Неуверенные возражения Вячеслава Якушкина не могли остановить потока его гневных слов. Мартынов не рисовался, подобно Муравьеву, не витийствовал, - он любил, страдал и верил. И от его справедливых слов события в Петропавловске освещались новым светом, становились более значительными, дорогими для Максутова. Само собою пришло решение: если его пошлют в Петербург, он непременно заедет в Ялуторовск.
   А Мартынов, не сводя глаз с притихшего Якушкина, запел свою любимую песню:
   Звенит звонок, и тройка мчится.
   Несется пыль по столбовой;
   На крыльях радости стремится
   В дом кровных воин молодой...
   С тихой горечью Мартынов пел о солдате, который пятнадцать лет не видел отчего дома. Но вот показалось родное село, непрошеная слеза явилась на глаза.
   Звени! Звени, звонок, громчее!
   В его глуховатом голосе Максутову невольно передались и тревога, и необоримое волнение, и рыдания, теснившие грудь солдата.
   Лихая тройка, вихрем мчись,
   Ямщик, пой песни веселее!
   Вот отчий дом!.. Остановись!
   Есаул и сам ощущал, как глаза застилает слеза, когда растерянно, забыв о мелодии, выговаривал слова служивого, потрясенного тем, что родные не узнают его:
   Я вам принес письмо от сына,
   Здоров он, шлет со мной поклон;
   Такого ж вида, роста, чина,
   И я точь-в-точь, две капли он!..
   И все четверо - есаул, влюбленный в него Якушкин, сероглазый Сунцов, Максутов, от которого прочь отлетели и сон и усталость, - жили в эту минуту одним чувством, думали одну думу.
   Долгое, нерадостное молчание, навеянное песней Мартынова, прервал Вячеслав Якушкин.
   - А в Крыму дела плохи, - глухо проговорил он, весь как-то съеживаясь. - Неприятель свозит стотысячную армию, прокладывает железную дорогу к самым позициям. На Украине бунтуют мужики. Кровь... Слишком много крови...
   Мартынов порывисто поднялся. Максутов еще не видел его таким на протяжении всего вечера: беспощадное выражение колючих глаз, рот, оскаленный яростью и гневом.
   - Россия обновится в святой крови! Эта кровь не будет пролита даром. Слышишь, Якушкин?!
   К дому Муравьева подкатывали сани, подъезжали колесные экипажи, санный путь только что установился, и многие еще ожидали оттепели.
   Ни Мартынов, ни Якушкин не были званы к Муравьеву. Они проводили Максутова до самого подъезда.
   - Желаю вам хорошо повеселиться, - сказал Якушкин.
   - По крайней мере не умереть с тоски, - добавил Мартынов.
   Впервые за долгое время очутился Максутов в шумном чиновном собрании. Вначале им завладели Муравьевы - генерал-губернатор, его жена Екатерина Николаевна, которую муж ласково звал Катенькой, и старая дева Прасковья Николаевна Муравьева, такая же некрасивая, как ее брат, но без его умного, оригинального выражения лица. Серолицая и злая, она, по-видимому, давно потеряла веру в счастливый случай, - даже присутствие Максутова, офицера, холостяка и героя дня, не вызвало в ней интереса.
   Муравьев был любезен, внимателен и, знакомя Максутова с местной знатью, успевал шепнуть о каждом из гостей что-нибудь злое, остроумное, обнаруживая насмешливый ум и независимость суждений. Слушая его, Максутов готов был скорей согласиться с характеристикой Якушкина, чем с резким отзывом Мартынова. Да, в этом живом, умном человеке, обладающем большими познаниями в литературе и истории, трудно было предположить злой умысел или деспотизм.
   Максутов не скрыл своей радости, когда Муравьев сказал, что решил послать его в Петербург.
   - Василий Степанович просит об этом, - добавил Муравьев, словно оправдываясь перед Максутовым.
   - Благодарю вас, ваше превосходительство.
   - В Петербурге вам предстоит нелегкая миссия, - начал Муравьев.
   - Я сделаю все, - с готовностью сказал Максутов. - Я полюбил Камчатку, как родной дом...
   Муравьев остановил его:
   - Я не о том, Дмитрий Петрович. В Петербурге ваша семья. Вы понесли тяжелую утрату. ("Отчего я так редко вспоминаю Александра?" - с грустью подумал Дмитрий.) Слабые духом отчаиваются, они ни в чем не находят забвения. Иные ищут утешения в религии. Нам же, друг мой, не должно следовать примеру слабых. Мы помним о России!
   Максутов сосредоточился. Но губернатор вдруг перешел на будничный, деловой тон:
   - Ваши бумаги готовы. Завтра попрошу вас зайти ко мне для исполнения некоторых формальностей - и с богом в дорогу.
   О Камчатке толковали беспрестанно. Только Муравьев, его сестра и красивая Катенька словно забыли о существовании Петропавловска и о том, что привело молодого офицера в Иркутск. Екатерина Николаевна сопровождала мужа в его путешествии на Камчатку пять лет назад, помнила уютную ложбину между Никольской и Петровской горами, малый внутренний рейд, ширь Авачинской губы и не донимала Максутова расспросами.
   Муравьев все время, пока удерживал около себя гостя, говорил с ним о Кавказе и Крыме. Клеймил вероломство Австрии, принудившей Россию очистить завоеванные кровью русского солдата дунайские княжества, и тут же уверял, что "в целом свете один только Нессельроде и мог поверить в искренность и дружество австрийского императора".
   - После Альмы, - сказал Муравьев, нервно постукивая по паркету носком сапога, - мир решит, что у нас нет больше генералов. Может быть, флотские спасут честь России, я верю в счастливую звезду Севастополя. А как трудно воевать! Перед нами нынче не горцы и не одни фанатики турки, а Европа-с, вооруженная до зубов, армия, ни в чем не испытывающая нужды. Уж поверьте мне, после Синопа Англия потеряла покой, она будет из кожи вон лезть, только бы покончить с русским флотом, пустить его ко дну или на веки веков запереть в Черном море... К ним нынче и американские инженеры прибыли телеграфический кабель от Балаклавы до Варны прокладывать, для связи со столицами, а у нас неразбериха, хаос, пороху нет, угля не хватает и для нескольких пароходов, солдаты гибнут от болезней, напрасно ждут медикаментов. Нет, нет твердой руки... в армии, - добавил он.
   В словах Муравьева звучала искренняя горечь, тревога за судьбы России и вместе с тем едва уловимая честолюбивая нотка: "Дали бы мне право командовать, руководить операциями в Крыму, я многое спас бы!.."
   Во всех других кружках, закоулках зала и в нескольких прилегавших к нему комнатах то и дело заходил разговор о Камчатке. Максутову надоели однообразные вопросы, праздный по большей части интерес к драматическим событиям в Петропавловске и бесконечные толки о том, каких наград могут быть удостоены камчатские чиновники. Он видел, что интерес к этому событию подогревался его присутствием и уверенностью, что самому губернатору приятно видеть это патриотическое оживление. Не будь здесь Максутова, подай Муравьев малейший знак к тому, чтобы перейти к обычным, каждодневным делам, - и все это разряженное сборище с радостью отдастся своим мелким страстишкам, праздной болтовне, нудному коловороту местной жизни.
   - ...мы лишились нескольких храбрых защитников наших, - скорбел протоиерей Прокопий Громов, - и забвенна будь десница наша, если мы не будем всегда возносить молитвенно имена их у жертвенника Христова! - И добавил будничным тоном: - Но число их весьма невелико, так что порой одна буря на море сопровождается не меньшею потерею...
   Максутов не стал больше слушать. Миновав группу чиновников, в центре которой недавний его знакомец - помощник правителя канцелярии самодовольно утверждал, что "безуспешное нападение на нас неприятеля доставило нам величайшую честь перед лицом всей России", - он остановился у портьеры, разделяющей две комнаты... В соседней было оживленно, и уже первые услышанные слова заставили его насторожиться.
   - ...Пришед по назначению, я просил командира батареи господина Гезехуса, чтобы прислуга из писарей зарядила орудия через одно ядром и картечью, ядром и картечью...
   Голос показался Максутову знакомым. Он заглянул в комнату, - там был Арбузов, окруженный офицерами, молодыми чиновниками, девицами.
   - ...Да-с, ядром и картечью, - увлеченно продолжал он. - Я приказал казакам нарезать шашками травы и прикрыть ею орудия. Посадив бойких писарей за насыпью, я, господа, сам стал на банкет. Вскоре явились два англичанина в красных мундирах с белыми перевязями...
   Несколько женских голосов одновременно воскликнули: "Ах!" - не то с ужасом, не то восхищенно.
   - ...За ними подошли еще четверо и вздумали прицеливаться по мне, как по единственной живой мишени, - голос Арбузова неестественно возвысился. В простоте сердечной, еще не зная полета штуцерных пуль, я стоял и только грозился им саблей. Неприятели, пошутив со мною и не пробуя стрелять, вздумали возвратиться...
   Кровь прилила к голове Максутова, застучало в висках.
   "Какая пошлость, какая низость выставлять дело в таком виде ради своего самолюбия!"
   - Тогда я, господа, - Арбузов сделал паузу, рассчитывая на наибольший эффект, - дернул за шнурок, сделал выстрел, и неприятель бежал, подхватив убитых на руки.
   Некоторое время голос храброго капитана тонул в одобрительном гуле. Арбузов достиг своего: он был снова героем дня, по крайней мере здесь, в комнате, заполненной иркутскими простаками и недорослями. Окрыленный, он продолжал:
   - От угощения Завойко я отказался, господа. Я отобедал за общим столом с чиновниками, людьми скромными, умеющими ценить храбрость и воинские заслуги. Не скрою, господа, камчатские чиновники предложили мне выдать за своими подписями свидетельство о том, что спасением порта они обязаны мне, а не генералу Завойко... Сам Петр Илларионович Васильков, тамошний судья, дважды делал мне подобное предложение...
   - Неужто вы отказались? - изумилась одна из слушательниц.
   - Да, - решительно ответил Арбузов, - я отклонил от себя эту честь. Видимо, Арбузову показалось обидным так быстро расстаться с лавровой ветвью победителя, и он закончил многозначительно: - Я просил их только подтвердить это под присягой тогда, когда окажется нужным!
   Максутов отдернул портьеру и вошел в комнату. Он не находил подходящих слов и неподвижно уставился на Арбузова, но тот ничуть не растерялся. Мартынов, вероятно, знал бы, как поступить! Уж он натворил бы чудес: дал бы пощечину лжецу, дрался бы с ним на дуэли, примерно расправился бы с ним.
   - А-а-а! Дмитрий Петрович! - радушно приветствовал его Арбузов, поднимаясь навстречу.
   Взбешенный Максутов резко повернулся и, не ответив на приветствие, направился к выходу.
   На лестнице его нагнал помощник правителя канцелярии.
   - Дмитрий Петрович? - окликнул он. - Так рано?
   - Я отвык от балов, - буркнул Максутов, накидывая на плечи шинель, и к тому же устал.
   - Жаль, жаль...
   Чиновник кокетливо склонил голову.
   - Два слова... - заискивающе сказал он, понизив голос. - Если вам случится по пути заехать в Ялуторовск, я попросил бы вас передать...
   Максутов не дал ему договорить:
   - В Ялуторовске я, может статься, и побываю, но от ваших поручений увольте. Пользуйтесь казенными курьерами. Так благонадежнее...
   На улице было тихо. Молодой месяц не мог пробиться сквозь серую пелену и обозначался на небе светлым, матовым пятном. Редкие снежинки медленно кружили и падали на дорогу.
   Утром Муравьев принял Максутова запросто, как старинного друга, пожурив за неожиданное исчезновение.
   - Катенька очень огорчилась... - Узнав причину бегства, он долго и искренне смеялся. - Арбузов! Неисправимая личность! Честолюбец и, вероятно, храбрец. Уж я ему окажу прием, могу вас заверить - не обрадуется!
   Сегодня и Максутову казалось, что не стоило так сердиться на человека, полного спеси и смешных слабостей. Бог с ним!
   Наконец Максутов решился спросить о Петропавловске. Захочет ли правительство оборонять порт в будущем году? Что полагает сделать генерал-губернатор?
   Столь прямые вопросы редко кто задавал Муравьеву. В Иркутске за ним укрепилась репутация резкого, вспыльчивого человека, готового мгновенно сменить кошачью мягкость и вкрадчивость на злобное, хищное рычание. Обычно ждали вопросов Муравьева. Даже знаменитый Бенардаки, откупщик-золотопромышленник, соперничавший фактической властью с генерал-губернатором, при встречах с ним был кроток и сговорчив. Бенардаки не перечил Муравьеву - перечили деньги, миллионы, о которые разбивались энергия и настойчивость Муравьева.
   Но Максутов и на этот раз почувствовал, что Муравьев с ним радушнее и терпеливее, чем с другими.
   - Будет ли и в 1855 году спасен Петропавловск, который протоиерей Громов изволил вчера назвать богоспасаемым градом? - спросил лейтенант.
   - Я знал, что этот вопрос вас заинтересует, - ответил Муравьев, протягивая Максутову какую-то бумагу. - Это копия письма, отправленного час назад нарочным курьером на Камчатку. Письмо ответит на все ваши вопросы и тревоги.
   "Хладнокровие и распорядительность ваши, - писал Муравьев, - личное посещение всех пунктов бывших действий, при мужестве войск, одушевленных вами, было главнейшими причинами блистательного отражения неприятеля. Я поставил себе приятную обязанность представить об этом его высочеству*. Прошу вас принять от меня изъявление искренней, душевной признательности, поздравить от моего имени всех тех, кто удостоился принять участие в этом деле, покрывшем славою русское оружие на отдаленнейшем краю нашей империи. Вместе с тем уведомляю ваше превосходительство, что от лейтенанта кн. Максутова я получил все представления ваши, касающиеся доставления весною будущего года разных предметов на Камчатку, и соображения ваши, относящиеся до защиты Петропавловского порта на случай нападения неприятеля в будущем году. Относительно доставления на Камчатку разных предметов продовольствия и прочего мною сделано уже здесь надлежащее распоряжение, равно как и об отправлении по Амуру всего необходимого для усиления Петропавловского порта; о некоторых же артиллерийских предметах я вхожу ныне же с представлением к его императорскому высочеству. Все эти предметы, команды и продовольствие будут сплавлены по Амуру с первой возможностью плыть по этой реке и будут доставлены на Камчатку".
   _______________
   * Великий князь Константин Николаевич, генерал-адмирал.
   - Как видите, мы не намерены терять и часа, - сказал Муравьев, принимая письмо из рук Максутова.
   - А если неприятель учинит нападение весною? - спросил лейтенант.
   - Что ж, пути господни поистине неисповедимы. У нас нет средств доставить среди зимы на Камчатку продовольствие и артиллерийское снаряжение. К тому же нужно получить благословение Адмиралтейства. Я надеюсь, что ваши энергичные представления в Петербурге окажут нам большую помощь.
   - Я приложу все усилия, ваше превосходительство.
   Максутов поднялся.
   Муравьев осторожно взял его под руку и стал прогуливаться по пустынному кабинету, от одного рыцаря, закованного в латы, к другому. Полились жалобы на Петербург, на министров двора, на Горный и Азиатский департаменты.
   - Нас не жалуют в Петербурге-с, считают крамольниками, фантазерами. Живем смирно, из повиновения не выходим, а условия таковы, что уж лучше бы, как князю Гагарину, петлю на шею - и конец мытарствам, - свободной рукой Муравьев провел по горлу. - Гагарин помышлял отделить Сибирь от России. Удельным князем возомнил себя! Я же хочу одного - добра, процветания края. Но никому еще столько не вредили осторожные политики, никого они еще не донимали так, как меня. Им хороши были генерал-губернаторы, которые любили есть, пить, волочиться и наживаться! А я хочу разрабатывать железные руды, серебро, свинец, графит... Прошу дозволения добывать золото и употреблять его на укрепление Сибири и Камчатки, хочу обложить пошлиною охотских китов - легкую добычу чужеземцев - и сей доход употребить на тот же предмет. И что же? Всюду тычки и подножки. Горный и Азиатский департаменты заключили между собой союз и объявили меня в осадном положении. Пошли на меня войной, - конечно, кабинетною, чернильною, дипломатическою... Но разве может солдат, идущий на приступ, беречь свою жизнь! - Муравьев остановился и сказал проникновенно, убеждающе: - Милостивый государь! Если вы удостоитесь высочайшей аудиенции, я хочу, чтобы вы поведали его величеству о нуждах края, который, я надеюсь, никогда уже не будет безразличен вам. Государь неизменно интересуется мнением людей, лично побывавших в отдаленных местах империи.
   Лейтенант слушал Муравьева молча, всем своим видом выражая согласие с ним и сочувствие его затруднениям. Муравьев унялся только, когда ощутил, что Максутов достаточно подготовлен к роли, которую ему придется сыграть в Петербурге.
   - Еще один совет, лейтенант, - сказал он. - Если вам случится ехать не прямо, а с остановкою, скажем, в Ялуторовске или другом пункте, куда нередко влечет молодежь, сохраните это в тайне.
   Муравьев понимающе улыбнулся. Максутов вспомнил любопытного помощника правителя канцелярии. Так вот оно что! Оказывается, роли распределены точно. Презираемый чиновник необходим высокому сановнику.
   - Я еще не думал об этом, - солгал Максутов.
   - Мой совет на всякий случай, - продолжал Муравьев. - Я и сам стараюсь облегчить участь несчастных страдальцев.
   - Мне говорили об этом.
   - Кто? - быстро спросил Муравьев.
   Максутов замешкался ответом.
   - Не хотите - не надо, ради бога!..
   - Вячеслав Иванович Якушкин. И не только он.
   - Суровость правительства ничем не оправдана, - веско заметил Муравьев. - Эти люди более не представляют собой опасности, они принадлежат прошлому. У двора и правительства есть более современные противники, - эти люди свободно расхаживают по петербургским улицам, издают журналы, возмущают чернь. Нищие, голодные студенты. Выскочки, осмеливающиеся поучать Россию. Этакое российское третье сословие... Вот о ком думать надобно. Освобождение декабристов нанесло бы ущерб новейшим подстрекателям. Пора забыть, пора и простить. Я ведь и сам стою за отмену крепостного состояния, - сказал Муравьев и поспешно добавил: - Но без потрясений в государстве. В этом пункте я решительно расхожусь с горячими головами...
   Через час, поблагодарив Мартынова за гостеприимство, Максутов забрался в курьерский возок. Потеплело, и санная дорога испортилась. Это было неприятно, - он уже предвкушал удовольствие быстрой и покойной езды в санях. Но несмотря на тряску, он вскоре после переправы через Ангару у Вознесенского монастыря задремал. Сказалась бессонная ночь, проведенная в разговорах с Мартыновым.
   Эти разговоры, привлекательный образ есаула и были самым дорогим, самым важным, что увозил из Иркутска лейтенант Дмитрий Максутов.
   ЗИМА
   I
   Представление "Ревизора" все-таки состоялось.
   В госпитальной зале настлали сцену, расставили стулья и скамьи. Зрители сидели прижавшись друг к другу, - такая теснота бывает только на нижних палубах речных пароходов да на барках, перевозящих переселенцев по Тоболу.
   Это был театр без освещенного подъезда, без лож и галерей, без газовых рожков и сухого шуршания шелковых нарядов. Не было и суфлерской будки, и чиновник-суфлер прятался сбоку, за складками корабельной парусины. Жена судьи оказалась единственной обладательницей театрального бинокля. Какую непогрешимую веру в цивилизацию нужно было иметь, чтобы не забыть захватить с собой в Петропавловск эту красивую инкрустированную безделушку!
   Спектакль начался поздно. Экипажи "Авроры" и "Двины", сибирские стрелки, расквартированные на зиму, поспешно воздвигали новые укрепления. В мастерских заготовляли запасные станки и лафеты. На батареях с удивительной быстротой вырастали новые брустверы, прочные амбразуры, одетые деревом и скрепленные железными шипами. Кузнечные мастера под присмотром поручика Можайского заменяли изломанные части артиллерийского снаряжения, связные болты, ударные молотки, оси. Везде прорывались закрытые ходы, строились надежные пороховые погреба.
   Завойко торопил людей. Как только начнутся обильные снегопады, нечего и думать о земляных работах. А к весне придут суда с артиллерией, порохом, людьми; нужно, чтобы батареи были готовы к установке новых номеров, к приему больших запасов пороха и бомбических снарядов.
   Мровинский, которому раненая нога давала право уехать в Иркутск, удивил всех своим решением остаться в Петропавловске до будущей навигации.
   - Я в долгу перед англичанами, - мрачно объявил он Завойко. - Пулю из ноги вырезали, а заноза в сердце осталась. Укатить теперь из Петропавловска будет не по-мужски, Василий Степанович!
   Завойко растрогался, но хотел испытать решимость инженера.
   - Ваша нога, милейший, достаточно отомщена. В Иркутске у вас семья, дети...
   - Уж не хотите ли вы меня выставить, как блаженной памяти Александра Павловича Арбузова? - обиделся инженер.
   - Что вы! Помилуйте! Лежите, отдыхайте...
   Мровинский не отдыхал. Пока не мог ходить, превратил госпитальную палату в инженерный штаб. Тут составлялись чертежи укреплений, определялись фасы батарей, толщина траверсов, расстояние между амбразурами. Он исправлял чертежи, нервничал, грозил изругать всех, если по выходе из госпиталя найдет на батареях "несоответствие и произвол". Он начал курить, брился не чаще трех раз в неделю и стал гораздо больше походить на окружающих его офицеров, чем прежде. Как только Мровинский начал поправляться, его, опирающегося на палку, можно было видеть и на ближних укреплениях порта.
   Батарея на перешейке стала предметом особых забот Мровинского. Из-за нее инженер даже поссорился с Завойко и Изыльметьевым. Он предлагал расширить ее весной, когда придет снаряжение, до восьми крупнокалиберных орудий. Мровинского не поддержали. Недавние события показали, что эта батарея имеет вспомогательное значение. Тогда он обратил все свое инженерное искусство на укрепление Перешеечной батареи. "Теперь никто не скажет, что у артиллеристов на перешейке закрыты только пятки", - не раз думал Мровинский, вспоминая насмешливый взгляд солдата, которого ему так и не удалось отыскать среди живых.
   На представлении "Ревизора" Мровинский сидел в кресле, среди чиновников с женами и взрослыми дочерьми. Позади на скамьях расположились матросы с камчадалами, стрелки и нижние чины флотского экипажа.
   Пока шли последние приготовления к спектаклю, капельмейстер извлекал из своего оркестра нестройные звуки; они сливались с громким говором зала. Но вот занавес пошел вверх, открывая сначала ноги, а затем и туловища чиновников и квартальных, почтительно замерших на авансцене пред грозным городничим - Вильчковским.
   Пастухова уговорили взять роль Хлестакова, и он, робея, ждал своего выхода. Зарудный, прежде наотрез отказавшийся от участия в представлении комедии, теперь сам попросил роль почтмейстера - Ивана Кузьмича Шпекина. Вскоре после начала первого акта, когда на сцену явился почтмейстер, требуя объяснить, "какой чиновник едет", обнаружился умысел Зарудного, он и гримировкой и всей своей внешностью напоминал Диодора Хрисанфовича Трапезникова. Глуховатым голосом, опустив голову к дощатому настилу, словно отыскивая потерянную булавку или монету, Зарудный ответил на вопрос городничего:
   "А что думаю? Война с турками будет".
   Зал взорвался хохотом. Трапезников, дремавший в четвертом ряду, привстал и тревожно посмотрел на Зарудного, еще не постигая всей злости сатиры.
   "Право, война с турками, - настаивал почтмейстер Зарудный. - Это все француз гадит".
   Зрители ликовали, когда Зарудный бесстрастным голосом, поводя головой, точь-в-точь как Диодор Хрисанфович, и нравоучительно поднимая вверх указательный палец, стал распространяться насчет наслаждения, доставляемого чтением чужих писем.
   Петр Илларионович Васильков сидел мрачный подле своей подвижной, смеющейся жены. Он вспомнил Петербург, Александринский театр, актера Сосницкого, бесшабашные кутежи после спектаклей, и неодолимое отвращение ко всему окружающему охватило его. В эту минуту судья ненавидел и тех, кто так часто в долгие зимние вечера сиживал гостем в его петропавловском доме: надутого, чопорного провинциала Ленчевского, дряблого, медлительного Седлецкого, всегда подтянутого Тироля, к которому заметно благоволила жена судьи, и даже неприметного, неслышного горного чиновника, состоящего при Завойко.
   Петропавловский почтмейстер стоически переносил выпады Зарудного, а последний выход Ивана Кузьмича Шпекина с сенсационным разоблачением Хлестакова даже заставил его приосаниться, напомнив об исключительной важности и значении того дела, которое вверено его заботам.
   Внешне Пастухов как нельзя лучше подходил к роли Хлестакова. Невысокий, ловкий, юный, он, казалось, мог бы лихо сыграть заезжего враля, несущего в состоянии опьянения околесицу и чудовищную ложь. Но Пастухов был неопытен, и чистое сердце брало верх над артистическими усилиями. Третий и четвертый акты Пастухов провел совсем дурно.
   После того как со сцены победоносно удалилась Облизина в роли высеченной унтер-офицерши и вниманием Хлестакова завладела Марья Антоновна, словно невзначай впорхнувшая в комнату, в спектакле случилось нечто непредвиденное и странное.
   Пастухов и думать забыл о Хлестакове. В голове вертелись слова роли, за парусиной их произносил убедительный бас суфлера, но перед ним была не Марья Антоновна, а Настенька. С того дня, как они видались на хуторе Губарева, Пастухов несколько раз встречал Настеньку, но всегда в такой обстановке, которая мешала сердечной беседе. И оттого, что время шло, становилось все труднее объясниться; Пастухов замечал это и по себе и по Насте.
   На репетициях многое говорилось холодно, механически. Теперь Пастухов стоял перед Настей, взволнованный вечером, собственной неудачей, и многие слова роли произносил не так, как полагалось бы Хлестакову.