- Я многого не умею объяснить своим офицерам, - хмуро признался Назимов, - да и как объяснишь, коли сам не понимаешь.
   - Каково же мне?! - почти вскричал Завойко. - Каково нам, людям, вросшим в эту землю?! Тут каждодневные тревоги, заботы, мелкие интересы, но из них-то и складывается существование людей. Взгляните-ка получше, сказал он проникновенно, взяв Назимова под руку и подводя к окну. - Вон флаг над Сигнальным мысом... Тысячи русских людей отдали жизнь за то, чтобы он утвердился на этой горе. Простые мужики, купеческие дети умирали здесь, сохраняя этот край для России. И нам ли терять его! Здесь люди живут впроголодь. Не хватает железа, дерева, самых обыкновенных материалов. Нам шлют негодную ветошь, швыряют сюда, как в мусорную яму, все, что не находит применения за Уралом. Трудно, говорите? Очень трудно.
   По тропинке, наискось перерезавшей двор, шел Зарудный. Он был в высоких сапогах и серой куртке, в темной шелковой рубахе с бантом и с папкой под мышкой и походил скорее на художника, чем на чиновника.
   - Один из энтузиастов края, - сказал Завойко, - чиновник Зарудный.
   - Чиновник? - удивился Назимов.
   - Титулярный советник. Зарудный сегодня дома, и я вызвал его по срочному делу.
   - Не попадался он мне прежде, - заметил капитан.
   - Весьма возможно. Он много ездит по полуострову, хоть переводи в чиновники особых поручений. Не сидится ему на месте. За два года собрал массу интереснейших сведений о крае. Теперь настойчиво ищет участия в военных приготовлениях. Штатский человек, никогда армейского пороху не нюхал, а, знаете, за последний месяц стал просто необходим мне: все видит, все держит в памяти, и на батареях свой человек. Упорнейшая личность!
   В это время Зарудный уже пересек двор и скрылся из виду.
   - Если бы однажды столичные витии приехали и поглядели, как мы здесь живем! - продолжал Завойко прерванную нить мыслей. - Вы знаете, как у нас делается доска? Обыкновенная доска, необходимая для полов, перекрытий и прочих строительных нужд, доска, стоящая гроши во всем мире, кроме Камчатки. У нас она добывается - да-да, не удивляйтесь, - именно добывается одна доска из целого бревна. Толстый ствол обтесывается топорами с двух сторон до тех пор, пока он не превратится в доску. Каково?! Сколько труда уходит на это! Но пилы, нужные для изготовления досок, получим не скоро. Зато по настоянию почтмейстера, нам прислали за тринадцать тысяч верст деревянный почтовый ящик, хотя его нетрудно было сделать в Петропавловске, будь в нем нужда. Почта отправляется от нас два раза в году, - кому же придет в голову несчастная мысль заранее бросать письма в ящик? Отправление почты - ритуал, священнодействие; каждому хочется в последние часы перед уходом почты видеть, как его письмо попадет в руки чиновника, как скроется в глубинах почтового баула. А почтмейстер заставляет нижних чинов и население бросать письма в ящик. Хоть на минуту, на две. Формы ради.
   После длительного напряжения Назимов расхохотался. Простодушная улыбка скользнула по сердитому лицу Завойко.
   - Смешно, конечно, - сказал он. - Но и в этих условиях мы копошимся, строим. Закончили здание окружного казначейства и покрыли железом. Смотрите, хорошее здание. Такое и в губернский город не стыдно, а? Назимов смотрел в окно по направлению протянутой руки Завойко. - Возвели портовые мастерские - первое начертание будущих верфей, казенные магазины... Даже суда вознамерились строить в Петропавловске. Вон литейный завод, маленький, с деревенскую избу, но работает и приносит пользу. Рулевые петли из меди и крючья для транспорта "Байкал" мы отлили здесь, у себя. Получилось неплохо, не хуже того, что нам присылают из Гамбурга и Петербурга.
   В дверь постучали.
   - Прошу, Анатолий Иванович, - отозвался Завойко.
   В кабинет вошел Зарудный. Поздоровавшись с Завойко, он молча поклонился Назимову.
   - Анатолий Иванович Зарудный, титулярный советник, - представил его Завойко и продолжал: - Теперь надо всем нависла угроза. Я разумею не только порт, но и людей. Дома можно сжечь, железо спрятать в земле. А жители? Куда прикажете их, если придет неприятель и сровняет с землей город!
