- Я слыхал об их смерти, - Пастухов вкладывал в каждое слово большую силу сочувствия. - Это ужасно...
   - Да, они отравились, - горестно повторила девушка. - После голодной зимы отравились рыбой. Могли жить, а умерли!..
   Они молча пошли к выходу, навстречу солнечной пряже, растянутой над землей. Настенька шла немного впереди.
   - Верите ли вы в судьбу, Настенька? - спросил вдруг Пастухов и, не дожидаясь ее ответа, сказал: - Я верю! Верю, что на земле всегда есть кто-то предназначенный тебе, только тебе, и счастье зависит от того, встретишься ли ты с ним, сойдешься ли коротко. - Говоря, он поглядывал сбоку на пылающую, пронизанную солнцем мочку Настенькиного уха, на крохотные кольца шелковистых волос на ее затылке. - И какое счастье найти его, почувствовать, что ты для него именно и жил, был скуп сердцем, одинок...
   Они шли уже по широкой аллее, по обе стороны которой высились тополя и шелестела широкими стеблями трава. Настенька остановилась и посмотрела на Пастухова доверчиво. Но он запнулся, неожиданно заметив тощую фигуру Тироля, с холодным любопытством разглядывавшего архитектуру церкви. Пастухов вспомнил вдруг Изыльметьева и смутился под взглядом Насти. А тут еще Тироль! И мичман, дернув куцый козырек фуражки, продолжал без всякой связи с предыдущим:
   - Наш капитан, Иван Николаевич Изыльметьев, замечательный человек. Да... Я уверен, что вы полюбите его... Я не знаю близко ни Ивана Николаевича, ни его семью, но верю, что он способен любить только раз в жизни. Конечно, разлука, долгая разлука - это нелегко... Но нужно быть мужественным, научиться переносить лишения и даже большое горе...
   Зачем он говорит ей о мужестве? Сиротство Насти, злоключения "Авроры", капитан, которого он посетил утром в лазарете, конфузясь под его внимательным, но тяжелым из-за болезни взглядом, - все это представлялось мичману связанным каким-то внутренним единством, может быть потому, что все это близко коснулось его памятливого и отзывчивого сердца. И ему захотелось сказать Насте слова еще более теплые, ласковые, взять ее руку и смотреть сквозь прозрачную розовую ладонь на солнце. А Настя слушала Пастухова и чувствовала нечто более значительное, душевное, спрятанное за словами.
   - У вас на "Авроре" все такие... хорошие?
   Пастухов уже справился с минутной растерянностью и заговорил рассудительно:
   - У нас еще довольно бессмысленной жестокости и равнодушия. С людьми нужно пожить, чтобы узнать и судить о них верно. - Он уловил не то смущение, не то испуг в глазах девушки. - Но много есть прекрасных людей и не только среди образованного круга. Есть матросы, которых я полюбил за время похода как братьев. Как они переносили лишения, Настенька, как умирали!..
   Вспомнился лазарет, темное, иссохшее тело Цыганка, шепчущего: "Будущее лучиной не осветишь..."
   - Вы не были за Уралом, Настенька?
   - Нет. Даже в Сибири не была. Я даже вон за теми горелыми сопками, она показала на сверкающие в снежной оправе громады, - никогда не была...
   - У вас все впереди, - убежденно воскликнул Пастухов. - Вы еще все увидите, все!
   Пастухов говорил так решительно, будто от него одного зависело все, что ждало Настю впереди.
   - Здесь многие не бывали в России. Живут и умирают на Камчатке.
   - А вы побываете, - упорствовал Пастухов. - Мне даже странно, что у вас говорят о России как о другой, заморской земле. А разве Камчатка не Россия?
   - Тут что! Камчатка... - снисходительно рассмеялась Настенька. - А Россия - это Москва, Санкт-Петербург!
