"Ты знаешь, друг мой, сколь я ненавижу рабство под любою личиною, сколь отвратительны мне насилие и подлая несправедливость, на каком языке ни воспевалась бы она продажною посредственностью, но подлость и насилие английских барышников, посягающих на национальную жизнь других народов, на их свободу и самое существование, мне вдвойне омерзительны. Неужели всему миру готовят они участь умирающей с голоду Индии или отравляемого гомерическими дозами опиума Китая?"
   Зарудный впервые получил т а к о е письмо от Якушкина. Оно выражало не только привязанность учителя к ученику и интерес к его судьбе, в письме получилось, что он, Анатолий Зарудный, несет и личную ответственность за благополучие края и его безопасность в дни войны.
   Зарудный решил показать Маше письмо. Пусть прочтёт непременно, никакие рассказы, никакие похвалы не скажут о человеке так убедительно, как его собственные мысли.
   После поездки по полуострову он встретился с Машей просто, легко, словно и не было никакой размолвки. Видя, как радостно бросилась Маша ему навстречу, Зарудный забыл об обиде и о своем намерении держаться в стороне.
   Через день после прихода "Двины" Зарудный показал ей письмо Якушкина.
   Сегодня с утра Зарудный и Маша вместе с шумной компанией молодежи отправились к Светлому ключу, в окрестности Петропавловска. Дорога шла мимо зарослей отцветшего шиповника и редкоствольных березовых рощ, сквозь которые виднелись склоны Петровской горы.
   Зарудный и Маша опередили всех. Когда не стало слышно зычного голоса Дмитрия Максутова и звонкого хохота Насти, они свернули с дороги и сели на траву. Темное платье Маши свободно легло, закрыв поджатые ноги, крепко охваченные в коленях смуглыми руками. Она положила маленький острый подбородок на колени и мечтательно смотрела на низкорослые деревца, рассыпавшиеся по склону.
   Листья маленьких берез шевелились беззвучно, будто околдованные прозрачной тишиной, и только одно деревцо тихо шелестело глянцевитыми листиками. Казалось, весь мир уснул, обласканный августовским теплом. Стояла та особая тишина, какая бывает на исходе лета. Прерывистый стрекот кузнечика напоминал об ушедшем июльском зное. Небо, выцветшее у горизонта, по мере приближения к зениту наливалось голубизной и синью. Смотришь в небо - и не ощущаешь воздуха, но стоит взглянуть на ярусы деревьев и кустарника - и кажется, что прозрачную ткань воздуха можно снять, так же как снимают рыболовные сети, развешанные для просушки.
   - У молодых березок, - сказала Маша, - ветви не такие, как у старых. Посмотрите, Анатолий Иванович! Они еще тянутся вверх, а не свисают бессильные, грустные... Отчего это?
   - Не знаю, Машенька. Вероятно, молодость, упрямство.
   - Что же мешает им простоять так всю жизнь?
   - Мудрость и доброта, - шутливо ответил Зарудный, подчиняясь ее настроению. - С годами они постигают простую и вечно мудрую истину: что нельзя век простоять одиноко, в гордой уединенности...
   - Это - мудрость. А доброта?
   - Доброта? Она клонит их к земле, торопит прикрыть ее своими ветвями, сплести над землей светлый, ласковый шатер. Оттого наша справедливая земля так любит березу. Тополь она посылает в чопорные парки, ставит как часовых у господских владений, а сама купается в березовом раздолье...
   - Наряжается в рябиновые ожерелья! - подхватила, смеясь, Машенька.
   - ...Одевается в дубовый кафтан, подпоясывается ивовым кушаком, надевает на голову колючий сосновый малахай!
   Маша залилась счастливым смехом. Зарудному мучительно хотелось броситься к Маше, обнять ее, рассказать о своей любви. Но именно это желание делало Зарудного беспомощным и неуверенным.
