Сам Фёдор Юрьевич жил укладом старого боярина, почитал древние обычаи и терпеть не мог иноземцев. Так он однажды чистосердечно и признался Петру, сидя с ним за корцом вина, до которого, между прочим, был великий охотник.
   Царь недоумённо поджал губы.
   – Чудной ты, Фёдор! Иноземцев людишками не почитаешь, а меня за дружбу с ними не оговариваешь.
   – Государь мой, – приподнялся, чуть пошатываясь от хмеля, боярин. – Ежели б ты не токмо с басурманами побратался, а и у всех нас бороды срезал да в кафтаны ихние обрядил, то и тогда превозносил бы я имя твоё и також усердно молился царю небесному о благоденствии царя моего!
   Ромодановский не льстил, был искренен, как всегда.
   Молодой князь Борис Иванович Куракин, спальник Петра, дозоривший за дверью и слышавший слова боярина, ткнулся губами в ухо другого дозорного, барабанщика Семёновского полка, князя Михаила Голицына:
   – Хоть сказывают немцы про Ромодановского, что он видом, как монстра, хоть норовом он, доподлинно, злой тиран превеликий нежелатель добра никому и пьян во вся дни, а до того любит царя, что по единому хотенью его в омут кинется с головой.
   Михаил приложил палец к губам и сурово поглядел на товарища.
   – Не приведи Бог, услышит монстра – обоих забьёт нас!
   Куракин приник глазом к щёлочке в двери и затаил дыхание.
   – А ведь ты дело, князь, сказываешь! – весело рассмеялся государь. – Как одолею сестрицу да один на царстве останусь, абие бороды прочь отсеку!
   Он вдруг нахмурился. Между глаз, на лбу, залегли две резкие продольные борозды, ямочка на раздвоенном, чуть выдавшемся подбородке стала глубже, темнее.
   – Об чём, государь мой? – поцеловал боярин руку царя.
   – Об стрельцах. Как поведу беседу про бороды, так тут же стрельцы мне блазнятся. Все вспоминаются Кремль и стрелец бородатый с секирою предо мною…
   И, налив в корец вина, залпом выпил.
   Лицо его вытянулось, на правой щеке, точно встревоженный паучок, запрыгала родинка. Как живой, встал перед ним образ покушавшегося на него стрельца.
   Он сорвался с места и побежал в опочивальню царицы.
   Наталья Кирилловна, испуганная мертвенной бледностью сына, послала в ту же минуту за фон дер Гульстом, придворным лекарем, а духовнику велела читать молитву об изгнании бесов.
   Уткнувшись, как бывало в детстве, в грудь матери, государь глухо выл, отбиваясь ногами от явившегося немедленно на зов Гульста.
   «Едино спасенье – женить! – думала Наталья Кирилловна, нежно водя рукой по встрёпанным кудрям сына. – Женится – переменится. Не зря глаголы сии от древлих времён идут».
   Раз укрепившись в решении, царица с того дня только и лелеяла мечту увидеть Петра под венцом. Она кропотливо перебирала с Тихоном Никитичем имена всех родовитых домов, сторонников Нарышкиных, достойных породниться с царской фамилией, пока не остановилась на дочери окольничего Федора Абрамовича Лопухина [109]– Евдокии.
   И сам-то Фёдор строг, и дщерь свою в страхе Божьем содержит, – облегчённо вздохнула она.
   Стрешнев одобрил выбор и послал за окольничим. Фёдор Абрамович долго не мог понять, почему так чрезмерно ласкова с ним царица. Но когда Наталья Кирилловна ловко перевела разговор на семью его и поинтересовалась здоровьем Евдокии, он едва сдержался, чтобы не выдать бурного своего счастья.
   – Что ей делается, – устремил он близорукие глаза на иконы. – Как положено стариной, пребывает Евдокиюшка моя тихая в молитве да церкви Божией служит: то цветики бумажные творит к образам, то плащаницы жемчугом да бисером расшивает.
   Разговор становился прямей, откровенней. Царица, не стесняясь уже, допытывалась о каждой мелочи, касавшейся девушки.
