожиданности князь вздрогнул и вдруг загорелся лютым гневом.
   Подслух хотел было нырнуть в подземелье, но до того растерялся, что просунул голову в терем.
   Половицы тисками сдавили его горло. Страшный удар носком сапога в зубы лишил его сознания.
   – Мору нету на вас, чертей! Распустились, словно гниды в волосьях.
   И, ещё раз ударив подслуха, князь выбежал из терема.
   Восставшие полки неуклонно двигались на Москву. К ним, без всякого зова, огромными толпами примыкали обезмочившие от непосильных тягот и произвола крестьяне.
   Фёдор Юрьевич требовал у правителей крутых, решительных мер.
   Но Голицын и Прозоровский не торопились, слушались Нарышкина.
   – Пущай сам кесарь как может усердствует, – рассуждали они. – Нам же гораздее перегодить: на нашей стороне силу почуем – и мы под конец заговорим, а будет верх за мятежниками, так и пребудем в молчании. Авось бунтари и не тронут молчальников, коли одолеют.
   Князь-кесарь, увидев, что помощи от управителей не добиться, начал действовать самостоятельно. По его приказу князь Михайло Григорьевич Ромодановский вышел в поле с новгородскими ратными людьми и, поставив их в боевой порядок на Московской дороге, послал к стрельцам пятисотных и приставов с требованием выдать виновников мятежа.
   Бунтари, не выслушав послов, прогнали их.
   Тогда за дело принялись пятисотные, выдававшие себя преданными сторонниками восставших. Каждый день приходили к ним какие-то люди и при рядовых стрельцах с такой неподдельной искренностью и так сокрушённо рассказывали о несметных полчищах дворян, занявших все дороги на Москву, что им нельзя было не верить.
   Стрельцы смутились, присмирели, задор и ухарство сменились сомненьем, близким к унынию.
   Сообразив, что наступило удобное время для действий, пятисотый Родион Боровков созвал круг.
   – Братья! – снял он шапку и низко поклонился стрельцам. – Вы видели, с каким усердием служил я вам. Не корысти искали мы, исстаринные печальники стрелецкие, други первого вашего друга, блаженной памяти подполковника Цыклера, но подвига жертвенного. В том порукой и чины наши: разумно ли было званием немалым нашим нам рисковать и к вам примкнуть невесть для каких корыстей грядущих? Выходит, правду мы сказываем: не для себя хлопочем, о вас радеем.
   – Истинно! Истинно! – раздалось со всех концов. – При Петре пятисотные как-никак, а все же господари, а при мятежниках они тож мятежники, коих, может быть, дожидается плаха.
   – То-то ж, – ткнул себя в грудь Боровков и перекрестился. – А пошёл с вами я по той пригоде, что не мог боле переносить издёвы над вами…
   На краю дороги показался бешено мчавшийся всадник. Сдержав на полном ходу коня, он спрыгнул наземь и протискался к пятисотому.
   – Лихо! Донцы и запорожцы недобрую весть прислали.
   Томительно-долго, то прерываясь от душивших его рыданий, то возвышая голос до степеней жесточайшего гнева, то кручинным шёпотом читал Боровков цидулу казаков о том, что они исхлопотали для себя перед Москвой «многие великие вольности и потому отказываются идти на подмогу мятежным стрельцам».
   – «…А буде вы своей волей бунтарить станете дале, то, – читал Боровков, – как были мы ране в товариществе с вами, упреждаем по-братски: повелит государь – и пойдём мы всей силою противу вас».
   На цидуле были печати и подписи знакомых атаманов, и сомневаться в подлинности её не было оснований, тем более что на полях имелась приписка Фомы о том, что по постановлению казаков он уезжает за рубеж.
   До вечера кипел в страстных спорах стрелецкий круг. Полк Чубарова первый объявил, что повинуется государю, и в ту же ночь вышел к новому месту службы, к литовской границе. За ним, потерявшие веру в удачный исход борьбы, потянулись ещё три полка.
   Ватаги крестьян, работных и гулящих людишек и часть продолжавших упорствовать стрельцов отделились от полков, но не отстали, а последовали за ними. Обозлённые, они выжигали на своём пути дворянские усадьбы, вешали помещиков, приказных и все отобранное у господарей добро делили между собой и крепостными.