   - Хорошая сказка, - сказала Маша, возвращаясь к нарушенному ходу мыслей. - Но для людей она не годится. У нас тоже наступает время, когда мы никнем, покоряемся чему-то, что сильнее нас... В нашем домашнем альбоме есть дагерротипный портрет моей матушки. Веселая, милая хохотунья... Совсем как Настенька. Прошло не так уж много лет, а человек вовсе переменился. До неузнаваемости, до полной своей противоположности. А ведь люди не думают о ласковом шатре над землей, они до конца дней пекутся о личном интересе.
   - Да, у людей иначе, - согласился Зарудный. - Не сгибаются и не никнут лучшие, те, кто думают о других, живут для других. Они и в величайшей бедности сохраняют верность своей натуре.
   - Это очень трудно, - задумчиво сказала Маша, - а для некоторых и вовсе невозможно. - Она откинулась на руках, опершись ладонями о траву, и спросила: - Вы уважаете Александра Максутова?
   Вопрос неприятно кольнул Зарудного. Он ревновал Машу к Максутову и уклонился от прямого ответа.
   - Я предпочитаю Дмитрия.
   - А все-таки? - настаивала Маша.
   - Мы с Александром Максутовым мало знакомы. Мы чужие люди, неприязненно подчеркнул Зарудный слово "чужие".
   Маша выпрямилась и в упор посмотрела на Зарудного большими, настойчивыми глазами.
   - Вы не любите его, я это заметила. А почему? Почему вы, справедливый человек, не любите другого, который не сделал вам зла, который ровен и одинаков со всеми?
   Из-за поворота дороги, стелющейся у подошвы горы, донеслись голоса.
   - Мне кажется, что господин Максутов не только ровен со всеми, но и холоден, равнодушен к целому миру.
   - Он очень любит Дмитрия.
   - Это слабость, не изменяющая натуры.
   - Нет, - Маша упрямо тряхнула головой, - я думаю, что он несчастлив. Одинок и несчастлив. Порой меня охватывает желание растормошить его, заставить проснуться.
   - В этом нет нужды, - возразил Зарудный, - у господина Максутова холодная, трезвая голова.
   - Я часто думаю о том, как принял бы Максутова Мартынов, стараюсь взглянуть его глазами, но это не всегда удается.
   - Надобно иметь свой взгляд на вещи, - сухо заметил Зарудный.
   Маша ответила не сразу. "О разном говорим", - подумала она.
   - Вам это трудно понять, Анатолий Иванович. Мартынов - первый человек, который заговорил со мной серьезно, то есть очень весело, как никто другой весело, и вместе с тем серьезно. Он заставил меня читать, думать, сам того не понимая. - Маша улыбнулась. - Матушка только тогда и вздохнула, когда мы уехали из Иркутска. Все опасалась чего-то... Так вот, вчера, сама не знаю зачем, я дала Максутову свою тетрадь. Там записи, дневники, предназначенные для Мартынова. Он полистал тетрадь и сказал: "Чрезвычайно интересно..." - таким тоном, каким говорят "вздор", "чепуха". Потом заметил мою растерянность и добавил, что "людям редко удается изменить течение действительной жизни, и тем охотнее они предаются самообману...".
   Зарудный хотел было ответить, но к ним подошла вся компания.
   Война стала привычной темой разговоров. И сюда, в этот отдаленный угол России, столичные газеты принесли унылое однообразие слов, казенную фразеологию, удобно выражавшую верноподданнические чувства дворянства, разменную монету ходовых сентенций. Часть людей овладевала ими тем легче, чем более пусто было в их голове и в сердце. Но праздная болтовня раздражала и здесь каждого, кто серьезно относился к развивавшимся в мире событиям.
