Страница:
Царь строго прослушал письмо и, красный от напряжения, подтолкнул локтём сладко вздремнувшего Нарышкина.
– Уразумел?
Лев Кириллович осоловело уставился на барона.
– Ты какие тут ереси государю вычитывал? Гляди вот, доболтаешься!
Голицын, чтобы в свою очередь не попасть впросак, поспешил вмешаться в разговор до того, как обратятся к нему:
– Умственную цидулу прислал дьяк иноземный. Велико умственную. Чтоб разобраться добро, как и что в ней прописано, надобно, по-моему, особливое сидение учинить. Стоит она того. Ей, государь, стоит того.
Пётр и сам смутно улавливал содержание письма, а потому, чтобы не показать себя перед бароном невеждой, сразу согласился с князем.
– Поутру же учинить сидение на Генеральском дворе. Да Виниусу сказать, чтоб явился.
И, стараясь не выдать смущения, шагнул к порогу. Барон предупредительно открыл дверь в зал. Увидев царя, гости вскочили с мест и застыли в глубоком поклоне.
– А вот и Анна! – обрадованно вскрикнул стоявший у окна Лефорт и бросился на улицу встречать иноземку.
Но доброе настроение не возвращалось к царю. То, что он почти ничего не понял из письма, раздражало его, вызывало краску стыда. Он супился, держался от всех в стороне, почти не разговаривал и был холоден даже с Монс. Больше всего он страдал от мысли, что Келлер понял, почему разбор письма был перенесён на утро, и, может быть, теперь жестоко издевается про себя над его невежеством и тупостью. Он то и дело вскидывал на барона глаза, словно хотел поймать его врасплох, прочесть на лице его мысли. Но Келлер, как всегда, был ровен, ко всем внимателен, и, кроме хозяйского радушия и чуть заметной, обычной улыбки превосходства над другими, ничего нельзя было уловить ни в одном его жесте.
Не расшевелило Петра и вино. Он пил чашу за чашей, один, ни с кем не чокаясь и не хмелел. Только в ушах стоял назойливый шум, а в груди росло странное чувство обиды и страха. То, что писал Витзен, не было для него новостью, сама жизнь говорила ему гораздо больше. Только не умел он ещё разбираться хорошенько во всех хитросплетениях жизни. Нужны были учителя, а их пока не находилось. Прищурившись, царь с ненавистью и завистью шарил глазами по беспечным лицам людей.
«У иноземцев ли уму-разуму набираться, очи закрыв? – грыз он ногти. – Тоже хороши! Тому научат, что им на пользу одним. У Льва ли – кичливого чучела? А либо у Гордона, который рад-радёшенек кому угодно служить, – платили бы подороже. У скольких государей служил, сам черт не сочтёт! У Лефорта? Тоже, на одно пьянство больше горазд! – Он зло скрёб ногтями лакированную ручку кресла. – Черта ли в них! Все они только на непотребства горазды! Только и отдыхаю, когда с купчинами беседы веду, да разве ещё с Тихон Никитичем!»
С каждой минутой царь все больше супился, раздражался, темнел.
В терему становилось тревожней и тише. Кое-кто незаметно поднимался из-за стола, предусмотрительно пятился к двери: чересчур хорошо были знакомы всем эти бесноватые Петровы подёргивания, они несли за собой такие взрывы звериного гнева, которые для многих кончились уже опалой и потерей чести.
Склонившись к Лефорту, Анна Монс что-то шепнула ему и, кручинно вздохнув, вытерла глаза шёлковым, в широчайшей бахроме белых густых кружев, платочком.
– Кто старый ест или нет красиф, тот пусть сердитый на всех, – вскочила она и расхохоталась. – А мы с гозудар пойдём гросфатертанц!
И, раскрыв объятия, порхнула к Петру.
Тонкий аромат духов, нежное прикосновение к руке горячих и влажных губ, прерывистое дыхание мгновенно преобразили царя. Он ухватил девушку за плечо, пригнулся и, не стесняясь полного зала, сочно поцеловал её в лукаво смеющиеся глаза, в узенький лоб и завитые белокурые волосы.
– Эх, была не была! К чёрту кручины! Гросфатертанец! – ухарски крикнул он. – Глядите все, как Русь с Европою танец отплясывают!
Хоромы Келлера сотрясались от визга, хохота, хмельных песен и дикого пляса. На дворе со змеиным шипением вздымались потешные огни, будили Немецкую слободу взрывами и бурными раскатами грома. Тысячи загорающихся в ночной вышине золотисто-серебряных звёздочек на мгновение висли в чёрном бархате неба и потом разлетались по сторонам резвящимися роями причудливых светлячков. Изредка высовывались из окон чистеньких домиков иноземцев головы в колпаках:
– Как хорошо! – причмокивали губами головы. – Совсем как при европейских дворах!
Пётр состязался с Гордоном в пускании причудливых потешных огней. При удачных, особенно сильных взрывах ракет он сбрасывал шляпу, хлопал исступлённо в ладоши и так ревел, подпрыгивая в темноту, что даже много видавший на своём веку шотландец пугливо шарахался в сторону.
Гремела музыка. Таинственными призраками, чуть озарённые багровыми отблесками факелов, по двору скользили пары. Во мгле, среди весёлого смеха, песен и шуток, все чаще слышались звуки мимолётного поцелуя.
– Принц, – приставал к Голицыну захмелевший Лефорт, – дай мне обнималь тебья, принц!
– Не любы мне французские дебошаны [128], – смеялся князь и сочно отрыгивал в лицо швейцарцу.
Пьяно всхлипывая, Франц отходил ненадолго, колотил себя в грудь кулаком и сиротливо жаловался в пустоту:
– Мейн гот, научи, что меня делаль! Я потерял себе… мейн гот… Я хочю смьех, а приходит пляч!
Но тут же, путаясь в собственных ногах, наступал на князя Бориса. Гомон и беспорядочный шум пронизывал высокий, но нежный, как взлёт белого голубя, тенор:
– Принц, дай мне обнималь тебья, принц!
– Отстань ты, лик безбородый, – сквозь похабный хохоток отрыгивал Голицын. – Пристал, короста!
Анна не отходила от государя, – да если бы и хотела уйти, Пётр все равно не отпустил бы её. Как ни увлекался он потешными огнями и как ни был хмелён, ни одно движение девушки не ускользало от его ревнивого взора. Все делалось для неё и ради неё; царь хотел, чтобы она чувствовала это и принимала как частицу его влюблённой души. Обо всём забывал государь, когда была около него белокурая девушка, и все казалось ему восторженным, сияющим, родным и близким, как бесхитростная, нежная улыбка её…
На землю дохнуло лёгким предутренним холодком. Гости один за другим уходили в хоромы. Двор понемногу пустел. Сквозь дальний край неба, на восходе солнца, мягко пробивался молочно-розовый родничок зари.
