Страница:
Август принял Петра с большими почестями, устроил трёхдневный пир, свёл гостя с красивейшими и знатными польками и был до того предупредителен, что очаровал не только царя, но и Головина с Шафировым.
Но когда торжество встречи окончилось и приступили к переговорам, Август стал вдруг неузнаваем.
– Отдай Малую Русь, – затвердил он и ни о чём больше не хотел слушать. – Отдай, и тогда всем, до последнего солдата и злотого, поделюсь с тобой, царственный брат мой.
Головин и Шафиров должны были пустить в ход всю свою хитрость, чтобы заставить короля пойти на уступки.
И Август согласился на том, что «Пётр даёт пятнадцать-двадцать тысяч пехоты в полное распоряжение короля и выплачивает ему субсидию; Август обязуется употреблять свои войска против Швеции в Лифляндии и Эстляндии, дабы, отвлекая общего неприятеля, обезопасить Русь и предоставить царю возможность с успехом действовать в Ижорской и Королевской землях».
– Как бы не так! – собираясь в обратный путь, лукаво подмигнул государь Головину и Шафирову. – Так и отдал я ему и Речи Посполитой Лифляндию и Эстляндию! – И поочерёдно крепко облобызал обоих дипломатов. – До чего ж вы лукавы, птенцы мои! Как подумаю про ваши слова королю, сердце ликует моё.
Шафиров застенчиво потупился и сложил руки на жиреющем брюшке.
– Мы, государь, что… мы только медком смазали то, что ты, ваше царское величество, замесил своей премудростью.
Головин с восхищённой гордостью поглядел на своего выученика – молодого дипломата.
Глава 40
Глава 41
Но когда торжество встречи окончилось и приступили к переговорам, Август стал вдруг неузнаваем.
– Отдай Малую Русь, – затвердил он и ни о чём больше не хотел слушать. – Отдай, и тогда всем, до последнего солдата и злотого, поделюсь с тобой, царственный брат мой.
Головин и Шафиров должны были пустить в ход всю свою хитрость, чтобы заставить короля пойти на уступки.
И Август согласился на том, что «Пётр даёт пятнадцать-двадцать тысяч пехоты в полное распоряжение короля и выплачивает ему субсидию; Август обязуется употреблять свои войска против Швеции в Лифляндии и Эстляндии, дабы, отвлекая общего неприятеля, обезопасить Русь и предоставить царю возможность с успехом действовать в Ижорской и Королевской землях».
– Как бы не так! – собираясь в обратный путь, лукаво подмигнул государь Головину и Шафирову. – Так и отдал я ему и Речи Посполитой Лифляндию и Эстляндию! – И поочерёдно крепко облобызал обоих дипломатов. – До чего ж вы лукавы, птенцы мои! Как подумаю про ваши слова королю, сердце ликует моё.
Шафиров застенчиво потупился и сложил руки на жиреющем брюшке.
– Мы, государь, что… мы только медком смазали то, что ты, ваше царское величество, замесил своей премудростью.
Головин с восхищённой гордостью поглядел на своего выученика – молодого дипломата.
Глава 40
«ВИКТОРИИ»
Царь не щадил ни людей, ни казны, всё отдавал на борьбу с Карлом Двенадцатым.
Пока шведы громили Польшу, Шереметев все глубже проникал в Финляндию. Одним удачным напором он опрокинул войска генерала Шлиппенбаха [226]и опустошил захваченные местности.
Весть о победе быстро разнеслась по всем уголкам Руси.
Ночь на восемнадцатое июня тысяча семьсот первого года была холодна и черна, как ночь глухой осени. На улицах не было ни души. Исчезли даже дозорные. Изредка в лад унылому ветру подвывали спросонья голодные псы. Уличный мрак как будто ещё больше густел, тревожно мигали подслеповатые зрачки догорающих в избах лучин, и ветер припадал, то умолкая, то вихрясь с присвистом, и зло теребил листья редких осин. Одна за другою гасли лучины. Кряхтя и покашливая, старуха Москва погружалась в покой.
В полночь столицу разбудил сполох. Новый пожар, более страшный, чем учинённый Млыном, как сказочный огненный конь, перекидывался от строения к строению, выбрасывал с разгневанным ржаньем из чёрных ноздрей тучи искр. Ночной ветер развевал по багровой мгле взлохмаченную свинцовую гриву коня. Полуголые люди, жалкие, прибитые ужасом, прыгали из оконцев на двор, вновь врывались в дома, спасали перины, подушки, бадьи, образа. С грохотом рушились своды и хоронили образа, бадьи, людей.
И вот уже не один огненный конь, а табуны золотых аргамаков с хрипом и скрежетом промчались по улице, одним взлётом перебросились через Москву-реку и, словно изнемогая, повалились на зардевшийся Кремль.
Ничего, кроме Житного двора и Кокошкиных хором, не пощадило пожарище. Всё выгорело, сровнялось с землёй. Огонь пожрал приказы со всеми делами, каменные палаты, обильные запасы вооружения и продовольствия.
Монахи, бояре, боярыни в исподних рубахах стояли в стороне с образами в руках и усердно читали молитвы, заговаривающие огонь.
– Господи, из персти [227]мы взяты и в персть обратимся, Господи, что мы, люди твои? Персть! Ты же еси отец света, Господи, спаси нас.
Догорало людское добро.
Вдруг с шумом и плачущим перекликом с Ивана Великого попадали колокола. Все пали ниц и замерли.
Самый большой из них, добела раскалённый, упав, разлетелся в осколки.
Разбойная казацкая ватага рыскала по столице, тщетно добиваясь найти государя. Но царь был в безопасности. Едва занялся пожар, он, заподозрив злой умысел, переоделся крестьянином и, как в прошлый раз, схоронился в лавке Евреинова.
Ромодановский вооружил всех, кому только доверял, и неожиданно напал на разбойных людишек, действовавших небольшими отрядами.
Станичники дрались, не щадя живота. Истекая кровью, предвидя погибель, они прикалывали друг друга, не даваясь живыми в руки царёвых людей.
Царь недолго печалился нападением мятежников на Москву. От Шереметева прибыли такие вести, перед которыми блекла любая беда.
Москва хохотала перезвонами колоколов.
На Красной площади, перед лицом толпы, всешутейший собор «служил благодарственное богу Бахусу возлияние».
С барабанным боем проходили перед хмельным Петром войска. На всех перекрёстках глашатаи зычными голосами читали коленопреклонённому народу шереметевское донесение:
– «Чиню тебе известие, ваше царское величество, государь мой неустрашимый, храбрый из храбрых, мудрый из мудрых, что всесильный Бог и пресвятая Матерь Господня желание твоё исполнили: больше того неприятельской земли разорять нечего – все разорили и запустошили без остатку».