   Поэтому, когда между разговором о бумаге альбеспейрес - "лучшей перевязи для шпанских мушек", о красотах магазина господина Бастида в Санкт-Петербурге и о намерении господина Тьера удалиться от света и посвятить всего себя составлению книги о ходе изящных искусств с 1830 года, отпечатав ее в пятидесяти экземплярах для коротких друзей, - когда в одном ряду с этими сенсациями и восторгами по поводу "Крестницы" Жорж Санд зашла речь о войне, Зарудный, который захватил с собой охотничье ружье, решил было, что наступил подходящий момент незаметно оставить компанию.
   Молодой чиновник с капризно взбитым хохолком высказал глубокомысленное предположение, что и Луи Наполеон был искушен и обманут вероломной Англией - страной, преступно уравнивающей купца и монарха, обманут и роковым образом вовлечен в эту войну.
   - Что же, по-вашему, - насмешливо сказал Дмитрий Максутов, император французов - легкомысленная кокотка, которую можно подкупить дешевыми посулами?!
   Чиновник переменился в лице от одной только мысли, что кто-нибудь может заподозрить его в таком дерзостном посягательстве на достоинство короны, - короны! - кому бы она ни принадлежала.
   - Вы превратно толкуете мою мысль, - проговорил он дрожащим голосом.
   - Да мысль-то не ваша, - с усмешкой заметил Дмитрий, - вы сорвали этот незрелый плод с газетного листа! Признайтесь!
   Кто-то откровенно засмеялся.
   - Все равно, - ответил побагровевший чиновник, - газета - зеркало общественной жизни. Господа издатели пишут о том, что уже сложилось во мнении общества. Я и не мыслил так трактовать личность императора. Он обманут, истинно обманут и введен в заблуждение. Временное затемнение ума, - запинаясь, стал говорить молодой человек, - к величайшему несчастью народов, постигает и лиц... э... лиц... отмеченных ореолом монаршей власти! Немало тому примеров дает нам древняя история.
   - А новейшая? - наседал Дмитрий.
   Чиновник беспомощно развел руками.
   - Бросьте! - миролюбиво сказал Дмитрий, видя, что противник умолк. Добро бы еще Луи Наполеон жил в земле папуасов, питался кокосовыми орехами и носил набедренную повязку вместо горностаев и тончайших лионских сукон... Ореол монарший...
   Но договорить Дмитрию не удалось, истерический фальцет молодого человека прервал его:
   - Вы кощунствуете!
   - А вы, сударь, защищаете злейшего врага России, - парировал Дмитрий, улыбаясь. - Помилуйте, о ком речь идет? О Луи Наполеоне, племяннике Наполеона Бонапарта, жестоко поколоченного в России. Вы говорите: "обманули", "искусили", "роковым образом вовлекли"?! Ничуть не бывало, не таков ваш Луи Наполеон. Если угодно, я могу изобразить вам в лицах, как была соблазнена Франция. - И, поощряемый заинтересованными взглядами стоявших вокруг, Дмитрий продолжал: - Представьте себе, что Настенька прекрасная Франция, я - коварный Альбион. - Он подошел к Насте и, скрестив на груди руки, почти прорычал: - Послушайте, любезная ветреница! Я хороший сосед и отменный человек. У меня тяжба с Россией, пустяковая тяжба с той нелюбезной страной, в которой Наполеон потерял свою армию и честь и откуда его несчастная звезда направилась по дороге к Ватерлоо. - Он подмигнул Настеньке: - Идите за мной, красавица! Вы не совсем узнали русских Наполеон слишком быстро бежал из этой суровой страны, - и вам будет весьма приятно подраться с ними. Дайте нам корабли, а главное - солдат, побольше солдат; полководцев мы и у себя сыщем. Оставьте дома шпионов и доносчиков, а тех, кто еще недавно орал: "Рес-пуб-ли-ка!", отправьте к русским. Пусть они там покроют себя славою и могильным саваном, к общему удовольствию... Согласны?
   Настенька растерянно молчала.
   - Видите?! Настенька молчит, а Луи Наполеон подсчитал барыши и сказал: "Согласен!" Он ведь мечтает диктовать порядки Бельгии, Голландии, Пьемонту, а если удастся, то и целой Европе.
   К этой теме, пожалуй, и не возвращались бы больше, если бы в разговор не вмешался Александр.
   - Митя, твои сентенции об императоре Наполеоне неуместны, - сказал он наставительно, - они пахнут пустым шутовством.
   Добродушная улыбка сползла с лица Дмитрия.
   - Я не намерен обсуждать с тобой этот вопрос, - холодно сказал он.
   - Отчего же? - глаза Александра сузились, и голос сразу стал неприветлив. Чтобы скрыть охватившее его напряжение, Александр непринужденно опустился на траву.
   Перед глазами Дмитрия возник вдруг берег реки в Ракитине подмосковном имении старого дяди, у которого он проводил летние каникулы. Был там у Дмитрия друг - пастух Прошка, рослый веснушчатый мальчишка, обучивший его рыболовной премудрости. Прошка был на три года старше Дмитрия, умел подражать крикам птиц, находить их гнезда, мог пройти на руках по песчаному берегу к самой воде. Однажды в Ракитино приехал и Александр. Прохор рассердил Александра каким-то грубым словом, и тот прогнал его прочь. Тогда Александр тоже побледнел, опустился на песок и равнодушно шарил рукой по речным ракушкам, украдкой поглядывая на Дмитрия, готового вот-вот расплакаться...
   - Ты слишком хорошо знаешь мои мысли, - сказал наконец Дмитрий, бледнея. - Нам нет нужды говорить об этом.
   Вокруг все молчали, не сводя с них глаз. Александр хладнокровно взвешивал щекотливость и остроту положения. Наконец он сказал:
   - Пожалуй, ты прав. Но нам всегда следует помнить о том, что русский солдат пойдет умирать с именем монарха на устах.
   Зарудный давно собрался уходить, но при первых же словах Александра почувствовал, что теперь он непременно останется и вмешается в спор. Поправляя ружейный ремень на плече, он ждал только повода, и повод этот сейчас ему представился.
   - Если ваше поучение, господин Максутов, предназначается исключительно для нижних чинов, то вы не достигли цели: здесь их нет, проговорил Зарудный, чеканя каждое слово.
   Александр Максутов весь подобрался от неожиданности, но ответил небрежно, с чувством своего безусловного превосходства:
   - Я говорил о солдатах, господин титулярный советник, символически. Генерал, действующий в войске, - тоже солдат. Ни возраст, ни форменный мундир, ни табель о рангах не могут освободить человека от исполнения патриотического долга, от известного образа мыслей.
   Полулежа, он подбрасывал на ладони серый камешек. Маша сидела растерянная, предчувствуя недоброе и считая себя в чем-то виноватой.
   - Неужели нет других идеалов, способных толкнуть человека на подвиг? - промолвил Зарудный.
   - Например? - Максутов высоко подбросил камешек и ловко подхватил его.
   - Афиняне эпохи демократии считались хорошими воинами. Их знаменем была Греция.
   - Но Александр Македонский победил их, - невозмутимо возразил Александр, - не правда ли?
   - Это уж совсем другой вопрос. Ведь и Рим, императорский Рим, поработили варвары, едва ли способные проникнуться высокими идеалами просвещенной монархии.
   Зарудный непроизвольным движением снял ружье с плеча и, опершись на него, приготовился к дальнейшему спору. Левой рукой он беспрестанно теребил усы. Вихрастый, жилистый, с широкими отворотами охотничьих сапог, он напоминал разозленного деревенского петуха.
   - У камчатских чиновников, - сказал Максутов, окидывая быстрым взглядом Зарудного и чиновника с хохолком, - повальная болезнь: по любому поводу обращаться к древней истории.
   - Уроки истории весьма поучительны, господин лейтенант.