Анна зябко прижалась к царю.
– Ошен холодно воздух. Я ошен холодно.
Бесцеремонно подталкивая задержавшихся, Лефорт гнал всех в хоромы. На крыльце он остановился, взмахнул неопределённо рукой, точно в поцелуе причмокнув губами, открыл плечом дверь и скрылся в сенях. Пётр снял с себя кафтан и заботливо укутал в него девушку.
– Не приведи Господь, не занедуговала бы.
Она ничего не ответила, только ещё теплее прижалась к нему. Подняв на руки Анну, царь на носках, стараясь не дышать, бережно понёс её в садик, в обвитую плющом и душистым горошком беседку.
Было утро, когда царь вернулся домой. На дворе он невольно приподнял голову и вдруг съёжился. На него, не мигая, из оконца светлицы, точно заворожённые, устремились глаза Евдокии Фёдоровны. Он опустил голову и робко, крадучись, прошмыгнул в сени.
Накинув на плечи турецкую шаль, царица вышла из светлицы.
– Добро пожаловать, – по-новому, без тени пришибленности взяла она за руку мужа.
Дозорные притаились в тёмных углах сеней. Чуть скрипнула дверь соседнего терема, в щель ткнулся любопытный глаз охочей до сплетен постельницы. Из чуланчика на четвереньках выползла карлица-дурка.
– Так его, так его, Дунюшка! – сделав прыжок, впилась дурка зубами в икры государя.
Пётр вскрикнул от боли и так ударил карлицу носком сапога, что она, распахнув головой дверь, кубарем вылетела на двор.
Пройдя в светлицу, Евдокия Фёдоровна неожиданно бухнулась в ноги царю.
– Опамятуйся, владыко мой! Не меня пожалей, над Русью смилостивься. Вечор ещё патриарх сказывал, что и русским тебя людишки почитать перестали.
Пётр уселся на примятой постели и сложил руки крестом на груди.
– Ещё чего скажешь? Не страшись – обличай государя всея Руси.
Она встала с пола и в упор поглядела на мужа.
– А ещё в том уличу, в чём властна уличать Божьим благословением. Иль закажешь мне поминать имя девки блудной немецкой?!
Точно вихрем сорвало государя с места. Страшный удар кулаком по голове сразил царицу. Она даже не вскрикнула, упала ниц.
Пётр потерял власть над собой. Гнев помутил его рассудок. Извергая потоки ругательств, он тяжело прыгнул на жену и, словно уминая землю, замесил по телу ногами.
– Вот тебе «девка»! Не будешь в обиде! На вот! И с тобой гросфатертанец спляшу! – Он месил, месил ногами тело жены – царица все меньше сопротивлялась, лежала как мёртвая. – Держи гросфатертанец, начётчица толстозадая! Держи, Дунюшка, за Аннет!!
Лишь когда прибежала перепуганная Наталья Кирилловна с царевичем Алексеем на руках, государь опомнился.
– Убрать в монастырь! – придушенно, сквозь стиснутые зубы, вырвалось у него. – В монастырь!
– А царевич? – строго поглядела на сына Наталья Кирилловна.
– А царевич, ежели в неё, начётчицу, пошёл, пущай лучше загодя Богу душу отдаст, покель я его собственными перстами не удушил.
Подле Евдокии Фёдоровны хлопотали постельницы, мамки, боярыни и сенные девушки. Светлица наполнилась дымком кадил и пряным запахом ладана: боярыни приступили к лечению молодой царицы.
Очнувшись от «святой» воды, Евдокия Фёдоровна широко раскинула ноги и вздохнула.
– Жива будет, – уверенно заявила Наталья Кирилловна, – ихний лопухинский род приобык к мужниным кулакам.
И не взглянув больше на невестку, величественно выплыла из светлицы.
За нею, сутулясь и шаркая по-стариковски, ушёл и царь.
Глава 3
– Уразумел?
Лев Кириллович осоловело уставился на барона.
– Ты какие тут ереси государю вычитывал? Гляди вот, доболтаешься!
Голицын, чтобы в свою очередь не попасть впросак, поспешил вмешаться в разговор до того, как обратятся к нему:
– Умственную цидулу прислал дьяк иноземный. Велико умственную. Чтоб разобраться добро, как и что в ней прописано, надобно, по-моему, особливое сидение учинить. Стоит она того. Ей, государь, стоит того.
Пётр и сам смутно улавливал содержание письма, а потому, чтобы не показать себя перед бароном невеждой, сразу согласился с князем.
– Поутру же учинить сидение на Генеральском дворе. Да Виниусу сказать, чтоб явился.
И, стараясь не выдать смущения, шагнул к порогу. Барон предупредительно открыл дверь в зал. Увидев царя, гости вскочили с мест и застыли в глубоком поклоне.
– А вот и Анна! – обрадованно вскрикнул стоявший у окна Лефорт и бросился на улицу встречать иноземку.
Но доброе настроение не возвращалось к царю. То, что он почти ничего не понял из письма, раздражало его, вызывало краску стыда. Он супился, держался от всех в стороне, почти не разговаривал и был холоден даже с Монс. Больше всего он страдал от мысли, что Келлер понял, почему разбор письма был перенесён на утро, и, может быть, теперь жестоко издевается про себя над его невежеством и тупостью. Он то и дело вскидывал на барона глаза, словно хотел поймать его врасплох, прочесть на лице его мысли. Но Келлер, как всегда, был ровен, ко всем внимателен, и, кроме хозяйского радушия и чуть заметной, обычной улыбки превосходства над другими, ничего нельзя было уловить ни в одном его жесте.
Не расшевелило Петра и вино. Он пил чашу за чашей, один, ни с кем не чокаясь и не хмелел. Только в ушах стоял назойливый шум, а в груди росло странное чувство обиды и страха. То, что писал Витзен, не было для него новостью, сама жизнь говорила ему гораздо больше. Только не умел он ещё разбираться хорошенько во всех хитросплетениях жизни. Нужны были учителя, а их пока не находилось. Прищурившись, царь с ненавистью и завистью шарил глазами по беспечным лицам людей.
«У иноземцев ли уму-разуму набираться, очи закрыв? – грыз он ногти. – Тоже хороши! Тому научат, что им на пользу одним. У Льва ли – кичливого чучела? А либо у Гордона, который рад-радёшенек кому угодно служить, – платили бы подороже. У скольких государей служил, сам черт не сочтёт! У Лефорта? Тоже, на одно пьянство больше горазд! – Он зло скрёб ногтями лакированную ручку кресла. – Черта ли в них! Все они только на непотребства горазды! Только и отдыхаю, когда с купчинами беседы веду, да разве ещё с Тихон Никитичем!»
С каждой минутой царь все больше супился, раздражался, темнел.