   Лопухин отвечал так, как будто речь шла о залежавшемся товаре, который можно выгодно сбыть с рук, и выбивался из сил, расхваливая достоинства невесты.
   Прощаясь с окольничим, Наталья Кирилловна ударила с ним по рукам.
   – Добро ужо! Буду свекровью дочери твоей Евдокии. – И опустилась на колени перед киотом.
   Распластавшийся на полу Фёдор Абрамович сонно поцеловал каблук царицына сапожка.
   – За великую честь благослови тебя Бог во вся дни живота, государыня!
   Словно подхваченный вихрем, позабыв о сане своём, бежал Лопухин через широчайший двор царский на улицу, к колымаге.
   Дома, в Москве, окольничий перерядился в лучшие одежды и вызвал к себе жену и дочь.
   Евдокия, пышная, круглая, неповоротливая, сложила на груди руки и, отвесив поклон, скромно уставилась в пол.
   – По здорову ль, Дуняша? – потрепал Лопухин пухлую щёку дочери.
   Польщённая Евдокия зарделась и благодарно подняла на отца глаза.
   Редко, разве на разговенах в пасхальную ночь, снисходил окольничий до милостивого разговора с домашними. Таким же, как в тот час, когда он вернулся от царицы, не видел его ещё никто.
   «Уж не женишка ль раздобыл?» – подумалось Лопухиной Она внимательно, с видом знатока, оглядела дочь и улыбнулась удовлетворённо: «Хоть и робёнок, а пава павой!»
   Обойдя вокруг стола, Фёдор Абрамович, к ужасу жены и дочери, неожиданно пал на колени перед Евдокией:
   – Радуйся и веселись, плоть моя, дщерь моя многолюбезная! Господь избрал бо тебя! Изволит царица Наталья Кирилловна побрачить тебя с сыном державным своим, с Петром Алексеевичем!
   Как ни остерегалась царевна второго похода, все же пришлось уступить полякам и шведам.
   Выхода не было. Шведский король через своего посла отправил государю грамоту, в которой сулил порвать докончание, если Москва будет и впредь действовать нерешительно. Смущало Софью не поражение, а могущие возникнуть мятежи внутри страны. На стрельцов было мало надежды. Когда полки отказались помочь ей добиться короны, она в сердцах вновь отняла от них все вольности и тем ещё больше восстановила против себя. Середнее же дворянство, добившись больших льгот и высших должностей в родных местах, успокоилось и до поры до времени отказывалось вмешиваться в дворцовые распри.
   – Были бы мы покель в чести, – бахвалились помещики друг перед другом, – а там хоть все Нарышкины с Милославскими пущай венцы понаденут. И те и другие – родичи государей. Выходит, нам от того бесчестья не будет.
   Слух о новой войне быстро разнёсся серед людишек. Москва пригорюнилась, сиротливо примолкла. Попы пытались было произносить проповеди, но не могли «зажечь сердца пасомых жаждою бранных подвигов», как повелел им патриарх Иоаким.
   Убогие с большей охотой прислушивались к осторожным голосам раскольничьих «пророков», тайных послов от ватаг и нарышкинских языков, а на речи сторонников Милославских отвечали не предвещающим ничего доброго молчанием.
   Виновником предстоящей брани Москва считала Василия Васильевича.
   – Убить гада, сызнова продавшего нас за ляшские злотые! – все смелее и громче передавалось из уст в уста.
   А в одну из ночей какие-то люди приклеили к столбу на Арбате прелестное письмо:
   «Продаст Василий Голицын, князь тьмы, православную Русь татарве поганой да ляхам, и станет земля русская вертепом антихриста».
   На следующий же день, поздно вечером, когда князь возвращался из Кремля домой, из-за переулка выскочил человек в машкере.
   – Стой! – крикнул неизвестный, замахиваясь ножом.
   Но Голицын не растерялся: едва покушавшийся очутился подле колымаги, князь размозжил ему голову секирой, которую в последнее время всегда возил с собой.
