Чуть сгорбленная, всегда готовая к поклону спина Толстого, лёгкие вкрадчивые шаги его и топырившиеся, словно раз навсегда насторожённые уши вызвали в Петре беспричинный гнев. Так и почудилось ему, что Пётр Андреевич готовит какую-то каверзу, хочет в чём-то его надуть.
   Прошлая связь дипломата с царевной Софьей никогда не выходила из памяти государя.
   Толстой чувствовал это и лез из кожи вон, чтобы заслужить полное прощение. Петру он служил искренно. Он даже верил, что старается не для Петра, а для «родины». Но царю было ясно его стремление «обелиться какой угодно ценой». Отдавая должное уму и находчивости дипломата, Пётр был всегда начеку.
   И теперь, как только закрылась дверь, он многозначительно подмигнул Александру Даниловичу:
   – Большого ума сей человек, польза нам от него немалая, взгляну на него, так и хочется за пазухой у себя пощупать: не лежит ли там камень, чтобы выбить ему зубы, ежели вздумает укусить.
   Александр Данилович неопределённо помялся.
   Увидев это, лейтенант Мишуков решил, что подходящая минута выпалить всё, чему научил его светлейший, наступила.
   – Обидно, – по-ребячьи всхлипнул он, – что вы, государь, верного слуги, Петра Андреевича, камень за пазухой держите, а истинных ворогов не примечаете…
   Он взглянул одним глазком на вошедших фрейлин царицы – Варвару Арсеньеву и новую любимицу Екатерины, белокурую Марью Даниловну Гамильтон [324]– и неосторожно продолжал:
   – Всё у нас новое… И столица, и флот, и великая сила моряков. А как вспомнишь, что каждому смертный час предопределён, что несть человек бессмертен, головой о стену хочется биться. Куда кинемся мы без тебя?
   – Как куда? Иль нету сына у меня?
   – Нету! – завопил Мишуков. – Есть печальник ворогов твоих лютых, а сына нету. Глуп он, всё расстроит. Погубит Россию!
   – Правду режет, черт рыжий! – негромко рявкнул вошедший князь-кесарь.
   Пётр и сам чувствовал, что Мишуков говорит искренно, но присутствие женщин, не входящих в число самых близких ему людей, вынудило его наброситься на смельчака с кулаками:
   – Молчи, хам!
   Только переждав, пока фрейлины отошли в сторону, он похлопал лейтенанта по плечу:
   – Сего не болтают на людях… А за правду – спасибо. Всегда правду режь мне, как себе самому. Хоть и сам всё знаю про сына, однако – спасибо…
   Арсеньева загнала Ягужинского в угол и что-то сердито выговаривала ему.
   – Так его, Варенька! – подзадоривал царь. – Вы что же, господа Сенат, робёночка непорочного забижаете?
   Шутка Петра вызвала общий смех. Даже сама Арсеньева фыркнула:
   – Ясно, непорочная. Кому и знать лучше, как не вам, Пётр Алексеевич!
   Гамильтон, стыдясь за подругу, отвернулась. Несмотря на довольно высокий рост, Марья Даниловна казалась до чрезвычайности лёгкой, как бы воздушной. От всей фигуры её и от скромненького платья веяло совершенною физической чистотой, чем-то уютным, трогательно-ласковым, девственным.
   Когда умолк смех, она поклонилась государю:
   – Царица вас ищет, мой суврен.
   В опочивальне царицы густо пахло пудрой и лекарствами. Екатерина лежала на пуховике, покрытая атласным стёганым одеялом. Её похудевшие пальцы судорожно мяли недошитую крестильную рубашонку.
   Пётр заботливо склонился над женой и поцеловал её в лоб, в то место, где в последние месяцы залегло большое жёлтое пятно.
   – Что, матка, тяжко?
   Она взяла его руку, прижала к своей щеке, потом приложила к вздутому животу.
   – Вот так, Пётр Алексеевич.
   – Держу, матка… И тебя держу, и младенчика нашего.