   Пастухов и Настя шли наклонной тропой в сторону залива, мимо покосившихся изгородей, серых калиток и низких крыш, напоминавших соломенные стрехи украинских хат. Пастухов вдыхал всей грудью пьянящий воздух долины, видел светлый узор берез на склонах гор, чувствовал рядом Настеньку и с необыкновенной ясностью ощущал себя именно в России, на русской земле, распростертой от хмурой Балтики до Тихого океана.
   - Камчатка, - пошутил Пастухов, - это имя вашей земли, а отчество ее - Россия. Верно? Здесь все родное, близкое. Когда "Аврора" вошла в эту бухту, у меня сердце колотилось так, как бывает только при возвращении на родину. Славные березки, хорошие, близкие люди, птицы поют, как только и могут петь у нас, и дышится легко, как дома. Уж я знаю, - важно сказал мичман, - бывал и в Америке и на Сандвичевых островах...
   Вскоре они расстались. Пастухов неловким движением взял ее руку, наклонился и поцеловал. Вырвав руку, Настя сбежала с пригорка, обернулась и приветливо помахала ему платком.
   III
   Зарудный поеживался от прохлады. Летние рассветы на Камчатке бывают холодны, вся земля покрывается студеной росой, горы и долы затягиваются туманным пологом, туман сползает медленно по горным кряжам, рвется, виснет клочьями на деревьях и долго хоронится в кустарнике. В конце августа на землю падают первые заморозки.
   Анатолий Иванович ехал на низкорослой якутской лошадке. Косматая челка почти закрывала ей глаза, тяжелая грива и длинный хвост придавали дикий, первобытный вид. Позади Зарудного трясся на таком же коне Андронников, сердито посапывая и извергая время от времени замысловатые ругательства. Лошади - редкость на Камчатке. Летом путешествовали обычно пешком или в лодках по реке Камчатке и ее узким притокам.
   В сумке титулярного советника лежали копии воззвания Завойко к населению полуострова, переписанные ровной писарской строкой.
   Всадники надолго скрывались в высоких зарослях сладкой травы и тяжелого шеламайника, только покачивание стеблей и громкое ворчание землемера выдавало присутствие людей. Из зарослей они выезжали на луга, на пестрые, окропленные росой поляны. Крупные ирисы, восковые лютики, герань покрывали землю сплошным цветастым ковром. Только что пробудившись от сна, они покачивались под тяжестью наполнявших их хрустальных капель.
   Переезжали ручьи, горячие источники, над которыми клубился пар и сливался с подвижным утренним туманом. Андронников ожесточенно теребил густую с проседью бороду и ругал торопившегося Зарудного. Особенно ярился он, когда на лицо падали холодные капли с потревоженного кустарника и стекали за воротник.
   - Черт меня дернул отправиться в такую рань! - ворчал землемер. Нас, батенька мой, наружным теперь не отогреешь. Мне змия огненного подавай, не то и вовсе отсырею...
   Но вот первые лучи солнца пронизали туман и вспыхнули на сочной листве.
   - Наконец-то! Соизволили пробудиться, ваша светлость! - пробасил Андронников, приветствуя рукою солнце. - А я-то уж думаю: чего нынче вы нам своей довольной рожи не кажете?! Неужто и небесные светила от нас отвернулись? Как насчет горячительного, Анатолий Иванович? - крикнул он в сгорбленную спину Зарудного, на которой лежал штуцер.
   - Обойдетесь мухомором, Иван Архипович! Вы, кажется, большой знаток по этой части? - ответил Зарудный, не оборачиваясь.
   - Мухомором? - Андронников выпрямился в седле. - Нет, пардон, батенька! Мне целовальника-плута подавай, не то таких чудес натворю, что не сдобровать ни вам, ни вашему скареду губернатору. - Он грозно надул щеки, сгреб в кулак бороду и сказал, скрывая шутку за грозностью тона: Англичанин вас пушкой возьмет, а я лес зажгу - все лето полыхать будет...
   В землемере еще играл вчерашний хмель. Он долго чертыхался, морща крохотный нос. Но Зарудный, отдавшись своим мыслям, не отвечал.
