Шестого июня в Кремль явились послы от всех стрелецких полков.
   – Ходят слухи, – объявили они, – дворяне печалуются: стрельцы-де вольничают, не пo-Божьи мятеж учинили.
   Софья пригласила послов в Грановитую палату и сама запросто уселась среди них.
   – Ныне же расправлюсь с изветчиками! – возмущённо заплевалась она. – Прознают ужо, как неправды противу стрельцов распускать!
   Челобитчиков отпустили после обильной трапезы и попойки. Сама царевна потчевала стрельцов из собственных рук полными кубками и с хозяйским радушием занимала гостей беседами. С лица её не сходила приветливейшая улыбка, а раскосые глазки излучали самую горячую привязанность и уважение.
   На другой день во все концы русской земли поскакали гонцы с указом почитать мятеж стрелецкий «побиением за дом пресвятые Богородицы».
   В Москве, на Красной площади, близ Лобного места, в честь восстания воздвигли каменный столп с прописанием преступлений убитых.
   Всем стрельцам прибавили жалованье и ограничили одним годом службу их в городах.
   Софья ходила хмурая, придиралась ко всем и почти всё время проводила в молитве.
   – Не мы правим – холопи правят! – ворчала она на ближних. – Близок час, когда и совсем погонят нас стрельцы из Кремля.
   Иван Михайлович не принимал близко к сердцу опасений племянницы и, похлопывая дружески по плечу Шакловитого, уверенно ухмылялся:
   – Погоди ужо, дай пообдышаться. Всех верховодов раскинем мы с тобой по городам, а с толпою справимся, как лисица с курой.
   Голицын разделял мнение Милославского, хоть и не питал особой веры в то, что на Москве скоро наступит успокоение. Смущало его нарастающее брожение среди раскольников.
   – Стрельцы ежели… что ж стрельцы! – рассуждал он. – Погомонят, своё возьмут и примолкнут, торговлишкой позаймутся.
   А раскольники, те коли верх одержат – всей Русии погибель. Уволокут они её назад во тьму прошлых годов, в азиатчину.
   Он жестоко страдал при мысли о том, что «ревнители древлего благочестия», победив, несомненно, поведут страну вспять и с корнем вырвут, растопчут слабенькие первые ростки прививающейся в России «еуропской цивилизации». Староверы же, пользуясь смутой и тем ещё, что среди стрельцов было много их единомышленников, с каждым днём заметно смелели. Они открыто выступали на площадях, у церквей, и дошли до того, что решились подать челобитную государям.
   Софья, взволнованная смелостью раскольников, созвала на неурочное сидение «ближних со государи».
   Шакловитый, отплёвываясь и непрерывно крестясь, читал челобитную:
   – «…А нынешние, на конец последнего века, новые веры проповедницы зело горды и немилосердны и отнюдь нетерпеливы; аще и едино слово явится им о вере неугодно, и за то мучат и смерти предати хотят…»
   Пётр внимательно вслушивался в челобитную и хмурил лоб. Иоанн безразлично перебирал чётки, что-то мурлыкал под нос и время от времени щурил на брата гноящиеся глаза, тщетно пытаясь получше его разглядеть.
   – А нешто стрельцы раскольники? – поинтересовался младший царь.
   – Много и серед стрельцов сих еретиков! – сверкнул глазами Василий Васильевич.
   Пётр вздрогнул и вобрал голову в плечи.
   – В таком разе не перечьте вы им, бояре… Боязно… Не пришли бы сызнова бородачи-душегубы с секирою к нам…
   Всегда выдержанный и мягкий, Василий Васильевич вспылил:
   – Попытайся-ко, государь, по шёрстке погладить их! Всю Русь железной стеной от Еуропы отгородят!
   Царь надул капризно губы:
   – А на кой нам Еуропа далась? Нешто без неё не можно?
   Сидение длилось долго и шумно. Голицын стоял на своём, требовал жестокой расправы со староверами, а Софья, больше других ненавидевшая раскольников ещё и за их нетерпимое отношение к женщинам, все же доказывала, что лучше всего не затевать пока новых свар, как-нибудь кончить спор миром.
   Ни до чего не договорившись, царевна закрыла сидение.

Глава 20
В МЕДВЕЖЬЕЙ БЕРЛОГЕ

   Фомка не подавал о себе никакой весточки, и никто не мог напасть на его след.
   Лишь Шакловитый при свиданиях с постельницей таинственно щурил зелёные глаза, многозначительно ухмылялся и изо всех сил старался показать, что ему кое-что известно. Однако на откровенный разговор он не шёл и, несмотря ни на какие увещания Родимицы, отделывался пустыми, ничего не значащими намёками…
   Из бойкой, строптивой женщины, привыкшей верховодить над мужчинами, Федора постепенно обращалась в послушную рабу дьяка. Она льстила ему, выполняла малейшую прихоть, ни в чём не противоречила, часто снабжала деньгами и делала всё, даже самое противное её нутру, только бы угодить ему и тем, может быть, что-либо прознать о стрельце.
   – Прознал? – каждый раз при встрече устремляла Родимица на дьяка полный надежды взор и кланялась ему до земли.
   – А ты прознала? – обдавал её винным перегаром Фёдор Леонтьевич.
   Постельница призывала в свидетели всех святых, что каждый день, к слову и не к слову, говорит о нём с царевною. Дьяк сердито мял свой кадык:
   – Что ты мелешь царевне, то ещё не полные радости. Обсказала бы лучше, что царевна про меня думает.
   – Покель молчит, – сиротливо вешала голову Федора. – Одначе сдаётся мне, очами кажет, что по мысли ей слова мои.
   – А и то добро! – ядовито ухмылялся Шакловитый, – А и мы будем до время очами беседы беседовать. На том с тобою до суда, до дела авось подохнем.
   Через силу сдерживаясь, чтобы не впиться ногтями в нагло вытаращенные кошачьи глаза, Родимица падала на колени:
   – Бога для, пожалей, хоть словечко доброе молви, коли ведомо тебе что про стрельца. Чего хошь проси. Все вымолю для тебя у царевны.
   – Любовь вымоли. Ни мало, ни много прошу.
   Как-то ночью, едва увидев постельницу, дьяк огорошил её неожиданной вестью:
   – Падай в ноги! Бога и меня благодари! Отыскался любезный твой!
   И дав ошеломлённой женщине немного прийти в себя, строго показал ей рукою на лавку.
   – Вот мой последний сказ: покличет ныне царевна меня к себе – и ты нынче же к Фомке поскачешь, а замешкается царевна – и ты с дорогой замешкаешься.
   Никакие мольбы Родимицы не помогли. Шакловитый был непреклонен и больше не произнёс ни звука.
   Постельница не знала, на что решиться. Она не доверяла дьяку, боялась свести его с царевной прежде чем узнает, где скрывается Фомка. «А вдруг и неведомо ему ничего? – грызли её сомнения. – Вдруг исполню я по его воле, а он же и насмеётся потом надо мною?» Но и не сделать так, как хочет Фёдор Леонтьевич, было равносильно отказу от всякой надежды увидеть когда-либо Фомку.
   – А впрямь ли ведомо тебе, Леонтьевич, где жительствует Фомка? – в упор поглядела она на Шакловитого. – Дашь ли в том обетование перед образом?
   Дьяк охотно повернулся к иконам и трижды перекрестился.
   Родимица зачастила к стрельцам Титова полка, состоявшего почти сплошь из раскольников. Она не пропускала ни одной беседы и спора о вере, посещала все службы и, видимо, понемногу проникалась благоговейным почтением к «ревнителям древлего благочестия».
   Стрельцы, относившиеся дружелюбно к постельнице, но раньше не доверявшие ей, как никонианке, с искренним рвением трудились над обращением её в «правую веру».