   Слово «младенчика» он произнёс с такой любовью, что царица прослезилась. Рука государя точно поглаживала невидимого ребёнка. Лицо заволакивалось тихой мечтой.
   «Мой, мой, мой! – млея от счастья, повторяла про себя царица. – Пускай тешится, когда придёт блажь, с Арсеньевой, с полковницей вертихвосткой Авдотьей Чернышёвой [325], с полонной жёнкою Анною Крамер [326]– с кем хочет. Не страшно. Он одну меня любит. Забавляйся, мой сокол! Я для тебя и Марью Даниловну приготовила… С ними забавляйся, муж мой, а любить – меня одну люби».
   Царица, так рассуждая, не ошибалась. За то, что жена даёт ему волю жить как вздумается, Пётр ещё больше привязывался к ней. Одно лишь не на шутку расстраивало его: недолговечность детей. Царица из года в год дарила его новорождённым, но каждый раз неудачно. Один за другим умерли Павел, Пётр, Наталья и Маргарита. Живы были пока Анна и Елизавета. Но это не радовало Петра. «Кой прок в девчонках! Сына бы, сына бы мне!»
   В иные ночи, лёжа рядом с женой, он до утра не смыкал глаз, мечтая о наследнике. Ему так и виделся статный, весь в шло, совсем не похожий на «хилого послушника Алёшу» молодец в простой голландской матроске. Непременно на корабле и непременно в матроске.
   – Что, матка, тяжко?
   – Хорошо…
   Государь приложился ухом к её боку.
   – Поясница болит? Ну-ко, дыхни… Слава Богу, в сих местах хвори не нахожу. А голова? Тяжела, говоришь? Угу… Значит, кровь пустим.
   Уже с деловитой суетливостью он достал из кармана медицинскую готовальню и, искусно пустив жене кровь, вернулся к ближним.
   – Ты, Фёдор Юрьевич, словно бы сказал, будто правду режет лейтенант?
   – От сказанного не отступлюсь, Пётр Алексеевич… Сам узришь сейчас. Читай, Толстой!
   Царь сам прочитал донесение.
   – Сколько же их! – заскрипел он зубами, тыкая пальцем в фамилии крамольных бояр. – Как? И Собакин? И Хвостов? И Лобановы-Ростовские? Да быть не может того!
   – Может, государь, – не сморгнув, ответил Пётр Андреевич.
   Подробно расспросив обо всём, что говорилось в терему у царевича, царь окончательно расстроился.
   – Как ни верти, – прохрипел Ромодановский, – а без дыбы, Пётр Алексеевич, не обойтись.
   – По крови истосковался? – злобно повернулся к нему царь. – Мало тебе всякой иной крови? Хочешь отведать ещё и высокородной?
   Фёдор Юрьевич оскорблённо пожал плечами:
   – Я Рюрикович, мне что. Токмо кто, как не ты, Пётр Алексеевич, нас поучал: не родом-племенем велик человек, но службой доброй своему государству.
   – Ну и повесь за ребра всех бояр! – чужим, тоненьким голосом вскричал Пётр. – А заодно и его! Слышишь? И его! За ребра! Его!
   Все поняли, на кого намекнул Пётр. Князь-кесарь оробел. Только теперь ему стало ясно, почему государь церемонится с врагами. «Да тронь тех, и не миновать царевичу за ними шествовать…»
   – Вижу, прозрел ты, – уже спокойнее взглянул царь на Федора Юрьевича. – Так-то вот… Покель, выходит, благо не пачкать крючья ихнею кровью.
   Он потёр ладонью виски и тряхнул головой.
   – Покудова мы вот чего сотворим. Сгоним крамольников с мест, со споручниками разлучим. Загоним их в «парадиз». Пускай там попробуют замутить.
   Указ о переселении в Санкт-Питербурх тысячи знатных людей был составлен тотчас же.
   – Сдаётся, так будет ладно? – спросил царь.