   - Молчите, голубчик? - наседал землемер. - Мрачны, как демон ночи. Неужто некая прекрасная незнакомка, этакая простоволосая Хлоя, прогнала вас?
   - Вы не ошиблись, я отвергнут, - ответил Зарудный шутливо, в тон.
   - Несчастный! - воскликнул Андронников. - Зачем же понадобился вам я?
   - Якуты говорят: путешествие любит спутников.
   - Ишь ты, якуты, а изрекают что Вольтер!
   - А еще они говорят, - усмехнулся Зарудный, - молчаливый всегда слывет умным.
   Андронников разразился темпераментной проповедью о варварских народах, которые человечество на собственный позор и несчастье хочет извлечь из "пещер и дебрей" в цивилизованный, просвещенный мир; о том, что наступит час, когда "систематический англичанин" и "пивообильный пруссак", убоявшись за свои очаги и соблазнив на ратные подвиги "забывчивого француза", положат предел всяческому вольнодумству; наконец, о том, что в этом предприятии означенные народы встретят полную поддержку всемилостивейшего самодержца, поелику он "не то чтобы совсем русский, однако ж и не полный немец".
   Подобную речь Андронников не решился бы произнести ни в чьем другом обществе.
   Анатолий Иванович слушал землемера, но перед его глазами все время стояла Маша Лыткина. Нет, Маша не отдаляла его от себя. Она по-прежнему радостно встречала его на вечерах у Завойко, в порту или на заросших травами улицах Петропавловска. С прежней жадностью она слушала его рассказы о Камчатке, о жизни охотников, о любопытных повадках морских животных. В синих глазах Маши можно было прочесть то же чувство благодарности и восхищения, которыми они загорелись в тот памятный вечер, когда Зарудный рассказал ей о счастливой примете, связанной с маленькой серой птичкой.
   В Зарудном Маша нашла друга и единомышленника. Он понимал ее тоску по осмысленной, деятельной жизни, находил такую жизнь единственно нормальной и естественной. Зарудный рассказывал ей о жизни в Сибири, об учителе, находил для нее в своей библиотеке разрозненные номера журналов, - покажи он их ей несколько лет назад, Маша нашла бы их скучными, а теперь они заставляли ее, несмотря на протесты матери, просиживать ночи напролет у коптящей плошки. Ни отец, ни мать не замечали, как Маша, взрослея, начинала терзаться вопросами, до которых совсем недавно ей не было никакого дела.
   С приходом "Авроры" Зарудному показалось, что Маша относится к нему сдержаннее, скупится на встречи и наивные, простодушные восторги. Зарудный не понимал еще, что это была ревность, - он не разрешал себе и думать о любви к Маше. А между тем именно ревность, глухая, встающая с самого дна сердца, но еще не вполне осознанная, тревожила Зарудного. Он мрачнел, становился молчаливее, нелюдимее, отталкивая от себя Машу и усугубляя тем самым собственные подозрения.
   Он не подумал о том, что с появлением "Авроры" в жизнь Маши вошло что-то новое, значительное, на время поглотившее ее. Она проводила долгие часы с отцом, наблюдая непривычную суету и беспорядок, слушая рассказы его коллег и фрегатских офицеров. Вечерами, при свече или плошке, заправленной тюленьим жиром, читала книги, добытые отцом из фрегатской библиотеки. На вечерах внимание Маши отвлекали молодые офицеры, много повидавшие за время плавания.
   В центре кружка молодежи всегда оказывался Дмитрий Максутов в мундире нараспашку. Он пел много, охотно, по первой просьбе и без всяких просьб. Вскоре все забыли о бирюке Зарудном, о его гитаре, покрывавшейся пылью в избе у Култушного озера. Только Юлия Егоровна изредка, улучив минуту, говорила ему: "Спели бы и вы, Анатолий Иванович, давно мы вас не слыхали". Но Зарудный еще больше дичился и забирался в какой-нибудь укромный уголок гостиной. Оттуда он наблюдал за танцующей Машей - а с ней чаще других танцевал Александр Максутов - и за общим весельем.
