Страница:
Да! Помещик не зря побывал за рубежом.
Вернувшись в Россию, он немедленно пожаловал в свою вотчину, сам отобрал наиболее пригожих девушек и отдал их в полное распоряжение Дыне. Он нисколько не стыдился своей затеи – наоборот, где только мог похвалялся хороминами.
– Чего другие с собою из-за рубежа привезли? Ни шиша! Умишком не вышли. А у меня – и овцы, и свиньи, и льнопрядильня, и хоромины – всё европейское.
Узнав о хороминах, к полковнику явился прибыльщик Курбатов.
– Вы, сказывают… это самое учинили у себя на селе?
– Учинил, государству на украшение, добрым людям на пользу. Как в Европе, точь-в-точь.
– А ведомо вам, – напомнил Курбатов, – что в Европе за сие дело государство подать берёт?
– Ах ты! – шлёпнул себя по бёдрам полковник. – И верно ведь!
– А верно – платить надо.
Точно исчислив доходы от «хоромин», Курбатов определил пошлины и выдал помещику орлёную бумагу, узаконившую «промысел». Узнав, что затею Безобразова благословило государство, батюшка, до того косившийся на хоромины, тоже примирился с ними.
Каждые полгода хоромины обновлялись «свежими силами». Дыня с неделю обучал новых «медресс» «деликатным манирам» и отправлял их «на действо». Отбывших страшную повинность девушек награждали одежонкой, рублём денег и выдавали замуж. Женихи пытались иногда отказываться от «порченых» невест, но их так жестоко пороли при всём народе, что они невольно становились сговорчивее.
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Вернувшись в Россию, он немедленно пожаловал в свою вотчину, сам отобрал наиболее пригожих девушек и отдал их в полное распоряжение Дыне. Он нисколько не стыдился своей затеи – наоборот, где только мог похвалялся хороминами.
– Чего другие с собою из-за рубежа привезли? Ни шиша! Умишком не вышли. А у меня – и овцы, и свиньи, и льнопрядильня, и хоромины – всё европейское.
Узнав о хороминах, к полковнику явился прибыльщик Курбатов.
– Вы, сказывают… это самое учинили у себя на селе?
– Учинил, государству на украшение, добрым людям на пользу. Как в Европе, точь-в-точь.
– А ведомо вам, – напомнил Курбатов, – что в Европе за сие дело государство подать берёт?
– Ах ты! – шлёпнул себя по бёдрам полковник. – И верно ведь!
– А верно – платить надо.
Точно исчислив доходы от «хоромин», Курбатов определил пошлины и выдал помещику орлёную бумагу, узаконившую «промысел». Узнав, что затею Безобразова благословило государство, батюшка, до того косившийся на хоромины, тоже примирился с ними.
Каждые полгода хоромины обновлялись «свежими силами». Дыня с неделю обучал новых «медресс» «деликатным манирам» и отправлял их «на действо». Отбывших страшную повинность девушек награждали одежонкой, рублём денег и выдавали замуж. Женихи пытались иногда отказываться от «порченых» невест, но их так жестоко пороли при всём народе, что они невольно становились сговорчивее.
Глава 11
СТРАННИЧЕК БОЖИЙ
Нежданно-негаданно в Безобразовку прискакали царёвы люди, никого не предупредив, переписали всех лошадей. Случись такая беда к Покрову, ещё бы туда-сюда. Но на дворе стояла весна, люди готовились к пахоте, и кони нужны были в поле, как руки.
Дыня взвыл:
– Грабёж! Чистый грабёж!
Он бросился к офицеру, но тот не пожелал с ним разговаривать. В городе челобитную не приняли, а гонец, поскакавший в Москву к Безобразову, тоже вернулся ни с чем.
– Брань есть брань, – утешал батюшка Дмитрия Никитича. – Она, яко смерть, невозбранно шествует… Вскоре во всей вотчине осталось не больше двух десятков коней, да и то таких, что едва на ногах держались от старости. Село точно вымерло. Красная Горка стала похожа на страстную седьмицу. Даже забулдыжные пьянчуги приумолкли и не вылезали из своих берлог.
– Как быть! – рвал и метал приказчик. – Разор! Чистый разор!
Ни до чего не додумавшись, он созвал к себе на двор крестьян и, забыв про спесь, жалостливо, словно не приказчик, а какой-нибудь челобитчик, стал просить помощи:
– Ты, Григорий, старик хозяйственный… присоветуй, будь ласков… А ты, Егор, чего голосу не подаёшь? Весна на дворе ведь! Пахать-то надо…
– Так мы што? – разводили руками люди. – Нешто мы насупротив? Весна, она пахоту любит.
– Божья воля и государева, Митрий Никитич…
Убедившись, что старики ничего не могут посоветовать, Дыня вскипел, набросился на них с кулаками:
– Смутьянить? Дармоеды!
Он ни с чем вернулся домой и, едва переступив порог заорал на хворавшую второй месяц жену:
– Прохлаждаешься, боярыня?
– Ноги не ходят, – простонала она.
– Перечить? – задохнулся от гнева приказчик. – А я говорю – врёшь! Ходят! Врёшь!
Выместив злобу на ни в чём не повинной женщине, он послал за священником и Лукой Лукичом.
До вечера, не прикасаясь к вину и закуске, думали все трое, чем помочь горю, – и наконец придумали. Через несколько минут село разбудил набат. Крестьяне бросились к церковной площади.
Дыня уже стоял подле паперти, как всегда величественный и недоступный. Когда все собрались, он с расстановкою обронил:
– Утресь, до зари, и стар и млад выходи в поле.
Ранним утром, в подрясничке и в ветхой, непомерно великой скуфейке, беспрестанно сползавшей на глаза, Памфильев выбрался из лесу на безобразовское поле.
Над Тверцой клубился туман. Чуть озарённая низким солнцем трава розовела и блистала росой. В небе неподвижным пятном застыл коршун. Где-то далеко у колодца скрипел журавль.
Памфильев приложил к бровям ладонь.
– Что за притча? – пожал он плечами. – Никак очами стал слаб? Словно бы народ копошится, а коней не вижу.
Он остановился и прислушался. До него доносились крики, злобная брань.
– Никак в толк не возьму… Будто пашут, а будто и нет.
Он прошёл ещё с десяток шагов и вдруг оторопел: «Наваждение!» Но сомнения не оставалось: в сохи были запряжены люди.
Несмотря на утренний холодок, согбенные спины густо дымились паром. То и дело из грудей вырывались надрывные хрипы. Женщины через каждые два-три шага падали в грязь и жутко выли.
Атаман едва сдержался, чтобы не броситься им на помощь.
«Эх, станичников бы сюда моих на малый часок!»
Быстро, точно спасаясь от соблазна, он направился к землянке жены, негромко позвал:
– Даша! А Даша!
Никто не ответил. Фома сунулся в провал. Его обдало запахом цвелой земли и гниющего дерева. В землянке никого не было.