   Ни жив ни мёртв, с ужасом ожидая нового нападения, добрался Василий Васильевич до своей усадьбы.
   – Что сие? – отшатнулся он, заметив у ворот что-то вроде длинного и узкого короба.
   Прибежавшие с зажжёнными факелами холопы осветили грубо сколоченный осиновый гроб, к изголовью которого был прибит кол. На вершине кола, на круглой дощечке князь прочитал:
   «А и в сей поход, гадина, ежели будешь людей изводить, быть тебе во гробе, антихрист!»
   Узнав о покушении на Голицына, Наталья Кирилловна отслужила благодарственный молебен святому Петру, подъявшему наконец меч на защиту царя Петра.
   – Почалось бы лишь, а там все само собою пойдёт, – злорадствовала она, – Господь сам направит карающую десницу народа и вернёт тебе державу и скипетр!
   Однако радость царицы вскоре сменилась тяжёлыми предчувствиями и сомнениями.
   – Кто ж его ведает, – уже за трапезой, после молебна печаловалась она Долгорукому и Тихону Никитичу – как повёрнут людишки. Нет у меня веры в смердов, ибо мутят они во вся времена противу господарей. Нынче на Василия с ножом пойдут, а завтра, глядишь, Пётр им невзлюбится.
   Раз зародившаяся мысль об опасностях, которые могут грозить государю, с каждым часом не только не рассеивалась, но крепла и насквозь пропитывала мозг.
   Царица решила упросить сына вернуться немедленно с Переяславльского озёра домой.
   Пётр был занят постройкой верфи, когда к нему приехал князь Яков Фёдорович Долгорукий.
   – Кафтан долой! – бросил в ответ на приветствие Пётр и подал князю топор. – Эка силища зря пропадает! На-кось, подмогни нам маненько!
   Яков Фёдорович приложился к руке царя и, приняв топор, с добродушной улыбкой тяпнул по бревну.
   – То всё похвально, мой государь, – таинственно прищурился он, – и раденье твоё и умельство. А вот по-учёному чтобы, как за рубежом того не зрю я покель у тебя.
   И наклонившись к узлу, достал из него астролябию. Пётр ахнул от изумления:
   – Чудны дела твои Господи! – И откинув лёгким движением головы упавшие на крутой лоб кудри, с большим почтением взял князя за руку – Так. сказываешь, привёз из-за рубежа?
   – Как повелел государь!
   – А как же мерять?
   Князь пожевал губами подумал и тяжко вздохнул.
   – Кто ж его ведает! Ты повелел купить, я и купил, а как прилаживать струмент – не моего умишка-то дело, я князь, а не умелец заморский.
   Карштен и Тиммерман также не сумели объяснить государю, как обращаться с инструментом и, чтобы не расстраивать Петра, в один голос заявили:
   – Выучишь арифметик и геометрий, всо будешь знать.
   Царь сорвал с себя шапку и хлопнул ею обземь.
   – Разрази меня Илья-пророк, коль проклятую сию науку не превзойду!
   Вечером Долгорукий объявил Петру, что «царица занедужила и хочет видеть его».
   Государь незамедлительно собрался в путь и, отмахав на коне сто с лишним вёрст, поутру был подле матери.

Глава 43
ПЁТР ВНИКАЕТ В ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

   Царь нисколько не удивился, когда узнал от матери, что женится на Евдокии Федоровне Лопухиной.
   – А и доподлинно срок мне выходит побрачиться, не махонький – скоро семнадесять годочков стукнет, – просто ответил он. – Да и невместно, слышь, государям без государыни быть.
   Невесту Пётр впервые увидел в церкви. Ему не понравилось жёлтое от затворнической жизни лицо Евдокии, белёсые без всякого выражения глаза её и чрезмерная тучность. Невольно припомнилась Немецкая слобода, женщины в коротеньких юбочках, развязность и обаятельная привлекательность их. И среди иноземок, так не похожая на других, чудесным призраком промелькнула в воображении белокурая девушка, Анна. Царь вздрогнул, подался туловищем вперёд, как бы собираясь прыгнуть в царские врата, да так и оставался до тех пор, пока не повели его вокруг аналоя [110].