   Покорившиеся полки не сдерживали их, вначале ни во что не вмешивались, но постепенно, подбиваемые вольницей, сами того не замечая, заражались снова бунтарским духом и переходили в лагерь мятежников.
   Пятисотные как могли сеяли раздор между повинившимися и бунтарями, изо всей мочи стремились к тому, чтобы создать бестолочь, неразбериху.
   Тогда Тума, Проскуряков, Зорин и Ёрш, выборные от полков, пустились на крайнее средство: они неожиданно напали на начальников и полонили их.
   – За кем шествуете? Не за холопями ли Петровыми? Не иуду ли слушаетесь, стрельцы? – обратились выборные к полкам.
   Перевес снова оказался на стороне мятежников. Избавившись от влияния арестованных пятисотых и полковников, стрельцы, не задумываясь, приступили к выборам новых, преданных крамоле начальников.
   Места полоненных заняли рядовые – Жмель, Воскобойников, Пострелов, Батурин, Сапожников и Плаутин. Во главе же всех войск остались по-прежнему Проскуряков, Тума, Алексеев, Зорин и Ёрш.
   Утром по полкам был объявлен приказ: «Кто к Москве не пойдёт, сажать на копья!»
   Крамольники двинулись через Зубцов прямо на Волоколамск, минуя Белую.
   У Ржевы Владимировой их встретил клушинский дьячок Сухарев.
   – Облыжно на Фому Памфильева пятисотные набрехали! – крикнул он изо всех своих слабеньких сил. – Облыжно! Ибо имам мы весть, что Фома ведёт на подмогу Булавину-атаману великую силу запорожских казаков. Оттель, одолев ворогов людишек убогих, всем кругом на Москву пойдёт вольница… Не давайте пятисотным веры! Воровски бесчестят они Памфильева-атамана! А на Москве князь Фёдор повелел господарям убраться в Белый город, взяв запасов на шесть недель. А ежели будет к вам какая присылка, станут бояре деньги вам присылать, – вы на деньги не зарьтесь, одно знайте – к Москве идите!
   Ободрённые доброй вестью, полки снова двинулись с песнями на Москву.

Глава 31
ГРУДЬЮ, БРАТЕЛКИ!

   Михаил Григорьевич Ромодановский отправил на Москву подробное донесение о переговорах с мятежниками.
   Несмотря на то, что повинившиеся было стрельцы вновь взбунтовались, управители и бояре всё же остались довольны вестью. Нарышкин, Голицын и Прозоровский воспрянули духом и отважились на более смелые действия, потому что у полков не было твёрдой веры в победу и полного единения ни друг с другом, ни с убогими людишками. Полученная же из-за рубежа от государя полная гнева цидула и вовсе ускорила ход событий.
   Правители собрали бояр на сидение. Фёдор Юрьевич, как только дьяк приступил к чтению донесения Михаила Григорьевича Ромодановского, вскочил с лавки и так зарычал, что бояре, восседавшие на своих местах с напыщенной чванливостью, стремительно бросились в сени.
   – С чего начал?! – ожесточённо тряс князь – кесарь дьяка. – Я тебя выучу чину, безродный пёс! Прознаешь ты ужо у меня, как цидулы холопей вычитывать допрежь цидул государевых!
   Дьяк попытался свалить вину на Нарышкина, приказавшего читать ему донесение князя Михаила Григорьевича, но получил такую затрещину, что сразу умолк.
   Когда порядок был восстановлен и дьяк прочёл цидулы от государя и от Михаила Ромодановского, бояре по предложению всё ещё гневавшегося Федора Юрьевича единодушно приговорили:
   «Послать на ослушников воеводу Шеина с ратными людьми московского чина и с солдатами, наказав ему: стрельцов к Москве для прелести и возмущения не пропускать и возвратить их на службу в указанные места. В товарищи к нему назначить генерал-поручика Гордона и князя Кольцова-Масальского. Первому взять по пятьсот человек от полков Преображенского, Семёновского, Лефортова и Бутырского; второму собрать царедворцев, отставных, недорослей, подьячих, служителей конюшенного чина и следовать за Гордоном».