Шереметев не преувеличивал. Смильтен, Роннебург, Вольмар, Адзель, Мариенбург и бесчисленный ряд поселений были начисто сметены русским воинством.
…Война пожирала людей и казну. «Виктории» доставались чрезмерно дорогой ценой.
Курбатов изощрялся вовсю. Он ввёл сборы – «поземельный, померный и весовой; хомутенный, шапочный и сапожный – от клеймения хомутов, шапок и сапог; подужный – с извозчика одну десятую долю найма; посажённый, банный, мельничный – с постоялых дворов, с найма домов, с наёмных углов; пролубной, ледокольный, погребной, водопойный, трубный – с печей; привальный и отвальный – с плавных судов, с дров, с продажи съестного, с арбузов, огурцов, орехов и другие мелочные всякие сборы».
Ему усердно помогал прибыльщик Ершов. Вскоре не осталось ничего, что пощадил бы Курбатов.
А казна с каждым днём безнадёжно тощала.
Царь начинал сердиться, винить во всём Курбатова.
– Ты, рыло, чего возгордился? Аль мыслишь, что очи твои мне по нраву пришлись?!
Курбатов пытался защищаться:
– Ваше царское величество, я ночи не сплю… я думаю… я весь думкою изошёл.
Пётр провёл ладонью по его лицу от виска к подбородку.
– Домрачеем прикидываешься, слезою пронять меня хочешь? Тыы! Думаешь, дело имеешь с моими ближними? Взгляни-ко! На меня взгляни… То-то ж. И не серди. Лицедействовать перед бабами будешь. Памятуй: коли со мной говоришь, – выворачивай душу. Душа бо твоя вся у меня на ладони. И не лицедействуй. Говори все передо мною… перед Петром… царём твоим… Не по власти отцом, по умишку… Говори же.
Курбатов не спускал глаз с Петра.
– Давеча я подсчитывал: в лето тысяча шестьсот восьмидесятое расходы в государстве равны были миллиону с половиною рублёв, а из той суммы на воинство ушло семьсот пятьдесят тысяч рублёв. В нынешнее же лето на государственность потрачено два миллиона, да ещё половина, а из них на флот и воинство миллион девятьсот шестьдесят четыре тысячи рублёв… Почти все деньги, государь, из казны.
– Молчи! – изо всех сил ударил Пётр прибыльщика по руке. – Ежели руки твои на то горазды, чтобы расходы считать, а о прибылях не заботиться, отшибу я их, как сучья гнилые!
Курбатов сиротливо вздохнул:
– Есть статья одна. Платье немецкое.
Пётр ехидно ухмыльнулся.
– Кто тебе про сию статью говорил?
– Ты, ваше царское величество.
– «Ты, ваше царское величество», – передразнил прибыльщика Пётр. – «Ты-ы». А вот сам придумай что-нибудь новенькое.
– Соль, государь. Вели пошлину на соль увеличить.
Царь забегал по терему.
– Платье немецкое… соль… бороды… пролуби… Не то… всё не то.
И сел на лавку.
– Пиши: «Всяких чинов людям носить платье немецкое, верхнее саксонское и французское, а исподнее – камзолы, и штаны, и сапоги, и башмаки, и шапки – немецкие; и ездить на немецких сёдлах; а женскому полу всех чинов носить платья, и шапки, и контуши немецкие, а исподнее – бостроги, юбки, и башмаки – немецкие ж; а русского платья отнюдь не носить и на русских сёдлах не ездить. С ослушников брать пошлину, в воротах, с пеших сорок копеек, с конных по два рубля с человека». Прочти.
Курбатов прочитал.
Царь потёр висок, подумал и нехотя, через силу обронил:
– Была не была: пиши пошлину и на соль.
…Откупщики, гости торговые принялись за «работу». По цене подрядной соль стоила восемь алтын, а продавать её начали по рублю с алтыном за пуд.
И стала соль для народа русского такой же несбыточной, но заветной думкой, как солнечный свет для брошенного в темницу крамольника.
Великим походом поднялись на подъяремную Русь цинга и мор.
Фома приступил к действию.
– Да, брателки, видывал я беду соляную далече, в местах студёных, у соловецких монахов, и не чаял, что беда сия до этих, до астраханских краёв доберётся. А без соли быть человеку как же возможно? Перемрём ведь. Как же так, а?
– А невозможно! – как один, отозвались станичники.
– Веди, атаман!
– Поднимем Астрахань!
– Украйны поднимем!
– Приспело время!
– Веди!
Тяжёлые тучи нависли над Астраханью. Воевода Ржевский расставил по всему городу усиленные караулы и обратил в военный лагерь кремль астраханский, но утраченного с недавнего времени покоя не обрёл.
Не только в Астрахани – на всех украинах было тревожно.
Горы пойманной рыбы гибли на берегу, далеко по округам разносилось зловоние. Никто и не думал о разорительном засоле. С каждым днём пустели торговые ряды, закрывались лари и лавки. Жизнь свёртывалась, угасала. В тщетных поисках заработка бродили от дома к дому, от промысла к промыслу работные, крестьяне, гулящие.
Каждую ночь собирались на тайный сход выборные астраханские стрельцы. Драный настаивал «вновь почать возмущение».
– Добро сотворим, ежели смутим людей. И Дон и Яик за нами потянутся.
Он рассказывал, как из московского края бегут от помещиков и царёвых людей великие силы крестьян, как множатся и крепнут ватаги.
– И вот чудно: бьют крестьянишек, бьют холопей, гулящих бьют… ай, как бьют! А пошто сие? Их бьют, а они растут в три краты, в четыре краты, в пять крат. Чем боле их бьют, тем боле растут…
По астраханским улицам, смелея, шныряли раскольники. На папертях, в оградах церквей закипели споры.
Настоятель Троицкого монастыря Георгий Дашков с архиереем Сампсонием с утра до ночи вели торжественные богослужения и как могли увещевали «паству» не поддаваться «козням еретиков».
Посадские не знали, на чью перекинуться сторону. Закипели бунтом все украины, это радовало их и томило сомнениями. Не много нужно было посадским: не гнули бы их в бараний рог торговые гости – и всё шло бы по-доброму. Только того и желали они. Примкнуть же открыто к убогим никому из них не хотелось. Ни мелкому торговому человеку, ни богатому купчине ни к чему был казацкий круг.
Но дальше терпеть разорение не хватало силы. Приходилось лукавить и пока что держаться стороны убогих людишек.
Зорко следил за стрельцами воевода, но не показывал вида, что не доверяет им. Особенно смущал Ржевского полк Голочалова, сплошь почти состоявший из раскольников и бунтарей. Чтобы привлечь на свою сторону голочаловцев, воевода решил приблизить их к себе, задобрить. Поэтому целовальником по сбору пошлин с русского платья он назначил голочаловского стрельца Григория Евфтифеева.
Стрелец отвесил Ржевскому низкий поклон за честь и прямо от него пошёл на сход.
Сход запретил Григорию «ходить в целовальниках».
На другой день, в воскресенье, когда Ржевский вышел из церкви, Евфтифеев, растолкав толпу, остановил начальника:
– Хоть умру, а пошлины собирать и бороды брить не стану!
Толпа вздрогнула, опешила от смелых стрелецких слов, но тут же всколыхнулась.
– Правильно!
Широким вешним потоком пролилась человечья волна по Астрахани. Взбесившимся стадом быков взревели сполошные колокола.
– Бей! Топи их в соли, кою у нас из глоток поотнимали!
Со скорбной молитвой, подняв иконы и хоругви, вышли монахи из Троицкого монастыря.
Впереди всех, согнувшись, как будто давила его страшная ноша, шагал, непрестанно крестясь, отец Георгий Дашков.
Сойдясь грудью с толпой, он широко расставил руки, закачался и пал на колени:
– Чада! Что творите вы? Противу кого восстаёте?
В то же мгновенье из разных концов донеслось песнопение монахов, переряженных целовальников, воеводских людей.
– Противу кого восстаёте? Противу помазанника Господнего, коий царство наше возвеличить поставлен перед всем миром?
Толпа смутилась, притихла. Уже неистовствуя, раздирая на себе рясу, то полный звериного гнева, то рыдающий, отец Георгий призывал всех верных церкви к смирению.
– Были Сим, Хам и Иафет. И был отец их – Ной. Ной – государь, церковь – Россия, Хам – вы людишки. Таково Богом положено. Не верите мне, слову Божию верьте. Тако прописано. Смиритесь. Не поднимайтесь противу Господа Бога. От начала века и до скончания века Хам будет служить Ною.
Из-за переулка показался голочаловский полк. Драный отделился и подскочил к Дашкову.
– Хамы, сказываешь?!
Ярославский гость, Яков Носов, решил, что пришла пора действовать.
Толпа приходила в себя. Понемногу верховодами движения становились простые стрельцы. Уже никто почти не слушал отца Георгия.
– Покель не поздно, мы должны в атаманы пробиться, инако худо нам будет, – шепнул Носов московскому купчине Артемию Анциферову.
– Не за того ли государя ратует отец Георгий, – взревел Носов, – который не токмо указал бороды брить и в обрядке немецкой хаживать, но и упретил семь годов свадьбы играть, а дочерей и сестёр наших повелел выдавать за немцев?
Заявление Носова, только что им же придуманное, сразу объединило и раскольников, и никониан.
Дашков и монахи, побросав иконы, шарахнулись от хлынувшей на них толпы и едва спаслись в одном из ближних дворов.
Волна слизнула караулы, захватила пороховые погреба и оружейные склады.
Ночью триста мятежников во главе с Драным вломились в кремль и перебили почти всех офицеров.
Ржевского нигде не могли найти.
Долго бегали по городу люди, кричали, требовали:
– Мошенника-воеводу! Ржевского! Ворога человеков!
– Добыть воеводу! – больше всех орал Носов. – Добыть сребролюбца!
Только на другой день к вечеру на воеводском дворе за поварнею, в курятнике, нашли переряженного в крестьянское платье воеводу Тимофея Ржевского и за ноги уволокли на круг.
Суд происходил открыто, на площади. Всему народу было предоставлено право требовать у воеводы ответа за его неправды, мздоимство и произвол.
Но астраханцам было не до того. Напуганные сообщением Носова, они со стремительной быстротой отправляли под венец дочерей и сестёр с первыми попадавшимися парнями, только бы «не достались девки басурманам богопротивным».
В Никольской церкви перед Пречистенскими воротами пытали Ржевского. Он каялся в своих грехах, клялся служить честью «по всей Божьей правде», униженно вымаливал себе жизнь.
Круг постановил опросить весь народ.
– Как повелят вольные астраханцы, так тому бесперечь и быть.
На рассвете Ржевского повесили.
Каждодневно на Москву прибывали гонцы. Торжественно ухали колокола.
– Виктория! Виват! Виктория! Море близко! У моря Русь!
А Пётр метался растерянный – не знал, что делать: бороться ль с мятежниками или продолжать войну Но остановиться, не воевать нельзя было: России нужно было море. Без моря больше не было бы России.
И Пётр шёл. Шёл к морю.
– Ай, море! Ай, зазнобушка моя, море!
Пока шведы громили Польшу, Шереметев все глубже проникал в Финляндию. Одним удачным напором он опрокинул войска генерала Шлиппенбаха [226]и опустошил захваченные местности.
Весть о победе быстро разнеслась по всем уголкам Руси.
Ночь на восемнадцатое июня тысяча семьсот первого года была холодна и черна, как ночь глухой осени. На улицах не было ни души. Исчезли даже дозорные. Изредка в лад унылому ветру подвывали спросонья голодные псы. Уличный мрак как будто ещё больше густел, тревожно мигали подслеповатые зрачки догорающих в избах лучин, и ветер припадал, то умолкая, то вихрясь с присвистом, и зло теребил листья редких осин. Одна за другою гасли лучины. Кряхтя и покашливая, старуха Москва погружалась в покой.
В полночь столицу разбудил сполох. Новый пожар, более страшный, чем учинённый Млыном, как сказочный огненный конь, перекидывался от строения к строению, выбрасывал с разгневанным ржаньем из чёрных ноздрей тучи искр. Ночной ветер развевал по багровой мгле взлохмаченную свинцовую гриву коня. Полуголые люди, жалкие, прибитые ужасом, прыгали из оконцев на двор, вновь врывались в дома, спасали перины, подушки, бадьи, образа. С грохотом рушились своды и хоронили образа, бадьи, людей.
И вот уже не один огненный конь, а табуны золотых аргамаков с хрипом и скрежетом промчались по улице, одним взлётом перебросились через Москву-реку и, словно изнемогая, повалились на зардевшийся Кремль.
Ничего, кроме Житного двора и Кокошкиных хором, не пощадило пожарище. Всё выгорело, сровнялось с землёй. Огонь пожрал приказы со всеми делами, каменные палаты, обильные запасы вооружения и продовольствия.
Монахи, бояре, боярыни в исподних рубахах стояли в стороне с образами в руках и усердно читали молитвы, заговаривающие огонь.