   Он был точно в беспамятстве, не слышал, что говорил ему протопоп, отвечал невпопад и очнулся только на улице.
   Стоял лютый двадцать седьмой день января 7197 [111]года. Над головами сонмами разбушевавшихся ведьм в бешеной свистопляске кружились вихри. Мохнатые лапы ветра разрывали сугробы, швыряли в заиндевелые лица людей тучи острой, как ястребиные когти, пыли, забирались за шею и жгли тело тысячами раскалённых игл.
   Пётр распахнул шубу:
   – Эко тешится, проваленный! – вздохнул он полною грудью и, отказавшись сесть в карету, широко размахивая руками, быстро зашагал по завьюженной улице.
   За ним, еле поспевая, бежали вприпрыжку согнувшиеся под ветром Борис Голицын, Салтыков, Яков Фёдорович Долгорукий и свита потешных.
   Затосковал Пётр, сидя без дела в низеньком терему рядом с покорной и молчаливой царицей Евдокией. Кабы знал он, что с женитьбой должны окончиться юношеские потехи, никто не приневолил бы его идти под венец.
   – Обманули! – злобно ворчал он, искоса поглядывая на жену – Замест споручника вроде бы железа мне она, руки-ноги сковавшие!
   Но долго «терпеть железа» было выше сил государя. Он рвался на волю, к потешным полкам, к тяжёлому кузнечному молоту и топору, к весёлым попойкам и пляскам с обитателями Немецкой слободы.
   Он попытался было заговорить однажды с Евдокией об иноземцах, которые «навычают его великим и чудным умельствам», но царица в ответ ему истово перекрестилась и трижды сплюнула через плечо.
   – Неладно, владыко мой, в хороминах православных еретиков славословить.
   Обозлённый Пётр изо всех сил толкнул жену в грудь кулаком и ушёл из терема, оглушительно хлопнув дверью.
   В сенях он столкнулся с Тихоном Никитичем и вместе с ним отправился к Борису Голицыну.
   – Все тайными сварами потчеваетесь, – ухмыльнулся он вскочившим при его появлении Голицыну, Долгорукому и Салтыкову – Иль как сие у иноземцев зовётся? Политыкьэн? Так, что ли, умные головы?
   Пётр не любил разговоров о государственности, не вмешивался в дворцовые распри, жил своими заботами. Однако на этот раз он сам попросил продолжать прерванную беседу.
   Подув на промороженное оконце, Борис Алексеевич выглянул на улицу:
   – Скачет! – крикнул он вдруг и бросился в сени.
   – Кто скачет? – встревожился царь и побежал за Голицыным.
   Усыпанный с головы до пят снегом, приезжий ввалился в терем.
   То был Яков Виллимович Брюс [112], служивший прапорщиком в войсках Василия Васильевича.
   Пётр, питавший слабость ко всем офицерам-иноземцам, сам помог гостю снять медвежью шубу, притащил охапку дров, раздул огонь и, придвинув лавку к печи, уселся рядышком с Брюсом.
   – А я и не ведал, что к тебе Яков Виллимович жалует. – с укоризной поглядел царь на Бориса Алексеевича.
   Голицын нахмурился.
   – И рад бы сказать тебе, да государыни Евдокии Фёдоровны устрашился. Не люб ей дух иноземный.
   Он подчеркнул последние слова с расчётом уязвить Петра, напомнить ему зависимость его от жены. И не ошибся. Государь вскочил как ошпаренный.
   – Кто тут хозяин и царь?! Я иль царица?!
   Все находившиеся в терему низко поклонились, касаясь рукою пола.
   – Кому же, как не тебе, государь, быть тут хозяином!
   – То-то же! – сверляще пропустил сквозь зубы Пётр и, кивком приглашая ближних сесть, повернулся к Брюсу – Сказывай и не робей. То не на тебя я сердцем восстал… – Он обвёл всех смягчившимся уже взглядом. – И не на вас. То я железами маненько тряхнул.
   Медленно, обдумывая и взвешивая каждое слово, Брюс рассказал, как русские рати подошли к Перекопу.
   – А окончился бы второй поход победой, – вздохнул он после короткого молчания, – кабы не приказ Василия Васильевича отступить.
   Голицын ехидно усмехнулся.
   – Хоть Василий и приходится мне братом сродным, а не могу утаить, гораздо охоч он до мшела!
   Лицо Якова Виллимовича зарделось.
   – Доподлинно так. По всем полкам бежит слух, приказ-де нежданный тот об отступлении златом купил Селим-Гирей у князя Голицына.
   Нарышкинские языки быстро распространили по Москве вести, привезённые Брюсом.
   Пустынные зимние улицы ожили. Там и здесь собирались возбуждённые кучки людей. Невесть откуда чёрными стаями воронья слетелись монахи и раскольничьи проповедники.
   Дозорные стрельцы и рейтары ни силой, ни окриком не разгоняли толпу.
   Из монастыря, с крестом в руке, спешил Сильвестр Медведев.
   В Троице, что в Листах, он, Сильвестр собрал круг. Густо пересыпая речь словами из Писания, сбиваясь часто на виршу, он старался доказать, что отступление Голицына было «предопределено Богом», а не корыстолюбием князя. Какой-то юродивый из лагеря нарышкинцев не утерпел и бросил в Медведева снежным комом.
   – Заткнись, лицемер! Не дерзай Бога живаго златым тельцом подменить!
   Спор грозил разрешиться кровопролитием Но в самую последнюю минуту толпа шарахнулась неожиданно в разные стороны, потрясённая внезапным пушечным залпом.
   To Шакловитый с большим отрядом солдат, дьяков и думных дворян оцепил улицу.
   – На сей раз выпалил через ваши мятежные головы, – крикнул он в толпу, – для острастки! А не сгинете, покель я счёт до трёх держать буду, – всех изничтожу!
   Однако людишки, заметив, что стрельцы сочувствуют им, а не Федору Леонтьевичу, снова сомкнулись.
   – Братья! Не выдавай! – взмахнул бердышом стрелецкий пятидесятник и первый бросился на дружину…
   Вечером, преисполненный горделивого чувства усмирителя мятежа, Шакловитый явился к царевне. Привирая и превознося свои воинские доблести, он рассказывал, как ловко удалось ему перехитрить стрельцов и расстрелять «воров».
   Нетерпеливо выслушав дьяка, Софья гневно набросилась на него:
   – Что ж ты наделал? Да ведь из-за нынешней потехи твоей и последние отрекутся от нас стрельцы!
   Кошачьи глаза Федора Леонтьевича вызывающе уставились на царевну.
   – Не то погибель, что стрельцы от тебя отшатнутся. И так не особливо верны они нам. Погибель же то, что из-за корыстолюбия князя Василия вся Русия от тебя отшатнётся да к Нарышкиным перекинется.
   Заметив, что царевна растерялась от его слов, он нагло расхохотался.
   – Сам того не разумея, из-за жадности к злату предал тебя Василий Васильевич! Выдь-ко на улицу: всякая тварь величит ныне Нарышкиных! Был бы-де един Пётр на столе, и рати не затевал бы! То все Милославских затеи!
   Софья с неожиданной властностью указала Федору Леонтьевичу на дверь.
   – Вон!
   Дьяк сразу оборвался, стал как бы меньше, незаметней.
   – Вон! – топнула ещё раз царевна ногой и, рухнув на диван, воюще заголосила.
   Её сестры со страхом прислушивались к крику, допытывались тщетно у ворвавшегося к ним Шакловитого причины гнева царевны, поочерёдно заходили в светлицу, но не смели подступиться к правительнице. Только дурка-горбунья безбоязненно прыгнула вдруг на диван и пронзительно закукарекала.
   Софья чуть приподняла голову и, прицелившись, каблучком сапожка пнула в зубы горбунью. Это немного её успокоило. Она встала, вытолкнула в сени корчившуюся на полу от страшной боли дурку и тяжело опустилась на кресло перед столом.