В терему становилось тревожней и тише. Кое-кто незаметно поднимался из-за стола, предусмотрительно пятился к двери: чересчур хорошо были знакомы всем эти бесноватые Петровы подёргивания, они несли за собой такие взрывы звериного гнева, которые для многих кончились уже опалой и потерей чести.
Склонившись к Лефорту, Анна Монс что-то шепнула ему и, кручинно вздохнув, вытерла глаза шёлковым, в широчайшей бахроме белых густых кружев, платочком.
– Кто старый ест или нет красиф, тот пусть сердитый на всех, – вскочила она и расхохоталась. – А мы с гозудар пойдём гросфатертанц!
И, раскрыв объятия, порхнула к Петру.
Тонкий аромат духов, нежное прикосновение к руке горячих и влажных губ, прерывистое дыхание мгновенно преобразили царя. Он ухватил девушку за плечо, пригнулся и, не стесняясь полного зала, сочно поцеловал её в лукаво смеющиеся глаза, в узенький лоб и завитые белокурые волосы.
– Эх, была не была! К чёрту кручины! Гросфатертанец! – ухарски крикнул он. – Глядите все, как Русь с Европою танец отплясывают!
Хоромы Келлера сотрясались от визга, хохота, хмельных песен и дикого пляса. На дворе со змеиным шипением вздымались потешные огни, будили Немецкую слободу взрывами и бурными раскатами грома. Тысячи загорающихся в ночной вышине золотисто-серебряных звёздочек на мгновение висли в чёрном бархате неба и потом разлетались по сторонам резвящимися роями причудливых светлячков. Изредка высовывались из окон чистеньких домиков иноземцев головы в колпаках:
– Как хорошо! – причмокивали губами головы. – Совсем как при европейских дворах!
Пётр состязался с Гордоном в пускании причудливых потешных огней. При удачных, особенно сильных взрывах ракет он сбрасывал шляпу, хлопал исступлённо в ладоши и так ревел, подпрыгивая в темноту, что даже много видавший на своём веку шотландец пугливо шарахался в сторону.
Гремела музыка. Таинственными призраками, чуть озарённые багровыми отблесками факелов, по двору скользили пары. Во мгле, среди весёлого смеха, песен и шуток, все чаще слышались звуки мимолётного поцелуя.
– Принц, – приставал к Голицыну захмелевший Лефорт, – дай мне обнималь тебья, принц!
– Не любы мне французские дебошаны [128], – смеялся князь и сочно отрыгивал в лицо швейцарцу.
Пьяно всхлипывая, Франц отходил ненадолго, колотил себя в грудь кулаком и сиротливо жаловался в пустоту:
– Мейн гот, научи, что меня делаль! Я потерял себе… мейн гот… Я хочю смьех, а приходит пляч!
Но тут же, путаясь в собственных ногах, наступал на князя Бориса. Гомон и беспорядочный шум пронизывал высокий, но нежный, как взлёт белого голубя, тенор:
– Принц, дай мне обнималь тебья, принц!
– Отстань ты, лик безбородый, – сквозь похабный хохоток отрыгивал Голицын. – Пристал, короста!
Анна не отходила от государя, – да если бы и хотела уйти, Пётр все равно не отпустил бы её. Как ни увлекался он потешными огнями и как ни был хмелён, ни одно движение девушки не ускользало от его ревнивого взора. Все делалось для неё и ради неё; царь хотел, чтобы она чувствовала это и принимала как частицу его влюблённой души. Обо всём забывал государь, когда была около него белокурая девушка, и все казалось ему восторженным, сияющим, родным и близким, как бесхитростная, нежная улыбка её…
На землю дохнуло лёгким предутренним холодком. Гости один за другим уходили в хоромы. Двор понемногу пустел. Сквозь дальний край неба, на восходе солнца, мягко пробивался молочно-розовый родничок зари.
Анна зябко прижалась к царю.
– Ошен холодно воздух. Я ошен холодно.
Бесцеремонно подталкивая задержавшихся, Лефорт гнал всех в хоромы. На крыльце он остановился, взмахнул неопределённо рукой, точно в поцелуе причмокнув губами, открыл плечом дверь и скрылся в сенях. Пётр снял с себя кафтан и заботливо укутал в него девушку.
– Не приведи Господь, не занедуговала бы.
Она ничего не ответила, только ещё теплее прижалась к нему. Подняв на руки Анну, царь на носках, стараясь не дышать, бережно понёс её в садик, в обвитую плющом и душистым горошком беседку.
Было утро, когда царь вернулся домой. На дворе он невольно приподнял голову и вдруг съёжился. На него, не мигая, из оконца светлицы, точно заворожённые, устремились глаза Евдокии Фёдоровны. Он опустил голову и робко, крадучись, прошмыгнул в сени.
Накинув на плечи турецкую шаль, царица вышла из светлицы.
– Добро пожаловать, – по-новому, без тени пришибленности взяла она за руку мужа.
Дозорные притаились в тёмных углах сеней. Чуть скрипнула дверь соседнего терема, в щель ткнулся любопытный глаз охочей до сплетен постельницы. Из чуланчика на четвереньках выползла карлица-дурка.
– Так его, так его, Дунюшка! – сделав прыжок, впилась дурка зубами в икры государя.
Пётр вскрикнул от боли и так ударил карлицу носком сапога, что она, распахнув головой дверь, кубарем вылетела на двор.
Пройдя в светлицу, Евдокия Фёдоровна неожиданно бухнулась в ноги царю.
– Опамятуйся, владыко мой! Не меня пожалей, над Русью смилостивься. Вечор ещё патриарх сказывал, что и русским тебя людишки почитать перестали.
Пётр уселся на примятой постели и сложил руки крестом на груди.
– Ещё чего скажешь? Не страшись – обличай государя всея Руси.
Она встала с пола и в упор поглядела на мужа.
– А ещё в том уличу, в чём властна уличать Божьим благословением. Иль закажешь мне поминать имя девки блудной немецкой?!
Точно вихрем сорвало государя с места. Страшный удар кулаком по голове сразил царицу. Она даже не вскрикнула, упала ниц.
Пётр потерял власть над собой. Гнев помутил его рассудок. Извергая потоки ругательств, он тяжело прыгнул на жену и, словно уминая землю, замесил по телу ногами.
– Вот тебе «девка»! Не будешь в обиде! На вот! И с тобой гросфатертанец спляшу! – Он месил, месил ногами тело жены – царица все меньше сопротивлялась, лежала как мёртвая. – Держи гросфатертанец, начётчица толстозадая! Держи, Дунюшка, за Аннет!!
Лишь когда прибежала перепуганная Наталья Кирилловна с царевичем Алексеем на руках, государь опомнился.
– Убрать в монастырь! – придушенно, сквозь стиснутые зубы, вырвалось у него. – В монастырь!
– А царевич? – строго поглядела на сына Наталья Кирилловна.