«Должно, и Дашу впрягли, – догадался он. – Не инако так».
Он долго бродил по межам, тщетно высматривая жену. Вдруг он услышал свист бича и чей-то сдержанный плач. Она!
На миг потеряв рассудок, Фома выхватил нож. Но благоразумие взяло верх. Он спрятал нож и тихими шагами подошёл к пахарям.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…
Дыня поморщился.
– Аминь, странничек Божий, – буркнул он и нетерпеливо затопал ногами на приостановившихся людей: – А вы чего рты поразинули! Нно, пшли!
Утёршись рукавом, Даша взглянула на Фому и, как стояла, рухнула в грязь.
– Вот! – чуть не плача от злости, пожаловался приказчик, не рискуя при «Божьем странничке» ударить женщину – Все они такие!.. Как на себя робить, откуда токмо силы берутся, а для володетеля – нету их.
Атаман сочувственно покачал головой:
– Баба, она, вестимо… Куды ей разуметь? Одно слово – баба.
И неожиданно метнул земной поклон Дыне:
– Христа для, добрый человек, дозволь порадеть, замест сей бабы запречься.
К вечеру заданный Дыней урок был выполнен.
Чисто вымытая, в стареньком заплатанном сарафане, Даша встретила мужа у околицы. Окружённый людьми, Фома проникновенным голосом рассказывал на ходу какие-то тут же придуманные небылицы про святые места. Чуть поодаль, прислушиваясь к каждому его слову, двигался приказчик. Атаман был начеку, ничего лишнего не говорил, и успокоенный Дыня наконец отстал.
Даша поклонилась мужу
– Для Бога, покажи милость, странничек Божий, пожалуй ко мне щец отведать сиротских.
Дыня взвыл:
– Грабёж! Чистый грабёж!
Он бросился к офицеру, но тот не пожелал с ним разговаривать. В городе челобитную не приняли, а гонец, поскакавший в Москву к Безобразову, тоже вернулся ни с чем.
– Брань есть брань, – утешал батюшка Дмитрия Никитича. – Она, яко смерть, невозбранно шествует… Вскоре во всей вотчине осталось не больше двух десятков коней, да и то таких, что едва на ногах держались от старости. Село точно вымерло. Красная Горка стала похожа на страстную седьмицу. Даже забулдыжные пьянчуги приумолкли и не вылезали из своих берлог.
– Как быть! – рвал и метал приказчик. – Разор! Чистый разор!
Ни до чего не додумавшись, он созвал к себе на двор крестьян и, забыв про спесь, жалостливо, словно не приказчик, а какой-нибудь челобитчик, стал просить помощи:
– Ты, Григорий, старик хозяйственный… присоветуй, будь ласков… А ты, Егор, чего голосу не подаёшь? Весна на дворе ведь! Пахать-то надо…
– Так мы што? – разводили руками люди. – Нешто мы насупротив? Весна, она пахоту любит.
– Божья воля и государева, Митрий Никитич…
Убедившись, что старики ничего не могут посоветовать, Дыня вскипел, набросился на них с кулаками:
– Смутьянить? Дармоеды!
Он ни с чем вернулся домой и, едва переступив порог заорал на хворавшую второй месяц жену:
– Прохлаждаешься, боярыня?
– Ноги не ходят, – простонала она.
– Перечить? – задохнулся от гнева приказчик. – А я говорю – врёшь! Ходят! Врёшь!
Выместив злобу на ни в чём не повинной женщине, он послал за священником и Лукой Лукичом.
До вечера, не прикасаясь к вину и закуске, думали все трое, чем помочь горю, – и наконец придумали. Через несколько минут село разбудил набат. Крестьяне бросились к церковной площади.
Дыня уже стоял подле паперти, как всегда величественный и недоступный. Когда все собрались, он с расстановкою обронил:
– Утресь, до зари, и стар и млад выходи в поле.
Ранним утром, в подрясничке и в ветхой, непомерно великой скуфейке, беспрестанно сползавшей на глаза, Памфильев выбрался из лесу на безобразовское поле.
Над Тверцой клубился туман. Чуть озарённая низким солнцем трава розовела и блистала росой. В небе неподвижным пятном застыл коршун. Где-то далеко у колодца скрипел журавль.
Памфильев приложил к бровям ладонь.
– Что за притча? – пожал он плечами. – Никак очами стал слаб? Словно бы народ копошится, а коней не вижу.
Он остановился и прислушался. До него доносились крики, злобная брань.
– Никак в толк не возьму… Будто пашут, а будто и нет.
Он прошёл ещё с десяток шагов и вдруг оторопел: «Наваждение!» Но сомнения не оставалось: в сохи были запряжены люди.
Несмотря на утренний холодок, согбенные спины густо дымились паром. То и дело из грудей вырывались надрывные хрипы. Женщины через каждые два-три шага падали в грязь и жутко выли.
Атаман едва сдержался, чтобы не броситься им на помощь.
«Эх, станичников бы сюда моих на малый часок!»
Быстро, точно спасаясь от соблазна, он направился к землянке жены, негромко позвал:
– Даша! А Даша!
Никто не ответил. Фома сунулся в провал. Его обдало запахом цвелой земли и гниющего дерева. В землянке никого не было.
«Должно, и Дашу впрягли, – догадался он. – Не инако так».
Он долго бродил по межам, тщетно высматривая жену. Вдруг он услышал свист бича и чей-то сдержанный плач. Она!
На миг потеряв рассудок, Фома выхватил нож. Но благоразумие взяло верх. Он спрятал нож и тихими шагами подошёл к пахарям.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…
Дыня поморщился.
– Аминь, странничек Божий, – буркнул он и нетерпеливо затопал ногами на приостановившихся людей: – А вы чего рты поразинули! Нно, пшли!
Утёршись рукавом, Даша взглянула на Фому и, как стояла, рухнула в грязь.
– Вот! – чуть не плача от злости, пожаловался приказчик, не рискуя при «Божьем странничке» ударить женщину – Все они такие!.. Как на себя робить, откуда токмо силы берутся, а для володетеля – нету их.
Атаман сочувственно покачал головой:
– Баба, она, вестимо… Куды ей разуметь? Одно слово – баба.
И неожиданно метнул земной поклон Дыне:
– Христа для, добрый человек, дозволь порадеть, замест сей бабы запречься.
К вечеру заданный Дыней урок был выполнен.
Чисто вымытая, в стареньком заплатанном сарафане, Даша встретила мужа у околицы. Окружённый людьми, Фома проникновенным голосом рассказывал на ходу какие-то тут же придуманные небылицы про святые места. Чуть поодаль, прислушиваясь к каждому его слову, двигался приказчик. Атаман был начеку, ничего лишнего не говорил, и успокоенный Дыня наконец отстал.
Даша поклонилась мужу
– Для Бога, покажи милость, странничек Божий, пожалуй ко мне щец отведать сиротских.