   Сам князь Хованский, верный поборник старины, не раз удостаивал её поучениями и исподволь вводил в замыслы староверов.
   – С первого часу, воедино с царевной, стала она на защиту стрельцов противу Нарышкиных, – убеждал он осторожных людей. – А ежели ступила на стезю правды, вместно ли нам не подсобить ей до конца спастися?
   С Шакловитым постельница продолжала видеться почти каждый день, но уже не дома у него, а в Кремле, на половине Софьи. Она ловко выполнила все, что требовал от неё Фёдор Леонтьевич, и умело свела его с царевной.
   – Шакловитый да князь Хованский – вот кто в вере великой у староверов, – без конца долбила она Софье – Ничто сокровенное от них не укрыто. И царевна наконец согласилась, чтобы о раскольничьих делах докладывал ей Фёдор Леонтьевич.
   Подобострастно сгибаясь, млея при добром взгляде Софьи, то и дело о чём-то тяжко вздыхая, переминался дьяк с ноги на ногу на пороге светлицы, боясь произнести лишнее слово, допустить самую невинную вольность.
   Царевне нравилось такое поведение Шакловитого, вздохи и страдальческое выражение лица приписывала она любви его к ней – в этом убедила её Родимица.
   Видеть дьяка подле себя стало постепенно для Софьи настойчивой потребностью. Она сравнивала его невольно с Голицыным. И то, что Фёдор Леонтьевич ни в чём не походил на всегда благоухающего, напомаженного, с накрашенными губами изящного князя, вызывало в ней странное, щекочущее желание узнать поближе дьяка, испытать его грубую, мужицкую ласку.
   Шакловитый трепетал при одном прикосновении царевны, но в то же время так сжимал ей руку, что трещали кости. Царевна вскрикивала, согнутым указательным пальцем колотила его по лбу и заливалась всхлипывающим смешком.
   – Увалень! Одно слово – увалень.
   Дьяк испуганно таращил кошачьи глаза, приседал и больно сдавливал пальцами синеющий кадык.
   Титов полк, поддерживаемый Иваном Андреевичем Хованским, постановил устроить торжественный вызов духовным властям.
   На площадях с утра до ночи выступали раскольничьи проповедники.
   – Православные христиане! – хрипели они, закатывая глаза. – Исполнилось время взыскать старую веру, в коей русийские чудотворцы, великие князи и благоверные цари Богу угодили, и настоять перед патриархом с верховными людьми ответ держать, для чего они священные книги, напечатанные до Никона, при первых благочестивых патриархах, возненавидели, веру старую, истинную отвергли и возлюбили новую – латино – римскую?
   Толпы посадских людей, крестьяне окрестных деревень и много стрельцов с обнажёнными головами слушали «пророков раскольничьих», укреплялись в правоте своей веры и точно грозясь кому-то, истово отставляли два пальца, крестились древним русским крестом.
   – Бог глаголет устами старцев! Не выдадим! Постоим за Христа!
   А гулящие и разбойные людишки весело перемигивались, потирали руки в ожидании новых смут.
   – Будет мятеж, не миновать быть и поживе! Мало ль ещё в подклетях боярских добра непочатого!
   В толпе шныряли переряженные в холопей подьячие и языки. Бережно складывали они в памяти каждое слово «пророков» и ночью крались тенями к патриаршему подворью с докладом.
   Патриарх Иоаким сам выслушивал донесения, записывал нужное и на рассвете, едва отслужив утреню, приступал к совещанию с князем Василием и Иваном Михайловичем Милославским.
   Милославский пренебрежительно слушал гневные речи патриарха.
   – Ты бы, святейший, замест бранных глаголов сам бы с проповедью к смердам вышел да попов на еретиков напустил.
   – Попытайся! – стучал тяжёлым посохом патриарх. – Снаряди попов, коль не ведаешь, что, опричь вина да умножения мошны, ни о чём ином в думках не держат они! Хоть и грех перед Богом сие говорить, да правды все едино никогда не сокрыть.