– А царевич, ежели в неё, начётчицу, пошёл, пущай лучше загодя Богу душу отдаст, покель я его собственными перстами не удушил.
Подле Евдокии Фёдоровны хлопотали постельницы, мамки, боярыни и сенные девушки. Светлица наполнилась дымком кадил и пряным запахом ладана: боярыни приступили к лечению молодой царицы.
Очнувшись от «святой» воды, Евдокия Фёдоровна широко раскинула ноги и вздохнула.
– Жива будет, – уверенно заявила Наталья Кирилловна, – ихний лопухинский род приобык к мужниным кулакам.
И не взглянув больше на невестку, величественно выплыла из светлицы.
За нею, сутулясь и шаркая по-стариковски, ушёл и царь.
Глава 3
ЭЙ, ЖГИ – ГАФФАРИ!
В полдень на Генеральском дворе царь с ближними и двумя торговыми гостями обсуждал письмо Витзена.
– А кто иноземцев страшится, – смело поднялся гость Евреинов после долгой и утомительной речи князя Чагина, – тот отчизне своей хуже ворога. Потому нам без торгу с басурманами не обойтись. От торга сего к нам золотые ихние да ефимки серебряные плывут. Надобно лишь так повести, чтобы мы поболе вывозили своих товаров да помене ихних ввозили.
– «Помене»! «Поболе»! – передразнил Пётр торгового гостя. – А про то запамятовал, чёрт лысый, что сами-то мы опричь калачей да квасу ничегошеньки сотворить не умеем. – и, словно пробуя добротность сукна, так ущипнул за руку Евреинова, что у того на лбу и носу пробежала синяя рябь мельчайших морщинок. – Небось кафтан-от носишь из сукна немецкого дела?! Небось нашенским дерьмом брезгуешь и половицы в сенях покрывать! Рыло воротишь!
Дьяк Виниус как будто только и дожидался этих слов государевых.
– Вот про то самое и ты, ваше царское величество, и купчина сказываете. Нету на Руси добрых товаров, а надобны оные. Ныне время вотчинников-бояр отошло. Ныне своим хозяйством не проживёшь. И земля не та, и потреба не та, и володетели не те. Ныне всяк норовит из грязи вон уйти на дорогу европскую. Без торгу тут и дня не продышишь. Ты погляди, государь, что на одной Москве только деется. Без рынков да мелкого разносного торга одних лавок могутных три тыщи! А в иных городах не то же ли? А монастыри, Соловецкий да Троицкий да иные – какой торг торгуют! Возьми хоть Антониев-Сийский монастырь, коий каждогод продаёт на Москве триста тысяч пуд соли да столько рыбы, что и не счесть!
– Ну и обряжайся в рыбьи кафтаны да войско снабжай фузеями соляными! – стукнул дубинкою по столу окончательно сбитый с толку Пётр.
– И обрядимся, ваше царское величество! Потому денег великая сила в царстве твоём. Посчитай казну, хочешь, у Строгановых, хочешь, у Панкратьевых, а не то у Окошниковых с Рожиными да Сычуговыми. Куда девать денежки? А на построение фабричное. Вот куда, государь. Тем и хвосты поприжмём иноземцам, и сами в те поры заживём по европейскому чину. А наипаче всего денег в земле ищи. Богатая земля у нас. Мы только тёмные. По неучености не ведаем ничего.
Раздражение Петра проходило. На лбу складывались продольные, старившие лицо морщины. Взгляд туманился думой и в то же время оживлялся разумением дела, о котором говорили советники.
Заложив за спину руки, царь покружил недолго вдоль стен, потом резко остановился перед торговым гостем Ворониным.
– А, ей-ей, правда Андрея! Понастроить фабрик, да ещё… – он приблизил лицо к гостю так, что почти столкнулся с ним носом, – да ещё… флотом своим пообзавестись, чтоб, значит, купчин наших от аглицкого флота, что товары русские перевозят, избавить, куда каково добро будет! Твёрдой рукой повести дело, что начали дед мой да блаженной памяти батюшка.
– Одно худо… – покачал головой Воронин.
– Чего ещё каркаешь? Все у вас, у купчин, так, да не так…
Воронин трусливо поглядел на замелькавшую в воздухе дубинку.
– Чего ушами прядаешь?! Стой смирно, квашня протухшая. Да не бойся, не трону… покуда. Говори!
– Худо, ваше царское величество, то, что немцы к нам ввозят да мы за море вывозим товары единожды в год. А за год цены на товары, почитай, стократ меняются. А и опричь того, из-за долгого время прикинешь нешто, сколько товаров закупить надобно вровень с тем, сколько для продажи потребно.
Он замолчал и понуро взглянул на сидевшего в сторонке Гордона.
Генерал захлопал в ладоши:
– Браво! Карош! Ошен карош слов, Воронин! Русски капитал мошет бивайт замо… э – э… – он собрал в щепоточку пальцы и потёр ими лоб, – замо…стоятельный! Замостоятельний только когда России будет свободно плавай Балтийски мора. Надо свой дорога Западни Европ, свой берех Балтика непремен полушайт.
Мысль о возможной войне привела генерала в восторг, сулила тысячи новых заманчивых приключений, авантюр и выгод.
– Непремен скорей надо Балтийски мора!
– Будет свой берег! – крикнул изо всех сил государь и, прыгнув к Гордону, смачно поцеловал его в обе щёки. – Будет! Будет для торгу у нас свой Балтийский берег!
Довольные сидением гости разошлись.
– Государь-то у нас, что скажешь… а? Люли-малина, не государь! – с благоговением шепнул Евреинов Воронину.
– Что и говорить. Лучшего днём с огнём не сыскать. Царь ныне и должен быть первым купчиною в своём государстве. Таким, чует сердце, быть Петру Алексеевичу. Уж мы его приспособим.
Командир старой армии Иван Иванович Бутурлин, получивший от царя потешное звание короля польского, царя семёновского, усиленно готовился к предстоящим боям с новыми армиями, главнокомандующим которых был назначен князь Фёдор Юрьевич Ромодановский, прозванный королём прешбурхским Фридрихом.
Обе армии, подуськиваемые начальниками, ненавидели друг друга, по малейшему поводу учиняли кровопролитные драки. Но «стрельцы» (старая армия) никогда не затевали первыми ссору, остерегались не солдат, а грозного «короля» их «Фридриха».
Кичливые, преисполненные сознания своей силы, войска Ромодановского держались на Москве и в Преображенском, как татарские орды. Работные людишки, холопы, крестьяне, едва завидя солдат, шарахались от них в разные стороны, словно от сорвавшихся с цепи бешеных псов.
Потешным полкам, доказавшим свою беззаветную преданность царю Петру в дни свержения Софьи, было дозволено многое такое, о чём не могли мечтать даже самые близкие ко двору вельможи.