   – Васенька! – сердечно прошептала она. – Светик мой, Васенька!..
   Голос её задрожал, и часто-часто забилось сердце. Мясистые губы собрались влажным комочком, раздутые ноздри с присвистом втянули воздух.
   Желание увидеть князя, сделать что-либо приятное для него было так велико, что Софья торопливо достала бумагу и принялась за письмо:
   «Свет мой, братец Васенька, – писала она. – Здравствуй, батюшка мой, на многие лета! И паки здравствуй, Божиею и пресвятые Богородицы милостию и твоим разумом и счастием победив агаряне! Подай тебе, Господи, и впредь враги побеждать! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься; тогда поверю, когда узрю в объятиях своих тебя, света моего…»
   Она прищурилась и, подумав, продолжала:
   «А чем боле противу тебя восстают, тем боле примолвляю тебя. А Федьку не страшись. Опричь тебя никого мне не надобно. Един ты у меня и свет, и радость, и утешение. Вернись же скорее. Иссохла я без ласки твоей, светик мой братец Васенька…»
   Ткнувшись кулаком в щёку, она закрыла глаза и горько вздохнула.
   Из сеней неожиданно донёсся чей-то сдушенный стон.
   Царевна испуганно встала и, крестя перед собою дорогу, приоткрыла дверь.
   На полу лежал распластавшийся крестом Шакловитый.
   – Покажи милость, – стукнулся он больно лбом об половицу, – повели катам главу мою горемычную с плеч срубить! – И впился ногтями в своё лицо – Не можно мне боле жить! Чем в опале быть у тебя, единой володычицы моей херувимской, краше на плаху идти!
   Софья размякла:
   – У, идол! Иди ужо!
   Дьяк на брюхе вполз в светлицу. Царевна заложила дверь на засов.

Глава 44
«ДАРМОЕДЫ»

   Слишком «русской» была для государя молодая царица. Единственными спутниками её жизни являлись Часослов, пяльцы, дурки и карлицы. Всё же остальное было либо несущественно, либо шло от лукавого.
   Для Петра, только ещё занёсшего ногу, чтобы переступить через порог покрытой мхом и плесенью старины в Еуропу, стало уже чрезмерно тесным пребывание под одной кровлей с Лопухиной. Он всё реже заходил на половину жены, избегал встреч с нею. Не прошло и двух месяцев, как Евдокия Фёдоровна настолько опостылела ему, что он запретил ближним произносить в его присутствии имя её.
   Молодая царица безропотно подчинилась судьбе. Никто не слышал от неё ни сетований, ни слез. Она никуда не выходила из светлицы, сидела часами молча у окна, слушала сказы боярынь и шутих, изредка на сером лице её блуждало даже нечто вроде тихой улыбки. Вечера же Евдокия неизменно проводила в усердных и страстных молитвах. Лишь позднею ночью, зарывшись лицом в подушку, она давала полную волю своему отчаянию. Тоска давила её, одиночество становилось непереносимою пыткою, «Господней карой за какой-то неведомый грех».
   Пробежит ли мышь, застучит ли в промороженное оконце робким странником ветер, вздохнёт ли скрипуче, по-стариковски, половица в сенях под ногами дозорного, – царица срывается вихрем с кровати и вслушивается с болезненным напряжением. Но шорохи тают, расплываются в тишине, и уже смертельная слабость одолевает Лопухину, порождая в груди безнадёжность, могильную пустоту.
   Не шёл государь, позабыл и дорогу к светлице жены.
   Пётр, не считаясь с матерью и ближними, жил так, как хотелось ему. Каждый день терем его был полон гостей из Немецкой слободы. Иноземцы обучали его арифметике, геометрии, географии и говорили о том, как живут еуропейцы.
   Любы были царю такие рассказы, и слушал он их долгими часами с таким восхищением, как слушают дети чудесные небылицы.
   И, как дитя, Пётр горел жаждой «показать себя всему свету еуропейцем». Нарочито, часто наперекор собственным желаниям, он делал то, что считалось в его кругу недопустимым. И прежде всего начал открыто курить. Он не выпускал изо рта трубку ни дома, ни на улице, заставил курить всех потешных, сменил старорусский кафтан на немецкое платье, пил из одной братины с иноземцами и часто, к ужасу и непереносимому стыду матери, громко, на всю усадьбу распевал весёлые, с похабным припевом песни.
   Едва пришла весна, Пётр с ближними и учителями-немцами укатил в Переяславль.
   Никогда ещё государь не переживал такой тревоги, как в тот день, когда нужно было спустить два корабля на Плещеево озеро.
   Каждая мачта, доска и заклёпка были знакомы Петру на судах. Сам он, не покладая рук, трудился от первого часа закладки кораблей до окончания постройки, как простой рабочий.
   Мучительнейшие минуты пережил он, прежде чем его детища были спущены на воду.
   – Удержатся ли? Не приведи Господи, не пойдут ли ко дну? – метался он по верфи, забрасывая учителей градом тревожных вопросов.
   Ему казалось, что не переживёт он неудачи, сам погибнет, наложит на себя руки, если потонут суда…
   Вдоль берега выстроились работные людишки и крестьяне, поставлявшие материалы и продовольствие. Взоры их были напряжённо устремлены на корабли.
   Пётр готов был задушить в своих объятьях «убогих», переживавших, как казалось ему, «единое с ним родительское трепетанье».
   Но если бы можно было ему хоть на малое мгновение заглянуть в души людишек, он отшатнулся бы в ужасе и зверином гневе.
   Работные и крестьяне жаждали только одного: погибели кораблей. «Потопнут, – с вожделением думалось им, – и освободит нас царь от непосильного тягла, перестанет авось водяною потехою тешиться». И с глубокой мольбой обращались мысленно к Богу: «Утопи их, Господи, окаянных! Не можно нам боле терпеть! Обезмочили мы от работ, обнищали!»
   Точно лебеди, плавно слетели на озеро корабли, встряхнулись величественно, застыли.
   – У-ра-а! – так заревел Пётр, как будто вырвал из груди своей сердце.
   – Ура! – кручинным стоном отозвался усыпанный людьми берег.
   Весь остаток дня и вся ночь прошли в разгульном хмельном угаре.
   Утром Петра нашли под ворохом стружек. Обнявшись с Ромодановским и Зотовым, царь запойно храпел.
   – Цедула тебе от государыни-матушки! – затормошил нежданно приехавший Борис Алексеевич государя.
   Пётр привскочил, выругался площадно и снова улёгся.
   К полудню от хмеля не осталось и следа. Жизнерадостный, крепкий, как молодой дубок, бегал уже Пётр деловито по верфи, отдавая распоряжения.
   Лишь после трапезы он принялся писать ответ матери. Рука его, так ловко орудовавшая топором и молотом, неуверенно, словно в недоумении, держала перо. Пальцы немели, корчились в судороге.
   – Ох и тяжко писание у человеков! – плюнул он, с детской старательностью написав несколько кривых строчек, и ткнул цедулу Бутурлину [113]. – Читай!
   Они оба, вытаращив глаза, долго разбирали написанное, но так ничего и не поняли.
   – Видно, сызнова надобно приниматься! – вздохнул государь и, поплевав на руку, приладил к спине Бутурлина новый лист бумаги.
   – Веди – слово – есть – людие… – тяжело, точно корчуя корни, сопел Пётр в лад выводимым буквам…
   «Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушке, государыне-царице и великой княгине Наталье Кирилловне. Сынишка твой, в работе пребывающий, Петрушка, благословения прошу, и о твоём здравии слышать желаю, а у нас молитвами твоими здорово всё. А озеро всё вскрылось сего двадцатого числа, и суды все, кроме большого корабля, в отделке; только за канатами станет, и о том милости прошу, чтоб те канаты, по семи сот сажен, из Пушкарского приказу, не мешкав, присланы были. А за ними дело станет, и житьё наше продолжится. Посем паки благословения прошу. Из Переяславля, апреля 20 дни 7197