   Накануне отъезда у Маши произошла размолвка с Зарудным. Найдя его нахохлившимся, Маша спросила:
   - Отчего вы нынче злы, Анатолий Иванович?
   Зарудный промолчал, сморщив смуглый лоб.
   - Вам не идет быть злым, - настаивала она. - Вы становитесь некрасивым.
   - Я некрасив в любой позиции, - отрезал Зарудный. - Неужто трудно привыкнуть к этому?
   Ямочки на щеках Маши обиженно сжались. Взяв Зарудного за руку, она сказала:
   - Не сердитесь на меня. Никогда не сердитесь!
   Глаза Маши светились таким участием и грустью, что Зарудный почувствовал себя неловко.
   - Завтра на рассвете, - ответил он, словно оправдываясь, - я уезжаю в Коряки, Пущино, Милково и другие селения с воззванием губернатора. Я очень опасаюсь, что за время моего путешествия тут появятся английские корабли и все свершится без моего участия...
   Слова Зарудного звучали искренней горечью. Маша задумалась, не зная, чем помочь его горю.
   - Возьмите меня с собой! - прошептала она вдруг, оглядываясь и крепко сжимая его руку.
   - Это невозможно.
   - Почему?
   - Вы знаете, как здесь отнесутся к такому поступку.
   - Я давно хочу посмотреть Камчатку. Отец обещал взять меня с собой в первую же поездку за лекарственными травами. Но когда это еще будет! Маша наклонилась к нему и шепнула: - Хотите, я убегу из дому?
   - У меня уже есть спутник, - ответил Зарудный. - Андронников.
   Маша, огорченно посмотрев на Зарудного, потом на землемера, сидевшего в обнимку с Вильчковским, задумалась, как бы сопоставляя живописного, веселого старика и настороженного, замкнутого Зарудного.
   Пальцы Маши, державшие руку Зарудного, нащупали толстое кольцо. Маша знала тайну этого железного, оправленного в золото кольца. Братья Бестужевы, поселившиеся после каторги в Селенгинске, выковали кольца и браслеты из тяжелых оков, надетых на декабристов еще в Петербурге; каким-то чудом им удалось долгие годы хранить цепи, не сломившие их мужества и прекрасной веры в будущее России. Как символы братства и непобежденного свободомыслия, эти простые украшения посылались друзьям, узникам, томившимся в селениях Западной Сибири, родным и близким. Когда Зарудный уезжал из Ялуторовска в Иркутск, Якушкин подарил ему массивное кольцо, обнял его за плечи и прочитал глуховатым голосом любимые строки:
   ...Оковы падали. Закон,
   На вольность опершись, провозгласил равенство,
   И мы воскликнули: "блаженство!"
   И хотя он не брал с Зарудного никаких клятв, Анатолий Иванович никогда не снимал железного кольца. В альбоме Маши Лыткиной уже красовался его неровный отпечаток вместо подписи под посланием Пушкина "Во глубине сибирских руд", вписанным туда рукою Зарудного.
   Вдруг Маша потянула кольцо с пальца, торопливо приговаривая:
   - Анатолий Иванович, голубчик... Ну, не упрямьтесь, подарите мне кольцо... Нет, нет... не дарите, оставьте у меня до вашего возвращения. Прошу вас, очень прошу...
   Зарудному нелегко было освободить руку из ласковых и упрямых пальцев Маши. Хотелось подольше ощущать их капризную власть над собой, их теплоту и неуверенную настойчивость. Это длилось несколько мгновений. Затем он отнял руку и, поправляя кольцо, сказал недовольно:
   - Марья Николаевна, об одном прошу вас: все, что связано с этим сувениром, исключите, пожалуйста, из круга ваших минутных капризов. В противном случае мы не сохраним наших... - он запнулся, - нашей доброй дружбы.
   Маша смотрела обиженно и удивленно на Зарудного, неуклюже поклонившегося ей и отошедшего к окну. Остаток вечера она провела в обществе Александра Максутова.
   Зарудный перебирал в памяти мельчайшие подробности этого вечера. С необъяснимым чувством досады размышлял он над собственными словами и все же не сожалел о них. Маша прочно вошла в его жизнь. Она необходима ему. Но, подобно многим людям, привыкшим к одиночеству, к длительным поездкам, к молчаливым размышлениям, он мог довольствоваться и незримым присутствием Маши.
   Кони шли шагом, так что добрый пешеход, пожалуй, не отстал бы от них. Да и мудрено было пускать здесь лошадей рысью: то и дело на пути возникали препятствия - заросли кедрового стланика, серебристо-зеленого ольшаника, овраги, ручьи. Зарудный заметил, что он едет по чьему-то следу, - кто-то совсем недавно, может быть еще нынешней ночью, проходил здесь, приминая траву, надламывая хрупкие ветви багульника, ссыпая землю на краю оврагов.
   Зарудный любил лес с его многозначительной тишиной, знакомыми шорохами, знал медвежьи тропы, ведущие сквозь заросли ольхи и путаницу цепкого кедрового стланика к реке, к рыбным местам. И теперь следы на земле представляли для Зарудного живой интерес; склонившись к лошадиной гриве, так что конь попрядывал ушами и испуганно косил оливковыми глазами, Зарудный рассматривал плоские следы торбасов, отпечатки матросских сапог и широких башмаков, подбитых железными гвоздями со шляпками, напоминавшими костяные наросты на боках камбалы.
   - Что вы там ищете, Анатолий Иванович? - спросил его наконец Андронников.
   - Мы не первые здесь с вами сегодня, - ответил Зарудный и выпрямился. - Кто-то опередил нас...
   - Сам Люцифер и его свита, - усмехнулся Андронников и не успел продолжить свою мысль, как впереди раздалась не то песня, не то озорная скороговорка. Слова произносились громко, отчетливо и вместе с тем как-то торопливо, опасливо.
   Зарудный и Андронников остановили лошадей на опушке тонкоствольного березового леса и прислушались. Высокий мужской голос пел:
   Царь ты наш русский,
   Носишь мундир прусский.
   Все твои министры
   На руку нечисты.
   Все сенаторы
   Пьяницы и воры.
   Флигель-адъютанты
   Дураки и франты.
   Сам ты в три аршина...
   Голос вдруг умолк и после паузы закончил на какой-то бытовой, будничной интонации:
   Эка-я ско-ти-на!..
   Спутники переглянулись. Землемер подмигнул Зарудному и, тронув поводья, заметил:
   - Ишь ты, какие птицы завелись у нас! - Он присвистнул. - Голосистые!
   Возле прямоугольной, сложенной из темных, полусгнивших бревен ночлежной юрты послышался заливистый смех, чье-то восхищенное восклицание и ворчливый женский голос.
   Всадники подъехали ближе. На старых, вросших в землю бревнах сидели люди - несколько женщин, посланных из Петропавловска за лозой для изготовления фашин, и трое мужчин - Никита Кочнев, камчадал Афанасьев и Семен Удалой, отправленные на поиски строевого леса, годного для настила артиллерийских платформ.
   Юрта стояла пустая, заброшенная, из дверного отверстия тянуло прохладой и сыростью.
   Заметив чиновников, все вскочили со своих мест. Только матрос чуть приподнялся, поддавшись общему движению, и снова сел.
   По сконфуженному виду Кочнева, по тому, как он сорвал с головы картуз и низко поклонился, стало ясно, что пел он. Люди растерялись, - они не ожидали в этот час встретить здесь чиновников.
   Андронников и Зарудный спешились. Охнув и присев на затекших ногах, Андронников сказал:
   - Садитесь, господа хорошие! - И обратился к Никите: - Ты, братец, раньше петуха петь задумал...
   - А коли петух проспал? - смело ответил Никита.
   - Смотри! - пригрозил ему землемер пухлым веснушчатым кулаком. Петух хоть криклив и драчлив, а и ему голову рубят.
   - И тихой курочке рубят!
   - Ах ты, шельма!
   - Шельма и есть, ваше благородие, - заулыбался Никита, обрадованный таким поворотом. - Верно изволите...
   - И не смей называть меня благородием! Слыхал! "Господин землемер", разумеешь? Зем-ле-мер - высокая должность. А это, - он указал на Зарудного, - господин титулярный советник! Что? Трудновато? Тогда можно просто: "господин хороший". Куда путь держите?
   Никита заговорил торопливо и услужливо:
   - Мы за деревом снаряжены, а бабоньки хворост резать идут. Решили привал сделать, да, видишь, изба больно темна. Сидим, дожидаемся, когда солнышко спустится к нам с горелой сопки.
   Зарудный с удовольствием разглядывал молчаливого матроса и сидевшую с ним темноволосую женщину. Матрос не проронил ни слова, но во всей его фигуре было столько молодой силы и удальства, рябоватое лицо так живо отражало происходящее, что казалось - он и молчит не без умысла, давая понять кому-то, что не стоит беспокоиться по мелочам, настоящего начальника и без слов узнаешь, а эти, мол, пришли и уйдут, и бог с ними, а тревожиться нет нужды...
   Удалого обескураживало отношение Харитины к его ухаживаниям. Еще в порту на плацу, заприметив ее, Удалой проникся к девушке теплым жалостливым чувством. Обыватели разошлись с плаца, и Семен потерял Хартину из виду. В тот день он не нашел ее ни у церкви, ни на склонах Николки.
   Встретил он ее назавтра неподалеку от батареи, строившейся у основания галечно-песчаной кошки. Батарея эта, тогда же прозванная Кошечной, а в официальных приказах Завойко - номер два, должна была принять большое количество пушек. Тут не было естественных прикрытий, и батарея требовала множества фашин и земли.
   Харитина стояла в яме, босая, и сильными движениями бросала землю в плетеную корзину. Яма находилась у подножья холма и предназначалась под пороховой погреб батареи.
   Остановившись над ямой, Удалой откровенно любовался фигурой девушки, ладно и уверенно стоявшей на земле. Даже широкие белые пальцы ног, утопавшие в красноватом песке, были, на взгляд Удалого, по-особому хороши.
   Почувствовав на себе взгляд, Харитина подняла голову. Оттого, что матрос стоял выше Харитины, он показался ей исполином со смешным и нелепым из-за лихо торчащих усов лицом. Воткнув лопату в песок и опершись на нее руками, Харитина бросила вызывающе.
   - Чего уставился? Эка невидаль!
   - Уж больно хороша-а-а!
   Несколько матросов с "Авроры" и женщины, работавшие вокруг, прислушивались к их разговору, и Семену неудобно было отступать. Он уселся на краю ямы, так что улыбающееся лицо оказалось на уровне сердитых глаз Харитины.
   - Матрос первой статьи, бомбардир Семен Удалой! - отрапортовал он.
   - Видать, что удалой! - Девушка с интересом рассматривала матроса и неожиданно рассмеялась. - Рябой черт!
   Набивая трубку, Удалой добродушно соглашался с Харитиной:
   - Да разве ж я допустил бы себя до такого увечья, кабы знал, что встречу здесь такую красу! Оделся бы я по парадной форме, а голландку эту, - Семен рванул на себе рабочую рубаху из парусины, - постелил бы тебе под белые ножки. Топчи, плыви над землей...
   - Красно поешь! - заносчиво ответила Харитина, почувствовав, как что-то дрогнуло в ее сердце.
   - В твои глаза поглядишь - соловьем запоешь, хоть при нашем грубом голосе.
   В глазах матроса Харитина видела пристальный интерес. Поджав губы, она сказала негромко:
   - Уходи.
   Капельки пота выступили над верхней губой девушки.
   - Сперва познакомимся, - ответил Семен и взял натруженную, разгоряченную руку Харитины. - Как величать вас?
   Харитина угрожающе схватилась за лопату. Кто-то весело взвизгнул. Стоявший рядом матрос крикнул Удалому:
   - Табань!
   Но Удалой не сводил насмешливого взгляда с потемневших глаз Харитины. Когда она успокоилась, он медленно поднялся.
   - Прощайте, - сказал он сердечно. - Еще и подружимся с вами...
   Работая на Кошечной батарее, Семен ухитрялся часто попадаться на глаза девушке, оказывал ей мелкие услуги, оплачиваемые обидными словами и презрительными гримасами; притворно жаловался на свою судьбу, шутил, озорничал и не пропускал случая показать свою недюжинную силу. За несколько дней Харитина привыкла к Удалому, к его шумному, буйному нраву и беззвучно смеялась. Ей безотчетно нравилось и то, что о своих чувствах он говорил не робко, не с рабской покорностью и повиновением, как Никита Кочнев, а открыто и требовательно.
   Сегодня на рассвете, когда переходили через мокрый овраг, Удалой хотел помочь Харитине и неожиданно обнял ее. Девушка почувствовала в его движениях робость и, довольно засмеявшись, толкнула его так, что он упал в воду. После этого Семен держался в стороне. На привале он сел рядом с Харитиной и хотел было завести разговор, но тут появились Зарудный и Андронников.
   Зарудный видел, что их присутствие стесняет людей. Женщины, развязавшие узелки с мучными лепешками и ломтями свежевяленой рыбы, сидели неподвижно, словно ожидая чего-то. Зарудный поторопил Андронникова, и, попрощавшись, они двинулись дальше.
   В селении Зарудный никого не застал на месте: камчадалы ушли к реке, переселились в летние жилища-балаганы, где шла разделка и вяление рыбы. Самая лучшая из лососевых - чавыча - уже отошла. Теперь по мелким, стремительным рекам Камчатки в изобилии двигались, борясь с течением, хайко и жестковатая горбуша.
   Андронников остался в доме тойона*. Его привлекала возможность осмотреть огороды местных жителей в их отсутствие. А Зарудный тотчас же отправился к реке - он торопился с оглашением губернаторского воззвания.
   _______________
   * Староста селения.
   Миновав карликовый березовый лесок и заросли шиповника, он вышел к излучине. Река тут мелела, из воды выступали серо-зеленые спины камней. В полуверсте виднелись крыши высоких балаганов, ветер доносил оттуда запах гниющей рыбы, оглушительный собачий вой и песню камчадала.
   Река бурлила, набитая до отказа рыбой, напиравшей из Авачинской губы. На перекатах вода вытеснялась рыбой, и река превращалась в месиво упругих, тускло поблескивающих, израненных тел. Рыбы, родившиеся несколько лет назад среди камней камчатских рек, прожившие жизнь в океане, возвращались в пресную воду, чтобы умереть в родных местах и дать жизнь миллиардам новых мальков, которым в будущем суждено пойти неотвратимым путем предков.
   Все мешало лососям: река встречала их песчаными перекатами, колючими отмелями, упрямыми струями воды, стремившейся к устью, рвала тело острыми камнями, сужалась, словно нарочно, облегчая людям постройку глухих запоров и ловушек.
   Лососи входили в реки упругими, серебристо-белыми стрелами и старились, дряхлели в несколько дней. Челюсти их сильно развивались и, клювообразно искривляясь, придавали им злое, хищное выражение. У самцов горбуши вырастал горб, точно вода и камень коверкали их. Тело рыб становилось дряблым, и серебристая окраска сменялась ярко-малиновой.
   Люди, работавшие на берегу и у щек плетеного запора, не замечали Зарудного.
   Вооруженные длинными шестами с острыми крючьями на конце, камчадалы были заняты "крючканием" рыбы - быстрым движением они выхватывали из кишевшей массы самых крупных и бросали их в рыболовные баты. Женщины тут же пластали рыбу и вывешивали ее для сушки на длинные жерди, заготавливая на зиму юколу. Тремя ловкими ударами ножа они разделывали рыбину: мясистая спина и бока рыбы отделялись от головы, внутренностей и позвоночника.