   Чрезмерно взбаламутилась убогая Русь. Во всех уголках слышалось о каких-то казацких кругах, выборных от всех работных, крестьянишек и холопов. Дворяне, принявшие вначале боярский приговор без особой радости, вскоре же взялись усердно за «изничтожение крамолы».
   Дружины дворянские каждодневно множились, как комарьё в серые дни.
   Но и вольница росла и крепла, точно медвяный запах вешних лугов на заре.
   Солдаты частенько встречались лицом к лицу с ватагами. Тогда завязывался жестокий спор. Обе стороны кипели такой ненавистью, что о замирении не могло быть и думки. Дрались, пока хватало силы и пока поднималась рука. Немногие уходили с поля живыми, а и уходили, то уж до конца дней оставались изуродованными полумертвецами.
   Беглые крались лесными трущобами к замутившим стрелецким полкам. Надежда на одоление придавала им силы, бодрила. Шли к Волоколамску и старики, и тьмы беспризорных сирот, и даже женщины.
   В разбросанных по медвежьим углам староверческих скитах для беглых всегда широко были раскрыты двери. Хоть и не по пути было раскольничьим начётчикам-толстосумам с убогими, однако они охотно примолвляли их, считая, что в нужную минуту, когда приблизится час победы людишек, сумеют обойти бунтарей и взять в свои руки верховодство над Русью.
   На подмогу стрельцам шли убогие из Воронежа, Tулы, Тамбова, Поволжья, из самых дальних сторон, из Азова и Астрахани.
   То и дело встречались «пророки» юродивые и проповедники. Они бесстрашно разгуливали по городам и селениям, призывали к последней брани христиан с антихристовыми споручниками. У каждого из них был всегда приготовлен пространный ответ на любой вопрос Они «точно» определяли, когда должно наступить светопреставление, сколько бояр и иных начальных людей нужно перебить для того, чтобы получить полное оставление грехов, и в какие часы тёмных ночей угоднее всего Господу Богу услаждаться созерцанием пылающих господарских усадеб.
   Все поущения ревнителей древнего благочестия, связанные с местью господарям за произвол, принимались убогими всеми помыслами и всем нутром.
   Чёрные ночи полыхали пожарищами, перекликались пищальными залпами, стонами раненых и хрустом человеческих костей на волчьих зубах.
   Страшным путём, через кровь, голод и смерть, шла подъяремная Русь добывать свою долю.
   Шестнадцатого июня семь тысяч двести шестого года [213]Шеин подошёл к Воскресенскому.
   Стрельцы расположились станом у Воскресенского монастыря.
   На подмогу Шеину подоспел Гордон.
   Он сам пошёл для переговоров к бунтующим полкам, не захватив с собою ни одного солдата.
   Стрельцы выслушали генерала и многозначительно подмигнули выборным.
   Тотчас же из толпы выделился Проскуряков. Отвесив шотландцу поклон, он в упор и несколько свысока поглядел на него.
   – Ежели б ты не один к нам пожаловал, а с солдатами, поверь, хотя и простые мы люди, а встретили б тебя, как подобает встречать ворогов лютых: ослопьем да бердышом. Но ты доверился нам, один пришёл, иди же с миром. Вот те и весь наш ответ.
   Рассерженный Гордон ушёл совещаться с Шеиным. Обоим полководцам хотелось покончить дело миром – во всяком случае, оттянуть начало боя до того времени, когда к Москве подойдут тыловые силы дружинников. Поэтому, чтобы помешкать ещё немного, к мятежникам снова отправились послы.
   – Не вороги мы вам, но печалуемся о вас, как печалуется родитель о чадах, – елейно закатил глаза один из послов. – А чтобы глаголы наши делом скрепить, велено нам добрую весть возвестить вам: всяк, кто обернётся на службу, получит царским соизволением двойное жалованье за прошлый год, да тройное за год грядущий, да множество иных прочих милостей.
   Примкнувшие к полкам беглые тревожно уставились на стрельцов. Но когда выборные, посовещавшись с кругом, дерзко прогнали от себя Шеиновых послов, людишки подняли такой радостный гул, что в лагере противников суматошно бросились к оружию.
   Едва ушли послы, выборные полковники собрали тайный совет.
   Жмель предложил пуститься на хитрость:
   – А что, ежели мы объявим боярину, будто драться не хотим, токмо волим-де с жёнами и робятками повидаться, поотдохнуть и обернуться на службу назад?
   – Эка, разумник какой ты! Кто поверит тебе? – оттопырил нижнюю губу Проскуряков. – Как бы хуже не вышло. Пустить-то на Москву, может, и пустит, а там как бы в силок к Ромодановскому не угодить. Тоже пообмыслить сие надобно крепко.
   – А пущай попытаются силки порасставить, – хвастливо присвистнул Воскобойников. – Так мы слюни-то и пораспустили, головой в силок сунулись. Да мы и в слободы не заглянем, покель всех бояр не перебьём и Кокуй с землёй не сровняем.
   Предложение Жмеля приняли.
   В полдень по вызову полчан в стрелецкий лагерь снова пришли послы.
   – Так что, – громогласно заявил Воскобойников, – от брани мы отрекаемся. Токмо, – словно обдал он ушатом холодной воды повеселевших было послов, – допрежь того как на службу идти, вместно невеликой хоть срок отдохнуть нам в избах своих.
   При упоминании о стрелецких слободах, о родных избах подростки-стрельцы подняли такой неистовый рёв, что оглушили послов.
   – Домой! Хоть на малый срок пустите домой!
   …Три дня не давал Шеин ответа стрельцам. Когда же прибыл гонец с донесением, что все дороги к Москве и самая столица запружены дружинами, он приказал служить молебен и готовиться к бою.
   На горе против стрелецкого обоза построились воины Шеина. Зашедший с другой стороны Гордон в последний раз послал к стрельцам для переговоров верного своего человека, Тимофея Ржевского.
   Мятежники, возмущённые боевыми приготовлениями Шеина, не приняли посла.
   – Грудью, брателки! – точно вихрь зажёг сердца бунтарей могучий клич Проскурякова. – Нам ли страшиться?!
   Но много пороха и свинца было у боярина Шеина. И хотя мятежники дрались отчаянно, – к концу второго дня для них всё было кончено.
   Монастырь, подвалы, сараи, поварни и портомойни были заполнены скованными по рукам и ногам.
   Монастырские колокола ухарски плясали победные плясы. В покоях архимандрита пировали начальные люди.
   Всю ночь веселились Петровы споручники. Не забыл Шеин и про «доблестное» своё воинство. Разливанным морем лилось вино.
   …Поутру боярин приступил к розыску. Чванно задрав бороду, он неторопливо обходил ряды полоняников и точно нехотя тянул одно и то же:
   – Нуте-с, обскажи, кто из вас набольший вор да кто из ваших разбойников недавно на Москву хаживал? Где они, сто семьдесят пять воров богомерзких?
   Стиснув зубы, молчали стрельцы, опасливо переглядывались, не выдавали друг друга.
   Шеин не посмел учинить суд над мятежниками и запросил Москву, как ему быть.
   – Перевешать, – коротко ответил князь Фёдор Юрьевич.
   Боярин тотчас же приступил к выполнению предписания.
   После жестоких пыток сто двадцать четыре бунтаря были зарублены и повешены, а сто сорок малолетних стрельцов избиты батогами и угнаны в ссылки.
   Остальных полоняников, числом около двух тысяч, погнали в московские застенки для дальнейшего розыска.
   …На дорогах между Поволжьем, Украиной и Москвой шли непрерывные бои между войсками князя Михаилы Григорьевича Ромодановского и крестьянской вольницей.
   На «защиту царя и отечества» дворяне и купчины не жалели ни голов своих, ни казны.

Глава 32
«БРАДОБРЕЙ»

   Двадцать пятого августа семь тысяч двести шестого года государь вернулся из-за рубежа. С ним прибыли Франц Яковлевич Лефорт и окольничий Фёдор Головин.
   Князь-кесарь приступил к пространному докладу в ту же минуту, как Пётр перешагнул через порог Преображенской усадьбы.
   – Ты бы хоть в баньку дал сходить государю, – пожурил князя Тихон Никитич. – Что накинулся, как дитё на сиську?