Глава 12
ПОД ЛИЧИНОЙ МОЛИТВЕННИКА
Пришла беда – растворяй ворота.
Не успели ещё крестьяне хорошенько отдохнуть после пахоты, как пронёсся слух, будто в Безобразовку идёт крестьянишка Сердюков забирать убогих на царёво дело.
Имя Сердюкова хорошо было знакомо во всём Тверском крае. Многие своими глазами видели, как сам государь ходил с ним по глухомани, тщательно изучая и занося на карту попадавшиеся на пути озёра и реки.
– Эк, – злорадно перешёптывались враги всяких новшеств, – до чего довело его якшание с басурманами! Ум за разум зашёл. Со смердом связался и реки разыскивает.
Но Пётр не из прихоти отважился на опасное странствие.
– Покель не найдём водной дороги к Санкт-Питербурху, – не раз говорил он ближним и купчинам, – не быть крепкой нашей новой столице. Ни тебе провианту, ни пушек не доставить болотами в срок. Добро так сотворить, чтобы сесть в ладью на Москва-реке, а высадиться на Неве.
Как только нужные места были исхожены и обследованы, началась спешная работа. Двадцать тысяч людей были собраны с дальних и ближних сторон для рытья канала, чтобы связать приток Волги – Тверцу с рекой Цной.
В число работных попали и безобразовцы. Царёвы люди отобрали всех, кто был крепче и помоложе.
Больше месяца работные не подавали о себе никакой весточки. Потом их стали отпускать на побывку. Крестьян было трудно узнать – до того измучили их непосильная работа, голод и лихорадка. Но на все расспросы они отвечали с большой осторожностью, а то и вовсе отмалчивались. Начальники предупредили, что разорят их дома и угонят в острог жён и детей, если кто-либо посмеет «хулить царёво дело».
Всегда выходило так, что шедшие на побывку в село крестьяне встречались у околицы с Памфильевым.
Атаман низко кланялся всем, благословлял крестом и приглашал к себе. Крестьяне охотно шли к нему, – знали, что у него найдётся не только доброе слово, но и котелок жирных щей, ломоть ржаного хлеба, просяная лепёшка.
Фому уважали на селе все: и убогие, и люди средние, и даже приказчик с Лукой Лукичом. Дыня довольно потирал руки:
– Сущий клад сей странничек Божий! И кроток, и велелюбив, и поущать убогих к смирению дар премудрый имеет…
– Смиренный, смиренный, – подшучивал целовальник, – а к Дашке липнет! Знает, где солодко.
– Он и не хаживает в землянку, – вступился Дмитрий за странника. – Весь тут под небом. А что милостив к ней, то не в хулу, потому как первую её тогда у сохи пожалел. Ну и прилепился душой.
Памфильев и в самом деле заходил в землянку лишь изредка. Большую часть времени он проводил за селом, на опушке леса, в душеспасительных беседах. Для всех он находил ласковое слово, с каждым приходящим делился трапезой. Но всё же выходило так, что на первом месте были у него работные. Их он особенно привечал и относился к ним, как к малым детям. Часами, полный участья, слушал он их безрадостные повествования, а когда смолкали голоса, опускался на колени и, помолясь, приступал к «утешительному глаголу».
Он строго держался Святого писания, ничего от себя не прибавлял. И только под конец исподволь переводил разговор на станичников. Он уличал их в неправедной жизни, в озорстве и «непотребствах», чуть ли не предавал анафеме. Но странно: слушая его, крестьяне каждый раз испытывали какое-то незнакомое чувство. Он так вдохновенно воспевал лесные трущобы, удалые набеги, развесёлую долю бесшабашных людей, их пиры и потехи, что у работных сжималось сердце от зависти.
– Не по-Божьи жительствуют! – гремел атаман. – Нету у них ни отца с матерью, ни володетеля, ни царёва дьяка. Сами по себе, как звери лесные. Нешто по-христиански в нощи обоз купецкий ограбить, а погодя, всё поделив меж собой, пиры пировать непробудные?
Глаза слушателей жадно поблёскивали.
– Все, сказываешь, за одного?
– Все! – обличающе подтверждал Фома. – Все за одного!
– И пища вобче?
– И казна одна?
Даша обычно сидела в сторонке – смирнёхонько слушала. С тех пор как Фома объявился в Безобразовке, ей ни разу ещё не привелось поговорить с ним по душам. Речи его и какая-то покорность судьбе, чуждая в былые годы, приводили её вначале в умиление. Хотелось верить, что муж «одумался», вернулся к ней навсегда. «Да и куда уж ему лесная жизнь! – думала она. – Весь измаялся. И спина согнулась, словно бы и впрямь старец. И седой-то…» Она мечтала, что уйдут они как-нибудь ночью втроём с Васькой далеко-далеко, хоть в студёные земли, хоть к персидским краям, где они по-новому заживут, и никто никогда больше не тронет Фому. «Сподоби, Господи!.. Заступись, царица небесная, заступница-матушка, – заламывала она руки в безмолвной мольбе. – Верни мне, Христос, мужа мово».
Но проходили дни, и с ними надежды таяли. Вскоре Даша поняла, что атаман нисколько не переменился. Только вместо гордых и дерзостных призывов к возмущению произносил он не менее бунтарские слова под личиной молитвенника. У Даши осталось последнее средство образумить мужа. Выследив как-то Ваську, бежавшего из «хоромин» в кружало, она увела его за околицу. Мальчик рассеянно глядел по сторонам и не проявлял никакого любопытства к поведению матери.
– Задаст мне дядинька, прознавши, что я от дела убёг, – вдруг спохватился он.
Его хмурое скуластое личико, синие дуги под глазами, изогнутые, словно коготки хищной птицы, пальцы, нетерпеливо загребавшие воздух, показались Даше совсем чужими. Она уставилась на сына – будто только теперь впервые по-настоящему разглядела его. Ничего, что напоминало бы в нём Фому, – ни одной общей чёрточки! «Чужой… как есть чужой, – смахнула Даша слезу. – Как такому открыться?»
– А ежели денег тебе, – догадался вдруг испуганно Baська, – ей-ей, мамка, нету!
– Мне, касатик, твоих денег не надо.
Мальчик сразу подобрел, прижался тонкими губами к материнской руке. Это умилило Дашу:
– Злая я, Васенька… потому и зло о тебе подумала. Прости, касатик. – И, трепеща от внутренней дрожи, она пролепетала: – Васенька… странничек Божий – родитель твой.
Разинув рот, Васька несколько мгновений стоял не шевелясь, потом пронзительно заверещал:
– Ро-ди-и-тель?
– Свят, свят… Да ты в своём ли уме? Замолчи! Люди услышат!
Мальчик воззрился на мать:
– Давно он?
– Чего?
– Родитель давно он мне будет?
– Экий несмышлёныш, – улыбнулась Даша. – Как прородил тебя, так и родителем стал.
– Ишь ты!
Неожиданно Ваське захотелось сделать отцу что-нибудь приятное.
– А у меня, скажи родителю, уже двадцать алтын да два гроша денег своих.
– Слава Богу! Береги их, сынок.
– А я родителю дам…
Он вдруг замолчал и побледнел. Созревшее было решение порадовать отца «гостинчиком» – двумя алтынами – представилось глупым и каким-то обидным.
– Я родителю, мамка, чего-нибудь дам, – забормотал он. – После… когда большой буду.
Даше стало страшно. Бессмысленная Васькина улыбочка, пустые глаза, ощеренный рот – всё это напомнило ей «порченого», которого она видела когда-то в церкви.
– А я тебе набрехал, – угрюмо отвернулся от неё Васька. – Денег-то нету.
Даша, сгорбившись и не сказав больше ни слова, пошла прочь. Последняя надежда её развеялась. Не удержать Ваське подле неё Фому! Да ему и не нужен отец. Чужой. Подменённый…
Памфильев ждал Дашу у околицы. Против него сидел на корточках приземистый паренёк, работный с канала. С явным смущением он слушал слова атамана.
– Так, сказываешь, знавал Черемного? – спросил он, на всякий случай озираясь по сторонам. Фома кивнул головой и вдруг улыбнулся:
– Об заклад биться готов, что ты родич близкий тому упокойнику-атаману, стрельцу беглому Черемному!
Парень вскочил, готовый пуститься наутёк. Но ласковый взгляд Фомы удержал его на месте.
– Да, родич! – против воли вырвалось признание. – Отцом моим он был, царство ему небесное.
– Отцом?.. Так ты… Постой! Как же так? Неужто ты и есть Кузька тот самый?
Фома привлёк к себе Кузьму и крепко обнял его. «Эк, ведь привёл Господь брата сродного встретить!» – чуть не выболтал он вслух и сказал:
– Вот оно дело какое… Знавал я твоего отца, знавал! Как же…
Не успели ещё крестьяне хорошенько отдохнуть после пахоты, как пронёсся слух, будто в Безобразовку идёт крестьянишка Сердюков забирать убогих на царёво дело.
Имя Сердюкова хорошо было знакомо во всём Тверском крае. Многие своими глазами видели, как сам государь ходил с ним по глухомани, тщательно изучая и занося на карту попадавшиеся на пути озёра и реки.
– Эк, – злорадно перешёптывались враги всяких новшеств, – до чего довело его якшание с басурманами! Ум за разум зашёл. Со смердом связался и реки разыскивает.
Но Пётр не из прихоти отважился на опасное странствие.
– Покель не найдём водной дороги к Санкт-Питербурху, – не раз говорил он ближним и купчинам, – не быть крепкой нашей новой столице. Ни тебе провианту, ни пушек не доставить болотами в срок. Добро так сотворить, чтобы сесть в ладью на Москва-реке, а высадиться на Неве.
Как только нужные места были исхожены и обследованы, началась спешная работа. Двадцать тысяч людей были собраны с дальних и ближних сторон для рытья канала, чтобы связать приток Волги – Тверцу с рекой Цной.
В число работных попали и безобразовцы. Царёвы люди отобрали всех, кто был крепче и помоложе.
Больше месяца работные не подавали о себе никакой весточки. Потом их стали отпускать на побывку. Крестьян было трудно узнать – до того измучили их непосильная работа, голод и лихорадка. Но на все расспросы они отвечали с большой осторожностью, а то и вовсе отмалчивались. Начальники предупредили, что разорят их дома и угонят в острог жён и детей, если кто-либо посмеет «хулить царёво дело».
Всегда выходило так, что шедшие на побывку в село крестьяне встречались у околицы с Памфильевым.
Атаман низко кланялся всем, благословлял крестом и приглашал к себе. Крестьяне охотно шли к нему, – знали, что у него найдётся не только доброе слово, но и котелок жирных щей, ломоть ржаного хлеба, просяная лепёшка.
Фому уважали на селе все: и убогие, и люди средние, и даже приказчик с Лукой Лукичом. Дыня довольно потирал руки:
– Сущий клад сей странничек Божий! И кроток, и велелюбив, и поущать убогих к смирению дар премудрый имеет…
– Смиренный, смиренный, – подшучивал целовальник, – а к Дашке липнет! Знает, где солодко.
– Он и не хаживает в землянку, – вступился Дмитрий за странника. – Весь тут под небом. А что милостив к ней, то не в хулу, потому как первую её тогда у сохи пожалел. Ну и прилепился душой.
Памфильев и в самом деле заходил в землянку лишь изредка. Большую часть времени он проводил за селом, на опушке леса, в душеспасительных беседах. Для всех он находил ласковое слово, с каждым приходящим делился трапезой. Но всё же выходило так, что на первом месте были у него работные. Их он особенно привечал и относился к ним, как к малым детям. Часами, полный участья, слушал он их безрадостные повествования, а когда смолкали голоса, опускался на колени и, помолясь, приступал к «утешительному глаголу».
Он строго держался Святого писания, ничего от себя не прибавлял. И только под конец исподволь переводил разговор на станичников. Он уличал их в неправедной жизни, в озорстве и «непотребствах», чуть ли не предавал анафеме. Но странно: слушая его, крестьяне каждый раз испытывали какое-то незнакомое чувство. Он так вдохновенно воспевал лесные трущобы, удалые набеги, развесёлую долю бесшабашных людей, их пиры и потехи, что у работных сжималось сердце от зависти.
– Не по-Божьи жительствуют! – гремел атаман. – Нету у них ни отца с матерью, ни володетеля, ни царёва дьяка. Сами по себе, как звери лесные. Нешто по-христиански в нощи обоз купецкий ограбить, а погодя, всё поделив меж собой, пиры пировать непробудные?
Глаза слушателей жадно поблёскивали.
– Все, сказываешь, за одного?
– Все! – обличающе подтверждал Фома. – Все за одного!
– И пища вобче?
– И казна одна?
Даша обычно сидела в сторонке – смирнёхонько слушала. С тех пор как Фома объявился в Безобразовке, ей ни разу ещё не привелось поговорить с ним по душам. Речи его и какая-то покорность судьбе, чуждая в былые годы, приводили её вначале в умиление. Хотелось верить, что муж «одумался», вернулся к ней навсегда. «Да и куда уж ему лесная жизнь! – думала она. – Весь измаялся. И спина согнулась, словно бы и впрямь старец. И седой-то…» Она мечтала, что уйдут они как-нибудь ночью втроём с Васькой далеко-далеко, хоть в студёные земли, хоть к персидским краям, где они по-новому заживут, и никто никогда больше не тронет Фому. «Сподоби, Господи!.. Заступись, царица небесная, заступница-матушка, – заламывала она руки в безмолвной мольбе. – Верни мне, Христос, мужа мово».
Но проходили дни, и с ними надежды таяли. Вскоре Даша поняла, что атаман нисколько не переменился. Только вместо гордых и дерзостных призывов к возмущению произносил он не менее бунтарские слова под личиной молитвенника. У Даши осталось последнее средство образумить мужа. Выследив как-то Ваську, бежавшего из «хоромин» в кружало, она увела его за околицу. Мальчик рассеянно глядел по сторонам и не проявлял никакого любопытства к поведению матери.
– Задаст мне дядинька, прознавши, что я от дела убёг, – вдруг спохватился он.
Его хмурое скуластое личико, синие дуги под глазами, изогнутые, словно коготки хищной птицы, пальцы, нетерпеливо загребавшие воздух, показались Даше совсем чужими. Она уставилась на сына – будто только теперь впервые по-настоящему разглядела его. Ничего, что напоминало бы в нём Фому, – ни одной общей чёрточки! «Чужой… как есть чужой, – смахнула Даша слезу. – Как такому открыться?»
– А ежели денег тебе, – догадался вдруг испуганно Baська, – ей-ей, мамка, нету!
– Мне, касатик, твоих денег не надо.
Мальчик сразу подобрел, прижался тонкими губами к материнской руке. Это умилило Дашу:
– Злая я, Васенька… потому и зло о тебе подумала. Прости, касатик. – И, трепеща от внутренней дрожи, она пролепетала: – Васенька… странничек Божий – родитель твой.
Разинув рот, Васька несколько мгновений стоял не шевелясь, потом пронзительно заверещал:
– Ро-ди-и-тель?
– Свят, свят… Да ты в своём ли уме? Замолчи! Люди услышат!
Мальчик воззрился на мать:
– Давно он?
– Чего?
– Родитель давно он мне будет?
– Экий несмышлёныш, – улыбнулась Даша. – Как прородил тебя, так и родителем стал.
– Ишь ты!
Неожиданно Ваське захотелось сделать отцу что-нибудь приятное.
– А у меня, скажи родителю, уже двадцать алтын да два гроша денег своих.
– Слава Богу! Береги их, сынок.
– А я родителю дам…
Он вдруг замолчал и побледнел. Созревшее было решение порадовать отца «гостинчиком» – двумя алтынами – представилось глупым и каким-то обидным.
– Я родителю, мамка, чего-нибудь дам, – забормотал он. – После… когда большой буду.
Даше стало страшно. Бессмысленная Васькина улыбочка, пустые глаза, ощеренный рот – всё это напомнило ей «порченого», которого она видела когда-то в церкви.
– А я тебе набрехал, – угрюмо отвернулся от неё Васька. – Денег-то нету.
Даша, сгорбившись и не сказав больше ни слова, пошла прочь. Последняя надежда её развеялась. Не удержать Ваське подле неё Фому! Да ему и не нужен отец. Чужой. Подменённый…
Памфильев ждал Дашу у околицы. Против него сидел на корточках приземистый паренёк, работный с канала. С явным смущением он слушал слова атамана.
– Так, сказываешь, знавал Черемного? – спросил он, на всякий случай озираясь по сторонам. Фома кивнул головой и вдруг улыбнулся:
– Об заклад биться готов, что ты родич близкий тому упокойнику-атаману, стрельцу беглому Черемному!
Парень вскочил, готовый пуститься наутёк. Но ласковый взгляд Фомы удержал его на месте.
– Да, родич! – против воли вырвалось признание. – Отцом моим он был, царство ему небесное.
– Отцом?.. Так ты… Постой! Как же так? Неужто ты и есть Кузька тот самый?
Фома привлёк к себе Кузьму и крепко обнял его. «Эк, ведь привёл Господь брата сродного встретить!» – чуть не выболтал он вслух и сказал:
– Вот оно дело какое… Знавал я твоего отца, знавал! Как же…
Глава 13
ПОКЛОН ОТ ФОМЫ-АТАМАНА
Простоволосой, хмельной, распутной вдовицей шлялась осень по улицам и несусветным дорогам российским. Рытьё канала Тверца – Цна подходило к концу. День и ночь, теряя последние силы, стучали кайлами, мотыгами и топорами работные люди.
А надсмотрщики неистовствовали:
– Не одолеть царёва дела, ежели подлые людишки не перестанут измываться над нами, – жаловались они. – Ведано ли?.. Что ни день, то новые нетчики. Мор пошёл на них. Хоть вой.
Пришлось заковать людей в цепи, учинить по всем дорогам рогатки. Из Твери и Новгорода на помощь крестьянам пригнали колодников.
– Канал? – в один голос взревели их коноводы. – Да пропади он пропадом! Пускай нам ноздри ране приделают вырванные, тогда мы и канал будем рыть.
За бунтарские слова их тут же жестоко выпороли. Но и это не заставило их молчать.
– Мы привычны, – хладнокровно говорили они. – Мы и дыбу видывали, и с самим князем-кесарем дружбу вели.
Крестьяне с благоговением слушали. А безобразовцы каждый раз вспоминали почему-то Фому.
– Ишь ведь! И про пищу вобче, и про казну едину колодники говорят… Ну как есть глаголы странничка Божьего!
Как умудрялись люди уходить в нети, никто не понимал. Кругом рогатки. У леса – конные, на дорогах – костры. Где тут бежать! И всё же работные разбегались. Не могли удержать их ни цепи, ни зоркие служилые очи. Чтобы окончить работу в срок, пришлось взяться за женщин.
Не позабыли и Безобразовку.
Покуражившись ночку в «хороминах», офицеры забрали всех девушек, заковали их в наручники и за крепким караулом угнали на канал.
В тот же день, поздно вечером, беглый безобразовец Кузьма Черемной, прозванный Кисетом, встретился на условленном месте с Фомой.
– Не починать ли? – задал Кузька обычный свой вопрос.
Как всегда, атаман посоветовал не спешить.
– Вы так поведите, чтобы девки из послушания вышли. Знаю, – вздохнул он, – за сие сечь будут. Зато к лучшему обернётся. Озвереют бабы, тогда и почнём.
Однако атаман ошибся. Начать пришлось раньше, чем он рассчитывал.
Случилось так, что в Безобразовке остановилась большая сила торговых гостей. Люди были все именитые – таких Лука Лукич и Дыня дожидались месяцами.
– Как же быть? – схватился за голову целовальник. – Где девок найти?
Дыня знал всех мужчин и женщин Безобразовки по именам и в лицо. Но как ни старался он, больше десятка девушек и молодушек собрать было неоткуда.
– А мы вот каково сотворим, – придумал Лука Лукич, – гожих веди сей минут, а которые будут с изъянцем либо постарше, тех погодя сунь. Как в кружале – по первости даю я вино доброе, а погодя, как захмелеют, чего хошь подсовываю.
Ночью к Даше примчался сын.
– Мамка! Велено тебе в хоромины идти. Сам Дыня наказал.
Даша судорожно вцепилась руками в плечо мужа.
– Быть не может того!
– Ан может, – почти спокойно, с едва уловимым зловещим оттенком в голосе вымолвил Фома.
– Он может! – подтвердил Васька. – Он, мамка, все у нас может! Вон давеча…
И мальчик, захлёбываясь от гордости, начал рассказывать о разных пустяках.
– А и богатеи же! – умилился он под конец, вспомнив о торговых гостях. – Меня один алтыном пожаловал. «Ты, говорит, выпей духом единым косушку, а я тебе алтын». А мне что. Я – как велят…
Но родители не слушали его. Памфильев что-то мучительно соображал. Он хмурился, ерошил бороду, глухо покашливал.
– Пойдёшь?
– Нет!
– А послушание воле господарской и многотерпение куда же упрячешь? Иль бунтарить задумала с беспутным мужем своим?
– He смейся, Фома.
– Не смеюсь. Плачу, Дашенька, а не смеюсь. Единый путь у нас, у горемычных – в лес.
Он отстранил жену и быстрой поступью направился к дому Дыни.
Приказчик сидел у себя в горнице, что-то прикидывая на сливяных косточках. Посредине стола возвышался бронзовый, украшенный херувимчиками подсвечник, гостинец самого Безобразова.
Фома тронул сенную дверь.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
– Аминь… Эвон кто пожаловал! – обрадовался Дмитрий, увидев гостя.
– Бодрствуешь, раб Божий?
– Труждаюсь, молитвенничек, для Господа и володетеля своего.
Обводя долгим взглядом горницу, атаман задержался на прибитой к стене карте Вышневолоцкой судоходной системы.
– А сие тоже для Бога иль для мамоны?
– И для Бога, и для возвеличенья торгу, – наставительно разъяснил Дыня. Он не без кичливости ткнул пальцем в точку, обозначавшую Москву: – Тут государь наш Пётр Алексеевич умыслил в ладью сесть и… – Палец скользнул по извивам Москвы-реки и перекинулся к Волге. – Волга обильна река, да гнуса в ей много…
– Черти, что ль, водятся?
Дыня вздрогнул.
– Не поминай ты их к ночи! Разбойные водятся. Одолели, треклятые.
Ноготь Дыни остановился у кружочка, обозначавшего Тверь:
– Отсель Тверца зачинается… И доселева вот… Тут-то и роют. Тысяч с двадцать народишку перемёрло! – Он спохватился, что сказал лишнее, и опасливо поглядел на гостя – Страсть, сколь перемёрло их от болезней… А как сию яму пророют, каналом речённую, упадёт Тверца в Цну, и пойдёт вода Цною до самого до озёра Ильменя, из Ильменя ж по Волхову. Эдак вот до самой до Ладоги. А тут тебе, околь Ладоги и Санкт-Питербурх… Ловко?
– Чего уж ловчее!
– То ж и высокородные и купчины так понимают. Товары ль возить аль войско из наших краёв туды перекинуть, токмо знай поспевай. Умучились конным и пешим хождением по болотам.
– Да, – усмехнулся Памфильев, – тщится государь на пользу высокородным и именитым…
– Как, как? Что-то новые я слышу глаголы!
Дыня вдруг засуетился и взялся за шапку:
– Заболтались, а у меня ещё делов куча…
– И то! Ждут тебя, поди, не дождутся и девки и бабы. И Даша…
Дмитрий сразу преобразился: «Так вот он чего баламутится!» И дружески хлопнул гостя по плечу:
– С того и почал бы. Нешто я не уважу для доброго человека? Ладно уж, пользуйся чужим караваем.
Памфильев отстранил его руку:
– А может, и не чужой? Не слыхал ли ты, Митрий Никитич, про стрельца беглого, про Фому-атамана?
– Ты смеёшься?
– До смеху ли! Я тебе низкий поклон от него принёс…
Дыня в ужасе попятился к двери:
– Ты кто же будешь такой?
Памфильев не ответил. Он выхватил из-за пазухи нож и с такой быстротою вонзил его в сердце приказчика, что тот испустил дух прежде, чем догадался о смертельной опасности.
Ночь дрогнула от пронзительного разбойного свиста. В темноте забегали какие-то тени. В зловещем молчании двинулась от леса к селу огромная толпа людей.
В хороминах стояли такой гам и пляс, что никто не заметил, как ворвались беглые и окружили гостей.
– Ложись! – рявкнул Памфильев.
Ватага, исподволь за долгие месяцы сколоченная им, быстро и ловко связывала отбрыкивавшихся гостей. Женщины чем попало затыкали рты недавним своим истязателям. Ничего не понимавший Васька вцепился в золотушного Проньку и во весь голос выл.
Вдруг на пол со звоном просыпались деньги.
Васька сразу пришёл в себя, ринулся подбирать монеты. Один из ватажников схватил его за ворот, но сидельчик, отчаянно дрыгая ногами и отбиваясь, вырвался из его рук, и, как безумный, снова пополз выискивать закатившееся в углы серебро.
Отобрав у гостей всю казну, ватага вывела женщин и подожгла хоромины.
Едва очутившись на улице, Васька спрятал на груди собранную мелочь и скачками понёсся за огороды.
В тщетных поисках мальчика прошло больше часу.
– Пора, – уже несколько раз напоминал Фома жене.
Ошалевшая Даша не слушалась и продолжала метаться по селу. Только перед самым рассветом, когда дольше ждать уже было нельзя, её насильно уволокли в лес.
Ватага под началом Памфильева двинулась но бездорожью.
В лесу на привале атаман подошёл к Кисету:
– Ну, время пришло и открыться. Теперь не страшусь. Наш ты теперь… Здравствуй же, братец мой сродный!
– Тоись как братец?
– А так. Потому я есть племянник Кузьмы Черемного.
А надсмотрщики неистовствовали:
– Не одолеть царёва дела, ежели подлые людишки не перестанут измываться над нами, – жаловались они. – Ведано ли?.. Что ни день, то новые нетчики. Мор пошёл на них. Хоть вой.
Пришлось заковать людей в цепи, учинить по всем дорогам рогатки. Из Твери и Новгорода на помощь крестьянам пригнали колодников.
– Канал? – в один голос взревели их коноводы. – Да пропади он пропадом! Пускай нам ноздри ране приделают вырванные, тогда мы и канал будем рыть.
За бунтарские слова их тут же жестоко выпороли. Но и это не заставило их молчать.
– Мы привычны, – хладнокровно говорили они. – Мы и дыбу видывали, и с самим князем-кесарем дружбу вели.
Крестьяне с благоговением слушали. А безобразовцы каждый раз вспоминали почему-то Фому.
– Ишь ведь! И про пищу вобче, и про казну едину колодники говорят… Ну как есть глаголы странничка Божьего!
Как умудрялись люди уходить в нети, никто не понимал. Кругом рогатки. У леса – конные, на дорогах – костры. Где тут бежать! И всё же работные разбегались. Не могли удержать их ни цепи, ни зоркие служилые очи. Чтобы окончить работу в срок, пришлось взяться за женщин.
Не позабыли и Безобразовку.
Покуражившись ночку в «хороминах», офицеры забрали всех девушек, заковали их в наручники и за крепким караулом угнали на канал.
В тот же день, поздно вечером, беглый безобразовец Кузьма Черемной, прозванный Кисетом, встретился на условленном месте с Фомой.
– Не починать ли? – задал Кузька обычный свой вопрос.
Как всегда, атаман посоветовал не спешить.
– Вы так поведите, чтобы девки из послушания вышли. Знаю, – вздохнул он, – за сие сечь будут. Зато к лучшему обернётся. Озвереют бабы, тогда и почнём.
Однако атаман ошибся. Начать пришлось раньше, чем он рассчитывал.
Случилось так, что в Безобразовке остановилась большая сила торговых гостей. Люди были все именитые – таких Лука Лукич и Дыня дожидались месяцами.
– Как же быть? – схватился за голову целовальник. – Где девок найти?
Дыня знал всех мужчин и женщин Безобразовки по именам и в лицо. Но как ни старался он, больше десятка девушек и молодушек собрать было неоткуда.
– А мы вот каково сотворим, – придумал Лука Лукич, – гожих веди сей минут, а которые будут с изъянцем либо постарше, тех погодя сунь. Как в кружале – по первости даю я вино доброе, а погодя, как захмелеют, чего хошь подсовываю.
Ночью к Даше примчался сын.
– Мамка! Велено тебе в хоромины идти. Сам Дыня наказал.
Даша судорожно вцепилась руками в плечо мужа.
– Быть не может того!
– Ан может, – почти спокойно, с едва уловимым зловещим оттенком в голосе вымолвил Фома.
– Он может! – подтвердил Васька. – Он, мамка, все у нас может! Вон давеча…
И мальчик, захлёбываясь от гордости, начал рассказывать о разных пустяках.
– А и богатеи же! – умилился он под конец, вспомнив о торговых гостях. – Меня один алтыном пожаловал. «Ты, говорит, выпей духом единым косушку, а я тебе алтын». А мне что. Я – как велят…
Но родители не слушали его. Памфильев что-то мучительно соображал. Он хмурился, ерошил бороду, глухо покашливал.
– Пойдёшь?
– Нет!
– А послушание воле господарской и многотерпение куда же упрячешь? Иль бунтарить задумала с беспутным мужем своим?
– He смейся, Фома.
– Не смеюсь. Плачу, Дашенька, а не смеюсь. Единый путь у нас, у горемычных – в лес.
Он отстранил жену и быстрой поступью направился к дому Дыни.
Приказчик сидел у себя в горнице, что-то прикидывая на сливяных косточках. Посредине стола возвышался бронзовый, украшенный херувимчиками подсвечник, гостинец самого Безобразова.
Фома тронул сенную дверь.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
– Аминь… Эвон кто пожаловал! – обрадовался Дмитрий, увидев гостя.
– Бодрствуешь, раб Божий?
– Труждаюсь, молитвенничек, для Господа и володетеля своего.
Обводя долгим взглядом горницу, атаман задержался на прибитой к стене карте Вышневолоцкой судоходной системы.
– А сие тоже для Бога иль для мамоны?
– И для Бога, и для возвеличенья торгу, – наставительно разъяснил Дыня. Он не без кичливости ткнул пальцем в точку, обозначавшую Москву: – Тут государь наш Пётр Алексеевич умыслил в ладью сесть и… – Палец скользнул по извивам Москвы-реки и перекинулся к Волге. – Волга обильна река, да гнуса в ей много…
– Черти, что ль, водятся?
Дыня вздрогнул.
– Не поминай ты их к ночи! Разбойные водятся. Одолели, треклятые.
Ноготь Дыни остановился у кружочка, обозначавшего Тверь:
– Отсель Тверца зачинается… И доселева вот… Тут-то и роют. Тысяч с двадцать народишку перемёрло! – Он спохватился, что сказал лишнее, и опасливо поглядел на гостя – Страсть, сколь перемёрло их от болезней… А как сию яму пророют, каналом речённую, упадёт Тверца в Цну, и пойдёт вода Цною до самого до озёра Ильменя, из Ильменя ж по Волхову. Эдак вот до самой до Ладоги. А тут тебе, околь Ладоги и Санкт-Питербурх… Ловко?
– Чего уж ловчее!
– То ж и высокородные и купчины так понимают. Товары ль возить аль войско из наших краёв туды перекинуть, токмо знай поспевай. Умучились конным и пешим хождением по болотам.
– Да, – усмехнулся Памфильев, – тщится государь на пользу высокородным и именитым…
– Как, как? Что-то новые я слышу глаголы!
Дыня вдруг засуетился и взялся за шапку:
– Заболтались, а у меня ещё делов куча…
– И то! Ждут тебя, поди, не дождутся и девки и бабы. И Даша…
Дмитрий сразу преобразился: «Так вот он чего баламутится!» И дружески хлопнул гостя по плечу:
– С того и почал бы. Нешто я не уважу для доброго человека? Ладно уж, пользуйся чужим караваем.
Памфильев отстранил его руку:
– А может, и не чужой? Не слыхал ли ты, Митрий Никитич, про стрельца беглого, про Фому-атамана?
– Ты смеёшься?
– До смеху ли! Я тебе низкий поклон от него принёс…
Дыня в ужасе попятился к двери:
– Ты кто же будешь такой?
Памфильев не ответил. Он выхватил из-за пазухи нож и с такой быстротою вонзил его в сердце приказчика, что тот испустил дух прежде, чем догадался о смертельной опасности.
Ночь дрогнула от пронзительного разбойного свиста. В темноте забегали какие-то тени. В зловещем молчании двинулась от леса к селу огромная толпа людей.
В хороминах стояли такой гам и пляс, что никто не заметил, как ворвались беглые и окружили гостей.
– Ложись! – рявкнул Памфильев.
Ватага, исподволь за долгие месяцы сколоченная им, быстро и ловко связывала отбрыкивавшихся гостей. Женщины чем попало затыкали рты недавним своим истязателям. Ничего не понимавший Васька вцепился в золотушного Проньку и во весь голос выл.
Вдруг на пол со звоном просыпались деньги.
Васька сразу пришёл в себя, ринулся подбирать монеты. Один из ватажников схватил его за ворот, но сидельчик, отчаянно дрыгая ногами и отбиваясь, вырвался из его рук, и, как безумный, снова пополз выискивать закатившееся в углы серебро.
Отобрав у гостей всю казну, ватага вывела женщин и подожгла хоромины.
Едва очутившись на улице, Васька спрятал на груди собранную мелочь и скачками понёсся за огороды.
В тщетных поисках мальчика прошло больше часу.
– Пора, – уже несколько раз напоминал Фома жене.
Ошалевшая Даша не слушалась и продолжала метаться по селу. Только перед самым рассветом, когда дольше ждать уже было нельзя, её насильно уволокли в лес.
Ватага под началом Памфильева двинулась но бездорожью.
В лесу на привале атаман подошёл к Кисету:
– Ну, время пришло и открыться. Теперь не страшусь. Наш ты теперь… Здравствуй же, братец мой сродный!
– Тоись как братец?
– А так. Потому я есть племянник Кузьмы Черемного.
Глава 14
ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Кочубеевна ни за что не хотела поверить словам приехавшего в Диканьку отца Никанора. Пытать? Её отца? Старого, слабого человека? Нет, невозможно!
Но иеромонах передавал всё с такими подробностями, что с каждой минутой сомнения Матрёны рассеивались.
Весть была до того ужасна, что даже Любовь Фёдоровна сидела пришибленная и молча грызла ногти. Отец Никанор чувствовал себя, как на горячей сковороде. Он то и дело вскакивал с лавки и бегал по горнице. Перекошенное лицо его утратило обычную женственность, глаза провалились, как у мертвеца. Иеромонаха бросало в холод и жар. Он то лязгал в ознобе остренькими зубами, то обмахивался широкими рукавами рясы и бежал к окну освежиться. Малейший шорох приводил его в трепет.
Он много раз пытался оборвать разговор, но какая-то сила удерживала его на месте, и он продолжал расписывать ужасы, всех их ожидавшие. В том, что его ждёт плаха, он нисколько не сомневался.
– Так и сбудется. Поелику сие предречено, я себя и в поминание со всем смиренномудрием записал… И вас, сёстры мои во Христе, такожде.
Матрёна со стоном повалилась головой на стол и так осталась сидеть, прислушиваясь к бормотанию монаха и не понимая ни слова. Чудилось, будто над головой жужжит встревоженный пчелиный рой. Изредка, на кратчайший миг, пробуждалось сознание. Тогда она вскрикивала, поднимала голову и с мольбой глядела на отца Никанора.
Вдруг силы вернулись к ней. Она поднялась и решительно подошла к матери.
– Геть! – завопила Любовь Фёдоровна. – Геть, батьки родного кат!
Визг её насмерть перепугал иеромонаха.
– Кат?.. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…
Он подобрал полы рясы и ринулся в двери; через секунду тень его промелькнула мимо окна.
– Мамо! – молила Кочубеевна, ползая на коленях перед старухой. – Мамо, ради Бога, послушай меня…
Обессиленная Любовь Фёдоровна молчала.
– Бог ещё жив, мамо! Он не попустит.
– Уже попустил.
– Не попустит! Я сама, мамо, зараз к нему поеду…
– К нему? – Любовь Фёдоровна ногой оттолкнула дочь, но сразу же присмирела. – К нему? – повторила она уже жалко, сквозь слёзы. – А может, и правда… Может, в самом деле гетьман последняя наша надежда.
Будто не по родной Украине, а по вражьей стране проезжала Матрёна. Повсюду, и по дорогам и через селения, двигались московские ратники. Деревня под Киевом, где Кочубеевна устроилась на ночлег, до того была забита солдатами, что eй пришлось заночевать на сеновале у знакомого казака.
Июньский вечер благоухал спеющей вишней, чуть завязывавшейся сливой. В мирной дрёме белели захваченные москалями хатки. Упавшей на землю Иерусалим-дорогой светилась за селом озарённая луною пыль: то нескончаемой чередой проходила к литовскому рубежу пехота и кавалерия. Мерный топот, цокание, звон оружия доносились со всех сторон. Где-то совсем недалеко квохтали куры и, как повздорившие женщины, исходили частой трескотнёй гуси. Казак, сидевший подле Матрёны у входа в сарай, злобно цыкнул сквозь зубы:
Но иеромонах передавал всё с такими подробностями, что с каждой минутой сомнения Матрёны рассеивались.
Весть была до того ужасна, что даже Любовь Фёдоровна сидела пришибленная и молча грызла ногти. Отец Никанор чувствовал себя, как на горячей сковороде. Он то и дело вскакивал с лавки и бегал по горнице. Перекошенное лицо его утратило обычную женственность, глаза провалились, как у мертвеца. Иеромонаха бросало в холод и жар. Он то лязгал в ознобе остренькими зубами, то обмахивался широкими рукавами рясы и бежал к окну освежиться. Малейший шорох приводил его в трепет.
Он много раз пытался оборвать разговор, но какая-то сила удерживала его на месте, и он продолжал расписывать ужасы, всех их ожидавшие. В том, что его ждёт плаха, он нисколько не сомневался.
– Так и сбудется. Поелику сие предречено, я себя и в поминание со всем смиренномудрием записал… И вас, сёстры мои во Христе, такожде.
Матрёна со стоном повалилась головой на стол и так осталась сидеть, прислушиваясь к бормотанию монаха и не понимая ни слова. Чудилось, будто над головой жужжит встревоженный пчелиный рой. Изредка, на кратчайший миг, пробуждалось сознание. Тогда она вскрикивала, поднимала голову и с мольбой глядела на отца Никанора.
Вдруг силы вернулись к ней. Она поднялась и решительно подошла к матери.
– Геть! – завопила Любовь Фёдоровна. – Геть, батьки родного кат!
Визг её насмерть перепугал иеромонаха.
– Кат?.. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…
Он подобрал полы рясы и ринулся в двери; через секунду тень его промелькнула мимо окна.
– Мамо! – молила Кочубеевна, ползая на коленях перед старухой. – Мамо, ради Бога, послушай меня…
Обессиленная Любовь Фёдоровна молчала.
– Бог ещё жив, мамо! Он не попустит.
– Уже попустил.
– Не попустит! Я сама, мамо, зараз к нему поеду…
– К нему? – Любовь Фёдоровна ногой оттолкнула дочь, но сразу же присмирела. – К нему? – повторила она уже жалко, сквозь слёзы. – А может, и правда… Может, в самом деле гетьман последняя наша надежда.
Будто не по родной Украине, а по вражьей стране проезжала Матрёна. Повсюду, и по дорогам и через селения, двигались московские ратники. Деревня под Киевом, где Кочубеевна устроилась на ночлег, до того была забита солдатами, что eй пришлось заночевать на сеновале у знакомого казака.
Июньский вечер благоухал спеющей вишней, чуть завязывавшейся сливой. В мирной дрёме белели захваченные москалями хатки. Упавшей на землю Иерусалим-дорогой светилась за селом озарённая луною пыль: то нескончаемой чередой проходила к литовскому рубежу пехота и кавалерия. Мерный топот, цокание, звон оружия доносились со всех сторон. Где-то совсем недалеко квохтали куры и, как повздорившие женщины, исходили частой трескотнёй гуси. Казак, сидевший подле Матрёны у входа в сарай, злобно цыкнул сквозь зубы: