Царь остался недоволен осмотром. Особенно огорчили его кузнецы-оружейники. Фузеи грубой их выработки при сравнении с оружием, изготовляемым за рубежом, показались жалкими и убогими, не верилось, что предназначены они для ратного дела.
   – Не будь я Пётр, ежели немцев не выпишу и не заведу все по-ихнему, а вас всех во псари не отправлю! – помахал царь кулаком перед лицом кузнечного старосты и, подёргивая плечом, быстро зашагал к постоялому двору.
   В светёлке он застал чем-то расстроенного Шафирова.
   – Клопов, что ли, не одолеешь никак, что прокис? – не то зло, не то в шутку спросил государь.
   – Пистолета не одолею, преславный. Не придумаю, что приключилось с ним, вконец разладился, а штучка немецкого дела.
   – Ты бы тульским кузнецам снёс штучку сию, – с нескрываемым презрением сплюнул Пётр – Гораздые умельцы кузнецы тульские.
   Для Шафирова наступила пора решительных действий.
   – А и впрямь не попытаться ли мне? – раздумчиво почесал он переносицу – И то хозяин двора присоветовал к Никишке Антуфьеву обратиться.
   Когда пришёл Антуфьев и выложил на стол два пистолета, один починенный – Шафирова, другой – собственной работы, государь даже присел от удивления: оба пистолета почти ничем друг от друга не отличались.
   – Да русский ли ты?
   – Русский, ваше царское величество От дедов крестьянин русский. Исконный твой смерд.
   – А коли так, учиним мы тебе испытание.
   Добыв у воеводы несколько иноземных алебард, царь приказал отдать их Антуфьеву.
   – Пущай такие же смастерит, тогда поверю что и мои русские не все лыком шиты да квасом склеены.
   Никита выполнил заказ в срок и принёс алебарды царю.
   – Сам ли содеял? – пристально поглядел царь на кузнеца.
   – С сынком, ваше царское величество, с Акинфием.
   – Таким же, как ты, богатырём?
   – Я что! – без тени смущения пробасил кузнец. – Хоть плечи у меня, почитай, и пошире, чем у родителя моего Демида были, а малый мой таких, как я, двух на едином персте куда хошь унесёт. – И улыбнулся. – Уж постарался, такого для тебя холопа состряпал, государь, любо-дорого.
   Пётр вдруг вскочил с лавки и изо всех сил шлёпнул кузнеца по кремнёвой груди.
   – Годится вместе с сыном в Преображенский полк, в гренадёры!
   Не ожидавший такого оборота дела, Никита с ужасом поглядел на Шафирова и повалился в ноги царю.
   – Помилуй! Не в солдатах службу я тебе сослужу, а за доменкой!
   Государь прошёлся по светёлке и о чём-то задумался. Никита не поднимался с колен.
   К нему на выручку пришёл Шафиров.
   – А что, государь, ежели дело оружейное в Туле отдать под начало Никиты, покель немцы ещё не приехали? И то нам радости будут, что не всем верховодят у нас иноземцы. Есть и среди наших умельцы знатные. И имя-то доподлинное русское: Никита Демидов сын Антуфьев.
   Пётр вцепился пятернёй в чёрные кудри Шафирова.
   – Держись и ты за кудри свои, оба одно задумали с тобою мы, примета верная: как двое подумали одно, тотчас же хватайся за чёрное.
   И, приказав кузнецу встать, ударил с ним по рукам:
   – Быть по сему! Жалую тебя оружейником придворным. А для почину наказываю изготовить к приезду моему из Воронежа триста алебард по немецкому образцу.
   Чтобы закрепить сделку, Пётр достал из дорожного погребца чарку с вином и кувшин с солёными лимонами. За чаркой Никита, исполняя царёву волю, подробно рассказал о себе.
   – Как помер, значит, родитель мой, царство небесное, так ушёл я с матушкой из Тулы в деревню. А жительствовал на деревне малое время: нужда выгнала. Несусветная была убогость, ваше царское величество. Не токмо что хлебушком, иной раз луковицей не разживёшься. Ну и вернулся я, значит, сызнова на Тулу и к кузнецу определился. А в те поры было мне шестнадцать годов. Ещё в тот год матушка твоя, блаженной памяти царица Наталья Кирилловна, великий гостинец православным пожаловала – тебя, ваше царское величество, народила.
   Он вытер ладонью вспотевшее лицо и с неподдельной благодарностью взглянул на государя.
   – Видно, уж на то было Божье соизволение, чтобы рождение твоё мне, смерду подлому, счастье принесло. И пяти годов не минуло, а я уж не токмо всей премудрости оружейной обучен был от иноземцев, но и хозяв своих кое-чему научал. Так-то. Поработал в людях, а там вскорости и свою завёл кузницу. Домком, благодарение Господу, обзавёлся, бабой да сыном. Так и жительствуем да Бога и государя благодарим…
   Тепло, как со старым другом, простившись с Никитой, царь обещал зайти к нему под вечер в гости.
   Вскоре после всенощной Пётр сидел в просторной, чисто вымытой горнице Алтуфьева.
   Дебелая хозяйка, краснея от смущенья, суетилась у стола. Акинфия, несмотря на строгое требование государя, так и не удалось найти. Узнав о скором приходе царя, парень до того перепугался, что сбежал далеко в лес и вернулся домой глубокой ночью, когда все уже спали.
   Никита огромным ножом резал свежий каравай хлеба. Приготовив все для закуски, он перекрестился, налил чару вина и с поклоном поднёс её государю.
   Царь пригубил чару и гневно выплеснул её содержимое в лицо Никиты.
   – Виноградная?
   – Виноградная, государь.
   – А подобает ли кузнецам пить таковское?!
   – Да я никакого в рот не беру, ваше царское величество, – упал в ноги Антуфьев. – Купил же зелье для тебя, государь.
   Блуждающий взгляд Петра перескочил на хозяйку.
   Надувшись и мёртвенно сжав кулаки, она до судорог вытянула шею, стараясь, очевидно, оторвать приросшие к полу ноги. Но страх сковал её и крепко держал на месте. Разинутый до последней возможности рот тщетно пытался глотнуть струю воздуха. Выпятившиеся глаза остекленели, как у повешенного.
   Царь шагнул к женщине и поцеловал её в обе щёки.
   – Вижу я, добрая ты жена. По страху твоему сие примечаю. Таким страхом матушка моя страшилась, когда я кулаком Софье грозился.
   Он налил чару и поднёс хозяйке.
   – Пей во здравие да беги за хлебным. Авось и я за здравие твоё выпью. Ну, ну, долони-то [188]с лика прочь убери. Лик-то у тебя больно пригож. Что ж его сокрывать!
   Хмельной, что-то весело напевая, позднею ночью уселся государь в розвальни, поданные к избе Никиты.
   – Будь здрав, оружейник царёв, – кивнул он ласково Антуфьеву и, обняв Шафирова, тронулся по разбухшему снегу в дорогу.
   Уже давно скрылись розвальни, а Никита все ещё бил до самой земли поклон за поклоном в сторону невидимого Петра.
   Задуманное Шафировым удалось на славу: для приумножения оружейников царь наказал принимать людей всякого звания в тульскую казённую слободу. Демидову поручалось смотреть за тем, чтобы новоизбранные люди розданы были искусным мастерам.

Глава 15
БОЖИЕ БОГОВИ

   Григорий Семёнович повертел в руках горлатную [189]шапку, унизанную жемчугом, и зачем-то подул на приделанную к её верху, сверкающую изумрудами кисть.
   Егорка обошёл вокруг стольника, стёр рукавом пыль с аксамитной шубы на соболях, прошёлся в последний раз щёткой по сафьяновым сапогам, шитым на носках и каблуках жемчугом, и размашисто перекрестился.
   – Готово, Григорий Семёнович.
   Тоскующий, словно недоумевающий взгляд стольника скользнул к окну. Холопы расчищали на дворе лопатами снег, посыпали дорожки жёлтым, как спитой чай, песком. С улицы доносились сдержанные, короткие, точно глоток, выкрики.
   Григорий Семёнович прильнул к вспотевшему стеклу. За воротами с кем-то спорил сторож. По прыгающей бороде его и мелькающим кулакам видно было, что он гневится.
   Егорка взялся за ручку двери, готовый побежать к сторожу и прознать, в чём дело, но стольник остановил его:
   – Сдаётся мне, Егорушка, словно бы подьячий Никифор Кренёв ко мне жалует.
   Зло прищурившись, дворецкий поглядел в окно.
   – Так и есть, – топнул он ногой и, не стесняясь присутствием господаря, выругался площадной бранью. – Прочь прогоню! Не погляжу, что подьячий! Чтобы духом крамольным тут не смердело!
   Стольник сделал вид, что не слышал слов Егорки и, усевшись на лавку, приказал впустить к нему подьячего.
   Дворецкий схватился за голову:
   – В шею гони его! Загубит он тебя, окаянный. Не приведи Господь, государь что прознает!
   – Веди, – резко бросил Титов и указал рукой на дверь.
   Чуть припадая на правую ногу и волоча за собой увесистую дубинку, Кренёв не спеша прошёл в ворота. В терему он снял шапку, взбил пальцами ржаную метёлку бороды и трижды перекрестился на образа.
   – Дай Бог здравия гостю желанному, – вскочил стольник и обнял подьячего.
   – Спаси Бог хозяина доброго.
   Обменявшись положенными приветствиями, они уселись за стол.
   Егорка стоял у порога и от бессильной злобы до крови ковырял пальцем в носу. Несколько раз он пытался заговорить с господарем, но тот отбрыкивался ногой.
   – Государь вот-вот пожаловать должон, – не выдержал всё же дворецкий, перебивая на полуслове Кренёва.
   – Знаем, – огрызнулся Григорий Семёнович. – А ты ходи на улицу – постереги.
   Оставшись наедине с гостем, Титов почувствовал что-то вроде смущения. Он снял шапку и незаметно сунул её в выдвинутый ящик стола.
   – Государя встречаю, – прошептал он с виноватой улыбкой, – затем и вырядился, словно бы истукан какой.
   Кренёв строго наморщил лоб.
   – Божие Богови, Григорий Семёнович, кесарево же – кесарю.
   Он встал с лавки и неслышно подошёл к порогу Неожиданно распахнувшаяся дверь от удара ногой подьячего больно стукнула по лбу дворецкого. Схватившись за висок, Егорка щёлкнул по-волчьи зубами и юркнул в чуланчик.
   – А засим и починать можем, Григорий Семёнович, – рассмеялся Кренёв и без обиняков приступил к делу.
   По мере рассказа гостя Титов все больше и больше оживлялся. В обычно тоскующих глазах его горел восторг, и лиц пылало кумачовым румянцем.
   – Так сказываешь – и Дон с Волгою и Астраханью поднимаются?
   – Поднимаются, Григорий Семёнович. Доподлинно знаю, – громко подтвердил подьячий и тут же снова снизил голос до шёпота.
   За дверью, сдавив двумя пальцами фиолетово-красную шишку на лбу, стоял Егорка. Из отдельных лоскутков разговора он понял многое. Его начинал охватывать страх. Он еле превозмогал себя, чтобы не ворваться в терем и не избить Кренёва. В воображении рисовались картины одна ужаснее другой. «Доведут дитё неразумное до погибели, – тяжко вздохнул он. – Не миновать ему, болезному, дыбы отведать».
   То, что Григорий Семёнович считал смыслом всей своей жизни, было в представлении дворецкого болезненной блажью, лихою шуткой лукавого, порчей, напущенной ворогами на «кроткого, как дитё неразумное», господаря. И когда Титов читал ему своё «летописание», или вдохновенно доказывал, что Христос заповедал раздать имение нищим и всем людям добывать хлеб в поте лица своего, – он слушал его так, как слушает добрая мать бессмысленный, но милый лепет ребёнка. Все, что говорил стольник, было до последней чёрточки противоположно тому, что делал он в действительности. Может быть, Егорка что-либо и понял бы из дерзновенных речей, если бы исходили они из уст какого-нибудь своего, простого человечишки. Но как можно внимательно вслушиваться в господарские россказни и печалования о горьких нуждах убогих людишек и о благоустроении их? Чрезмерно глубокая разница в положении лежала меж ними для того, чтобы найти общие пути, которые соединили бы воедино их чаяния и мечты. Дворецкий не мог никогда позабыть этой разницы, хоть раз представить себе, что не сидит перед ним человек, имеющий власть одним взглядом своим, одним желаньем стереть его с лица земли. «Блажь. А либо порча, ежели токмо с жиру не бесится», – твердил про себя Егорка, но в то же время с преданной сердечностью глядел на стольника. Он любил Григория Семёновича за его доброе отношение к крестьянам, за то, что никто не жаловался на господаря как на мздоимца, за тоскующий взгляд голубых его глаз и тихую, как вешнее предвечерье, улыбку И потому «крамольные глаголы» не раз приводили его в ужас при мысли, что могут они закончиться бедой для Григория Семёновича.
   Шёпот за дверью не унимался. Затаив дыханье и припав ухом к порогу, Егорка вслушивался. Вдруг лицо его побагровело и глаза налились кровью.
   – Фома! Про беглого стрельца Фому поминают, – простонал он и, не помня себя, ворвался в терем.
   Хозяин и гость испуганно вскочили с лавки. Дворецкий вцепился в рукав подьячего.
   – Христа для, не вводи во искушение душеньку херувимскую господареву!
   На плечо дворецкого тяжело легла рука Титова.
   – А не хочешь ли батогов поотведать?
   Егорка с необычайным, но восхищённым недоумением поглядел на разгневанного стольника. Перед ним стоял новый, настоящий господарь, сбросивший с себя машкеру блажи.
   – На то я и холоп, чтобы потчевали меня батогами, – поклонился он до земли.
   Румянец гнева мгновенно сменился на лице Григория Семёновича краской стыда.
   – Иди, – умоляюще попросил он. – Христа для уйди отсель.
   Напялив на глаза шапку, Кренёв в свою очередь поклонился:
   – Оно и мне, Григорий Семёнович, в дорогу пора. Нынче мыслю на Москву ехать, а оттель надо к Троице шествовать.
   Стольник молча проводил подьячего до ворот и долго, пока тот не скрылся в переулке, махал ему алым платочком. Егорка стоял тут же и тупо глядел себе под ноги.
   Вернувшись в терем, Титов заискивающе улыбнулся:
   – Напужал я тебя словесами своими, Егорушка?
   – Обрадовал, а не напужал.
   – Чего?
   – Обрадовал, говорю. По крайности, хоть горькое, да доподлинное от господаря услыхал.
   В голосе дворецкого сквозило злорадство. Он как будто мстил за то, что стольник так долго обманывал его, хотел показать себя не таким, как другие господари, и наконец прорвался.
   – На то и ходят по земле начальные люди, чтоб смердов батогом да плетью потчевать, мой господарик – сударик многолюбезный.
   Григорий Семёнович уселся в уголке и приниженно молчал.
   Никому не могло прийти в голову, что в простых крестьянских розвальнях, укутавшись в войлок, едет сам государь. Только когда у заставы показался конный отряд преображенцев, Воронеж заволновался. Долго готовившийся к приезду царя и всё же застигнутый врасплох, воевода бросился с духовенством навстречу самодержавному гостю.
   Пётр не только не остановился для принятия хлеба-соли. но, ткнув дубинкой в спину возницы, приказал ему гнать лошадей вовсю.
   Обряженный в праздничные одежды, Григорий Семёнович поджидал царя подле усадьбы. Вся улица была запружена начальными и работными людьми.
   При появлении Петра людишки, точно по незримой кома де, пали ниц.
   – Добро, – похвалил стольника государь. – Сумел ты потрафить мне, Григорий Семёнович.
   Приложившись к царёвой руке, стольник скромно опустил глаза.
   – Тем мы, холопи твои, и живы, что денно и нощно печёмся о деле твоём царёвом.
   – Истину ли сказываешь, Григорий Семёнович?
   – Истину, ваше царское величество.
   – Ой ли, Григорий Семёнович?
   Русая бородёнка стольника смешно подпрыгнула, да так на весу и застыла, обнажив тонкую, в синих прожилках, шею с непомерно большим кадыком.
   – Докладай, Григорий Семёнович.
   Титов вытянулся, набрал полные лёгкие воздуха и срывающимся голосом начал доклад.
   Выслушав внимательно стольника, Пётр пошептался о чём-то с Шафировым и снова уселся в розвальни. Стольник робко шагнул к царю.
   – Покажи милость, ваше царское величество, пожалуй ко мне поотдохнуть.
   Родинка на правой щеке царя тревожно задёргалась.
   – К тебе? Ты меня к себе в гости кличешь?! – Слова прозвучали шуршащей под брюхом змеи травой. – А шубы не снимешь с меня, чтобы во имя Христово на посмешище всем добрым людям пожаловать её какому ни на есть убогому сиротинушке?
   У плетня ни жив ни мёртв стоял Егорка. Первой мыслью его было как можно скорее, пока не поздно, бежать. Он был твёрдо уверен, что после таких слов государя только и можно ждать приказа об аресте господаря, а тогда уж, конечно, не помилуют и его.
   Понял и Григорий Семёнович, что царю всё известно о его «крамольных замыслах и делах» и что песенка его спета. Но не испытал никакого страха. Он как бы сразу одеревенел. Неожиданный смех вывел его из оцепенения.
   – Аль в столпы соляные готовишься, Григорий Семёнович?
   Мгновенье – и сильная рука, ухватив Титова за полу кафтана, бросила его в розвальни.
   – Вижу я, человек ты сердца обширного, – всё с тем же смехом обнял Пётр стольника, – да ума бабьего. Одначе знай, что то тебе не в хулу. Покель кипит работа в лесах под началом твоим – и я тебе друг. И не кручинься. Не со зла я, для потехи тебя напужал словами неласковыми.
   Розвальни тронулись по рыхлой, как стога перепрелой сомы, дороге. Пётр оборвал смех и заглянул стольнику в оживившиеся глаза.
   – Слыхивал я, будто замыслил ты именье своё нищим раздать?
   – Так, государь.
   Правдивость Титова пришлась по душе царю Он смолк, лицо его приняло выражение строгой сосредоточенности. Во всю дорогу до двора подьячего Маторина, где находился шатёр государев, никто в розвальнях не проронил ни слова.
   Титов сиял. Сознание, что государь не знает главного – связи его через Фому со стрельцами и Доном, вливало в сердце ту горделивую радость, которая охватывает ребёнка, когда ему удаётся провести старшего.
   Подъехав ко двору Маторина, Пётр соскочил с розвальней и встряхнулся.
   – Баньку бы, что ли!
   Маторин вильнул задом и сладенько осклабился:
   – Готова банька, ваше царское величество. Который денёк топится, тебя дожидаючись.
   Попарившись и выпив за трапезой два корца тройного боярского, Пётр отправился осматривать верфь.
   Григорий Семёнович усердствовал так, что тело его покрылось испариной. Он набрасывался с кулаками на работных, топал исступлённо ногами, неистово ругался, без толку метался от судна к судну и в увлечении вместе с другими подтаскивал к месту работ огромные брёвна.
   – Всех запорю! – брызгал он пеной. – Я покажу вам, как отлынивать от государева дела! Я вас…
   Царь был до того тронут поведением стольника, что прямо с верфи поехал к нему домой и там пировал всю ночь до рассвета.

Глава 16
«СЫТЫЙ ЗАВСЕГДА СЫТОМУ БРАТ»

   Фома был уверен, что не решится царь на новую брань, если погибнут его корабли.
   – А не будет брани, и людишки авось малость вздохнут, – доказывал атаман.
   И товарищи соглашались с ним.
   Поэтому на всех судах в Воронеже находились добытые через Фому разбойные. По первому сигналу Титова разбойные должны были поджечь флот. Стольник ждал лишь дня, когда Пётр объявит Порте войну.
   Титов был весь соткан из противоречий, запутался в них и потому всегда делал обратное тому, что хотел.
   Ему казалось, что о себе он думает меньше всего. Происходило же это потому, что он не представлял, какие могут быть последствия, если раскроется связь его с «крамолой». Весь заговор, связь его с разбойными были для него чем-то не то чтобы шуточным, но бесплотным отвлечением.
   Правда, ураганы бунтов, грохот пушек и победные кличи людей чудились ему наяву и во сне, вызывали в нём слёзы радости. И всё же – бунтари были где-то далеко в стороне, сами по себе, он же был сам по себе. Там, в отвлечении, бунтуют, а он издалека радуется и принимает послов, низко кланяющихся ему от «всея Руси убогой» за одержанную им «победу над кривдой».
   Он до всего договорился с бунтарями. Да, это так. Ну и что же? Договорился от чистого сердца. Выполнить же обещанное? Как выполнить? Такие думки скользили мимо, не оставляя следа.
   Вот улечься на пуховики, закрыть глаза и мечтать. Господи, до чего это сладко!
   И ему чудилось, что от Дона, Волги и Украины, едва победили мятежники, явились на Москву послы. Голоса людей, солнце, небо, земля – всё смешалось, потонуло в ликующих перезвонах. Он стоит скромненько на Красной площади, между Лобным местом и Василием Блаженным, и низко кланяется послам. К нему бегут толпы, высоко подбрасывают, так высоко, что скрывается с глаз земля. И вдруг что-то начинает давить его голову, а на лбу он ощущает странный холодок. Его рука поднимается в благоговейном страхе и трепетно ощупывает то, что коснулось так неожиданно его головы и что так прочно пристало к ней. Титов вскрикивает и истово крестится. «Боже мой, ужли и впрямь милость твоя? Ужли возложил ты на меня царский венец?» Выкрик, особенно последние слова, пробуждают его. Ему становится неловко, и он гонит прочь от себя блаженные думки. «Все единственно, все мне единственно, кто сядет на стол московский, – отплёвывается он, точно ругается с кем-то, – токмо бы правил по правде Христовой».
   И ещё чудилось: встаёт, словно в тумане, образ худенького ребёнка с личиком серым и сморщенным, как у старичка. Ребёнок сидит на руках у князя Вяземского, головка его склонилась беспомощно на острое плечико. Он что-то лепечет, слов нельзя разобрать, но Титов понимает их, чувствует всем существом: «Аще кто не крестится двемя персты, на тех написана анафема», – «Так, царевич, так, государь мой, Алексей Петрович, – колотит себя в грудь кулаками Титов. – Истинно так».
   Егорка не выдерживал и отрывался от порога.
   – Экие молвишь глаголы. Не ровен час, услышит кто.
   Григорий Семёнович вскакивал с лавки, хватал на ходу шапку и бежал на верфь.
   Так, в мечтах, радужных надеждах, покрикиваниях на крестьян и ничегонеделании проходили незаметно дни.
   Корабельные работы близились к концу. Титов счёл возможным большую часть людишек вернуть помещикам, готовившимся к пахоте.
   Первого мая, так же неожиданно, как в прошлый раз, приехал в Воронеж Пётр. Не передохнув с дороги, царь в сопровождении преображенцев (будущих матросов и командиров кораблей) отправился на верфь.
   Титов пал духом. Его затея, казавшаяся такой простой и легко выполнимой, рухнула безнадёжно. Все галеры и лодки очутились в руках Петровых людей.
   Сам государь, вступив на свою галеру «Принципиум», заявил, что постарается сойти с неё на берег только в Азове.
   Перед отплытием кораблей весь сонм воронежского духовенства соборно служил торжественное молебствование. В первых рядах молящихся стоял на коленях ещё более исхудавший и осунувшийся Григорий Семёнович. Он усердно клал поклон за поклоном и не поднимал головы, чтобы случайно не встретиться с царёвым взглядом.
   Стольник был убеждён, что Пётр каким-то образом прознал о его крамольных замыслах. Иначе зачем же понадобилось ему с такою поспешностью заменить всю команду на судах, до последнего поварёнка, своими людьми? Титов ждал: кончится молебствование, и царь непременно окликнет его. Этот грядущий миг был для Григория Семёновича ужаснее самых бесчеловечных мучений. Лучше бы сейчас, пока стоит он коленопреклонённый, подкрался бы к нему кат и взмахом секиры покончил бы сразу. Теперь только понял он весь ужас пытки неизвестностью, страхом. Мысли путались.
   Служба отошла. По тихой, едва внятной команде Титова распластавшиеся на земле людишки вскочили. На судах стройными шеренгами выстроились матросы. У орудий склонились пушкари.
   Мягкими, воркующими волнами доплывали из города колокольные перезвоны. В волнах этих кружилось с карканьем вспугнутое вороньё. Опрокинутой бирюзовою братиной искрился в бриллиантовых блёстках шатёр небес.
   – Две чарки вина молодцам моим, морякам! – раздалось с такою силою, что слышно было всем, даже стоявшим в самых дальних рядах. – Чарка сбитню и уксус. И сухари! И крупа! И соль! И толокно!
   Облитый синей прохладой густеющего предвечерья, государь на носу «Принципиума» отрывисто, как команду, объявлял свои «милости» флоту.
   – И рыба! И хлеб! А наипаче всего благоволение моё молодцам – матросам и командирам, – отныне до смертного моего часу. Аминь.
   С широкого плеча государева сползла небрежно накинутая голландская матросская куртка. Лефорт подпрыгнул, поймал её на лету, хотел снова подать государю. Но Пётр был так взволнован, что не заметил движения швейцарца. Его голова подпрыгивала и, точно от сдавленных рыданий, дрожал подбородок.
   От волнения царь не мог говорить, хотя с утра ещё готовился к обстоятельной речи.
   Какая-то сила заставила Титова поднять голову и взглянуть на Петра. Их взоры встретились, переплелись. Стольник почувствовал, что его «последний час» наступил.
   Там, позади, казалось Титову, глядели на него единомышленники и, может быть, ждали чего-то из ряда вон выходящего от своего крамольного начальника. Но такое состояние длилось мгновение, оно вытеснялось животным ужасом перед грядущей расплатой за «воровские» деяния. «Кончено… всё кончено… – вздрагивал он так, как будто стоял уже перед ним кат с секирою. – Кончено… всё… кончено… кончено… последний час…»
   Стольнику чудилось, будто кругом нависло немое и чёрное молчание, которое охватывает человека, запертого в клетку острога. Титов с тяжким усилием оторвал от земли ноги и пошёл.
   Те два десятка шагов; которые проделал он, показались ему самой длинной дорогой во всей его жизни. На мостках он снова задержался и вдруг, закрыв глаза, одним прыжком очутился на палубе.
   – Всё ложь, – выдохнул он. – Всё ложь, государь. Ты един, ты, государь, еси правда на нашей земли. Тебе кланяюсь и к ногам твоим припадаю.
   Он зашатался и грохнулся государю под ноги. В дальних рядах пронёсся чуть слышный шумок. Языки насторожились, оглядели толпу.