И потому, что солдаты Ромодановского держались господарями, не подчиняясь никаким законам, а семёновцы, имевшие все права, на такие же вольности, были в загоне, – Бутурлин жил одной мечтой: дождаться боя и уничтожить «прешбурхцев».
Царь с огромным удовлетворением наблюдал, как лютеют противные армии. Чувствовалось, что затевается не потешный поход, но доподлинная война, по которой можно будет судить, в какой мере к русским людям привилось военное обучение по иноземному образцу.
Накануне боя Пётр пригласил к своему столу патриарха, Ромодановского, Бутурлина, Стрешнева, Троекурова, Шереметева и Гордона.
Едва генерал Гордон вошёл в трапезную, патриарх встал.
– Либо я, либо немец! – напрямик отрубил он. – С басурманом же, да ещё в государевых покоях, негоже мне быть, патриарху всея Руси.
Шотландец поклонился царю и тотчас же покинул усадьбу.
Обед прошёл в напряжённом молчанье. Царь почти не прикасался к еде и не выпил ни единой капли вина. Ближние внимательно следили за каждым его движеньем, с минуты на минуту ждали грозы. Только Наталья Кирилловна и патриарх держались победителями и не скрывали своего торжества.
После трапезы Пётр, ни с кем не простившись, ушёл в Немецкую слободу.
– Гневаешься? – ласково поглядел он на Гордона.
Генерал приложился к царёвой руке.
– Зольдат, умей держаль гнеф на свой cap, – плохой зольдат, нет зольдат!
Лефорт был нездоров и не мог идти в дом, где гулял Пётр. Лёжа на низеньком диванчике, от нечего делать он рассеянно вырывал волос за волосом из головы стоявшего на коленях паренька – нового шута.
Паренёк терпеливо переносил боль и не только не сопротивлялся, но так подрагивал всем телом и с таким жаром прижимался щекою к груди швейцарца, как будто испытывал величайшее наслаждение.
– Гуляйт суврен, – печально вздохнул вдруг Франц Яковлевич. – Без мой ушастий гуляйт.
Поднявшись с коленей, паренёк сел на диван, подложил под себя босые ноги, прикрыл их концом недлинной шёлковой рубахи и истомно закатил зеленоватые, чуть подведённые глаза.
Но Лефорт и не взглянул на него.
Прохладная рука нежно погладила бок Франца Яковлевича.
Швейцарец сердито встряхнулся:
– Отстан! Надоедаль меня! Прош!
Но у Лефорта было доброе сердце Едва заметив слёзы на глазах паренька, он обнял его и поцеловал в затылок. Далеко с улицы доносился невнятный гул.
– Суврен! – догадался швейцарец. – К меня! – И неожиданно вскочил с дивана, позабыв о недомогании. – Кнабе [129]сейшас ми будет для суврен потех доставляй.
Он обнял паренька и с увлечением о чём-то заговорил. Окружённый хмельной толпой иноземцев, государь подошёл к усадьбе Лефорта.
Щвейцарец вышел за ворота встретить царя.
– Мой суврен, – собрал он накрашенные губы, – как тяжель для меня, что суврен в слёбоде, а я здоровье плёхой.
Из-за спины Франца Яковлевича высунулось густо набелённое лицо.
Пётр вгляделся.
– А девка ничего, – облизнулся он – Откель добыл?
– Из Франс, – тоненько пропищала незнакомка, надвигая на подведённые брови шёлковый платочек, и, сделав реверанс, стала перед царём.
Государю понравилась стройная и гибкая иноземка. Он взял её одной рукой за подбородок, другой нежно провёл по голове.
– А, ей-Богу, ничего. Жалко только, что по – нашенски не разумеет. Верно, что ли? Аль болтаешь по – нашенски?
Девушка что-то промычала и заигрывающе улыбнулась, обнажив два ряда ровных, часто посаженных хищных зубов.
– А звать тебя как, иноземочка?
– А звать Лексашкою Меншиковым, – вдруг густо бухнула «францужанка» на отменнейшем русском языке.
Лефорт расхохотался.
– Хотя болит я, а суврену даль весели шютка! Пиес! – И порывистым движеньем сорвал платье с ряженого.
Парень под общий хохот упал в ноги царю.
– Помилуй, не взыщи!
– Ишь, вьётся. Угорь угрём! – бросил царь. – И впрямь не отличить от девки.
Он поднял парня.
– Ладно уж. За умельство комедь играть милую тебя на сей раз. Только, чур, чару тройного боярского враз осуши.
– А мы и две одюжим, – хвастнул Алексашка и одним духом осушил поднесённый ему Лефортом кубок.
Царь был окончательно покорён.
– Ты где обрёл чудо сие? – чуть повернул он голову в сторону Лефорта.
– Челядь его нашель, мой суврен. Ночь залез моя дфор, хотель воровайт Я его биль, а он такой смешной делаль лисо, я хохоталь… И оставляй его для тебья, суврен, штобы и ты хохотай.
– Жалую тебя денщиком своим, – неожиданно шлёпнул Пётр Меншикова по животу. – Только, чур, чтоб потешал меня без передыху!
В доме у Лефорта Меншиков ни на шаг не отходил от государя, прислуживал ему, льстиво заглядывал в глаза и под конец, снова обрядившись в женское платье, так сплясал французский танец, что Пётр трижды расцеловал его.
Утро застало перепившихся людей спящими на столах, на лавках, где и как попало.
В хозяйской опочивальне, рядом с Алексашкой, храпел на всю усадьбу царь.
Петру надоели военные потехи. Он жаждал настоящих боёв, с кровопролитием, ранеными и убитыми, как на доподлинной брани.
«Будет кровь, упокойники будут, в те поры только впрямь увижу, сильны ли по-настоящему полки мои».
И «прешбурхская» потеха обратилась в кровавую бойню.
Назойливо и безумолчно трещали барабаны. Стройными рядами проходили перед государем солдаты Фридриха. Сам король прешбурхский стоял на высоком помосте, окружённый свитой, и величественно глядел в небо, не отвечая на приветствия потешных.
В Прешбурхе, построенном на Яузском островке, было тихо, как в подземельях острога. «Генералиссимус» Бутурлин, отдав последние распоряжения, отправился на одну из башен перекусить и выпить перед боем.
Едва окончился смотр, Пётр вскочил на коня и помчался к Яузе. Заревели трубы, и воздух взбаламутился многократным «ура».
Чёткий и уверенный шаг потешных заставил прешбурхцев насторожиться.
– Идут! – вскочил Бутурлин и изо всех сил ударил о пол недопитым кубком.
Враги дрались смертным боем. С каждым мгновеньем потеха переходила в доподлинную битву.
Князь Иван Дмитриевич Долгорукий [130]с небольшим отрядом, обогнав главные силы, бросился в Яузу и пустился вплавь к подъёмному мосту. Из-за вала на смельчаков посыпался град ядер. Жестоко раненный в руку князь камнем пошёл ко дну.
– Спасти! – крикнул Ромодановский, разражаясь площадной бранью.
Потешные нырнули и тотчас же вытащили на берег князя.
Москва и Преображенское опустели. На улицах не видно было ни души. Столицу охватил такой страх, как будто её окружил неприятель.
– Царь потешается, – злобно шептались по уголкам. – А для кого готовит расправу, ратному делу навычаясь?!
В полдень, когда накопилось много раненых, Пётр вспомнил о людишках и приказал согнать холопов и крепостных к месту сражения.
Под свист пуль «санитары» уносили окровавленных воинов в бараки.
К вечеру немного стихло. Но вскоре ухнул новый залп, ринулся в атаку Патрик Гордон. За ним, воинственно размахивая шпагой, мчался на белом коне Франц Лефорт.
Поздней ночью потешная крепость Прешбурх пала (она должна была пасть, потому что этого хотел сам государь).
На коленях, с крепостными ключами, возложенными на голову, Бутурлин встретил Петра у подъёмного моста:
– Как сию твердыню взял, ваше царское величество, так да пошлёт тебе Господь покорить под нози все земли мира!
Обученные иноземцами-офицерами, солдаты с честью выдержали испытание.
Пётр не упускал ни одного случая, чтобы не покичиться чтим перед поборниками старины.
– Пущай сунется патриарх ещё хоть единожды осрамить в хоромах моих иноземцев-умельцев, – не я буду – заставлю его самого военным артеям солдат обучать. Поглядим, каково он тогда закичится.
И назло боярам пригласил к себе на пир Гордона и патриарха.
Наталья Кирилловна, узнав о затее сына, возмутилась. Она ничего не сказала Петру, но, собрав узлы, приготовилась потихоньку уехать из Преображенского.
Верного сообщника в этом деле царица неожиданно нашла в лице Евдокии Фёдоровны.
– Так-то давно бы, матушка. Попугай его хорошенько. Вовек сорому не оберётся, родимую матушку-царицу из дому выгнав житием своим богохульным.
Она тряхнула узелком, с которым пришла к свекрови, и решительно объявила:
– Ухожу, матушка, и я с тобою. Авось не променяет он обеих-двух нас на поганых немчин. Живо опамятуется.
Искоса поглядывая на невестку, Наталья Кирилловна презрительно морщила стареющее, но сохранившее ещё следы былой пригожести лицо.
– А в том тебе, молодушка, корысть невеликая, что ради для матери якшаться с басурманками государь перестанет.
Эти горькие слова сразу обескуражили молодую царицу. Из ослабевших рук вывалился узелок, старчески согнулась спина, и ещё больше потускнели глаза, подёрнутые мутной плёнкой слёз. Поникнув головой, Евдокия Фёдоровна бочком, точно стыдясь за себя, вышла из терема.
…Усадьба понемногу заполнялась гостями. Одетый в мундир преображенца, Меншиков встречал на крыльце прибывающих. За короткое время службы у Петра он раздобрел, ещё больше стал следить за собой и, к крайнему гневу не только ревнителей старины, но и поборников новшеств, все чаще появлялся на людях в европейской одежде.
И чем озлобленней роптали бояре на зазорное поведение Алексаши, тем милостивее был к нему царь.
– Ты их не слушай, – одобряюще похлопывал он денщика по плечу, – мало ли что болтают бездельники. А наплевать тебе! Лишь бы я на тебя не прогневался, мой лопушок.
И Меншиков действовал по-своему, хотя в то же время изо всех сил старался ни с кем не затевать свары и каждому угождать.
Завидя Лефорта, Алексашка с таинственным видом пошёл к нему навстречу.
– Царица вдовствующая втихомолку отъезжает… Люди сказывают, в Кремле жительствовать будет, от духу басурманского укрываючись.
– А кто иноземцев страшится, – смело поднялся гость Евреинов после долгой и утомительной речи князя Чагина, – тот отчизне своей хуже ворога. Потому нам без торгу с басурманами не обойтись. От торга сего к нам золотые ихние да ефимки серебряные плывут. Надобно лишь так повести, чтобы мы поболе вывозили своих товаров да помене ихних ввозили.
– «Помене»! «Поболе»! – передразнил Пётр торгового гостя. – А про то запамятовал, чёрт лысый, что сами-то мы опричь калачей да квасу ничегошеньки сотворить не умеем. – и, словно пробуя добротность сукна, так ущипнул за руку Евреинова, что у того на лбу и носу пробежала синяя рябь мельчайших морщинок. – Небось кафтан-от носишь из сукна немецкого дела?! Небось нашенским дерьмом брезгуешь и половицы в сенях покрывать! Рыло воротишь!
Дьяк Виниус как будто только и дожидался этих слов государевых.
– Вот про то самое и ты, ваше царское величество, и купчина сказываете. Нету на Руси добрых товаров, а надобны оные. Ныне время вотчинников-бояр отошло. Ныне своим хозяйством не проживёшь. И земля не та, и потреба не та, и володетели не те. Ныне всяк норовит из грязи вон уйти на дорогу европскую. Без торгу тут и дня не продышишь. Ты погляди, государь, что на одной Москве только деется. Без рынков да мелкого разносного торга одних лавок могутных три тыщи! А в иных городах не то же ли? А монастыри, Соловецкий да Троицкий да иные – какой торг торгуют! Возьми хоть Антониев-Сийский монастырь, коий каждогод продаёт на Москве триста тысяч пуд соли да столько рыбы, что и не счесть!
– Ну и обряжайся в рыбьи кафтаны да войско снабжай фузеями соляными! – стукнул дубинкою по столу окончательно сбитый с толку Пётр.
– И обрядимся, ваше царское величество! Потому денег великая сила в царстве твоём. Посчитай казну, хочешь, у Строгановых, хочешь, у Панкратьевых, а не то у Окошниковых с Рожиными да Сычуговыми. Куда девать денежки? А на построение фабричное. Вот куда, государь. Тем и хвосты поприжмём иноземцам, и сами в те поры заживём по европейскому чину. А наипаче всего денег в земле ищи. Богатая земля у нас. Мы только тёмные. По неучености не ведаем ничего.
Раздражение Петра проходило. На лбу складывались продольные, старившие лицо морщины. Взгляд туманился думой и в то же время оживлялся разумением дела, о котором говорили советники.
Заложив за спину руки, царь покружил недолго вдоль стен, потом резко остановился перед торговым гостем Ворониным.
– А, ей-ей, правда Андрея! Понастроить фабрик, да ещё… – он приблизил лицо к гостю так, что почти столкнулся с ним носом, – да ещё… флотом своим пообзавестись, чтоб, значит, купчин наших от аглицкого флота, что товары русские перевозят, избавить, куда каково добро будет! Твёрдой рукой повести дело, что начали дед мой да блаженной памяти батюшка.
– Одно худо… – покачал головой Воронин.
– Чего ещё каркаешь? Все у вас, у купчин, так, да не так…
Воронин трусливо поглядел на замелькавшую в воздухе дубинку.
– Чего ушами прядаешь?! Стой смирно, квашня протухшая. Да не бойся, не трону… покуда. Говори!
– Худо, ваше царское величество, то, что немцы к нам ввозят да мы за море вывозим товары единожды в год. А за год цены на товары, почитай, стократ меняются. А и опричь того, из-за долгого время прикинешь нешто, сколько товаров закупить надобно вровень с тем, сколько для продажи потребно.
Он замолчал и понуро взглянул на сидевшего в сторонке Гордона.
Генерал захлопал в ладоши:
– Браво! Карош! Ошен карош слов, Воронин! Русски капитал мошет бивайт замо… э – э… – он собрал в щепоточку пальцы и потёр ими лоб, – замо…стоятельный! Замостоятельний только когда России будет свободно плавай Балтийски мора. Надо свой дорога Западни Европ, свой берех Балтика непремен полушайт.
Мысль о возможной войне привела генерала в восторг, сулила тысячи новых заманчивых приключений, авантюр и выгод.
– Непремен скорей надо Балтийски мора!
– Будет свой берег! – крикнул изо всех сил государь и, прыгнув к Гордону, смачно поцеловал его в обе щёки. – Будет! Будет для торгу у нас свой Балтийский берег!
Довольные сидением гости разошлись.
– Государь-то у нас, что скажешь… а? Люли-малина, не государь! – с благоговением шепнул Евреинов Воронину.
– Что и говорить. Лучшего днём с огнём не сыскать. Царь ныне и должен быть первым купчиною в своём государстве. Таким, чует сердце, быть Петру Алексеевичу. Уж мы его приспособим.
Командир старой армии Иван Иванович Бутурлин, получивший от царя потешное звание короля польского, царя семёновского, усиленно готовился к предстоящим боям с новыми армиями, главнокомандующим которых был назначен князь Фёдор Юрьевич Ромодановский, прозванный королём прешбурхским Фридрихом.
Обе армии, подуськиваемые начальниками, ненавидели друг друга, по малейшему поводу учиняли кровопролитные драки. Но «стрельцы» (старая армия) никогда не затевали первыми ссору, остерегались не солдат, а грозного «короля» их «Фридриха».
Кичливые, преисполненные сознания своей силы, войска Ромодановского держались на Москве и в Преображенском, как татарские орды. Работные людишки, холопы, крестьяне, едва завидя солдат, шарахались от них в разные стороны, словно от сорвавшихся с цепи бешеных псов.
Потешным полкам, доказавшим свою беззаветную преданность царю Петру в дни свержения Софьи, было дозволено многое такое, о чём не могли мечтать даже самые близкие ко двору вельможи.
И потому, что солдаты Ромодановского держались господарями, не подчиняясь никаким законам, а семёновцы, имевшие все права, на такие же вольности, были в загоне, – Бутурлин жил одной мечтой: дождаться боя и уничтожить «прешбурхцев».
Царь с огромным удовлетворением наблюдал, как лютеют противные армии. Чувствовалось, что затевается не потешный поход, но доподлинная война, по которой можно будет судить, в какой мере к русским людям привилось военное обучение по иноземному образцу.
Накануне боя Пётр пригласил к своему столу патриарха, Ромодановского, Бутурлина, Стрешнева, Троекурова, Шереметева и Гордона.
Едва генерал Гордон вошёл в трапезную, патриарх встал.
– Либо я, либо немец! – напрямик отрубил он. – С басурманом же, да ещё в государевых покоях, негоже мне быть, патриарху всея Руси.
Шотландец поклонился царю и тотчас же покинул усадьбу.
Обед прошёл в напряжённом молчанье. Царь почти не прикасался к еде и не выпил ни единой капли вина. Ближние внимательно следили за каждым его движеньем, с минуты на минуту ждали грозы. Только Наталья Кирилловна и патриарх держались победителями и не скрывали своего торжества.
После трапезы Пётр, ни с кем не простившись, ушёл в Немецкую слободу.
– Гневаешься? – ласково поглядел он на Гордона.
Генерал приложился к царёвой руке.
– Зольдат, умей держаль гнеф на свой cap, – плохой зольдат, нет зольдат!
Лефорт был нездоров и не мог идти в дом, где гулял Пётр. Лёжа на низеньком диванчике, от нечего делать он рассеянно вырывал волос за волосом из головы стоявшего на коленях паренька – нового шута.
Паренёк терпеливо переносил боль и не только не сопротивлялся, но так подрагивал всем телом и с таким жаром прижимался щекою к груди швейцарца, как будто испытывал величайшее наслаждение.
– Гуляйт суврен, – печально вздохнул вдруг Франц Яковлевич. – Без мой ушастий гуляйт.
Поднявшись с коленей, паренёк сел на диван, подложил под себя босые ноги, прикрыл их концом недлинной шёлковой рубахи и истомно закатил зеленоватые, чуть подведённые глаза.
Но Лефорт и не взглянул на него.
Прохладная рука нежно погладила бок Франца Яковлевича.
Швейцарец сердито встряхнулся:
– Отстан! Надоедаль меня! Прош!
Но у Лефорта было доброе сердце Едва заметив слёзы на глазах паренька, он обнял его и поцеловал в затылок. Далеко с улицы доносился невнятный гул.
– Суврен! – догадался швейцарец. – К меня! – И неожиданно вскочил с дивана, позабыв о недомогании. – Кнабе [129]сейшас ми будет для суврен потех доставляй.
Он обнял паренька и с увлечением о чём-то заговорил. Окружённый хмельной толпой иноземцев, государь подошёл к усадьбе Лефорта.
Щвейцарец вышел за ворота встретить царя.
– Мой суврен, – собрал он накрашенные губы, – как тяжель для меня, что суврен в слёбоде, а я здоровье плёхой.
Из-за спины Франца Яковлевича высунулось густо набелённое лицо.
Пётр вгляделся.
– А девка ничего, – облизнулся он – Откель добыл?
– Из Франс, – тоненько пропищала незнакомка, надвигая на подведённые брови шёлковый платочек, и, сделав реверанс, стала перед царём.
Государю понравилась стройная и гибкая иноземка. Он взял её одной рукой за подбородок, другой нежно провёл по голове.
– А, ей-Богу, ничего. Жалко только, что по – нашенски не разумеет. Верно, что ли? Аль болтаешь по – нашенски?
Девушка что-то промычала и заигрывающе улыбнулась, обнажив два ряда ровных, часто посаженных хищных зубов.
– А звать тебя как, иноземочка?
– А звать Лексашкою Меншиковым, – вдруг густо бухнула «францужанка» на отменнейшем русском языке.
Лефорт расхохотался.
– Хотя болит я, а суврену даль весели шютка! Пиес! – И порывистым движеньем сорвал платье с ряженого.
Парень под общий хохот упал в ноги царю.
– Помилуй, не взыщи!
– Ишь, вьётся. Угорь угрём! – бросил царь. – И впрямь не отличить от девки.
Он поднял парня.
– Ладно уж. За умельство комедь играть милую тебя на сей раз. Только, чур, чару тройного боярского враз осуши.
– А мы и две одюжим, – хвастнул Алексашка и одним духом осушил поднесённый ему Лефортом кубок.
Царь был окончательно покорён.
– Ты где обрёл чудо сие? – чуть повернул он голову в сторону Лефорта.
– Челядь его нашель, мой суврен. Ночь залез моя дфор, хотель воровайт Я его биль, а он такой смешной делаль лисо, я хохоталь… И оставляй его для тебья, суврен, штобы и ты хохотай.
– Жалую тебя денщиком своим, – неожиданно шлёпнул Пётр Меншикова по животу. – Только, чур, чтоб потешал меня без передыху!
В доме у Лефорта Меншиков ни на шаг не отходил от государя, прислуживал ему, льстиво заглядывал в глаза и под конец, снова обрядившись в женское платье, так сплясал французский танец, что Пётр трижды расцеловал его.
Утро застало перепившихся людей спящими на столах, на лавках, где и как попало.
В хозяйской опочивальне, рядом с Алексашкой, храпел на всю усадьбу царь.
Петру надоели военные потехи. Он жаждал настоящих боёв, с кровопролитием, ранеными и убитыми, как на доподлинной брани.
«Будет кровь, упокойники будут, в те поры только впрямь увижу, сильны ли по-настоящему полки мои».
И «прешбурхская» потеха обратилась в кровавую бойню.
Назойливо и безумолчно трещали барабаны. Стройными рядами проходили перед государем солдаты Фридриха. Сам король прешбурхский стоял на высоком помосте, окружённый свитой, и величественно глядел в небо, не отвечая на приветствия потешных.
В Прешбурхе, построенном на Яузском островке, было тихо, как в подземельях острога. «Генералиссимус» Бутурлин, отдав последние распоряжения, отправился на одну из башен перекусить и выпить перед боем.
Едва окончился смотр, Пётр вскочил на коня и помчался к Яузе. Заревели трубы, и воздух взбаламутился многократным «ура».
Чёткий и уверенный шаг потешных заставил прешбурхцев насторожиться.
– Идут! – вскочил Бутурлин и изо всех сил ударил о пол недопитым кубком.
Враги дрались смертным боем. С каждым мгновеньем потеха переходила в доподлинную битву.
Князь Иван Дмитриевич Долгорукий [130]с небольшим отрядом, обогнав главные силы, бросился в Яузу и пустился вплавь к подъёмному мосту. Из-за вала на смельчаков посыпался град ядер. Жестоко раненный в руку князь камнем пошёл ко дну.
– Спасти! – крикнул Ромодановский, разражаясь площадной бранью.
Потешные нырнули и тотчас же вытащили на берег князя.
Москва и Преображенское опустели. На улицах не видно было ни души. Столицу охватил такой страх, как будто её окружил неприятель.
– Царь потешается, – злобно шептались по уголкам. – А для кого готовит расправу, ратному делу навычаясь?!
В полдень, когда накопилось много раненых, Пётр вспомнил о людишках и приказал согнать холопов и крепостных к месту сражения.
Под свист пуль «санитары» уносили окровавленных воинов в бараки.
К вечеру немного стихло. Но вскоре ухнул новый залп, ринулся в атаку Патрик Гордон. За ним, воинственно размахивая шпагой, мчался на белом коне Франц Лефорт.
Поздней ночью потешная крепость Прешбурх пала (она должна была пасть, потому что этого хотел сам государь).
На коленях, с крепостными ключами, возложенными на голову, Бутурлин встретил Петра у подъёмного моста:
– Как сию твердыню взял, ваше царское величество, так да пошлёт тебе Господь покорить под нози все земли мира!
Обученные иноземцами-офицерами, солдаты с честью выдержали испытание.
Пётр не упускал ни одного случая, чтобы не покичиться чтим перед поборниками старины.
– Пущай сунется патриарх ещё хоть единожды осрамить в хоромах моих иноземцев-умельцев, – не я буду – заставлю его самого военным артеям солдат обучать. Поглядим, каково он тогда закичится.
И назло боярам пригласил к себе на пир Гордона и патриарха.
Наталья Кирилловна, узнав о затее сына, возмутилась. Она ничего не сказала Петру, но, собрав узлы, приготовилась потихоньку уехать из Преображенского.
Верного сообщника в этом деле царица неожиданно нашла в лице Евдокии Фёдоровны.
– Так-то давно бы, матушка. Попугай его хорошенько. Вовек сорому не оберётся, родимую матушку-царицу из дому выгнав житием своим богохульным.
Она тряхнула узелком, с которым пришла к свекрови, и решительно объявила:
– Ухожу, матушка, и я с тобою. Авось не променяет он обеих-двух нас на поганых немчин. Живо опамятуется.
Искоса поглядывая на невестку, Наталья Кирилловна презрительно морщила стареющее, но сохранившее ещё следы былой пригожести лицо.
– А в том тебе, молодушка, корысть невеликая, что ради для матери якшаться с басурманками государь перестанет.
Эти горькие слова сразу обескуражили молодую царицу. Из ослабевших рук вывалился узелок, старчески согнулась спина, и ещё больше потускнели глаза, подёрнутые мутной плёнкой слёз. Поникнув головой, Евдокия Фёдоровна бочком, точно стыдясь за себя, вышла из терема.
…Усадьба понемногу заполнялась гостями. Одетый в мундир преображенца, Меншиков встречал на крыльце прибывающих. За короткое время службы у Петра он раздобрел, ещё больше стал следить за собой и, к крайнему гневу не только ревнителей старины, но и поборников новшеств, все чаще появлялся на людях в европейской одежде.
И чем озлобленней роптали бояре на зазорное поведение Алексаши, тем милостивее был к нему царь.
– Ты их не слушай, – одобряюще похлопывал он денщика по плечу, – мало ли что болтают бездельники. А наплевать тебе! Лишь бы я на тебя не прогневался, мой лопушок.
И Меншиков действовал по-своему, хотя в то же время изо всех сил старался ни с кем не затевать свары и каждому угождать.
Завидя Лефорта, Алексашка с таинственным видом пошёл к нему навстречу.
– Царица вдовствующая втихомолку отъезжает… Люди сказывают, в Кремле жительствовать будет, от духу басурманского укрываючись.