   – Кто же может спорить против того, что суврену угодно житьё в «парадизе» среди оплота престола – высокородных людей! – воскликнул Толстой. – Абсолюман персон! [327]Никто-с… А уж в «парадизе» мы им местечко подыщем. Мы им Васильевский остров презентуем, хе-хе! Пускай там строят себе хоромы-с.
   Донеслось негромкое пение. Пётр прислушался и шагнул к двери.
   – Ну и Марья Даниловна! Ай да искусница! Пойти нешто послушать?
   – И то, – подтвердил Павел Иванович. – Пошто, с делом покончив, не отдохнуть. Делу, Пётр Алексеевич, время, потехе – час.

Глава 7
КЛЕВЕТА

   – А мы тут без тебя с науками прикончили! – пошутил государь, здороваясь с только что приехавшим к князю-кесарю Меншиковым.
   На недоумение гостя Фёдор Юрьевич ответил рогочущим рыканьем – особенным, одному ему свойственным смехом, который приводил в содрогание не только узников, но и самых близких людей. Широко разинутая пасть с выпиравшими волчьими клыками совсем близко надвинулась на Меншикова и обдала его густым духом винного перегара и гниющих зубов.
   – Ррраз – и прррикончили!
   – Не разумею, – пожал плечами светлейший. – Как так прикончили?
   – Читай, уразумеешь.
   Царь протянул «птенцу» бумагу. Но Меншиков обиженно отстранился: Пётр задел самое больное его место. Всё что угодно можно было поручить Александру Даниловичу. Он брался, и почти всегда успешно, за любое незнакомое дело. Но одно упорно не давалось ему – грамота. Как ни старались учителя, как ни жаждал он сам научиться чтению и письму, ничего не выходило.
   – Читай, читай, фельдмаршал! – хохотал царь. – Ничего тут мудрёного нету. Хочешь, я тебе окуляры у аптекаря выпрошу?
   Меншиков пыхтел, хмурился и вдруг сам расхохотался, – повернув листок вверх ногами, завопил на весь терем:
   – Ещё молимся о доброй чаре тройного боярского и о патриархе всешутейшего собора нашего…
   – Правильно! – перебил его князь – кесарь. – Не читаешь, а елеем душу смазываешь!
   Он кликнул дворецкого и приказал подать вина.
   – Зачем же с наукой прикончили? – переспросил всё ещё ничего не понимающий Меншиков.
   – Грамоте, цифири и некоторой части геометрии отныне все недоросли обучаться должны, – важно объявил царь. – Вот с чем прикончили.
   – Значит, Пётр Алексеевич, всем за букварь приниматься?
   – Обязательно всем.
   – И заскулят же бояре…
   – Ничего! Погодя земно кланяться будут за чад своих.
   Пётр глубоко верил в свои слова. Приказ о всеобщем обучении, как и всё, что он затевал, преследовал одну цель: создать как можно скорее достойных начальников из дворян.
   – Купчинам положено, – в сотый раз повторял он одно и то же, – торг разумный вести, духовенству – бражничать и неукоснительно внушать народу нашему, что на небеси сидит Бог, а на земле государь. Дворянство же, Александр Данилович, стать иная. Без дворянина не быть и единодержавию. Посему всюду, на всяком месте, должен сидеть в головах дворянин. Ну а какой же дворянин головой может быть, ежели он разным артеям не обучен? Только ты один у меня юродивенький. Ну, да в семье не без урода. Ты и так хорош.
   Выпив вина и закусив, Пётр вместе с Меншиковым ушёл.
   Небо было заволочено тучами. Вода в застоявшейся луже покрывалась судорожной рябью, словно и ей было студёно, неуютно и одиноко.
   – В эдакую-то непогодь да воевать ежели? – остановился Пётр перед мокрой двуколкой. – Не сладко? А?
   – На войне, Пётр Алексеевич, всегда жарко, – геройски выпрямился Александр Данилович. – Да и не нам того холоду страшиться. Куда хуже, когда дома сидишь, а сам вроде полками вражескими окружён.
   – Пешком пойдём! – крикнул государь и направился к воротам.
   Под тяжёлыми шагами гнулись и скрипели мостки, из-под досок с шипением взмётывались грязные веера стоялой воды.
   – Какие вражеские полки?
   – Те, что под воеводством царевича Алексея Петровича ходят.
   Государь вспылил:
   – Чего вы все Алёшкой меня пугаете? Какой он мне ворог? Да и чего мне страшиться теперь, когда он сына родил? Объявлю Петра Второго Алексеевича наследником, и вся недолга. Юродивым не стол царский надобен, а келья монашеская… Сам её добивается.
   – Ой ли? – неожиданно дерзко возразил светлейший. – Так ли уж тих Алексей Петрович, что спорить не станет? – И, заметив, как вздрогнул царь, добавил: – А по чьему велению нынче Евстигней в Суздаль собрался? Не по указу ли Алексея Петровича?
   – Врёшь! Клевету возводишь! Сам хочу услыхать сие из уст Евстигнея… Без него и на глаза не смей мне казаться! Не может быть, чтоб вороги мои, его окружившие, отважились на эдакое дело – подбить его! Духу не хватит у них…
   Меншиков со всех ног понёсся разыскивать протодиакона.
   – Выбирай! – стаскивая Евстигнея с постели, отрезал он. – Либо одним махом оглоушь государя байкою, коей я тебя сейчас научу, либо нынче же собирайся на вечное жительство в холодные земли.
   Выслушав «байку», протодиакон не на шутку перетрусил.
   – Боюсь, светлейший, потому ежели царь… не того… кривду учует вдруг. Оба мы тогда, князь мой благоверный, восплачем.
   – Выходит, и так и эдак пропал ты – что один, что со мной. А посему думай скорее.
   – И думать тут нечего. Иду… того… в Москва-реку.
   Пальцы Меншикова вцепились в горло протодиакона.
   – Нет, нет! – завопил тот. – Я шуткою! Ей-Богу, пойду…
   Пётр сидел у Екатерины, когда ему доложили о приходе фельдмаршала и Евстигнея.
   Протодиакон в первый раз в жизни встретился лицом к лицу с государем. Это ошеломило его. В голове всё смешалось. Вся меншиковская наука пошла прахом. Он бросился на колени и приник губами к забрызганному грязью сапогу царя.
   Царь не любил повергающихся перед ним в прах.
   – Нализался грязи, отец, и вставай!
   Ободрённый шуткой, Евстигней набрался духу и встал.
   – Протодиакон, а страшишься меня…
   – Не страхом ненависти страшусь, но, яко перед лицеем Всевышнего, благоговею перед помазанником его.
   – Теперь воистину вижу священнослужителя. Льстив и елеен. Ну да ладно уж. Садись и выкладывай.
   Перекрестившись на образа, Евстигней послушно присел.
   – Везу, преславный, земной поклон инокине Елене от новорождённого внука, Петра Алексеевича. И того… от царевича Алексея Петровича глагол: «Мужайся-де, мати. Благовестительствуют ми силы небесные поднять глас свой к народу православному. Настало-де время восстать против онемечившегося родителя. Молись-де, мати, чтобы… того… скоро узрел я тебя в царских одеждах…»
   Царь не дослушал – схватив шапку и безуспешно стремясь нросунуть руки в рукава шубы, ринулся на улицу.

Глава 8
ОТЕЦ И СЫН

   Алексей стоял у порога жениной опочивальни и слушал. Изредка он улавливал отрывки слов, и тогда лицо его на мгновение оживлялось и в задумчивом взгляде вспыхивало что-то похожее на надежду.
   Ему мучительно хотелось войти к Шарлотте, утешить её, приласкать. Но он не трогался с места. Одна мысль о том, что здесь рядом, за дверью, лежит умирающая, была для него непереносима. Алексей ничего так не боялся, как смерти. В его мозгу не укладывалось сознание неизбежности кончины. Это было выше его понимания.