   - Рассуждая о древних, вы забываете о современности, упускаете из виду Россию, живущую по законам, присущим ей одной. - Наконец и Александр Максутов заговорил не холодно-бесстрастно, а с большой внутренней заинтересованностью. - В России даже бунтовщик, подобный Пугачеву, для успешности своего предприятия вынужден был назваться монархом. Он знал Россию не хуже некоторых канцелярских народолюбцев, господин титулярный советник.
   - С той поры Россия далеко шагнула, - сказал Зарудный, с трудом сдерживая злость.
   - Разрешите полюбопытствовать: куда?
   Зарудный мгновение поколебался, взглянул в побелевшее лицо Маши, на ее взметнувшиеся в испуге брови и, сердясь на самого себя, произнес вызывающе громко:
   - В Сибирь!
   Максутов не ожидал такой откровенности. Он удивленно приподнялся и, заметив горящий взгляд Маши, растерянность окружающих, сказал, улыбнувшись:
   - Оставим ученые споры и отвлеченности, господин Зарудный. Вы, - он саркастически оглядел Зарудного, - единственный среди нас вооруженный и, кажется, самый воинственный в этих широтах человек, скажите нам: ради чего вы пойдете на подвиг, на смерть?!
   - Я?!
   - Да, вы!
   Зарудный вскинул ружье на плечо и сказал:
   - Ради отечества своего! В нем слилось для меня и честь предков, и добрый народ, ничтожной частицей которого я признаю себя, и земля, вскормившая меня. Эти идеалы стоят того, чтобы отдать за них жизнь.
   - Вот как!
   - Да, да... Вы офицер, господин Максутов, и должны знать, что на морском штандарте государя императора орел держит в клювах и лапах только четыре моря - Балтийское, Белое, Черное и Каспийское. Только четыре! Увы, Восток забыт. Что ж, но у нас русский флаг, и ради него мы пойдем на смерть!
   Зарудный повернулся, чтобы уйти, но Максутов остановил его.
   - Вы не полностью изложили свою программу, господин Зарудный. Максутов вскочил на ноги, его губы уже болезненно кривились. - А ненависть к тирании и рабству, которую вы столь усердно внушаете некоторым доверчивым лицам? А опаснейшие цитации из запретных сочинений малопочтенных господ? А этот чугунный перстень, - он показал пренебрежительно на руку Зарудного, - разве ради него не стоит отдать жизнь?
   Пораженный Зарудный уставился на Машу.
   "Рассказала! Предала! - мелькнуло в голове Зарудного. - Все святое, хранимое в сердце, защищенное от недружелюбных взглядов, все, что я доверил ей, брошено под ноги - и кому?!"
   - Ради этого кольца, - проговорил он наконец, подняв вверх правую руку, - я мог бы умереть. Оно частица моего отечества. Этого не понять ни вам, ни тем, чье бесчестье не щадит чужих тайн. - И, вскинув ружье на плечо, он пошел по узкой тропинке под гору.
   Маша, сидела, низко опустив голову. Окружающие настороженно смотрели на нее, - они хоть и не понимали всего, но чувствовали, что Маша имеет какое-то отношение к ссоре этих двух людей.
   Тень птицы мелькнула невдалеке по зеленому склону горы, но самой птицы никто не увидел.
   В этот день Пастухов впервые поцеловал Настю. Девушка, напуганная ссорой, причины которой она плохо понимала, инстинктивно искала защиты у Пастухова. В сумерки вся многочисленная компания - днем к молодежи присоединились и степенные обыватели - тронулась в обратный путь. Впереди всех двигались Вильчковский, Андронников и Иона, который дерзнул распевать церковные псалмы на манер и мотив, непростительные для священнослужителя, с легкомысленным припевом, сочиненным нетрезвым землемером. За ними в большом отдалении следовали остальные. Шествие замыкали старик Кирилл и две девушки, нагруженные корзинами с чайными принадлежностями и винной посудой. Светлое платье Насти мелькало в кустарнике позади всех. Несколько раз ее окликали, и веселое Настино "а-а-у-у" доносилось издалека. Потом о Пастухове и Насте забыли.
