Страница:
– А я-то старалась…
– На брань, матка, едем, не женихаться.
Стоявший у порога «мажордом» подобрал бельё и аккуратненько уложил его на стул. Царь только теперь заметил, что Полубояров расстроен и как будто собирается ему на что-то пожаловаться.
– Иль жёнка снова мутит?
– Сладу с ней нету, – обиженно заморгал дворецкий. – Ныне, говорит, царь полную праву дал бабам верхом на мужьях сидеть. Каждую ночь измывается да ещё сулит полюбовника привести. Всё на тебя, ваше величество, валит. Ты-де волю дал.
– И ночью гонит? – фыркнула Екатерина. – Ну и Марьюшка! Не иначе с кем-нибудь амор завела.
– Я её и пряником потчевал, и платочек фряжского дела поднёс. Все, как ты, ваше царское величество, поучал, в точности выполнил. К ручке, – тьфу, пропади она пропадом! – ножкой пошаркав, прикладывался! Со всей тоись великатностью нашей. И хоть реви. Ништо ей. «Не могу, говорит, мон ами, эме [310]тебя, дурака, коли у меня зуб с утра ноет!»
И он с такой горечью и так выразительно представил ночное ухаживание, что все покатились со смеху.
Пётр сорвал с головы Меншикова парик и напялил его на себя.
– Готовальню!
Екатерина ощупала висевший на спинке кресла кафтан, достала из бокового кармана две готовальни с медицинскими инструментами, которые государь всегда носил при себе. Пётр взял одну из них – плоскую – и, опираясь на плечо кривоглазого «мажордома», вышел из терема.
– Ужо, братец, я её научу, как верхом на муже сидеть. Будет она помнить про зубную боль.
Войдя к Марьюшке, царь ни слова не говоря сунул ей два пальца в рот.
– Болит?
– Мму-у, – отрицательно покачала женщина головой.
– Ан врёшь! Знаю, что всю ночь у тебя зуб болел. Вам бы все по-азиатски, заместо того чтобы лечиться по-учёному, ведуний кликать да хворь с уголька сводить. Какой зуб болит? Говори! Не то в глотку перстами полезу.
Встретившись с похолодевшим взглядом царя, женщина побледнела и пальцем показала на свои зубы.
– Так бы давно!
Ловким толчком Пётр повалил Марьюшку на кровать, засучил рукава холщовой рубахи, поплевал «для чистоты» на щипцы, вытер их о замасленное колено и, сжав крепкий, совсем здоровый зуб, одним махом вырвал его.
Марьюшка тихо всхлипнула.
– Ловко я его? А? То-то же, бабонька.. Отселе помни апостола Павла: «А жена да боится своего мужа». Инако верно говорю, быть тебе без зубов.
За сараем ждал Полубояров.
– Поздравляю. Смелёхонько амор иди починай. Шёлковой стала…
Вернувшись к Екатерине, царь застал у неё Ягужинского, о чём-то взволнованно беседовавшего с Александром Даниловичем.
– Вы чего тут?
Павел Иванович подал челобитную ярославских, суздальских, ивановских и шуйских торговых гостей.
– Дело не шуточное, ваше царское величество. Я Сенату показывал, а господа Сенат изволили сие дело под спуд.
Государь трижды перечитал челобитную и забегал по терему.
– Как же быть? – остановился он на полном ходу. – Исстари места сии выделкой полотна промышляют. А и купчинам не солодко. Боле всех помехой фабрикам ихним рукомесло крестьянишек суздальских, ярославских да шуйских с ивановскими…
Царь присел к столу и взъерошил волосы. «Эка ведь незадача!» То, что он сотворит по челобитной, было для него ясно. «Крестьянишки разорятся, – думал он, – ну что ж! Пускай землеробствуют, а либо к компанейщикам идут на работу». Думка сосредоточилась на другом: как бы так составить указ, чтоб никто не осудил его за жестокость к ремесленникам, из рода в род промышлявшим ткацким делом.
– Эй, ты! – стукнул Пётр кулаком себя по колену. – Думай, Пётр Алексеевич!
Он заставил Ягужинского точно рассчитать, сколько аршин полотна выделывают крестьяне.
– Однако, – скривились его губы, – не зря, выходит, купчины печалуются.
Он вскочил и снова забегал.
– Какие наши полотна боле всего иноземцам потребны? Я про ширину спрашиваю. Чего вылупился на меня?
– Аршин с четвертью, Пётр Алексеевич. А то и аршин с половиною.
– А крестьянишки каковские вырабатывают?
– Не боле аршина, Пётр Алексеевич.
Морщины на царёвом лбу постепенно разгладились, взор прояснился.
– Так, так… Аршин, значит… Угу…
Окончательно что-то решив, он взял со стола перо и бумагу и сунул их Ягужинскому:
– Пиши, Павел Иванович. Дескать, понеже забота наша елико возможно увеличивать вывоз русских полотняных изделий за рубеж, почли мы за благо воспретить выделку узких полотен. Ты на «благо», Павел Иваныч, покрепче нажми. Чтобы видно было людишкам, что мы не для чего иного их огорчаем указом, а по великой нужде. Так оно в самом деле и есть… Чего же мы купчинам станем мешать в ихних фабричных делах? А? Или вороги мы государству?
– Нынче изготовлю указ, Пётр Алексеевич. Только как быть, ежели крестьянишки новыми станами обзаведутся?
– Где они их добудут, новые? А ежели и добудут, как в избу втиснут? Станы-то шире избы. А Сенату, – резко перескочил государь на другое, – хоть и учинил я его, да не верю. И ежели не остерегался бы гусей дразнить, нынче поставил бы тебя, Павел Иванович, генерал-ревизором, дабы был ты в Сенате и во все очи следил за всяким делом. Как нынче вот, с челобитной.
В терем вошёл Полубояров.
– Ну, как?
– Спаси тебя Бог, ваше царское величество! Как дитё ластится.
– То-то же! Ну, ступай… Постой, чего-нибудь закусить похлопочи.
– Мигом, ваше величество. И на енерал-кригсцалмейстера приборчик прикажете?
– Разве Самарин тут?
– Давно дожидаются.
– Зови.
Самарин вошёл и сразу же заговорил:
– Коменданты, ваше царское величество, жмутся. Приказ-де выполнить рады, а где людишек набрать для пополнения войска, в ум не возьмут.
– Где уж ум взять, коли Бог умишком обидел!
Неожиданно отвесив нижнюю губу так, что она плотно прилегла к подбородку, царь сунул под неё ложку.
Накрывавший на стол Полубояров покачал головой:
«Не то помазанник, не то дитё».
Екатерина глядела на Петра с трогательной материнской любовью.
– Так же вот матушка моя на меня глядела, когда я в младости ранней озорничал, – улыбаясь, сказал Пётр. – Ну как есть, Катеринушка, очи у тебя матушкины, упокой, Господи, светлую душеньку рабы твоей Натальи.
Он привлёк жену к себе и поцеловал в глаза, в лоб, потом в шею, в уютные тёплые ямочки на щеках.
– А рекруты будут, – сказал Меншиков Самарину – Помнишь, как мы в пятом годе сотворили?
– Как не помнить!
– Впрямь, государь! – убеждённо повернулся Александр Данилович к Петру. – Какая нынче может быть грань между крестьянишками и холопами?
– Ни к чему в государстве нашем сия вредная грань, – подхватил Ягужинский.
– Эка ведь «птенцы» у меня! – усмехнулся Пётр – Ну как мне не хаживать гоголем, когда Бог меня эдакими окружил споручниками?.. Не инако, Александр Данилович с Павлом Ивановичем присоветовать хотят, чтобы брать даточных людей наряду с крестьянишками из холопов, сидящих отдельными дворами и живущих во дворе господ своих.
– От сего указа казне будет убыток, – заметил Самарин.
Его перебил светлейший:
– А чтоб убытку не было, вместно с дворовых людишек, кои на пашне не сидят и посему податей не платят, брать вдвое, втрое, а то и всемеро больше рекрутов, нежели с крестьянишек и задворных.
Гости разошлись, когда заблаговестили к вечерне.
Пётр развалился на диване и попытался заснуть. Но беспокойные мысли не давали забыться. «Утром еду, а дел ещё край непочатый…»
Хотелось встать, бежать снова в Адмиралтейство, в Сенат.
Глава 15
Глава 16
Глава 17
– На брань, матка, едем, не женихаться.
Стоявший у порога «мажордом» подобрал бельё и аккуратненько уложил его на стул. Царь только теперь заметил, что Полубояров расстроен и как будто собирается ему на что-то пожаловаться.
– Иль жёнка снова мутит?
– Сладу с ней нету, – обиженно заморгал дворецкий. – Ныне, говорит, царь полную праву дал бабам верхом на мужьях сидеть. Каждую ночь измывается да ещё сулит полюбовника привести. Всё на тебя, ваше величество, валит. Ты-де волю дал.
– И ночью гонит? – фыркнула Екатерина. – Ну и Марьюшка! Не иначе с кем-нибудь амор завела.
– Я её и пряником потчевал, и платочек фряжского дела поднёс. Все, как ты, ваше царское величество, поучал, в точности выполнил. К ручке, – тьфу, пропади она пропадом! – ножкой пошаркав, прикладывался! Со всей тоись великатностью нашей. И хоть реви. Ништо ей. «Не могу, говорит, мон ами, эме [310]тебя, дурака, коли у меня зуб с утра ноет!»
И он с такой горечью и так выразительно представил ночное ухаживание, что все покатились со смеху.
Пётр сорвал с головы Меншикова парик и напялил его на себя.
– Готовальню!
Екатерина ощупала висевший на спинке кресла кафтан, достала из бокового кармана две готовальни с медицинскими инструментами, которые государь всегда носил при себе. Пётр взял одну из них – плоскую – и, опираясь на плечо кривоглазого «мажордома», вышел из терема.
– Ужо, братец, я её научу, как верхом на муже сидеть. Будет она помнить про зубную боль.
Войдя к Марьюшке, царь ни слова не говоря сунул ей два пальца в рот.
– Болит?
– Мму-у, – отрицательно покачала женщина головой.
– Ан врёшь! Знаю, что всю ночь у тебя зуб болел. Вам бы все по-азиатски, заместо того чтобы лечиться по-учёному, ведуний кликать да хворь с уголька сводить. Какой зуб болит? Говори! Не то в глотку перстами полезу.
Встретившись с похолодевшим взглядом царя, женщина побледнела и пальцем показала на свои зубы.
– Так бы давно!
Ловким толчком Пётр повалил Марьюшку на кровать, засучил рукава холщовой рубахи, поплевал «для чистоты» на щипцы, вытер их о замасленное колено и, сжав крепкий, совсем здоровый зуб, одним махом вырвал его.
Марьюшка тихо всхлипнула.
– Ловко я его? А? То-то же, бабонька.. Отселе помни апостола Павла: «А жена да боится своего мужа». Инако верно говорю, быть тебе без зубов.
За сараем ждал Полубояров.
– Поздравляю. Смелёхонько амор иди починай. Шёлковой стала…
Вернувшись к Екатерине, царь застал у неё Ягужинского, о чём-то взволнованно беседовавшего с Александром Даниловичем.
– Вы чего тут?
Павел Иванович подал челобитную ярославских, суздальских, ивановских и шуйских торговых гостей.
– Дело не шуточное, ваше царское величество. Я Сенату показывал, а господа Сенат изволили сие дело под спуд.
Государь трижды перечитал челобитную и забегал по терему.
– Как же быть? – остановился он на полном ходу. – Исстари места сии выделкой полотна промышляют. А и купчинам не солодко. Боле всех помехой фабрикам ихним рукомесло крестьянишек суздальских, ярославских да шуйских с ивановскими…
Царь присел к столу и взъерошил волосы. «Эка ведь незадача!» То, что он сотворит по челобитной, было для него ясно. «Крестьянишки разорятся, – думал он, – ну что ж! Пускай землеробствуют, а либо к компанейщикам идут на работу». Думка сосредоточилась на другом: как бы так составить указ, чтоб никто не осудил его за жестокость к ремесленникам, из рода в род промышлявшим ткацким делом.
– Эй, ты! – стукнул Пётр кулаком себя по колену. – Думай, Пётр Алексеевич!
Он заставил Ягужинского точно рассчитать, сколько аршин полотна выделывают крестьяне.
– Однако, – скривились его губы, – не зря, выходит, купчины печалуются.
Он вскочил и снова забегал.
– Какие наши полотна боле всего иноземцам потребны? Я про ширину спрашиваю. Чего вылупился на меня?
– Аршин с четвертью, Пётр Алексеевич. А то и аршин с половиною.
– А крестьянишки каковские вырабатывают?
– Не боле аршина, Пётр Алексеевич.
Морщины на царёвом лбу постепенно разгладились, взор прояснился.
– Так, так… Аршин, значит… Угу…
Окончательно что-то решив, он взял со стола перо и бумагу и сунул их Ягужинскому:
– Пиши, Павел Иванович. Дескать, понеже забота наша елико возможно увеличивать вывоз русских полотняных изделий за рубеж, почли мы за благо воспретить выделку узких полотен. Ты на «благо», Павел Иваныч, покрепче нажми. Чтобы видно было людишкам, что мы не для чего иного их огорчаем указом, а по великой нужде. Так оно в самом деле и есть… Чего же мы купчинам станем мешать в ихних фабричных делах? А? Или вороги мы государству?
– Нынче изготовлю указ, Пётр Алексеевич. Только как быть, ежели крестьянишки новыми станами обзаведутся?
– Где они их добудут, новые? А ежели и добудут, как в избу втиснут? Станы-то шире избы. А Сенату, – резко перескочил государь на другое, – хоть и учинил я его, да не верю. И ежели не остерегался бы гусей дразнить, нынче поставил бы тебя, Павел Иванович, генерал-ревизором, дабы был ты в Сенате и во все очи следил за всяким делом. Как нынче вот, с челобитной.
В терем вошёл Полубояров.
– Ну, как?
– Спаси тебя Бог, ваше царское величество! Как дитё ластится.
– То-то же! Ну, ступай… Постой, чего-нибудь закусить похлопочи.
– Мигом, ваше величество. И на енерал-кригсцалмейстера приборчик прикажете?
– Разве Самарин тут?
– Давно дожидаются.
– Зови.
Самарин вошёл и сразу же заговорил:
– Коменданты, ваше царское величество, жмутся. Приказ-де выполнить рады, а где людишек набрать для пополнения войска, в ум не возьмут.
– Где уж ум взять, коли Бог умишком обидел!
Неожиданно отвесив нижнюю губу так, что она плотно прилегла к подбородку, царь сунул под неё ложку.
Накрывавший на стол Полубояров покачал головой:
«Не то помазанник, не то дитё».
Екатерина глядела на Петра с трогательной материнской любовью.
– Так же вот матушка моя на меня глядела, когда я в младости ранней озорничал, – улыбаясь, сказал Пётр. – Ну как есть, Катеринушка, очи у тебя матушкины, упокой, Господи, светлую душеньку рабы твоей Натальи.
Он привлёк жену к себе и поцеловал в глаза, в лоб, потом в шею, в уютные тёплые ямочки на щеках.
– А рекруты будут, – сказал Меншиков Самарину – Помнишь, как мы в пятом годе сотворили?
– Как не помнить!
– Впрямь, государь! – убеждённо повернулся Александр Данилович к Петру. – Какая нынче может быть грань между крестьянишками и холопами?
– Ни к чему в государстве нашем сия вредная грань, – подхватил Ягужинский.
– Эка ведь «птенцы» у меня! – усмехнулся Пётр – Ну как мне не хаживать гоголем, когда Бог меня эдакими окружил споручниками?.. Не инако, Александр Данилович с Павлом Ивановичем присоветовать хотят, чтобы брать даточных людей наряду с крестьянишками из холопов, сидящих отдельными дворами и живущих во дворе господ своих.
– От сего указа казне будет убыток, – заметил Самарин.
Его перебил светлейший:
– А чтоб убытку не было, вместно с дворовых людишек, кои на пашне не сидят и посему податей не платят, брать вдвое, втрое, а то и всемеро больше рекрутов, нежели с крестьянишек и задворных.
Гости разошлись, когда заблаговестили к вечерне.
Пётр развалился на диване и попытался заснуть. Но беспокойные мысли не давали забыться. «Утром еду, а дел ещё край непочатый…»
Хотелось встать, бежать снова в Адмиралтейство, в Сенат.
Глава 15
ВПЕРЁД… ТОЛЬКО ВПЕРЁД
Для заключения союза с Петром от молдавского господаря Дмитрия Кантемира
[311]прибыл посол Стефан Лука. Шафировым всё было подготовлено заранее, и оставалось лишь подписать готовый договор.
– Великим неправдам ныне пришёл конец, – начал свою беседу с послом государь. – Настало время, когда христианские народы собираются воедино против осквернивших крест Господень турок.
Он развернул бумажный свиточек и прочитал:
– «Молдавия получит старые границы свои до Днепра, со включением Буджака [312]. До окончательного образования княжества все укреплённые места будут заняты царскими гарнизонами…»
– Смею надеяться, – рискнул перебить Лука, – что войска будут находиться у нас только до окончания брани?
Пётр расплылся в душевнейшей улыбке:
– Всеобязательно только до окончания брани с Портою.
– Разрешите так окончательно сей пункт и вписать?
– Гм… да… Ну да, так и запишем, – пробормотал Пётр и, с трудом сдерживая раздражение, продолжал: – «Молдавия никогда не будет платить дани. Молдавский князь может быть сменён только в случае измены или отречения от православия; в таком случае будет избран в преемники ему один из сыновей или братьев его; престол останется всегда в роде Кантемира, до совершенного его прекращения». Ладно ли?
– Очень хорошо, ваше величество.
– А хорошо, тогда, стало быть, и конец… Ах да! – будто вспомнив о главном, спохватился государь. – Ещё вписать надо, что царь не будет заключать мира с Турцией, по коему Молдавия должна будет возвратиться под турецкое владычество. Как вы полагаете?
Стефан вместо ответа низко поклонился и поцеловал руку Петра.
Довольный заключением выгодного договора, царь пригласил Луку «испить ковшик боярского русского». Гость замялся. По глазам его видно было, что он хочет ещё о чём-то поговорить.
– Иль не всё?
– Ещё один пустячок, ваше величество.
Пётр вежливо преклонил голову, и Стефан, потупясь, точно стыдясь за Кантемира, залпом оттараторил:
– Господарь мой повелел ещё добиться того, что, в случае если русские принуждены будут заключить мир с турками, он получит два дома в Москве и поместья, и сверх того русская казна будет давать ему ежегодно содержание для него и для свиты.
– Значит, господарь не ахти как верит в нашу викторию? Домы на Москве оговаривает? – усмехнулся Пётр, но вовремя опомнился и клятвенно поднял руку: – Да будет так.
Обеспечив войскам свободную стоянку на молдавской земле, царь, преисполненный стремления попасть к Дунаю раньше турок, приказал Шереметеву идти немедленно через Днестр.
Стояли знойные дни. Палило солнце. Истомлённые походом и недоеданием, солдаты валились от солнечных ударов. Фельдмаршал отправил Петру первое тревожное письмо:
«Зело имею великую печаль, что хлеба весьма взять невозможно, ибо здешний край конечно разорён. А впрочем, буду ожидать вашего величества высокого указу и сведения, что повелите чинить».
Государь ответил коротко:
«О провианте – отколь и каким образом возможно, делайте, ибо когда солдат приведём, а у нас не будет что им есть?»
На военном совете один из генералов растолковал смысл этой ответной цидулы так:
– Грамотка сия есть грамота разрешительная на насильный захват у крестьянишек молдавских баранов и хлеба.
И фельдмаршал скрепя сердце распорядился снарядить конницу за добычей.
Войска продвигались от Днестра к Яссам. Далеко вокруг расстилалась пустыня: ни деревца, ни источника. Солнце жгло, как цренная печь в солеварне. Томила жажда. Поставленная купецкими фабриками обувь оказалась гнилой и разваливалась. Голодные люди шли босиком, подпрыгивая и корчась от жестоких ожогов.
Штаб начинал теряться. «Куда идти? – всё чаще и тревожнее спрашивали генералы друг друга. – Что там впереди, в неведомом вражьем краю?»
Только один генерал Рено не унывал и спорил со всеми.
– Теперь отступить – значит погибнуть, – говорил он. – Выхода нет. Надо продвигаться вперёд. Смелость наша может устрашить врага. Он подумает, что если мы отважились на такой безумный поход, то у нас имеются и великие силы воинов, и обилие провианта. А повернём назад – он тотчас же окружит нас и перебьёт, как ворон.
Государь неизменно соглашался с горячими доводами Рено.
– Вперёд… только вперёд. Ещё неделя-другая, и восстанут угнетённые Портой христианские народы. Для сего и нужно идти вперёд, чтобы народы сии понадеялись на силы наши.
Пётр не лукавил. Он всей душой верил в близкое восстание покорённых турками славян. То же самое твердила не падавшая духом и державшаяся молодцом Екатерина. В форме драгуна, разудалая и хмельная, она вселяла в Петра невольную бодрость.
На привалах царский поезд неизменно окружали солдаты. Шальная пляска царицы, ухарство, вольность в обращении, похабные песни, подзаборная брань, которою она сыпала, как заправский казак, восхищали войско.
– Ну и бой-баба! – перемигивались солдаты. – Даром что иноземка.
– Куды там! Наших лебёдушек за пояс заткнёт.
– А пьёт-то!
Царь не отставал от жены. Заложив фертом руки, он вприсядку нёсся на толпу. Солдатские ноги сами собой тоже начинали выделывать кренделя. Таков уж, видно, склад убогого человека. Голод ли, жар, стужа, чёрная ль впереди неизвестность, – а была не была! Каждая капля крови преисполнена жаждой жизни, неуёмным стремлением к радости. Как не плясать, коли кругом песни играют!
Однако отряды, посланные на поиски провианта, возвращались ни с чем. Поля Молдавии, опустошённые capанчой, были голы как ток. И песни с каждым днём убывали. Даже неугомонная Екатерина приумолкла. Изредка она пыталась ещё «поднять дух» окружавших государя полков, но это уже мало удавалось ей.
Солдаты больше походили на мертвецов, чем на живых людей. Оборванные, серые от пыли, худые, они, едва дождавшись привала, падали на песок, как сражённые пулей. Кровоточили изъязвлённые ступни. Комариные стаи обволакивали лица. Ряды угрожающе редели. Тех, кто не мог встать после привала, оставляли умирать в голодной и безводной степи.
У Головкина собрался военный совет.
– Так больше нельзя, – объявил канцлер. – Всё войско погибнет. Вы сами видите сие, государь. Но я не к тому. Я иного боюсь….
– Какой же худшей бояться беды? – раздражённо передёрнул плечами Пётр. – Кажется, хуже сего быть не может.
– Может, ваше величество, – продолжал вместо канцлера Шафиров. – В чужом краю, без войска, кто из нас поручится, что вы не попадёте в плен? Что мы тогда будем делать без вас, государь? Как будет жить тогда Россия?
Пётр, однако, остался непоколебимым.
– И так и эдак погибель. Только впереди хоть чуток надежды есть, а позади – ничего.
Он так ткнул пальцем в карту, что продырявил её насквозь:
– За Прут!.. Одна дорога за сию реку. Ежели даст Бог переправиться, мы спасены. Только бы Прут одолеть и вниз спуститься, до урочища Фальги.
Похоже было, что обетованная земля представляется царю за урочищем. Он с таким увлечением говорил о непроходимых болотах, «кои огородят войско от вражеских полчищ», и о лежащих в великом изобилии по деревням у Браилова съестных припасах, что военный совет в конце концов согласился с ним.
– Великим неправдам ныне пришёл конец, – начал свою беседу с послом государь. – Настало время, когда христианские народы собираются воедино против осквернивших крест Господень турок.
Он развернул бумажный свиточек и прочитал:
– «Молдавия получит старые границы свои до Днепра, со включением Буджака [312]. До окончательного образования княжества все укреплённые места будут заняты царскими гарнизонами…»
– Смею надеяться, – рискнул перебить Лука, – что войска будут находиться у нас только до окончания брани?
Пётр расплылся в душевнейшей улыбке:
– Всеобязательно только до окончания брани с Портою.
– Разрешите так окончательно сей пункт и вписать?
– Гм… да… Ну да, так и запишем, – пробормотал Пётр и, с трудом сдерживая раздражение, продолжал: – «Молдавия никогда не будет платить дани. Молдавский князь может быть сменён только в случае измены или отречения от православия; в таком случае будет избран в преемники ему один из сыновей или братьев его; престол останется всегда в роде Кантемира, до совершенного его прекращения». Ладно ли?
– Очень хорошо, ваше величество.
– А хорошо, тогда, стало быть, и конец… Ах да! – будто вспомнив о главном, спохватился государь. – Ещё вписать надо, что царь не будет заключать мира с Турцией, по коему Молдавия должна будет возвратиться под турецкое владычество. Как вы полагаете?
Стефан вместо ответа низко поклонился и поцеловал руку Петра.
Довольный заключением выгодного договора, царь пригласил Луку «испить ковшик боярского русского». Гость замялся. По глазам его видно было, что он хочет ещё о чём-то поговорить.
– Иль не всё?
– Ещё один пустячок, ваше величество.
Пётр вежливо преклонил голову, и Стефан, потупясь, точно стыдясь за Кантемира, залпом оттараторил:
– Господарь мой повелел ещё добиться того, что, в случае если русские принуждены будут заключить мир с турками, он получит два дома в Москве и поместья, и сверх того русская казна будет давать ему ежегодно содержание для него и для свиты.
– Значит, господарь не ахти как верит в нашу викторию? Домы на Москве оговаривает? – усмехнулся Пётр, но вовремя опомнился и клятвенно поднял руку: – Да будет так.
Обеспечив войскам свободную стоянку на молдавской земле, царь, преисполненный стремления попасть к Дунаю раньше турок, приказал Шереметеву идти немедленно через Днестр.
Стояли знойные дни. Палило солнце. Истомлённые походом и недоеданием, солдаты валились от солнечных ударов. Фельдмаршал отправил Петру первое тревожное письмо:
«Зело имею великую печаль, что хлеба весьма взять невозможно, ибо здешний край конечно разорён. А впрочем, буду ожидать вашего величества высокого указу и сведения, что повелите чинить».
Государь ответил коротко:
«О провианте – отколь и каким образом возможно, делайте, ибо когда солдат приведём, а у нас не будет что им есть?»
На военном совете один из генералов растолковал смысл этой ответной цидулы так:
– Грамотка сия есть грамота разрешительная на насильный захват у крестьянишек молдавских баранов и хлеба.
И фельдмаршал скрепя сердце распорядился снарядить конницу за добычей.
Войска продвигались от Днестра к Яссам. Далеко вокруг расстилалась пустыня: ни деревца, ни источника. Солнце жгло, как цренная печь в солеварне. Томила жажда. Поставленная купецкими фабриками обувь оказалась гнилой и разваливалась. Голодные люди шли босиком, подпрыгивая и корчась от жестоких ожогов.
Штаб начинал теряться. «Куда идти? – всё чаще и тревожнее спрашивали генералы друг друга. – Что там впереди, в неведомом вражьем краю?»
Только один генерал Рено не унывал и спорил со всеми.
– Теперь отступить – значит погибнуть, – говорил он. – Выхода нет. Надо продвигаться вперёд. Смелость наша может устрашить врага. Он подумает, что если мы отважились на такой безумный поход, то у нас имеются и великие силы воинов, и обилие провианта. А повернём назад – он тотчас же окружит нас и перебьёт, как ворон.
Государь неизменно соглашался с горячими доводами Рено.
– Вперёд… только вперёд. Ещё неделя-другая, и восстанут угнетённые Портой христианские народы. Для сего и нужно идти вперёд, чтобы народы сии понадеялись на силы наши.
Пётр не лукавил. Он всей душой верил в близкое восстание покорённых турками славян. То же самое твердила не падавшая духом и державшаяся молодцом Екатерина. В форме драгуна, разудалая и хмельная, она вселяла в Петра невольную бодрость.
На привалах царский поезд неизменно окружали солдаты. Шальная пляска царицы, ухарство, вольность в обращении, похабные песни, подзаборная брань, которою она сыпала, как заправский казак, восхищали войско.
– Ну и бой-баба! – перемигивались солдаты. – Даром что иноземка.
– Куды там! Наших лебёдушек за пояс заткнёт.
– А пьёт-то!
Царь не отставал от жены. Заложив фертом руки, он вприсядку нёсся на толпу. Солдатские ноги сами собой тоже начинали выделывать кренделя. Таков уж, видно, склад убогого человека. Голод ли, жар, стужа, чёрная ль впереди неизвестность, – а была не была! Каждая капля крови преисполнена жаждой жизни, неуёмным стремлением к радости. Как не плясать, коли кругом песни играют!
Однако отряды, посланные на поиски провианта, возвращались ни с чем. Поля Молдавии, опустошённые capанчой, были голы как ток. И песни с каждым днём убывали. Даже неугомонная Екатерина приумолкла. Изредка она пыталась ещё «поднять дух» окружавших государя полков, но это уже мало удавалось ей.
Солдаты больше походили на мертвецов, чем на живых людей. Оборванные, серые от пыли, худые, они, едва дождавшись привала, падали на песок, как сражённые пулей. Кровоточили изъязвлённые ступни. Комариные стаи обволакивали лица. Ряды угрожающе редели. Тех, кто не мог встать после привала, оставляли умирать в голодной и безводной степи.
У Головкина собрался военный совет.
– Так больше нельзя, – объявил канцлер. – Всё войско погибнет. Вы сами видите сие, государь. Но я не к тому. Я иного боюсь….
– Какой же худшей бояться беды? – раздражённо передёрнул плечами Пётр. – Кажется, хуже сего быть не может.
– Может, ваше величество, – продолжал вместо канцлера Шафиров. – В чужом краю, без войска, кто из нас поручится, что вы не попадёте в плен? Что мы тогда будем делать без вас, государь? Как будет жить тогда Россия?
Пётр, однако, остался непоколебимым.
– И так и эдак погибель. Только впереди хоть чуток надежды есть, а позади – ничего.
Он так ткнул пальцем в карту, что продырявил её насквозь:
– За Прут!.. Одна дорога за сию реку. Ежели даст Бог переправиться, мы спасены. Только бы Прут одолеть и вниз спуститься, до урочища Фальги.
Похоже было, что обетованная земля представляется царю за урочищем. Он с таким увлечением говорил о непроходимых болотах, «кои огородят войско от вражеских полчищ», и о лежащих в великом изобилии по деревням у Браилова съестных припасах, что военный совет в конце концов согласился с ним.
Глава 16
НА КРАЮ ГИБЕЛИ
Пётр ошибся: балканские народы убоялись султана и не «замутили». К русскому войску, в котором осталось тридцать восемь тысяч человек, почти вплотную придвинулось сто двадцать тысяч турецких солдат и семьдесят тысяч татар.
Враги наседали с трёх сторон. Четвёртая – «земля обетованная» – оказалась страшней самой сильной армии в мире: она представляла собой бесконечную, непроходимую топь. Пётр слишком поздно сообразил, что угодил в силок.
Екатерина нашла его однажды где-то в конце обоза глубокой задумчивости.
– Пётр Алексеевич!
– Ну чего ты ко мне пристаёшь? Я никого не трогаю, пусть и меня не трогают.
– Я не могу видеть, как ты убиваешься.
– Ну и отстань. Слышишь?.. Уйди от меня!
– Куда я уйду? С тобой приехала, с тобой всё разделю.
– Да уйди же ты прочь!
Екатерина покорно ушла. Её сиротливо сгорбившаяся спина, плетьми повисшие руки, старчески шаркающие шаги и низко опущенная голова вызвали в сердце государя острую жалость.
– Куда же ты?
– Не знаю, – безнадёжно отозвалась она. – Куда Бог подаст.
Где-то близко, со стороны горы, грянул залп и донёсся топот копыт.
– Янычары! – догадался Пётр и, как перепутанный ребёнок, зарылся лицом в грудь жены.
Залп повторился. Царь оторвался от Екатерины и помчался в сторону выстрелов. Отчаяние и безвыходность сделали его, как всегда, неустрашимым. Размахивая шпагой, он нёсся на коне от полка к полку и, когда подошла минута, сам повёл конницу в атаку. Его глаза горели безумием. Изо рта била пена.
Янычары не выдержали напора и отступили.
Однако турецкая пехота упорно продолжала осыпать русских градом снарядов и к утру подкатила почти к самому царскому лагерю три сотни пушек.
– Три сотни пушек! – схватился за голову государь. – Три сотни!
– И что же? – невесть откуда вынырнула Екатерина.
– Опять лезешь не в своё бабье дело?
– Ну и что же? – повторила царица, дерзко подбоченясь и отставив ногу. – Будто против пушек нельзя выставить чего страшней!
– Ка-те-ри-на! Не дразни! Лучше уйди!
– А чего мне тут делать? Охота была брань всякую слушать… Вот только снадобье против пушек отдам и уйду, – лукаво сощурилась она и вытащила из-за пазухи объёмистый узелок. – Держи, Пётр Алексеевич! На моё на женское счастье, держи.
По всему видно было, что царица всю ночь не смыкала глаз. Она едва держалась на ногах. Лицо осунулось и пожелтело, от густого слоя пыли стало каким-то незнакомым.
– Сии каменья, да платина, да злато пускай будут снадобьем против пушек, Пётр Алексеевич.
Государь просиял.
– Как же тебя надоумило? Как ты догадалась столь добра в дорогу везти?
Екатерина скромно потупилась.
– В поход шла, не на пир. Потому и взяла. Гадала: будет виктория – на радостях выряжусь. А беда случится – пускай визирь слопает. Лишь бы Пётр Алексеевич здоровёхонек был. Тогда и каменья появятся новые.
Янычары потеряли в бою семь тысяч воинов.
– У гяуров солдат – что песку у Босфора, – перекрикивая друг друга, дерзко размахивали их выборные руками. – Заключай мир, как султан говорил!
Визирь смутился. Если уж янычары, эти сорвиголовы, не понимающие, что такое отступление, говорят про великие силы русских, значит, так оно и есть. «Как бы московский царь не сделал из Прута второй Полтавы, – думал визирь. – Надо хоть на несколько дней замириться и все хорошенечко разузнать».
– Что же, я не прочь. Можно объявить перемирие.
И за пять минут до того, как это хотел проделать Пётр, он приказал выкинуть белый флаг. Государь ничего не мог понять.
– Вот так фунт – не мы, а они, черти, пардону просят! Коли так, можно и пофанаберить. Нуте-ка, послы, давай сызнова толковать.
Через час к туркам поскакал трубач с письмом от фельдмаршала Шереметева, и толмач при полной тишине прочитал визирю:
– «Сиятельнейший крайний визирь его султанова величества! Вашему сиятельству известно, что сия война не по желанию царского величества, как чаем, и не по склонности султанова величества, но по посторонним ссорам; и понеже ныне то уж дошло до крайнего кровопролития, того ради я заблагорассудил вашему сиятельству предложить, не допуская до той крайности, сию войну прекратить возобновлением прежнего покоя, который может быть к обеих стран пользе. Буде же к тому склонности не учините, то мы готовы и к другому, и Бог Взыщет то кровопролитие на том, кто тому причина».
Визирь задержался с ответом, но перемирия не рушил.
– Чёрт его знает, чего он молчит! – ругался царь. – Каверзы не готовит ли?
Отправили второе письмо, более грозное, где на размышление визирю давалось несколько часов сроку. «Инако, – припугнул Пётр в конце, – принуждены будем мы принять крайнюю резолюцию».
Утром прибыл турецкий гонец с предложением отправить для переговоров какого-нибудь знатного человека.
– Кому же и ехать, как не канцлеру или вице-канцлеру! – засуетился Пётр.
Впрочем, царь только из приличия упомянул про Головкина, – иного посла, как Петра Павловича, он и не мыслил. Выпроваживая Шафирова в дорогу, он сказал ему:
– Захотят все нами завоёванные городы отобрать, – отдай, будь они прокляты. Таганрог отдай, Азов отдай, Лифляндию отдай для шведов. И… Нет, про Ингрию не поминай. Всё сули, только про Ингрию ни единого слова. Чтоб не сглазить берега морского…
Он хотел ещё что-то прибавить и поперхнулся, содрогаясь, убежал из вежи.
Уткнувшись лицом в ладони, в первый раз в жизни беззвучно заплакал фельдмаршал Шереметев. Шафиров покраснел, его тучный живот заколыхался.
– Прощайте, фельдмаршал.
– Царя спасите!
– Я умру, а царь будет спасён.
Отслушав молебен, барон захватил все драгоценности Екатерины, расцеловался с царём и всеми ближними и под гробовое молчание уехал.
Вечерело. Зной спадал. На многие вёрсты простиралась пустыня. На дороге, разметавшись в полубреду, дремали солдаты. Густым пыльным пологом колыхалась над ними комариная туча. В прокопчённых котелках булькала баланда. Вдалеке ещё виднелся возок. Он казался похоронной колесницей. На нём ехали в неизвестность Шафиров и его помощники.
Враги наседали с трёх сторон. Четвёртая – «земля обетованная» – оказалась страшней самой сильной армии в мире: она представляла собой бесконечную, непроходимую топь. Пётр слишком поздно сообразил, что угодил в силок.
Екатерина нашла его однажды где-то в конце обоза глубокой задумчивости.
– Пётр Алексеевич!
– Ну чего ты ко мне пристаёшь? Я никого не трогаю, пусть и меня не трогают.
– Я не могу видеть, как ты убиваешься.
– Ну и отстань. Слышишь?.. Уйди от меня!
– Куда я уйду? С тобой приехала, с тобой всё разделю.
– Да уйди же ты прочь!
Екатерина покорно ушла. Её сиротливо сгорбившаяся спина, плетьми повисшие руки, старчески шаркающие шаги и низко опущенная голова вызвали в сердце государя острую жалость.
– Куда же ты?
– Не знаю, – безнадёжно отозвалась она. – Куда Бог подаст.
Где-то близко, со стороны горы, грянул залп и донёсся топот копыт.
– Янычары! – догадался Пётр и, как перепутанный ребёнок, зарылся лицом в грудь жены.
Залп повторился. Царь оторвался от Екатерины и помчался в сторону выстрелов. Отчаяние и безвыходность сделали его, как всегда, неустрашимым. Размахивая шпагой, он нёсся на коне от полка к полку и, когда подошла минута, сам повёл конницу в атаку. Его глаза горели безумием. Изо рта била пена.
Янычары не выдержали напора и отступили.
Однако турецкая пехота упорно продолжала осыпать русских градом снарядов и к утру подкатила почти к самому царскому лагерю три сотни пушек.
– Три сотни пушек! – схватился за голову государь. – Три сотни!
– И что же? – невесть откуда вынырнула Екатерина.
– Опять лезешь не в своё бабье дело?
– Ну и что же? – повторила царица, дерзко подбоченясь и отставив ногу. – Будто против пушек нельзя выставить чего страшней!
– Ка-те-ри-на! Не дразни! Лучше уйди!
– А чего мне тут делать? Охота была брань всякую слушать… Вот только снадобье против пушек отдам и уйду, – лукаво сощурилась она и вытащила из-за пазухи объёмистый узелок. – Держи, Пётр Алексеевич! На моё на женское счастье, держи.
По всему видно было, что царица всю ночь не смыкала глаз. Она едва держалась на ногах. Лицо осунулось и пожелтело, от густого слоя пыли стало каким-то незнакомым.
– Сии каменья, да платина, да злато пускай будут снадобьем против пушек, Пётр Алексеевич.
Государь просиял.
– Как же тебя надоумило? Как ты догадалась столь добра в дорогу везти?
Екатерина скромно потупилась.
– В поход шла, не на пир. Потому и взяла. Гадала: будет виктория – на радостях выряжусь. А беда случится – пускай визирь слопает. Лишь бы Пётр Алексеевич здоровёхонек был. Тогда и каменья появятся новые.
Янычары потеряли в бою семь тысяч воинов.
– У гяуров солдат – что песку у Босфора, – перекрикивая друг друга, дерзко размахивали их выборные руками. – Заключай мир, как султан говорил!
Визирь смутился. Если уж янычары, эти сорвиголовы, не понимающие, что такое отступление, говорят про великие силы русских, значит, так оно и есть. «Как бы московский царь не сделал из Прута второй Полтавы, – думал визирь. – Надо хоть на несколько дней замириться и все хорошенечко разузнать».
– Что же, я не прочь. Можно объявить перемирие.
И за пять минут до того, как это хотел проделать Пётр, он приказал выкинуть белый флаг. Государь ничего не мог понять.
– Вот так фунт – не мы, а они, черти, пардону просят! Коли так, можно и пофанаберить. Нуте-ка, послы, давай сызнова толковать.
Через час к туркам поскакал трубач с письмом от фельдмаршала Шереметева, и толмач при полной тишине прочитал визирю:
– «Сиятельнейший крайний визирь его султанова величества! Вашему сиятельству известно, что сия война не по желанию царского величества, как чаем, и не по склонности султанова величества, но по посторонним ссорам; и понеже ныне то уж дошло до крайнего кровопролития, того ради я заблагорассудил вашему сиятельству предложить, не допуская до той крайности, сию войну прекратить возобновлением прежнего покоя, который может быть к обеих стран пользе. Буде же к тому склонности не учините, то мы готовы и к другому, и Бог Взыщет то кровопролитие на том, кто тому причина».
Визирь задержался с ответом, но перемирия не рушил.
– Чёрт его знает, чего он молчит! – ругался царь. – Каверзы не готовит ли?
Отправили второе письмо, более грозное, где на размышление визирю давалось несколько часов сроку. «Инако, – припугнул Пётр в конце, – принуждены будем мы принять крайнюю резолюцию».
Утром прибыл турецкий гонец с предложением отправить для переговоров какого-нибудь знатного человека.
– Кому же и ехать, как не канцлеру или вице-канцлеру! – засуетился Пётр.
Впрочем, царь только из приличия упомянул про Головкина, – иного посла, как Петра Павловича, он и не мыслил. Выпроваживая Шафирова в дорогу, он сказал ему:
– Захотят все нами завоёванные городы отобрать, – отдай, будь они прокляты. Таганрог отдай, Азов отдай, Лифляндию отдай для шведов. И… Нет, про Ингрию не поминай. Всё сули, только про Ингрию ни единого слова. Чтоб не сглазить берега морского…
Он хотел ещё что-то прибавить и поперхнулся, содрогаясь, убежал из вежи.
Уткнувшись лицом в ладони, в первый раз в жизни беззвучно заплакал фельдмаршал Шереметев. Шафиров покраснел, его тучный живот заколыхался.
– Прощайте, фельдмаршал.
– Царя спасите!
– Я умру, а царь будет спасён.
Отслушав молебен, барон захватил все драгоценности Екатерины, расцеловался с царём и всеми ближними и под гробовое молчание уехал.
Вечерело. Зной спадал. На многие вёрсты простиралась пустыня. На дороге, разметавшись в полубреду, дремали солдаты. Густым пыльным пологом колыхалась над ними комариная туча. В прокопчённых котелках булькала баланда. Вдалеке ещё виднелся возок. Он казался похоронной колесницей. На нём ехали в неизвестность Шафиров и его помощники.
Глава 17
ВЕР МНОГО, А БОГ ОДИН
Визирь принял барона заносчиво, разговаривал с ним свысока. Но Пётр Павлович держался добродушным простаком и ничем не выдавал возмущения. Казённая часть переговоров его даже как будто тяготила. «Куда нам торопиться? – читал в его взгляде визирь. – Разве мало времени у Бога?»
На вопросы главного баши Шафиров отвечал точно, но тоже с какой-то дремотной ленцой. Оживился он, лишь когда ему представили янычарского агу [313]. Чувство глубокого восхищения, смешанного с захватывающим любопытством, выразилось тогда во всём его существе.
– Так вы тот самый и есть? Боже мой! – всплеснул барон руками и трижды обошёл вокруг янычара. – Мы, русские, столь много наслышаны про ваши геройства… Весь мир про вас говорит.
Ага строго, но не без удовольствия слушал льстивые речи. Шафиров для всех находил подходящее слово. К тому же он так много шутил, с таким прекраснодушием умилялся подвигами турок в последнем сражении, так кручинно вздыхал, вспоминая о трупах, встретившихся ему на пути к визирю, что вскоре этот чудак, приятный, чуть-чуть болтливый, по-женски любопытный, совсем не похожий на дипломата, покорил всех.
Пётр Павлович провёл три дня в неприятельской ставке, словно у себя в поместье на отдыхе. Жил он у аги и в первый же день побратался с ним. Поднесённая хозяином феска как нельзя лучше пришлась под стать черноглазому и смуглолицему барону.
– Совсем паша, – одобрил зашедший к are визирь. – Глаза, как маслины, нос толстый, большой. Восточный человек. Хороший человек.
Пётр Павлович приложил руку к груди и поклонился.
– Вы пророк, ваше сиятельство! Вы угадали: я и есть восточный человек. Только не знаю, хороший ли?
И, усевшись, бесхитростно, с прибауточками он рассказал про своего отца, крещёного еврея из Смоленска, про свою службу сидельцем в лавке торгового гостя Евреинова, про неожиданное знакомство с царём и быстрое продвижение «по лестнице государственности».
Слушатели только диву давались. Всё им в словах Петра Павловича казалось необычайным. Они знали чванную, высокородную Московию, на пушечный выстрел не подпускавшую в свой круг человека «худых кровей», а в особенности еврея. И вот на тебе: сын какого-то смоленского перекрёста – русский вице-канцлер, барон, царёв «птенец»!..
Вечером, за ужином, визирь завёл наконец речь о мире.
Барон сразу помрачнел:
– Ох, война, война! Сколько она горя приносит…
– Поэтому и надо мириться, – в свою очередь вздохнул визирь, и после долгого молчания прибавил: – Его величество султан готов начать переговоры, но… в том только случае, если… если ваш царь откажется от обоих морей.
Шафиров чуть не сорвался, – ещё мгновение, и вся его игра провалилась бы. «Уйти от морей! Но сие все равно, что медведя втиснуть в собачью будку! И в думке быть того не должно, чтобы оставаться нам в старых рубежах! – с невыносимой болью и злобой думал Пётр Павлович. – Да ведь голова наша только-только упирается в Балтийское море, а ноги – в Чёрное! Задохнёмся мы без морей!» Но осторожность и рассудительность взяли своё. А может, визирь врёт? Может, нарочно надкидочку сделал, чтоб мшел получить и кое-что уступить?
– Ингрия… Что там Ингрия! – вздохнул Шафиров. – Она далеко. Хотя и то правда, война везде приносит кровь. Боже мой, Боже мой! Воистину так, сиятельнейший визирь. Сколь ужасна война!
Визирь начинал сердиться: «Что он, в самом деле чудак или прикидывается? Если чудак, какого же дьявола думал царь? Зачем он к нам прислал дурака?»
– Да, много крови, – ещё раз простонал Шафиров. – Видно, Бог карает мир за грехи. Наипаче и прежде всего Бог. Не правда ли, ваше сиятельство? Вер много, ваше сиятельство, а Бог один. Ему молиться надо о мире всего мира.
– Богу пусть молятся муллы и ваши священники. А мы с вами поставлены, барон, решать земные дела…
– О, каково мудры ваши слова, сиятельнейший визирь! И всё-таки мы с вами Божьи творенья. Ежели мы будем памятовать про сие, всё будет отменно, все образуется. У нас, русских, есть поговорка: «Без Бога ни до порога, а с Богом – хоть за море».
– За море, положим, Бог вас как будто не совсем ещё пустил, – ехидно вставил турок.
– Ах, ваше сиятельство, как тяжело мне говорить о море! И как любезно сердцу беседовать с мудрым человеком. Сердце и мудрость – всё… Да, да… ваша правда, всё от Бога. Вер много, а Бог один.
На вопросы главного баши Шафиров отвечал точно, но тоже с какой-то дремотной ленцой. Оживился он, лишь когда ему представили янычарского агу [313]. Чувство глубокого восхищения, смешанного с захватывающим любопытством, выразилось тогда во всём его существе.
– Так вы тот самый и есть? Боже мой! – всплеснул барон руками и трижды обошёл вокруг янычара. – Мы, русские, столь много наслышаны про ваши геройства… Весь мир про вас говорит.
Ага строго, но не без удовольствия слушал льстивые речи. Шафиров для всех находил подходящее слово. К тому же он так много шутил, с таким прекраснодушием умилялся подвигами турок в последнем сражении, так кручинно вздыхал, вспоминая о трупах, встретившихся ему на пути к визирю, что вскоре этот чудак, приятный, чуть-чуть болтливый, по-женски любопытный, совсем не похожий на дипломата, покорил всех.
Пётр Павлович провёл три дня в неприятельской ставке, словно у себя в поместье на отдыхе. Жил он у аги и в первый же день побратался с ним. Поднесённая хозяином феска как нельзя лучше пришлась под стать черноглазому и смуглолицему барону.
– Совсем паша, – одобрил зашедший к are визирь. – Глаза, как маслины, нос толстый, большой. Восточный человек. Хороший человек.
Пётр Павлович приложил руку к груди и поклонился.
– Вы пророк, ваше сиятельство! Вы угадали: я и есть восточный человек. Только не знаю, хороший ли?
И, усевшись, бесхитростно, с прибауточками он рассказал про своего отца, крещёного еврея из Смоленска, про свою службу сидельцем в лавке торгового гостя Евреинова, про неожиданное знакомство с царём и быстрое продвижение «по лестнице государственности».
Слушатели только диву давались. Всё им в словах Петра Павловича казалось необычайным. Они знали чванную, высокородную Московию, на пушечный выстрел не подпускавшую в свой круг человека «худых кровей», а в особенности еврея. И вот на тебе: сын какого-то смоленского перекрёста – русский вице-канцлер, барон, царёв «птенец»!..
Вечером, за ужином, визирь завёл наконец речь о мире.
Барон сразу помрачнел:
– Ох, война, война! Сколько она горя приносит…
– Поэтому и надо мириться, – в свою очередь вздохнул визирь, и после долгого молчания прибавил: – Его величество султан готов начать переговоры, но… в том только случае, если… если ваш царь откажется от обоих морей.
Шафиров чуть не сорвался, – ещё мгновение, и вся его игра провалилась бы. «Уйти от морей! Но сие все равно, что медведя втиснуть в собачью будку! И в думке быть того не должно, чтобы оставаться нам в старых рубежах! – с невыносимой болью и злобой думал Пётр Павлович. – Да ведь голова наша только-только упирается в Балтийское море, а ноги – в Чёрное! Задохнёмся мы без морей!» Но осторожность и рассудительность взяли своё. А может, визирь врёт? Может, нарочно надкидочку сделал, чтоб мшел получить и кое-что уступить?
– Ингрия… Что там Ингрия! – вздохнул Шафиров. – Она далеко. Хотя и то правда, война везде приносит кровь. Боже мой, Боже мой! Воистину так, сиятельнейший визирь. Сколь ужасна война!
Визирь начинал сердиться: «Что он, в самом деле чудак или прикидывается? Если чудак, какого же дьявола думал царь? Зачем он к нам прислал дурака?»
– Да, много крови, – ещё раз простонал Шафиров. – Видно, Бог карает мир за грехи. Наипаче и прежде всего Бог. Не правда ли, ваше сиятельство? Вер много, ваше сиятельство, а Бог один. Ему молиться надо о мире всего мира.
– Богу пусть молятся муллы и ваши священники. А мы с вами поставлены, барон, решать земные дела…
– О, каково мудры ваши слова, сиятельнейший визирь! И всё-таки мы с вами Божьи творенья. Ежели мы будем памятовать про сие, всё будет отменно, все образуется. У нас, русских, есть поговорка: «Без Бога ни до порога, а с Богом – хоть за море».
– За море, положим, Бог вас как будто не совсем ещё пустил, – ехидно вставил турок.
– Ах, ваше сиятельство, как тяжело мне говорить о море! И как любезно сердцу беседовать с мудрым человеком. Сердце и мудрость – всё… Да, да… ваша правда, всё от Бога. Вер много, а Бог один.