   Раньше, какой-нибудь год тому назад, было ещё туда-сюда. Он просто не любил говорить о покойниках. Они вызывали у него чувство брезгливости, и только. Но с той поры, как ему пришлось увидеть забытые на поле брани разлагающиеся трупы, он содрогнулся, да так больше и не пришёл в себя. Боязнь смерти стала преследовать его как тень. Днём ещё можно было развлечься, не отдаваться в полную власть недугу. Ночью же становилось невыносимо. Ночью он начинал отчётливо и неотвратимо чувствовать трупный запах, а перед глазами – как бы ни жмурился он и в какой бы дальний угол ни забивался – вырастал его собственный образ, бездыханный, с восковым лицом, со сложенными на животе руками…
   Из опочивальни вышел лекарь.
   – Ошинь плох, – покачал он головой. – Будет умирайт.
   Услышав его шёпот, Евфросинья, дозорившая у принцессы, чуть приоткрыла дверь и погрозила пальцем:
   – Нешто можно такие слова? Спаси Бог, княгинюшка вдруг услышит. «Умирайт, умирайт!» – почти полным голосом, так, чтобы непременно дошло до больной, передразнила она лекаря. – Отходящих заспокаивать вместно, а они…
   Алексей занёс было ногу, чтобы переступить порог, и тут же повернул назад, – крестясь на ходу, ушёл к себе.
   Наказав сенной девушке быть неотлучно подле «княгинюшки», Евфросинья побежала за ним.
   – Ты? – обернулся он на её шаги. – А мне почудилось…
   Его ноздри раздулись, лицо болезненно сморщилось:
   – Смердит!
   – Благовонием, царевич, ей, благовонием!
   – Упокойником…
   Где-то в сенях раздался гневный крик.
   – Меншиков! – догадался царевич, услышав чёткий военный шаг, и через мгновение окончательно помертвел.
   – Чуешь, Евфросиньюшка? Шаркает! Одна нога шаркает. То батюшка мой… слышишь, шаркает… И злой-презлой…
   Евфросинья юркнула в противоположную дверь. Тотчас же в горницу вошёл Александр Данилович. Чуть кивнув на поклон хозяина, он с подчёркнутой вежливостью пропустил государя и стал за его спиной.
   – Девкой пахнет! – потянул носом царь. – А? Чего качаешься, словно тебя кто по щекам отхлёстывает?
   Окрик отца ещё больше испугал царевича. Он беспомощно, как сбившийся с дороги слепой, зашарил руками в воздухе.
   – Заместо того, чтобы остатние часы подле умирающей сидеть, он с девкой путается… Что ты сказал?
   – Ммм… Я…
   – Ну, что «мммя»? Что кошкой прикидываешься? Небось, когда в Суздаль гонцов снаряжал, не мяукал, а по-волчьи выл! Снаряжал гонца?.. Говори!
   – Снаряжал… Хотел внуком обрадовать матушку.
   – Пускай-де выбирает Русь православная… Настало-де время… А? Говори!
   – Да, – тоненько пискнул Алексей. – Вроде и то сказал: пускай-де Русь православная…
   Он хотел прибавить: «радуется рождению царского внука» (ему показалось, будто именно так он и просил Евстигнея сказать матери), но удар по темени лишил его сознания.
   Меншиков приказал подать воды и прямо из ковшика плеснул на царевича.
   – Брось его! – сгорбился Пётр. – Больше не о чём разговаривать. Он все сказал.
   Пришедший в себя Алексей отполз к стене и прижался к ней головой. На потный лоб упала прядка волос, тонкая шея гнулась, как стебелёк. В больших испуганных глазах таились одиночество, тоска и детская беспомощность.
   Что-то похожее на жалость шевельнулось в груди государя.
   – Встань!
   Меншиков подхватил царевича и усадил в кресло. Пётр уже принял решение. Это понял Александр Данилович в ту минуту, когда царь неторопко зашагал по терему, что-то насвистывая.
   В шумно распахнувшуюся дверь, толкая друг друга, вошли Вяземский, лекарь и «мажордом».
   – Преславная княгиня в бозе почила, – низко склонил голову Никифор и осенил себя широким крестом.
   – Царство небесное, вечный покой! – перекрестился и Пётр. – Из персти [328]взяты и в персть обратимся.
   По слабому знаку государя Меншиков приказал всем убраться ив терема и плотно закрыл дверь. Алексей недвижимо лежал перед киотом.
   – Можешь разуметь, что я говорить сейчас буду? – легонько толкнул его ногою отец.
   Царевич встал.
   – Не могу… Муторно мне.
   Меншиков открыл окно. С шумом ворвался ветер. Держась за стену, Алексей подвинулся к окну и жадно глотнул промозглый воздух.
   – Теперь можешь?
   – Словно бы могу, батюшка…
   Ответ прозвучал бесстрастно, как и вопрос отца. Оба уставились друг на друга. Помолчав немного, государь склонился к сыну и заговорил – спокойно, как беседуют где-нибудь в кружале случайно очутившиеся рядом люди. Алексей слушал рассеянно, словно речь шла вовсе не о нём.
   Это взорвало царя:
   – Впрямь ты пень или только прикидываешься лисой дохлой? Ты что-нибудь из моих слов разумеешь?
   – Все слова твои разумею.
   В голосе сына Петру почудилась насмешка. В груди закипал гнев. На правой щеке подозрительно задёргалась родинка.
   Что-то похожее на гнев входило и в Алексея. Он сел в кресло и в одно мгновение с отцом поднялся.
   – Как не разуметь? – визгливо повторил он и ткнул пальцем в сторону Меншикова. – Пнём меня сей муж почитает. А я…
   – Умник-разумник, – процедил Пётр. – По лику видать мудрость твою.
   Что-то скользкое и холодное вертлявой змейкой промелькнуло во взгляде Петра. И точно такая же тень, как в зеркале, отразилась во взгляде сына. Пальцы государя собрались в кулак. Кулак Алексея застучал по столу. У обоих от лица отхлынула кровь. Оба сгорбились. Отец глядел на сына и чувствовал, что в нём отражается каждое его движение: царёва бровь приподнялась – подпрыгнула бровь и у царевича; трепетней забилась родинка на правой щеке государя – и так же, до ужаса отчётливо, затокала в том же месте правая щека Алексея.
   Петру стало жутко. Он выпрямился, тряхнул головой, точно отгонял от себя наваждение, и присел к столу.
   – Вот что. Не надо свары. Я лучше напишу тебе, что хотел сказать, а ты мне завтра ответишь.
   Приняв от Петра исписанную бумажку, Алексей несколько строк пробежал глазами, потом, забывшись, стал читать вслух:
   – «…Сие всё представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощью вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю, – сиречь всё, что Бог дал, бросил? Ещё же и сие вспомяну, какова злаго нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не токмо бранивал, но и бивал, к тому же столько лет почитай не говорю с тобою, но ничто сие не успело, ничто пользы, но всё даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только дома жить и веселиться… Я за благо изобрёл сей последний тестамент [329]тебе написать и ещё мало подождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу, воистину (Богу угодно) исполню, ибо я за моё отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный».
   По мере чтения Меншиков всё больше морщился и темнел. Он ждал совсем не того. «Куда же сие годится? Ему говорят, что противу него восстал сын, а он – малость ещё погодим, да ежели, да исправься…»
   – Так завтра ответ, – буркнул царь и направился к двери.
   Александр Данилович всю обратную дорогу молчал.
   – Об чём ты тужишь?
   – Горько мне… Горько, что мучаешься из-за царевича.
   – Нешто не расправился я с ним только что?
   – Может, и расправился, а лазейку оставил…
   – И не подумал! То я так, чтоб не охаяли меня люди. А про себя знаю: не будет из него толку. Памятуй – лучше руку себе отсеку, чем ему престол завещаю. Сломает он Русь. Всё вспять повернёт. Не допущу сего, хоть пусть весь свет анафеме предаст меня. Не допущу погибели царства нашего. И не мни, что Евстигнеевы слова тут причиной. Евстигней только приблизил время расплаты со всеми ворогами моими.
   Неподалёку от дворца они увидели бегущих навстречу Марью Даниловну и Арсеньеву.
   – Бог сына вам даровал!
   У Петра захватило дух. Подобрав одной рукой полы шубы и непрестанно крестясь другой, он побежал и, ворвавшись к жене, немедленно приказал внести ребёнка.
   – Поздорову ль, Петрушка? – вытянулся он по-военному перед младенцем. – Поздравляю вас, Пётр Петрович, с прибытием в любезное наше отечество!

Глава 9
КУБОК ГОРЯ

   Узнав о рождении брата, Алексей сам явился к отцу с поздравлением.
   Пётр не принял его, отослав к роженице. Екатерина была очень ласкова с пасынком; вспомнив о принцессе, всплакнула над «незабвенной Шарлотточкой»; заговорив о новорождённом сыне царевича, почла уместным тоже всплакнуть, а перед расставанием долго, с материнской печалью глядела на невесёлого гостя.
   – За рубеж надо бы тебе, царевич. Там отдохнёшь, здоровье поправишь, развлечёшься среди новых людей. Обязательно, крёстненький, за рубеж.
   Алексей подозрительно наморщил лоб: Екатерина словно угадала то, о чём говорили ему сегодня служивший при царевне Марье Алексеевне Александр Кикин [330]и князь Василий Долгорукий.
   Он передал для отца цидулу и суховато простился.
   Едва сани Алексея выехали со двора, Пётр прибежал к жене.
   – Принёс?
   – Принёс.
   «Правление толиково народа, – писал царевич, – требует не такого гнилого человека, как я. Хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Бог здоровья».
   – Врёт! – скомкал государь бумажку. – Не сам писал. Всё врёт!
   Он отправил сыну новое, полное обидной ругани письмо и пригрозил свернуть шею посланцу, если тот вернётся без ответа.
   – Чего ему ещё надо? – заломил руки царевич. – Отрёкся я от наследства… Чего же ещё? Неужто правду пророчит князь Долгорукий, что ему голова моя понадобилась?
   – К тому клонит; – подтвердил Вяземский. – По всему видать, к тому дело идёт.
   – Как же быть? Куда кинуться?
   – Одна тебе дорога – за рубеж.
   – Другого нету путя, лопушок, – вслед за Вяземским сказала и Евфросинья. – И каково заживём там на всей вольной волюшке!
   Ласковый голос наложницы немного успокоил Алексея. Он присел к ней на колени и зажмурился. «За рубеж… На вольную волюшку… От зла уйти и сотворить благо, как в Евангелии писано. К чему свары, коли ещё Давид, царь израильский, рёк: „Человек, яко трава, и дни его, яко цвет сельний, тако отцветёт“.
   – Серчает, – доложил дворецкий.
   – Кто?
   – С ответом торопит посол…
   – Что ж! – внезапно озлился Алексей. – Пропишу!
   Правая нога его судорожно подогнулась и выпрямилась – точь-в-точь как это бывало в минуты гнева с Петром. Он кинулся к столу и поспешно написал:
   «Желаю монашеского чина и прошу о сём милостивого позволения…»
   Пётр нервно бегал по хоромам, дожидаясь гонца. Вдруг из опочивальни царицы донеслось что-то похожее на мяуканье.
   «Петрушка плачет!» – всполошился царь. Ребёнок беспомощно тыкался губками в материнскую грудь. В его старческом личике не было ни кровинки. Чёрные глазки гноились. Сморщенные кулачки мяли кружевную шёлковую сорочку. Пётр поцеловал царевича в золотушное темечко и, перекрестив, помог ему ухватить сосок. Дитя угомонилось и зачавкало.