   Настя шла, опираясь на руку Пастухова и ощущая теплое жестковатое прикосновение сукна. Пастухов говорил об "Авроре", о Кронштадте и Петербурге, чувствуя рядом с собой доверчиво открывшееся сердце.
   Они подошли к окраинным домикам. Пастухов остановился и, не выпуская ее руки, повернулся к Насте, ощутив на своей щеке короткое, взволнованное дыхание девушки. Он порывисто обнял ее и прижался к горячим губам.
   - Настенька, милая Настенька! - бормотал Пастухов, опускаясь на колени и целуя ей руки. - Не гоните меня... Я люблю вас, люблю всей силой души...
   Постояв несколько секунд с зажмуренными глазами, она тряхнула головой, улыбнулась и, взяв Пастухова за руку, пошла с ним на раздававшиеся впереди голоса.
   - Я люблю тебя, радость моя... - твердил Пастухов, словно боясь, что если он умолкнет, то в мире случится что-то непоправимое.
   - Милый! - тихо отвечала Настя и прятала свою руку в широкой ладони Пастухова.
   Они шли по улицам Петропавловска, не слыша ни склянок "Авроры", ни запоздалых криков чайки, ни того, как господин Трумберг, почтенный ревельский патриот, поклонник Магуда и помощник Диодора Хрисанфовича Трапезникова, расспрашивал у дровяного склада нижних чинов, прибывших на "Двине", об их путешествии по Амуру.
   II
   Петропавловск-на-Камчатке.
   Дом коллежского секретаря,
   Управляющего аптекой морского госпиталя
   г. Лыткина.
   В собственные руки
   Марии Николаевны Лыткиной
   От есаула А. Г. Мартынова.
   Озеро Кизи, в устье Амура.
   Мой первый друг, мой друг бесценный!
   Ныне твой недостойный слуга и раб Алексей находится так близко от тебя, как еще ни разу за минувший год. Беспокойный нрав Николая Николаевича Муравьева заставил нас проделать неслыханный вояж по Амуру, от образования этой опасной реки до берегов восточного океана, именуемого простаками Тихим. Губернатор вознамерился проверить путь по Амуру, столь необходимый для России.
   Сказано - сделано! Восемнадцатого апреля он принял от иркутского купечества торжественный обед, а наутро мы укатили из города и вскоре святой байкальской водой смыли с рук нечистые прикосновения сибирских толстосумов.
   Но об этом в последующих строках. Сперва хочу обрадовать тебя известием, что и мой бесшабашный нрав, моя непременная веселость, которым я обязан тем, что навсегда пребуду в высоком и малодоходном звании есаула, - и они испытывают удары тоски. Тешу себя надеждой, что, возвратясь в Иркутск, найду у себя великое множество твоих писем размером с обширнейшие листы "Санкт-Петербургских ведомостей", писем, длина которых будет соперничать с нежностью, а нежность превосходить все доселе нам из чувствительной литературы известное.
   Это письмо посылаю тебе через верные руки Николая Дмитриевича Свербеева, того самого баловня судьбы, который прежде мечтал об изящной словесности и независимой жизни, а минувшим летом женился на Зинаиде Трубецкой, меньшой княжне, обманув своим смиренным видом и преогромными окулярами доверчивых мать и отца. Сей честолюбец и тайный радикал приходится мне другом, а Муравьеву - чиновником по дипломатической части. Прибыв вместе с нами на озеро Кизи, он сухопутным путем отправляется до Татарского пролива, а оттуда по морю в Аян. В Аяне он сдаст мое письмо какому-нибудь верному человеку, и оно дойдет до тебя, минуя официальную почту со всеми ее непредвиденными случайностями.
   Возвращаюсь к сибирским толстосумам, зная, сколь живо ты интересуешься иркутскими нравами. Можешь представить себе, как все мы были удивлены, прослышав о том, что Муравьев, известный гонитель купечества и откупщиков, примет их роскошный обед! Ну и слетелось же этого сытого воронья на небывалую ассамблею! Тут и благообразный старец Кузнецов, "почетный гражданин" и известный жертвователь на постройку тюрем натуральных и прочих, именуемых пансионами, богадельнями и домами призрения, и пройдоха Бенардаки, зажавший в волосатый кулак добрую половину сибирского золота, и Лопуховы с Силантьевыми, и прочие, впрочем, рангом не ниже первой гильдии. Братья Машаровы не одну тройку загнали, прискакали из самого Канска; там бедный люд нанимается на золотые промыслы, туда же и выходит из тайги пропивать свои трудовые денежки. Есть на что разгуляться!
   Всполошила всех весть об Амуре. Видно, нужен Амур России, а купечеству нужен особо. Так нужен, что и раскошелиться не жаль! Торжественный обед - не последний расход, понесенный торговым классом, они и пароход "Аргунь" построили на шилкинском заводе руками мастеровых, и снабдили обильной провизией всю нашу флотилию...
   Ну и речь закатил им Муравьев! Вышел в собрание в общем армейском мундире, с правой рукой на перевязи. Он похаживал среди них, словно рысь по овчарне, жмурясь и сжимая когти от сладких предчувствий. Суди сама, каково им было вкушать яств, приготовленных на собственные деньги, когда Муравьем обратился к ним с такой речью:
   "Знаю я, вы люди ко всему, кроме своих выгод, равнодушные. Обижаться не приходится, мы друг друга насквозь видим. Вам-то все равно, кто бы ни открыл Амур, а коли мы сами открыли, без помощи людей, предававшихся исключительно коммерческим расчетам, так и то хорошо, и то вам с руки. Ладно, бог нас рассудит, а я каков в колыбельке, таков и в могилке. (Притихли все. Сидят, не шевельнутся.) Вы могли бы стать истинно опорой государства, если б хоть отчасти думали о выгодах казны, а паче всего пресекли бы безнравственные злоупотребления откупщиков и золотопромышленников. О мещанах и не говорю, - это сословие составляет в государстве народную язву. Оно не имеет никакого постоянного занятия - ни торга, ни ремесла. Главная, исключительная промышленность мещан состоит в обмане, мошенничестве, воровстве и конокрадстве..."
   Как скоро речь зашла о мещанах, бороды закивали и огласили собрание сочувственным мычанием.
   Затем губернатор стал распространяться об Амуре и англичанах, другими словами, метал бисер перед свиньями. Толстосумы готовы хоть и с англичанами делить радости коммерческой жизни, был бы процент повыше и барыши повернее. Остальное им не помеха.
   О Европе Муравьев способен говорить часами. Он минувшее лето провел за границей. Помнишь, какая благодать была тогда у нас, как отменно мы бездельничали в ожидании расплаты! И что же, расплата настала. Никогда мы еще не видели его столь энергичным, как в эти месяцы ожидания военных действий, и никогда вместе с тем он еще не бывал столь придирчив и жесток. За неделю до нашего отъезда на Амур в Иркутске по приказу Муравьева насмерть засекли солдата Овчинникова, всеобщего любимца, потомка ссыльного пугачевца. Преступление его состояло в том, что, будучи выведен из себя, он схватил бригадного командира за эполеты. За это беднягу шесть раз прогнали сквозь строй в тысячу человек. Он умер, и мы никогда не простим этого палачам! Зачем окружать себя приверженцами справедливости, высказывать за бутылкой вина либеральные суждения, на людях ласкать разжалованных и красить жизнь героям четырнадцатого декабря, если все это одна видимость, за которой кроется деспотизм и злой ум, попирающий человеческие законы и справедливость?! Вот одно из уродств нашей жизни!