   Зарудный протянул Завойко папку.
   - Извольте, Василий Степанович, - сказал он. - Дела на батареях идут успешно.
   - Слыхали? Успешно! - иронически подхватил Завойко. - А чем прикажете украшать батареи? Амбразура без пушки - дыра, бесполезная дыра и ничего более.
   - Чтобы завладеть землей, - убежденно сказал Зарудный, - мало засыпать ее ядрами. Нужно ступить на берег обеими ногами. Если это случится, мы прогоним противника штыками.
   - Кто же сие доблестное воинство? Уж не канцелярские ли писцы да секретари?
   - Василий Степанович, - Зарудный смотрел на губернатора напряженным, немигающим взглядом, - я еще раз прошу вас на время кампании определить меня по воинской части.
   - Анатолий Иванович, война не охота! Англичанин похитрее лисы будет.
   - И на него смекалки хватит. Хватило бы пороху!
   - Ишь ты! - ухмыльнулся Завойко, положив руку на плечо Зарудного. Хвалился штыком опрокинуть, а теперь подавай ему порох! Ну, добро! Вы займите Николая Николаевича, расскажите ему о наших приготовлениях, а я тем временем бумаги посмотрю.
   Пока Зарудный описывал Назимову, как располагаются батареи, Завойко вскрывал казенные пакеты, привезенные "Оливуцой". Вызвав мальчика-кантониста, исполнявшего обязанности курьера, он что-то приказал ему, а затем углубился в чтение бумаг, прислушиваясь краем уха к словам Зарудного.
   Батареи охватывали Петропавловск подковой. Человеку, который оказался бы внутри подковы, лицом к югу, общая картина рисовалась бы так. На правом конце подковы, в скалистой оконечности Сигнальной горы, строилась батарея, защищающая вход на внутренний рейд. Ее площадка вырубалась в скале и была почти неприступна для морского десанта. Справа же, на перешейке между Сигнальной и Никольской горами, наметили место для другой батареи. У северной оконечности Никольской горы, на самом берегу, возводилась батарея для предотвращения высадки десанта в тыл и попытки захватить порт с севера. Следующая за ней батарея - на сгибе воображаемой подковы - должна держать под огнем дефиле и дорогу между Никольской горой и Култушным озером, если неприятелю удалось бы подавить сопротивление береговой батареи. Затем шли три батареи - они легли редкой цепью слева, по матерому берегу, против перешейка, в основании песчаной косы - и последняя за кладбищем, у Красного Яра.
   Наличной артиллерии не хватало и на треть возводимых укреплений, - на каждую батарею требовалось по меньшей мере три-четыре пушки. Если бы построить прочные земляные укрепления, подвезти лес, необходимый для артиллерийских платформ, а главное - получить солдат, пушки, порох, оборона Петропавловска выглядела бы совсем иначе. Но как добыть все это? Хорошо бы оставить здесь "Оливуцу": с одного борта можно было бы снять десять пушек, да и людей стало бы побольше. Но Завойко не властен распоряжаться корветом, приписанным к отряду адмирала Путятина.
   Василий Степанович читал письма, присланные русским консулом в Американских Штатах. Консул просил Завойко познакомиться с содержанием некоторых депеш, чтобы тотчас же, ввиду их важности, отправить курьера в Иркутск. Это была не лишняя мера. Задержка писем на целые месяцы до следующей почты или до случайного иркутского курьера была здесь в порядке вещей.
   Офицер, посланный в Америку для приобретения нарезных ружей, доносил артиллерийскому департаменту, что некий Петерс, подрядившийся поставить пятьдесят тысяч нарезных ружей, оказался жуликом и безуспешно разыскивается полицией; что все крупные оружейные фабриканты взяли подряды у британского правительства; что надежда на получение оружия у Кольта весьма сомнительна, так как и он ведет темную игру с представителями нескольких европейских держав одновременно. Не лучше обстояло дело и с десятью тысячами пудов пороха, обещанного купцом Перкинсом.
   Штабс-капитан Лилиенфельд, также командированный из Петербурга в Штаты, писал:
   "Прошу доложить генерал-адмиралу мою всепокорнейшую просьбу не принимать в Петербурге никаких предложений от странствующих промышленников, особенно американцев. Здесь, на месте, нельзя не быть пораженным легкостью, с которой эти господа берутся за дела вовсе незнакомые, в надежде обильной жатвы, клянутся и представляют всевозможные гарантии - и все это оказывается ложью... Судя по значительным заказам военного оружия, поступившим с 1850 года на Люттихский рынок из Мексики и Бразилии, а равно по огромному числу охотничьего оружия, ежегодно отправляемого из Люттиха в Америку, можно полагать, что ружейное производство в этой части света не достигло большого развития. Ружья, производимые здесь, по-видимому, необходимы американцам для истребления туземных племен..."
   Запечатав письма, Завойко, приказал Зарудному отправить их с курьером в Иркутск, не теряя ни часа, присовокупив свой отчет за несколько минувших недель и настойчивые просьбы о помощи Петропавловску.
   На пороге Зарудный столкнулся с Настенькой, сиротой, которая воспитывалась в доме Завойко. Она пришла звать к обеду.
   Поклонившись девушке, Зарудный хотел было пройти мимо, но она задержала его в коридоре и, оглянувшись на дверь, заговорщицки сунула Зарудному записку.
   - Маша Лыткина просила передать вам... Прощайте, - тихо сказала она.
   Зарудный не успел и ответить, как сверкнули голубые настороженные глаза и девушка скользнула мимо, оставив его с запиской.
   Зарудный недоверчиво посмотрел на бумажку. Отчего так трудно стало вдруг дышать? Он вертел в руках записку и думал: "Вероятно, вздор, девичьи пустяки, желание хоть чем-нибудь заполнить праздную жизнь... Несколько туманных фраз, написанных полудетским почерком, таинственные многоточия, а может быть, и чужие слова, запомнившиеся при чтении чувствительных романов". Как и вчера в парке, Зарудный больно ощутил разницу возрастов, почувствовал, как далек он от круга интересов Маши.
   Сын ялуторовского мещанина, выросший в сибирской глухомани, он был воспитанником декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина. Якушкин обучал ребятишек грамоте, языкам, древним и иностранным, геометрии, физике, химии и приучал их к ремеслам, огородничеству и собиранию лекарственных трав. Щуплый, стареющий, но живой, необычайно подвижной человек в полинявшем мундире, с впалыми щеками и озабоченным выражением остроносого лица, Якушкин и по сей день оставался для Зарудного нравственным идеалом.
   Якушкин не забывал об ученике и теперь. Он писал Зарудному из Ялуторовска в Иркутск, когда того, с помощью окружавших Муравьева друзей и родственников декабристов, удалось устроить в губернский город; писал и в Петропавловск, после того как Зарудный был спроважен на Камчатку и явился туда с охотничьим ружьем в руках и списком письма Белинского к Гоголю, спрятанным на дне чемодана, под бельем.
   На Камчатке он проводил жизнь в частых разъездах, отправляясь в дорогу и поздней осенью и в первые, самые тяжелые месяцы зимы, когда беснуется камчатская пурга и снег метет не переставая.
   Услыхав шаги в кабинете, Зарудный сунул письмо в карман и вышел на крыльцо. Только за оградой парка, под тенью корявых, изломанных тяжестью снега и ветром берез, он прочитал записку Маши.
   "...Я вчера, вероятно, показалась Вам вздорной и капризной. Не пожимайте плечами - это так. И записку мою Вы осудите, посмеявшись в душе надо мной. Но Вы можете вдруг уехать, не повидав меня. А мне нужно Вас увидеть, нужно спросить об одном важном предмете.
   Маша".
   Зарудный бережно сложил письмо, спрятал его в карман и, вполголоса напевая шутливую песенку, зашагал вниз по тропинке.
   III
   Дом Трапезникова стоял на краю поселка, у подножья Никольской горы, и мало чем отличался от темных лачуг обывателей. Единственная примета, по которой можно было узнать жилище почтмейстера, - желтый почтовый ящик, висящий у входа. Крыша из длинной камчатской травы замшела и кое-где провалилась.
   На окраине поселка обычно тихо и безлюдно. Изредка здесь проходили сменявшиеся караулы порохового погреба. Они шли в порт мимо окраинных домиков, сквозь заросли диких роз, жимолости, по полянам, покрытым густой травой. Но теперь наступили "почтовые дни", и дом почтмейстера стал местом паломничества многих жителей Петропавловска.
   Диодор Хрисанфович Трапезников редко появлялся в городе, теперь же он расхаживал у казенных построек и подолгу простаивал в порту, устремив свой взор на суда, как бы решая, можно ли доверить утлому транспорту драгоценный почтовый груз. Он уже не ходил, по своему обыкновению, с низко опущенной головой, шаря глазами по земле, как человек, что-то потерявший, а шествовал с горделивой осанкой, в фиолетовой шляпе, покрытой сальными пятнами.
   В часы, когда Диодор Хрисанфович прогуливался в порту, размышляя над реформами почтового дела в России, его помощник Трумберг прекращал прием писем и вел душеспасительные разговоры с экономкой Трапезникова, тучной Августиной, которую многие считали сожительницей почтмейстера. Разговор шел преимущественно о догматах лютеранской церкви, о немецкой кухне, архитектурных красотах Ревеля и велся с помощью междометий и восторженных восклицаний.
   Никто не знал, когда уйдут "Оливуца" и транспорт - это могло случиться в любой день, - но то, что с ними отправится почта, было известно всем, и контора Трапезникова стала средоточием общего интереса.
   Диодор Хрисанфович стоял у порога собственного дома, когда Зарудный пришел к нему с частными письмами в Ялуторовск и Иркутск. Почтмейстер переругивался с женщинами - солдатскими вдовами, хлопотавшими о пенсии, и двумя нижними чинами из портовой команды. Протянув правую руку с грязным указательным пальцем, он цедил сквозь зубы:
   - В ящик! В ящик, канальи!
   Пререкания эти шли, видимо, давно. Одна из женщин успела поплакать и теперь, всхлипывая, вздыхала так глубоко, что Трапезников с опаской косился на нее.
   - Видишь ты, - начал один из солдат, - ящик твой шибко большой, там письму недолго и потеряться, а мы...
   Он не успел договорить, как почтмейстер взревел:
   - Не смей тыкать, я тебе не ровня! - Потом хмыкнул носом и строго спросил: - Вы что же, недовольны порядком, установленным правительством?
   - Не-е-е, - торопливо заговорил солдат, - мы не супротив порядка. Однако просим из рук взять письма, как прежде брали... Чтоб в книгу аккурат записали...
   - Бросай в ящик, успеем записать.
   - А ты прежде запиши.
   - Порядка такого нет, дубина этакая! Инструкция запрещает.
   - Мы инструкции не касаемые, - заголосила пожилая баба, - мы приватные, ба-а-рин... Возьми письмо Христа ради. Последний целковый отдала...
   Она упала перед ним на колени.
   - С-с-скоты! - прошипел Трапезников и захлопнул дверь, задвинув изнутри засов.
   Просители растерялись и не знали, что им теперь делать: опустить письмо - того и гляди суда уйдут, а Трапезников в отместку им и не вынет... Каверзный характер его в Петропавловске хорошо был известен.
   Зарудный взял письмо у женщины, все еще стоявшей на коленях, и бросил его в ящик.
   - Барин, барин! - заплакала женщина. - Что же ты со мной сделал, барин!
   - Вот что, служивые, - Зарудный не обращал внимания на ее слезы, живо бросайте письма в ящик. Ничего им не станет.
   Солдаты мялись в нерешительности, стараясь не смотреть на Зарудного.
   - Вы меня знаете? - спросил он.
   - Как не знать! - привычно ответил молодой солдат, хоть он и впервые видел Зарудного.
   Второй сказал:
   - Примечали...
   - Напрасно время тратите здесь, - Зарудный постучал согнутым пальцем по своему лбу и показал на дверь, за которой скрылся Трапезников. - Не прошибете! Я обещаю вам, что письма будут вынуты из ящика в самом скором времени и занесены в реестр.
   Спокойный тон Зарудного подействовал. Письма упали в ящик. Люди прислушивались к таинственному шороху конвертов; солдат даже похлопал ладонью по гладкой поверхности, как бы проверяя прочность ящика.
   На настойчивый стук Зарудному открыли дверь, и он очутился в большой неуютной комнате, пропитанной каким-то кислым запахом. На полу были свалены объемистые почтовые баулы, в самом центре комнаты выделялся стол с трехгранным зерцалом и уставами. Ветхая мебель почтмейстера была убрана в сторону, а посреди комнаты для приема пакетов был оборудован импровизированный прилавок из трех досок, положенных на ящики и покрытых зеленым сукном в живописных чернильных пятнах. На стенах висели карты, две олеографии, несколько пожелтевших гравированных картин, выдранных из старых журналов, и нивесть зачем древние пистолеты и скрещенные сабли.
   Диодор Хрисанфович, созерцая уставы и собственные руки, покоившиеся на столе, ответил на приветствие Зарудного не сразу. Морщась, он скользнул взглядом по партикулярному платью Зарудного и одним кивком головы приказал помощнику заняться посетителем. Процедура приема корреспонденции заняла около получаса.
   В ожидании Зарудный стал рассеянно читать адреса на пакетах. Вдруг он наткнулся на знакомый почерк и склонился над письмом. Письмо в Иркутск, в канцелярию генерал-губернатора. И еще одно - в Петербург. Тот же мелкий, ровный почерк, что и в записке, переданной Настенькой. Однако это переписка самого господина Лыткина: казенные адреса, тщательно выписанные титулы. А почерк Машин.
   В это время за стеной зычный голос запел по-английски:
   Я иду из Алабамы, банджо верное со мной.
   Я иду в Луизиану, чтоб, Сусанна, быть с тобой!
   О Сусанна! Не плачь обо мне...
   Кто-то торопливо говорил, тоже по-английски, увещевал, спорил, доказывал, но другой упрямо напевал песенку и прерывал ее только для того, чтобы разразиться хохотом. Наконец ему, видимо, надоела назойливость собеседника, и он громко крикнул:
   - Идите к дьяволу!
   Из соседней комнаты открылась дверь, и на пороге показался пыхтящий Чэзз, а за ним Магуд, натягивавший на ходу замшевую куртку. Трумберг, швырнув пакеты Зарудного на прилавок, бросился к выходной двери и почтительно распахнул ее перед Чэззом. Диодор Хрисанфович молча привстал со стула и проводил своего жильца заботливым взглядом. Заметив в открытую дверь женщин, которые все еще сидели на траве перед домом, он помрачнел.
   Сдав корреспонденцию, Зарудный завел с почтмейстером дипломатический разговор, спросив, доволен ли он квартирантом.
   - Премного! Личность во всех отношениях выдающаяся, - ответил Трапезников, высоко подняв брови. - Обширнейших познаний человек.
   - Чересчур громкий, кажется?
   - Это, сударь-с, сила наружу рвется.
   - Да-с, - протянул Зарудный, желая продлить разговор. - Долгонько он у вас тут...
   - Как раз в вояж собрался, - конфиденциально сообщил почтмейстер.
   - Далеко ли? - спросил с притворным интересом Зарудный. - Неужто все дела переделал?
   Трапезников развел руками и таинственно перемигнулся с Трумбергом.
   - Хранят в секрете-с! В строжайшей тайне-с!
   Зарудный вдруг хлопнул себя по лбу, будто вспомнив что-то важное.
   - Диодор Хрисанфович, вы меня очень одолжите, если прикажете вынуть из ящика письма. Я уговорил ваших просителей опустить письма в ящик и обещал заступничество. Сделайте милость.
   Почтмейстер с трудом подавил тщеславную улыбку и направился к ящику. Приятно, что молодой человек, любимец губернатора, столь учтиво просит его о пустяковом одолжении, постигая всю значительность и важность его персоны!
   Открыв ящик, Диодор Хрисанфович вынул письма и, не зная, чего ради, цыкнул на женщин, сидевших на траве в ожидании этой торжественной минуты. Женщины поднялись и заговорили разом, весело и шумно.
   IV
   Завойко принял американцев в гостиной, куда он с Назимовым перешел после обеда. Людей малознакомых или несимпатичных в свой домашний кабинет он не звал.
   К Чэззу Завойко привык, ценил его деловитость и практическую пользу, которую тот приносил, доставляя в Петропавловск съестные продукты и предметы первой необходимости. Все хоть и не первого сорта и стоит недешево, но не дороже, чем в магазине Российско-Американской компании.
   Даже в тихом Петропавловске Чэзз ухитрялся жить в состоянии постоянной коммерческой ажитации. Он мечтал о монополии, тягался с оборотистым гижигинским купцом Бордманом из Бостона, с Росселем и К°, с русскими купцами Брагиным, Трифоновым и Жереховым и успешно конкурировал с Российско-Американской компанией, равнодушной к нуждам Камчатки. Завойко давно уже пригляделся к толстой, обрюзглой фигуре Чэзза, к его сырому лицу с хитрыми, бегающими глазками. Магуд же был здесь человеком сравнительно новым и притом замкнутым. Завойко не упускал его из виду и даже завел особый "счет" на напористого американца. В нем значились покупка дорогих мехов за бесценок, охота на щенных соболей и другие грехи, которые Завойко никому не прощал.