– Господи, из персти [227]мы взяты и в персть обратимся, Господи, что мы, люди твои? Персть! Ты же еси отец света, Господи, спаси нас.
Догорало людское добро.
Вдруг с шумом и плачущим перекликом с Ивана Великого попадали колокола. Все пали ниц и замерли.
Самый большой из них, добела раскалённый, упав, разлетелся в осколки.
Разбойная казацкая ватага рыскала по столице, тщетно добиваясь найти государя. Но царь был в безопасности. Едва занялся пожар, он, заподозрив злой умысел, переоделся крестьянином и, как в прошлый раз, схоронился в лавке Евреинова.
Ромодановский вооружил всех, кому только доверял, и неожиданно напал на разбойных людишек, действовавших небольшими отрядами.
Станичники дрались, не щадя живота. Истекая кровью, предвидя погибель, они прикалывали друг друга, не даваясь живыми в руки царёвых людей.
Царь недолго печалился нападением мятежников на Москву. От Шереметева прибыли такие вести, перед которыми блекла любая беда.
Москва хохотала перезвонами колоколов.
На Красной площади, перед лицом толпы, всешутейший собор «служил благодарственное богу Бахусу возлияние».
С барабанным боем проходили перед хмельным Петром войска. На всех перекрёстках глашатаи зычными голосами читали коленопреклонённому народу шереметевское донесение:
– «Чиню тебе известие, ваше царское величество, государь мой неустрашимый, храбрый из храбрых, мудрый из мудрых, что всесильный Бог и пресвятая Матерь Господня желание твоё исполнили: больше того неприятельской земли разорять нечего – все разорили и запустошили без остатку».
Шереметев не преувеличивал. Смильтен, Роннебург, Вольмар, Адзель, Мариенбург и бесчисленный ряд поселений были начисто сметены русским воинством.
…Война пожирала людей и казну. «Виктории» доставались чрезмерно дорогой ценой.
Курбатов изощрялся вовсю. Он ввёл сборы – «поземельный, померный и весовой; хомутенный, шапочный и сапожный – от клеймения хомутов, шапок и сапог; подужный – с извозчика одну десятую долю найма; посажённый, банный, мельничный – с постоялых дворов, с найма домов, с наёмных углов; пролубной, ледокольный, погребной, водопойный, трубный – с печей; привальный и отвальный – с плавных судов, с дров, с продажи съестного, с арбузов, огурцов, орехов и другие мелочные всякие сборы».
Ему усердно помогал прибыльщик Ершов. Вскоре не осталось ничего, что пощадил бы Курбатов.
А казна с каждым днём безнадёжно тощала.
Царь начинал сердиться, винить во всём Курбатова.
– Ты, рыло, чего возгордился? Аль мыслишь, что очи твои мне по нраву пришлись?!
Курбатов пытался защищаться:
– Ваше царское величество, я ночи не сплю… я думаю… я весь думкою изошёл.
Пётр провёл ладонью по его лицу от виска к подбородку.
– Домрачеем прикидываешься, слезою пронять меня хочешь? Тыы! Думаешь, дело имеешь с моими ближними? Взгляни-ко! На меня взгляни… То-то ж. И не серди. Лицедействовать перед бабами будешь. Памятуй: коли со мной говоришь, – выворачивай душу. Душа бо твоя вся у меня на ладони. И не лицедействуй. Говори все передо мною… перед Петром… царём твоим… Не по власти отцом, по умишку… Говори же.
Курбатов не спускал глаз с Петра.
– Давеча я подсчитывал: в лето тысяча шестьсот восьмидесятое расходы в государстве равны были миллиону с половиною рублёв, а из той суммы на воинство ушло семьсот пятьдесят тысяч рублёв. В нынешнее же лето на государственность потрачено два миллиона, да ещё половина, а из них на флот и воинство миллион девятьсот шестьдесят четыре тысячи рублёв… Почти все деньги, государь, из казны.
– Молчи! – изо всех сил ударил Пётр прибыльщика по руке. – Ежели руки твои на то горазды, чтобы расходы считать, а о прибылях не заботиться, отшибу я их, как сучья гнилые!
Курбатов сиротливо вздохнул:
– Есть статья одна. Платье немецкое.
Пётр ехидно ухмыльнулся.
– Кто тебе про сию статью говорил?
– Ты, ваше царское величество.
– «Ты, ваше царское величество», – передразнил прибыльщика Пётр. – «Ты-ы». А вот сам придумай что-нибудь новенькое.
– Соль, государь. Вели пошлину на соль увеличить.
Царь забегал по терему.
– Платье немецкое… соль… бороды… пролуби… Не то… всё не то.
И сел на лавку.
– Пиши: «Всяких чинов людям носить платье немецкое, верхнее саксонское и французское, а исподнее – камзолы, и штаны, и сапоги, и башмаки, и шапки – немецкие; и ездить на немецких сёдлах; а женскому полу всех чинов носить платья, и шапки, и контуши немецкие, а исподнее – бостроги, юбки, и башмаки – немецкие ж; а русского платья отнюдь не носить и на русских сёдлах не ездить. С ослушников брать пошлину, в воротах, с пеших сорок копеек, с конных по два рубля с человека». Прочти.
Курбатов прочитал.
Царь потёр висок, подумал и нехотя, через силу обронил:
– Была не была: пиши пошлину и на соль.
…Откупщики, гости торговые принялись за «работу». По цене подрядной соль стоила восемь алтын, а продавать её начали по рублю с алтыном за пуд.
И стала соль для народа русского такой же несбыточной, но заветной думкой, как солнечный свет для брошенного в темницу крамольника.
Великим походом поднялись на подъяремную Русь цинга и мор.
Фома приступил к действию.
– Да, брателки, видывал я беду соляную далече, в местах студёных, у соловецких монахов, и не чаял, что беда сия до этих, до астраханских краёв доберётся. А без соли быть человеку как же возможно? Перемрём ведь. Как же так, а?
– А невозможно! – как один, отозвались станичники.
– Веди, атаман!
– Поднимем Астрахань!
– Украйны поднимем!
– Приспело время!
– Веди!
Тяжёлые тучи нависли над Астраханью. Воевода Ржевский расставил по всему городу усиленные караулы и обратил в военный лагерь кремль астраханский, но утраченного с недавнего времени покоя не обрёл.
Не только в Астрахани – на всех украинах было тревожно.
Горы пойманной рыбы гибли на берегу, далеко по округам разносилось зловоние. Никто и не думал о разорительном засоле. С каждым днём пустели торговые ряды, закрывались лари и лавки. Жизнь свёртывалась, угасала. В тщетных поисках заработка бродили от дома к дому, от промысла к промыслу работные, крестьяне, гулящие.
Каждую ночь собирались на тайный сход выборные астраханские стрельцы. Драный настаивал «вновь почать возмущение».
– Добро сотворим, ежели смутим людей. И Дон и Яик за нами потянутся.
Он рассказывал, как из московского края бегут от помещиков и царёвых людей великие силы крестьян, как множатся и крепнут ватаги.
– И вот чудно: бьют крестьянишек, бьют холопей, гулящих бьют… ай, как бьют! А пошто сие? Их бьют, а они растут в три краты, в четыре краты, в пять крат. Чем боле их бьют, тем боле растут…
По астраханским улицам, смелея, шныряли раскольники. На папертях, в оградах церквей закипели споры.
Настоятель Троицкого монастыря Георгий Дашков с архиереем Сампсонием с утра до ночи вели торжественные богослужения и как могли увещевали «паству» не поддаваться «козням еретиков».
Посадские не знали, на чью перекинуться сторону. Закипели бунтом все украины, это радовало их и томило сомнениями. Не много нужно было посадским: не гнули бы их в бараний рог торговые гости – и всё шло бы по-доброму. Только того и желали они. Примкнуть же открыто к убогим никому из них не хотелось. Ни мелкому торговому человеку, ни богатому купчине ни к чему был казацкий круг.
Но дальше терпеть разорение не хватало силы. Приходилось лукавить и пока что держаться стороны убогих людишек.
Зорко следил за стрельцами воевода, но не показывал вида, что не доверяет им. Особенно смущал Ржевского полк Голочалова, сплошь почти состоявший из раскольников и бунтарей. Чтобы привлечь на свою сторону голочаловцев, воевода решил приблизить их к себе, задобрить. Поэтому целовальником по сбору пошлин с русского платья он назначил голочаловского стрельца Григория Евфтифеева.
Стрелец отвесил Ржевскому низкий поклон за честь и прямо от него пошёл на сход.
Сход запретил Григорию «ходить в целовальниках».
На другой день, в воскресенье, когда Ржевский вышел из церкви, Евфтифеев, растолкав толпу, остановил начальника:
– Хоть умру, а пошлины собирать и бороды брить не стану!
Толпа вздрогнула, опешила от смелых стрелецких слов, но тут же всколыхнулась.
– Правильно!
Широким вешним потоком пролилась человечья волна по Астрахани. Взбесившимся стадом быков взревели сполошные колокола.
– Бей! Топи их в соли, кою у нас из глоток поотнимали!
Со скорбной молитвой, подняв иконы и хоругви, вышли монахи из Троицкого монастыря.
Впереди всех, согнувшись, как будто давила его страшная ноша, шагал, непрестанно крестясь, отец Георгий Дашков.
Сойдясь грудью с толпой, он широко расставил руки, закачался и пал на колени:
– Чада! Что творите вы? Противу кого восстаёте?
В то же мгновенье из разных концов донеслось песнопение монахов, переряженных целовальников, воеводских людей.
– Противу кого восстаёте? Противу помазанника Господнего, коий царство наше возвеличить поставлен перед всем миром?
Толпа смутилась, притихла. Уже неистовствуя, раздирая на себе рясу, то полный звериного гнева, то рыдающий, отец Георгий призывал всех верных церкви к смирению.
– Были Сим, Хам и Иафет. И был отец их – Ной. Ной – государь, церковь – Россия, Хам – вы людишки. Таково Богом положено. Не верите мне, слову Божию верьте. Тако прописано. Смиритесь. Не поднимайтесь противу Господа Бога. От начала века и до скончания века Хам будет служить Ною.
Из-за переулка показался голочаловский полк. Драный отделился и подскочил к Дашкову.
– Хамы, сказываешь?!
Ярославский гость, Яков Носов, решил, что пришла пора действовать.
Толпа приходила в себя. Понемногу верховодами движения становились простые стрельцы. Уже никто почти не слушал отца Георгия.
– Покель не поздно, мы должны в атаманы пробиться, инако худо нам будет, – шепнул Носов московскому купчине Артемию Анциферову.
– Не за того ли государя ратует отец Георгий, – взревел Носов, – который не токмо указал бороды брить и в обрядке немецкой хаживать, но и упретил семь годов свадьбы играть, а дочерей и сестёр наших повелел выдавать за немцев?
Заявление Носова, только что им же придуманное, сразу объединило и раскольников, и никониан.
Дашков и монахи, побросав иконы, шарахнулись от хлынувшей на них толпы и едва спаслись в одном из ближних дворов.
Волна слизнула караулы, захватила пороховые погреба и оружейные склады.
Ночью триста мятежников во главе с Драным вломились в кремль и перебили почти всех офицеров.
Ржевского нигде не могли найти.
Долго бегали по городу люди, кричали, требовали:
– Мошенника-воеводу! Ржевского! Ворога человеков!
– Добыть воеводу! – больше всех орал Носов. – Добыть сребролюбца!
Только на другой день к вечеру на воеводском дворе за поварнею, в курятнике, нашли переряженного в крестьянское платье воеводу Тимофея Ржевского и за ноги уволокли на круг.
Суд происходил открыто, на площади. Всему народу было предоставлено право требовать у воеводы ответа за его неправды, мздоимство и произвол.
Но астраханцам было не до того. Напуганные сообщением Носова, они со стремительной быстротой отправляли под венец дочерей и сестёр с первыми попадавшимися парнями, только бы «не достались девки басурманам богопротивным».
В Никольской церкви перед Пречистенскими воротами пытали Ржевского. Он каялся в своих грехах, клялся служить честью «по всей Божьей правде», униженно вымаливал себе жизнь.
Круг постановил опросить весь народ.
– Как повелят вольные астраханцы, так тому бесперечь и быть.
На рассвете Ржевского повесили.
Каждодневно на Москву прибывали гонцы. Торжественно ухали колокола.
– Виктория! Виват! Виктория! Море близко! У моря Русь!
А Пётр метался растерянный – не знал, что делать: бороться ль с мятежниками или продолжать войну Но остановиться, не воевать нельзя было: России нужно было море. Без моря больше не было бы России.
И Пётр шёл. Шёл к морю.
– Ай, море! Ай, зазнобушка моя, море!
Глава 41
У МОРЯ
Борис Шереметев творил чудеса. Каждый день почти прибывали на Москву гонцы с донесением о победах. Пётр всем говорил одно и то же:
– Для меня суть солдат, коего содержать потребно, и ещё суть крестьянин, коему содержать солдата потребно.
Он мало верил в свои слова, но хотел им верить, так как знал, что иначе действовать, чем действует, не может.
Петровы «птенцы» лезли из кожи, чтобы добывать казну. Но страна была обезмочена поборами. Убогие люди, не видя никакой корысти в войне, не хотели приносить жертв.
– Нешто мы брань затеяли? Да пущай она пропадом пропадёт.
– Мы и светлых дней-то не видим, – все громче раздавалось кругом, – тягота на мир рубли да полтины, да подводы, отдыху нашей братье-крестьянству – нету… а кого для крест тяжкий носим? Себе ли на грядущие радости? А не для господарей ли и гостей торговых великая сеча занадобилась?
Языки наводняли села, деревни, посады и города. Они проникали в хоромы, монастыри, к разбойным ватагам и в раскольничьи скиты. От них нельзя было укрыться даже в кругу самых близких друзей.
Неузнаваемой стала Астрахань. С утра до поздней ночи кипела она гневом и бурными сходами убогих людишек. Мирные жители, работные, бурлаки и стрельцы чувствовали себя полновластными хозяевами города. Примкнули единодушно к народу и посадские.
Потому, что купчины первые потребовали казни Ржевского и настойчивее всех предлагали соединиться с казаками и запорожцами, убогие людишки приняли их в свою среду.
Но Драный и стрельцы Иван Красильников с Григорием Артемьевым не доверяли купчинам и старались не допускать их выборными на крут. И всё же посадские, щедро оделявшие народ хлебом, рыбой и вином, победили. Верх взяли занимавшиеся рыбным торгом, пятидесятники конных полков – Алексей Потапов, Марко Петров и Прокофий Носов, родной брат купчины Якова Носова.
По ночам у главного старшины Якова Носова и его помощника Ганчикова собирались «лутшие» люди.
Угрюмые, подавленные, обдумывали они план действий.
Ходили слухи, будто главное участие в закипавшем на Волге, Дону и в Запорожье мятеже принимают не казаки и средние крестьяне, а разбойные ватаги, гулящие и до остатнего разорившиеся людишки. Это пугало их, заставляло держаться настороже.
Не по пути было купчине и нищему. Торговый человек второй и третьей статьи поднялся противу богатых гостей, хозяев русского торга, чтобы убрать с. дороги препятствия, мешавшие ему самому легче добраться до чина гостя, володеть большой казной и прибрать к своим рукам крестьянские промыслы.
Народ же стремился к освобождению от начальных царёвых людей, помещиков и купчин всех мастей.
Не могли эти силы слиться воедино. Как бы дружно ни выступали они вначале, дороги их должны были разойтись.
Но посадские, раз начав игру, упорно её продолжали.
Носов каждую ночь вёл спор с перетрусившим Артемием Анциферовым:
– Поднять надобно всех. Пущай переполошится Москва.
– А ежели на нашу голову людишки поднимутся да нас в прах сотрут? – сумрачно жевал пегую бороду Анциферов.
– Не сотрут, – подбадривал старшина скорей себя, чем Артемия. – Придут полки государевы, сумеем договориться мы с ними. А сдаётся мне, замутят людишки, и податливей станут гостюшки торговые да и сам батюшка государь… хе-хе.
Отступать, идти на попятную было поздно. Волей-неволей приходилось быть заодно с бунтарями, поддакивать им и делать по их воле.
Вернувшиеся из Черкасска в Астрахань разведчики доложили кругу, что царёвы люди обошли донцов, что донцы снова отказались быть заодно с Астраханью. И ещё доложили послы, что на Астрахань движется великая сила преображенцев и иных полков.
Смущённые сообщением, выборные ударили в сполошный колокол, собрали круг.
Позже всех, один, в чёрной рясе и с посошком в руке, явился на круг отец Георгий Дашков.
Раскольники встретили его улюлюканьем.
Священник молчал, лишь истово крестился и с таким отеческим сожалением глядел на всех, как будто предвидел неминучую беду.
Круг бурлил, заметно разбивался на лагери.
– До смерти постоять за старую веру и друг за друга! – ревели раскольники.
– Челом бить государю! Помилует нас государь!
– Голытьба! Не слушайте их, голытьба! Бить их, ворогов наших!
Когда поутихло немного, отец Георгий поклонился в пояс толпе:
– Братие…
Его прервал дикий вой раскольников. Он переждал немного и, не обращая внимания на шум, принялся обстоятельно доказывать «бесплодность» мятежа. Он говорил о войне, которую «наслал Бог в наказанье за грехи», о том, что только «вороги веры и отечества» могут в лихую годину затевать мятежи и тем споручествовать победе басурманов над воинством христолюбивым; о государе, который дал обетование «освободить крестьянишек от крепости и весь остаток дней своих отдать на благоустроение убогих людишек, ежели сподобит Спас одолеть супостата».
В толпе слышался нарочитый плач монахов и языков. Медлительно и тяжело, как осенний туман над рекой, клубились великопостные перезвоны. Люди притихли, слушали, уставясь в землю нахмуренными лбами. О чём-то чуть слышно перешёптывались старшины.
Высоко подняв наперсный [228]крест, отец Георгий ещё раз поклонился толпе и, слегка раскачиваясь, отправился восвояси.
И как только ушёл он, на его место стал Драный.
– А не пожалуете ли, брателки, за медоточивым настоятелем в подклет и чуланы его? Чать, ломятся они от зерна, соли, вина и масла! Ему дожидаться царёвых милостей сколь хоть время есть. Не подохнет авось!
– У нас же зубы начали падать, зубы падают! – через всю толпу прокатился крик товарищей Драного, стрельцов Красильникова и Артемьева, и утонул в перелесках, за дремлющей Волгой.
Крик этот, вырвавшийся из глубины сердца, определил всё. Проповедь Дашкова, нашёптывания языков, сомнения развеялись прахом, пропали бесследно, растоптанные одним студёным, как смерть, словом: «голод».
Носов понял, что, если он сейчас же не предложит какого – либо пути для сговора с донцами, его снесёт, уничтожит толпа.
– Нам ли сдаваться, за правду восставшим?! Кто как, а я сам пойду к донцам для сговора!
– Грамоту! В Черкасск грамотку с послами отправить! – единодушно загремел круг.
И тотчас же появился дьячок с чернилами, пером и бумагой. Его усадили на колоду.
Драный наклонился к дьячку:
– Пиши: «Атаману войсковому, Якиму Филиппьевичу и всему Донскому Войску все астраханские люди челом бьют…»
– Че-лом бью-ют, – повторил тоненько, как на клиросе, дьячок и, запрокинув высоко голову, подул зачем-то в небо. – Ещё чего?
– А ещё, – подошёл Носов, – пиши: «…Ведомо вам чиним, что у нас в Астрахани учинилось за веру христианскую, за брадобритие, за немецкое платье…»
– Постой, – запищал дьячок, – всё перепутал.
Он перечитал написанное, снова подул в небо.
– Ещё чего?
– А ещё: «…за табак и за то, что к церквам Божиим нас, жён наших и детей в русском старом платье не пущают. А которые в церкви Божий пойдут…»
Драный оттолкнул Носова локтём.
– Ты чего мелешь? Нам цидула не та надобна. Вот нам что надобно. Пиши, дьячок: «В прошлом годе наложили на нас и взыскали банных денег по рублю, с нас же велели брать с погребов за всякую сажень по гривне… да у нас же хлебное жалованье без указу отняли и давать не велели… а ныне и без соли оставили, наложив на тою соль великие пошлины. И вы, атаманы, казаки и все Войско Донское, пожалуйте, посоветовав меж собой, с нами вместе постойте вообще и к нам в Астрахань ведомость учините. А мы вас, атаманов-казаков, ожидаем, и на вас надёжу имам».
Надо было избрать надёжных послов, которые бы не изменили голытьбе. Об этом больше всех говорил Носов.
Круг согласился со старшинами и отправил в Черкасск с грамотою Скорнякова, Красильникова, Якимова, Артемьева, Евфтифеева и Драного.
Вскоре ушли для переговоров с Запорожьем и Яиком ещё пятнадцать прослывших буйными головами убогих людишек.
Носов радостно потирал руки.
– Ну-с, крикунов всех беспортошных поразгоняли из Астрахани Ну-с, теперя тут мы хозява. Ну-с, теперя своею дорогою мы и пойдём… хе-хе!
Одна за другой падали шведские крепости. Одиннадцатого октября тысяча семьсот второго года был взят Нотебург.
При троекратной пушечной стрельбе Шереметев со всем генералитетом вошёл в крепость. Государя, прибывшего за два дня до падения Нотебурга, солдаты внесли в крепость на руках.
Отслушав молебствование, царь приказал укрепить на западной башне ключ – в ознаменование того, что взятием крепости отворились ворота в неприятельские земли.
Пётр неуклонно стремился к устьям Невы, туда, где открывается путь к Балтийскому морю, путь к торговле с Голландией, Данией, Англией.
Утро шестого мая тысяча семьсот третьего года проснулось в белесой немой мути. Пётр неслышно обошёл тридцать лодок, с напряжённым вниманием осмотрел их и, убедившись, что все в порядке, взмахнул платком.
Преображенцы и семёновцы столкнули лодки в Неву и прыгнули в них. Головная лодка скользнула по пыльному бархату реки, флотилия скрылась за островом. Пётр со своим судёнышком отстал от флота, держась ближе к берегу.
Стояла мёртвая тишина. Безлюдная гладь реки, окутанный дымом тумана чуть дышащий остров и тридцать лодок – всё, что было на многие вёрсты в пустынном, неприветном краю.
Седьмого мая полил тяжёлый дождь. Воздух, небо, река слились в одну воющую, промозглую темь. Начинался шторм. Ночь была глухая, чёрная. Ночь в чужом, неведомом, враждебном краю. Шторм крепчал. Тридцать лодок затерялись в месиве мрака и бури, – пропали.
Пётр всполошился. Страх придавил его.
– Для меня суть солдат, коего содержать потребно, и ещё суть крестьянин, коему содержать солдата потребно.
Он мало верил в свои слова, но хотел им верить, так как знал, что иначе действовать, чем действует, не может.
Петровы «птенцы» лезли из кожи, чтобы добывать казну. Но страна была обезмочена поборами. Убогие люди, не видя никакой корысти в войне, не хотели приносить жертв.
– Нешто мы брань затеяли? Да пущай она пропадом пропадёт.
– Мы и светлых дней-то не видим, – все громче раздавалось кругом, – тягота на мир рубли да полтины, да подводы, отдыху нашей братье-крестьянству – нету… а кого для крест тяжкий носим? Себе ли на грядущие радости? А не для господарей ли и гостей торговых великая сеча занадобилась?
Языки наводняли села, деревни, посады и города. Они проникали в хоромы, монастыри, к разбойным ватагам и в раскольничьи скиты. От них нельзя было укрыться даже в кругу самых близких друзей.
Неузнаваемой стала Астрахань. С утра до поздней ночи кипела она гневом и бурными сходами убогих людишек. Мирные жители, работные, бурлаки и стрельцы чувствовали себя полновластными хозяевами города. Примкнули единодушно к народу и посадские.
Потому, что купчины первые потребовали казни Ржевского и настойчивее всех предлагали соединиться с казаками и запорожцами, убогие людишки приняли их в свою среду.
Но Драный и стрельцы Иван Красильников с Григорием Артемьевым не доверяли купчинам и старались не допускать их выборными на крут. И всё же посадские, щедро оделявшие народ хлебом, рыбой и вином, победили. Верх взяли занимавшиеся рыбным торгом, пятидесятники конных полков – Алексей Потапов, Марко Петров и Прокофий Носов, родной брат купчины Якова Носова.
По ночам у главного старшины Якова Носова и его помощника Ганчикова собирались «лутшие» люди.
Угрюмые, подавленные, обдумывали они план действий.
Ходили слухи, будто главное участие в закипавшем на Волге, Дону и в Запорожье мятеже принимают не казаки и средние крестьяне, а разбойные ватаги, гулящие и до остатнего разорившиеся людишки. Это пугало их, заставляло держаться настороже.
Не по пути было купчине и нищему. Торговый человек второй и третьей статьи поднялся противу богатых гостей, хозяев русского торга, чтобы убрать с. дороги препятствия, мешавшие ему самому легче добраться до чина гостя, володеть большой казной и прибрать к своим рукам крестьянские промыслы.
Народ же стремился к освобождению от начальных царёвых людей, помещиков и купчин всех мастей.
Не могли эти силы слиться воедино. Как бы дружно ни выступали они вначале, дороги их должны были разойтись.
Но посадские, раз начав игру, упорно её продолжали.
Носов каждую ночь вёл спор с перетрусившим Артемием Анциферовым:
– Поднять надобно всех. Пущай переполошится Москва.
– А ежели на нашу голову людишки поднимутся да нас в прах сотрут? – сумрачно жевал пегую бороду Анциферов.
– Не сотрут, – подбадривал старшина скорей себя, чем Артемия. – Придут полки государевы, сумеем договориться мы с ними. А сдаётся мне, замутят людишки, и податливей станут гостюшки торговые да и сам батюшка государь… хе-хе.
Отступать, идти на попятную было поздно. Волей-неволей приходилось быть заодно с бунтарями, поддакивать им и делать по их воле.
Вернувшиеся из Черкасска в Астрахань разведчики доложили кругу, что царёвы люди обошли донцов, что донцы снова отказались быть заодно с Астраханью. И ещё доложили послы, что на Астрахань движется великая сила преображенцев и иных полков.
Смущённые сообщением, выборные ударили в сполошный колокол, собрали круг.
Позже всех, один, в чёрной рясе и с посошком в руке, явился на круг отец Георгий Дашков.
Раскольники встретили его улюлюканьем.
Священник молчал, лишь истово крестился и с таким отеческим сожалением глядел на всех, как будто предвидел неминучую беду.
Круг бурлил, заметно разбивался на лагери.
– До смерти постоять за старую веру и друг за друга! – ревели раскольники.
– Челом бить государю! Помилует нас государь!
– Голытьба! Не слушайте их, голытьба! Бить их, ворогов наших!
Когда поутихло немного, отец Георгий поклонился в пояс толпе:
– Братие…
Его прервал дикий вой раскольников. Он переждал немного и, не обращая внимания на шум, принялся обстоятельно доказывать «бесплодность» мятежа. Он говорил о войне, которую «наслал Бог в наказанье за грехи», о том, что только «вороги веры и отечества» могут в лихую годину затевать мятежи и тем споручествовать победе басурманов над воинством христолюбивым; о государе, который дал обетование «освободить крестьянишек от крепости и весь остаток дней своих отдать на благоустроение убогих людишек, ежели сподобит Спас одолеть супостата».
В толпе слышался нарочитый плач монахов и языков. Медлительно и тяжело, как осенний туман над рекой, клубились великопостные перезвоны. Люди притихли, слушали, уставясь в землю нахмуренными лбами. О чём-то чуть слышно перешёптывались старшины.
Высоко подняв наперсный [228]крест, отец Георгий ещё раз поклонился толпе и, слегка раскачиваясь, отправился восвояси.
И как только ушёл он, на его место стал Драный.
– А не пожалуете ли, брателки, за медоточивым настоятелем в подклет и чуланы его? Чать, ломятся они от зерна, соли, вина и масла! Ему дожидаться царёвых милостей сколь хоть время есть. Не подохнет авось!
– У нас же зубы начали падать, зубы падают! – через всю толпу прокатился крик товарищей Драного, стрельцов Красильникова и Артемьева, и утонул в перелесках, за дремлющей Волгой.
Крик этот, вырвавшийся из глубины сердца, определил всё. Проповедь Дашкова, нашёптывания языков, сомнения развеялись прахом, пропали бесследно, растоптанные одним студёным, как смерть, словом: «голод».
Носов понял, что, если он сейчас же не предложит какого – либо пути для сговора с донцами, его снесёт, уничтожит толпа.
– Нам ли сдаваться, за правду восставшим?! Кто как, а я сам пойду к донцам для сговора!
– Грамоту! В Черкасск грамотку с послами отправить! – единодушно загремел круг.
И тотчас же появился дьячок с чернилами, пером и бумагой. Его усадили на колоду.
Драный наклонился к дьячку:
– Пиши: «Атаману войсковому, Якиму Филиппьевичу и всему Донскому Войску все астраханские люди челом бьют…»
– Че-лом бью-ют, – повторил тоненько, как на клиросе, дьячок и, запрокинув высоко голову, подул зачем-то в небо. – Ещё чего?
– А ещё, – подошёл Носов, – пиши: «…Ведомо вам чиним, что у нас в Астрахани учинилось за веру христианскую, за брадобритие, за немецкое платье…»
– Постой, – запищал дьячок, – всё перепутал.
Он перечитал написанное, снова подул в небо.
– Ещё чего?
– А ещё: «…за табак и за то, что к церквам Божиим нас, жён наших и детей в русском старом платье не пущают. А которые в церкви Божий пойдут…»
Драный оттолкнул Носова локтём.
– Ты чего мелешь? Нам цидула не та надобна. Вот нам что надобно. Пиши, дьячок: «В прошлом годе наложили на нас и взыскали банных денег по рублю, с нас же велели брать с погребов за всякую сажень по гривне… да у нас же хлебное жалованье без указу отняли и давать не велели… а ныне и без соли оставили, наложив на тою соль великие пошлины. И вы, атаманы, казаки и все Войско Донское, пожалуйте, посоветовав меж собой, с нами вместе постойте вообще и к нам в Астрахань ведомость учините. А мы вас, атаманов-казаков, ожидаем, и на вас надёжу имам».
Надо было избрать надёжных послов, которые бы не изменили голытьбе. Об этом больше всех говорил Носов.
Круг согласился со старшинами и отправил в Черкасск с грамотою Скорнякова, Красильникова, Якимова, Артемьева, Евфтифеева и Драного.
Вскоре ушли для переговоров с Запорожьем и Яиком ещё пятнадцать прослывших буйными головами убогих людишек.
Носов радостно потирал руки.
– Ну-с, крикунов всех беспортошных поразгоняли из Астрахани Ну-с, теперя тут мы хозява. Ну-с, теперя своею дорогою мы и пойдём… хе-хе!
Одна за другой падали шведские крепости. Одиннадцатого октября тысяча семьсот второго года был взят Нотебург.
При троекратной пушечной стрельбе Шереметев со всем генералитетом вошёл в крепость. Государя, прибывшего за два дня до падения Нотебурга, солдаты внесли в крепость на руках.
Отслушав молебствование, царь приказал укрепить на западной башне ключ – в ознаменование того, что взятием крепости отворились ворота в неприятельские земли.
Пётр неуклонно стремился к устьям Невы, туда, где открывается путь к Балтийскому морю, путь к торговле с Голландией, Данией, Англией.
Утро шестого мая тысяча семьсот третьего года проснулось в белесой немой мути. Пётр неслышно обошёл тридцать лодок, с напряжённым вниманием осмотрел их и, убедившись, что все в порядке, взмахнул платком.
Преображенцы и семёновцы столкнули лодки в Неву и прыгнули в них. Головная лодка скользнула по пыльному бархату реки, флотилия скрылась за островом. Пётр со своим судёнышком отстал от флота, держась ближе к берегу.
Стояла мёртвая тишина. Безлюдная гладь реки, окутанный дымом тумана чуть дышащий остров и тридцать лодок – всё, что было на многие вёрсты в пустынном, неприветном краю.
Седьмого мая полил тяжёлый дождь. Воздух, небо, река слились в одну воющую, промозглую темь. Начинался шторм. Ночь была глухая, чёрная. Ночь в чужом, неведомом, враждебном краю. Шторм крепчал. Тридцать лодок затерялись в месиве мрака и бури, – пропали.
Пётр всполошился. Страх придавил его.