   Раскольники не унимались, упорно настаивали на объявлении вызова духовным властям.
   – Фу-ты, взопрел даже, а все ж обстряпал, – широко разинул в улыбке рот Фёдор Леонтьевич, встретив в сенях Родимицу.
   – Спаси тебя Бог! – поймала Федора его руку и крепко, от души, поцеловала её.
   Шакловитый чопорно выставил грудь и неожиданно изобразил на лице крайнее удивление:
   – Скажи, то я пред тобой иль не я?
   – А что? – не поняла постельница.
   Он протёр глаза и развёл руками:
   – Должно, не я, ибо не верю, чтоб я, дьяк Фёдор Леонтьевич Шакловитый, обетованье сдержал. Ты единая свела меня с истинного пути моего. Ей, впервой поступаю по слову! – И уже с обычной своей лукавой усмешкой прибавил: – Ты первая, да ты и последняя. Кланяйся же земно за то, что не обманул я тебя.
   Родимица бухнула Шакловитому в ноги:
   – Коли начал, Леонтьевич, спаси до конца.
   Подняв женщину, дьяк облапил её.
   – Ладно. Пойдёшь ужо с выборными к иноку Сергию. А у инока обрящешь пропажу свою, Фомку Памфильева.
   Зардевшееся лицо Родимицы, порывисто вздымающаяся грудь подействовали на дьяка, как запах дымящейся свежины на голодного волка.
   – Ходи в чулан. Живо!
   Федора вздрогнула и почувствовала вдруг такую слабость, вынуждена была ухватиться за выступ стены
   – Слыхала?!
   – Иду! – хрустнула она пальцами и, пошатываясь, точно хмельная, поплелась к угловому чуланчику.
   В глухой чаще, в заброшенной медвежьей берлоге, спасался «от земной суеты и никонианской ереси» инок Сергий. Иноку было немногим более тридцати, но согнутая под тяжёлыми веригами спина, трясущиеся от истощения руки и заросшее до глаз льняной бородой восковое лицо с глубоко ввалившимися глазами придавали ему вид древнего старца. Было раннее утро, сквозь густую шапку леса золотистою паутинкою сквозили первые солнечные лучи. Пахло сыростью, смолой и истлевшими листьями. На тёмных иглах сосны, точно на вздрагивающих ресницах, висли росинки. Одна из них вытянулась, застыла раздумчиво на мгновение, и переливчатым изумрудом упала в берлогу.
   Сергий чуть приоткрыл глаза, слизнул языком с губы росинку.
   – Утро, никак? – произнёс он вполголоса и перекрестился.
   В другом конце берлоги кто-то зашевелился. Инок любовно вздохнул. «Пущай поспит». И перекрестил спящего.
   Отстояв молитву, Сергий собрал ворох сосновых игл, до нага разделся и улёгся на них. По телу поползли кровавые змейки. Лицо инока исказилось не то мучительной судорогой, не то жуткой улыбкой безумного. Глубже ввалились глаза, а на заострившемся, как у покойника, носу забился тающий клубочек розовых жилок.
   Поворочавшись на колючем ложе, Сергий стал на колени и грудным тенорком запел какую-то духовную песню.
   Разбуженный песней парень неслышно приподнялся на локтях. Инок увлёкся. Казалось, он не только не видит окружающего, но не чувствует ни острой боли, ни собственного своего «земного» тела. Непомерно большая голова, вихляясь на тоненькой шее, запрокидывалась все выше и выше, шапку леса резали вдохновенно горящие глаза, точно искали чего-то в далёких глубинах небес…
   Парень на брюхе подполз к Сергию и завторил песне.
   Обессилев, Сергий наконец умолк и медленно, точно кем-то поддерживаемый, повалился наземь. Иглы резнули тело, пробудили сознание. Сергий вскрикнул, ухватился за руку парня:
   – Фомушка! – расплылся он в блаженной улыбке. – Проснулся никак?
   Он приник головою к плечу Фомки и умолк. Фомка робко отстранился и с горечью поглядел на залитое кровью тело подвижника.
   – Дозволь, отец, освободить тебя от никоновых шипов.
   – Свободи, – пораздумав, нехотя согласился инок.
   Трясущимися руками, полный участия. Фомка принялся вытаскивать занозы.
   Вдруг Сергий приложил к уху ребро ладони.
   – Сдаётся мне, аль впрямь идёт кто?
   Послышался сухой треск валежника и встревоженные шелесты сучьев.
   – Идут! – в ужасе вскочил он, но, вглядевшись, благодарно перекрестился.
   – Наши!
   И, раскрыв объятья, пошёл навстречу гостям.
   За ним торопливо зашагал Фомка. Сделав несколько шагов, он остановился.
   Свесив на грудь голову, полная кручины, к нему шла, словно олицетворение непереносимого горя, Родимица.

Глава 21
РЕВНИТЕЛИ ДРЕВЛЕГО БЛАГОЧЕСТИЯ

   Перед тем как написать челобитную, Сергий сутки простоял на коленях в безмолвной молитве. Чтобы не мешать ему, послы ушли далеко в лес. Родимица же, упросив Фомку подарить ей несколько минут для объяснения, увела его к опушке. Стрелец сидел, понурясь, на пне, не слушая Федору. Лишь узнав о пожаловании его пятидесятным, он презрительно скривил губы и истово перекрестился.
   – Суета сует и томление духа.
   Родимица широко раскрытыми глазами глядела на Фомку и не узнавала его. Было в осунувшемся лице что-то не присущее ему, несвойственное легко загорающейся натуре: легла на нём печать неживого спокойствия, холодной мудрости. Три продольные борозды на лбу, точно рубцы от не совсем ещё затянувшихся ран, и синие полукруги под глазами вызывали в постельнице острую жалость, щемящее чувство необъяснимой тревоги. Она несколько раз, побуждаемая самыми чистыми, человеческими намерениями, пыталась привлечь его к своей груди, приласкать, как ласкают после долгой разлуки больного друга, но он относился к этим порывам, как к «искушению плоти», и так щетинился, что у постельницы опускались беспомощно руки.
   Пробыв молча подле Родимицы до вечера, Фомка, чтобы отделаться от неприятного соседства, пошёл к иноку и простоял на коленях всю ночь, до окончания молитвы. На рассвете, изнурённый и голодный, он забылся беспокойным, как лесные шорохи, сном.
   К полудню челобитная была составлена.
   – Такого слогу и толика описания ересей в новых книгах мы во днех своих не слыхали, – сквозь давившие его слёзы умилился один из послов.
   Инок отвесил гостям земной поклон и, присев на корточки, уставился неподвижным взглядом на свои колени.
   – Отец! – нерешительно обратился к Сергию посадский ревнитель Павел Даниловец.
   Сухо звякнули вериги на вздрогнувшей спине инока. Даниловец сложил пригоршнею ладони и так подался туловищем вперёд, как будто приготовился нырнуть.
   – Ты, честной инок, еси новый Илья, к тебе прибегаем: веди нас к государям. Будь наставником нашим в борьбе с богохульными псами, никонианами.
   Рука Сергия свалилась с колена, мёртво болталась в воздухе. Отставленнный указательный палец бороздил влажный мох, и в лад ему размеренно почавкивала под притоптывающими босыми ногами гнилая лужица.
   После напряжённого раздумья инок наконец решительно поднялся. Голова его смешно завихлялась на тоненькой шее и надломленным кустиком привалилась к узенькому плечу.
   – Приемлю сей подвиг, – слабо шевельнул он потрескавшимися губами и блаженно зажмурился. – Да благословит меня Христос головой умереть за правду его.
   – Аминь! – в один голос чинно закрепили послы и трижды перекрестились.
   Прежде чем тронуться в путь, выборные попросили Сергия исповедать их и отпустить им грехи.
   Инок послушно зашагал к норе, вырытой подле ключа, – к моленной.
   Родимица исповедовалась последней. В норе было так тесно, что Сергий против воли стоял вплотную к женщине.
   Припав к плечу подвижника, Федора горько заплакала.
   – О чём ты? – погладил её Сергий по голове.
   Путаясь, глотая слёзы, постельница покаялась в своей «блудной» любви к стрельцу.
   Инок с омерзением оттолкнулся от исповедальщицы и выполз из норы. Родимица больно вцепилась в его руку:
   – Так ли Христос с блудницей сотворил?
   И, притянув его к себе, поклялась, что всей душой кается и хочет искупить грех «огненным крещением в вечную жизнь».
   Сергий обмяк и уже ласковей поглядел на Федору.
   – Иди и не греши! – торжественно изрёк он и поцеловал женщину в лоб.
   Пряный запах волос, уютное тепло грудей, дерзко прильнувших к его хилой груди, смутили его.
   – Иди… – повторил он и осёкся, испугавшись собственного, неожиданно по-новому зазвеневшего голоса.
   Родимица, точно ничего не замечая, продолжала говорить о себе, о Фомке, о том, как мучает её грех, и все настойчивей, жарче прижималась к подвижнику.
   – Уйди, сатана! – крикнул вдруг не своим голосом инок, и рванулся, готовый бежать, но с ужасом почувствовал, как ноги точно вросли в землю, отказываются слушаться, а руки сами обвиваются вокруг шеи женщины.
   Он молитвенно поглядел на постельницу:
   – Не губи! Христа для, свободи от чар духа лукавого.
   Родимица точно того и ждала. Порывисто задышав в побагровевшее лицо подвижника, она скорее властно потребовала, чем попросила:
   – Вели Фоме идти сызнова в мир. Неужто ж мене добра принесёт он староверам в чине пятидесятного, чем спасаясь в лесу, в чине послушника? А не исполнишь по моему хотению, каждоднев буду смущать твой дух!
   Вырвав почти насильно обетование от инока, она ушла из норы.
   Сергий тяжело опустился на землю и вдруг захлебнулся в жестоких рыданиях.
   Фомка подкрался к норе, прислушался. «То с обителью прощается праведник, – подумал он. – Скорбит о тихих днях наших, проведённых в стороне от мирской суеты».
   И никогда никому не поверил бы Фомка, если бы сказали ему, что совсем о другом плачет Сергий: о минувших днях, о навек утраченной юности и о неизведанных радостях жизни…
   Ещё более сгорбившись, с мёртвенно-бледным, но уже обычно холодным лицом вышел инок из моленной и слабым, чуть слышным голосом окликнул стрельца.
   Фомка подполз на коленях к учителю и коснулся лбом земли.
   – Мыслил я, чадо моё, оставить тебя в месте спасания моего, – возложил инок обе руки на главу послушника, – да, видно, Бог рассудил по-иному.
   Стрелец с удивлением вслушался.
   – Надобен ты ещё миру, мой сын. Иди и, приемля земной чин начального человека, послужи нелицеприятно братьям своим, ревнителям древлего благочестия.
   Узнав о воле Сергия, выборные горячо поддержали его и наперебой принялись доказывать упиравшемуся Фомке, что чем больше будет в полках начальников-староверов, тем скорее удастся им привлечь на свою сторону рядовых стрельцов и тем самым вынудить никониан смириться.
   Родимица стояла в сторонке и не только не поддерживала послов, но всячески старалась доказать, что Фомке больше к лицу подвижничество, чем «мирская суета».
   Потому что в словах Родимицы слышалась скрытая насмешка и потому что она одна осмелилась возражать всем, Фомка, назло ей, против желания, вдруг ухарски тряхнул головой:
   – Будь по-вашему, други! Приемлю мирской чин на служение людям!
   Едва сдерживая радость, постельница торопливо отвернулась и, сунув руку под накинутый на плечи платок, осенила себя меленьким троеперстным крестом.
   Князь Хованский обещал староверам поддержать челобитную. Однако он не надеялся на Сергия и в беседе с ним при народе откровенно сознался:
   – Вижу тебя, инока, отче, смиренна, тиха и немногословна, и не будет тебя с таковое великое дело, – надобно против их учёному человеку ответ держать.
   Сергий не прекословил; поклонившись на все четыре стороны, тотчас же ушёл из города.
   Староверы растерялись.
   – Уж не унёс ли новый Илья обиду на нас в кротком сердце своём?
   А пятидесятный Фомка Памфильев резко бросил Хованскому:
   – Коль не имашь веры в излюбленного перед Богом молитвенника – не наш ты, чужой!
   Князь ласково потрепал Фому по спине.
   – Юн ты да не в меру горяч, пятидесятный. Слушай-ко нас, стариков, как то издревле ведётся у православных. – И строго обратился ко всем: – Нешто не ученей в Писании и духом не твёрже кроткого Сергия отец Никита?
   Посадский ревнитель Савва Романов сунул в рот клок чёрной, как монашеский клобук, бороды и, пожевав, недовольно выплюнул.
   – Твёрд-то твёрд Пустосвят, одначе же в сто семьдесят четвёртом году [68]кто, как не он, принёс Никонову собору покаяние?
   За Никиту вступился ревнитель Павел Захаров:
   – А кто старое помянет, тому глаз вон. Быль молодцу не в укор. Было, да быльём поросло. А опричь Никиты не обрести вам мужа гораздей навыченного в Писании!
   Хованский восхищённо уставился в небеса:
   – Знаю я того священника гораздо. Противу него никонианам нечего говорить, тот уста им заградит, и прежде сего ни един от них противу его не может стать, но как листва падёт.
   Фома предложил примиряющее решение:
   – Пущай водительствуют спором о вере и инок Сергий и отец Пустосвят!
   На том и остановились раскольники. Прямо от Хованского пятидесятный поскакал на коне за Сергием и, нагнав его за Таганом, уговорил вернуться. Инок молча последовал за спрыгнувшим с коня Фомою.
   Близилось 25 июня 7190 [69]года, день венчания на царство Иоанна и Петра Алексеевичей.
   Никита Пустосвят, окружённый плотным кольцом учеников, с утра до поздней ночи расхаживал по Москве и, пугая народ мрачными предсказаниями о скорой кончине мира, призывал всех, не мешкая, пока не поздно, вернуться «в лоно истинной веры, в которой спасались древлие чудотворцы».
   С особенной силой Пустосвят упирал на венчание царей:
   – Приемлют государи венец по древлему чину, – вещал он, – и спасётся Русь, приемлет бо и Господь христиан в лоно своё. А благословит государей на царство нечестивой рукой своей патриарх Иоаким – и от края до края раздерётся небесная твердь, и падут на землю громы великие, и низвергнутся в геену огненную вси нечестивые!
   Пророческий его голос проникал суеверным ужасом в человеческие сердца. Весть о «светопреставлении» покатилась по ухабистым дорогам российским, всполошила далеко за Можайском, Володимиром, Тверью убогие деревеньки, погосты, сельца и починки.
   Крестьяне, не раздумывая, бросали работу и уходили в леса.
   – Спаси нас, Господи! Прибери нас к себе от глада, убожества и гнева господарей!
   В сущности, крестьянам было всё равно; исполнится ли по пророчеству староверов, останется ль мир незыблемым. Любо было то, что ревнители подняли обличающий голос противу верховных людей, противу издревлих ворогов убогих – господарей. И крестьяне охотно шли за «пророками», пытаясь убедить себя, что слепо им верят. Толкала их к староверам призрачная надежда, извечно живущая в груди каждого, пусть самого тёмного, подъяремного человека надежда освобождения.
   По оброчным посёлкам суетливо шныряли торговые люди, скупая лапти, холсты, деревянную посуду, дублёную кожу, гужи, вёдра, лохани.