   Магуд был штурманом трехмачтового китобойного судна "Мария", а не судовладельцем, как отрекомендовал его Чэзз. В Петропавловск он попал при таких обстоятельствах.
   В середине июня минувшего 1853 года в солнечный полдень на зеркальной глади Авачинской губы показались три вельбота, шедшие из-за полного безветрия на веслах. На вельботах находилась вся команда китобоя "Мария" во главе с капитаном Дравером и штурманом Магудом. Капитан объявил Завойко, что судно затонуло из-за течи и лежит в Ягодовой бухте. Хотя уже три дня стояла ясная, безветренная погода, Дравер утверждал, что всему виной сильный шторм, который настиг "Марию" минувшей ночью у входа в Авачинскую губу.
   Дравер намеренно посадил "Марию" на камень. Он решил получить крупную страховую сумму за старое судно и, ничем не рискуя, дожидаться в Петропавловске, пока какой-нибудь американский корабль увезет их в Штаты. Завойко, осмотрев "Марию", смекнул, в чем дело. За небольшие деньги он купил вельботы у Дравера, обрадованного новым доходом, а расснащенную "Марию" привели в бухту, вытащили на берег и приспособили под магазин.
   Но когда команда "Марии" собралась на китобое "Ноубль" в Америку, Магуд заявил, что хочет остаться на Камчатке, чтобы попытать здесь счастья. Вместе с ним остался маленький рыжий матрос. Вдвоем они поселились в домике почтмейстера, и жители Петропавловска стали уже к ним привыкать.
   У Магуда были основания не торопиться с возвращением в Америку. Там каждый шаг этого высокого, плечистого янки с розовыми глазами альбиноса был отмечен преступлениями. Молодость Магуд провел среди тех, кто с особой жестокостью и бессердечием прокладывал свой путь от атлантического побережья Америки к тихоокеанскому, пересекая материк - пески, горы и прерии.
   На побережье Тихого океана Магуд столкнулся с русскими и сразу же не поладил с ними. Те жили здесь давно. Жили в дружбе с местными племенами, исконными хозяевами побережья, Аляски и Алеутских островов. Вдали от родины русские сохраняли свою самобытность - стойкие, выносливые люди, хорошие мастера, охотники и храбрые солдаты.
   Магуд осел в живописной местности вблизи форта Рос, купленного у России Суттером, и одним из первых набросился на золото, найденное на земле честолюбивого швейцарца. В несколько недель он разбогател, но, как и многие авантюристы, потерявшие голову от удачи, спустил свое золото в кабаках Сан-Франциско.
   В мае 1852 года на американском судне "Анна-Луиза" Магуд совершил циничное убийство. Один из матросов, негр Армстронг, недостаточно быстро исполнил приказание штурмана Магуда. Магуд, с утра чем-то недовольный, рыскавший по палубе с налитыми кровью глазами, ударил его мушкелем по голове. Армстронг упал с вышибленным глазом, обливаясь кровью. Как только Армстронга привели в сознание, Магуд потребовал, чтобы он очистил снасть под бушпритом. Негр, шатаясь от потери крови, полез исполнить приказание, но не сумел удержаться и сорвался в море, успев схватиться за конец веревки. Не издавая ни единого крика о помощи, он держался немеющими пальцами за канат, пока Магуд не приказал обрубить конец. Армстронг утонул.
   Магуд понимал, что дело всплывет на поверхность, если останутся в живых матросы-негры. В течение трех дней он и капитан "Анны-Луизы", пьянчуга Гайрз, убили двух негров, сбросив трупы в море.
   "Анна-Луиза" вошла в британские воды. Оставшиеся в живых члены команды, белые матросы, связали Магуда и Гайрза и доставили полицейским властям на острове Уайт.
   Капитан и штурман предстали перед ньюпортским судом. Дело было совершенно ясное. Магуд и Гайрз не отрицали обвинения. Капитан, отрезвившись в сырой камере ньюпортской тюрьмы, скулил и каялся, Магуд же держался с привычной наглостью, доказывая, что он казнил негров за оскорбление достоинства гражданина Соединенных Штатов и тем самым защищал честь своей нации и своего правительства, единственно перед которым он и ответствен.
   На разбор дела требовалось несколько минут, но суд затянулся на неделю. Ньюпортский судья снесся с Лондоном и огласил следующий приговор: