Завойко наклонился над одной из кроватей. На ней спал выздоровевший Миша. Он дышал спокойно, забросив стиснутые кулачки за голову.
   - Это счастье, господа! - прошептал Завойко взволнованно. - Истинное счастье!
   Из соседней комнаты, где находились старшие сыновья, вышел Кирилл с ночником в руке и набросился на Завойко:
   - Как можно! Как можно, Василий Степанович! - Он говорил скрипучим голосом, не боясь разбудить детей. - Не годится на спящих детей глядеть, ай-ай-ай! Сами бы еще смотрели, а то чужих людей привели, поди же ты, сладу с вами нет!..
   - Свои люди, Кирилл, все свои, - оправдывался Завойко.
   - А хоть и свои, - Кирилл высоко поднял ночник, облив желтоватым светом мужчин. - У людей разный глаз бывает. Эх вы, молодо-зелено! Шли бы к себе!
   И, повинуясь ему, гости тихо, на носках, повернули из "кубрика".
   Танцы возобновились.
   Зарудный вполголоса рассказывал Маше о поездке.
   К дому, несмотря на поздний час, подъехали нарты, встреченные воем лежавших в снегу собак. Запоздалые гости поднялись на крыльцо и, не стряхнув в передней снега, не сняв кухлянок, прошли в гостиную, в толпу танцующих.
   Кто-то громко вскрикнул. Толпа подалась назад. Оркестр внезапно оборвал танец, только скрипка уронила еще обрывок мелодии в наступившую тишину.
   - Не пугайтесь, господа, - произнес глухой, настойчивый голос. - Я из Иркутска. Я привез награды защитникам порта и распоряжения генерал-губернатора. - Мартынов прикрыл глаза рукой. - Простите, больно глазам. Могу я видеть его превосходительство контр-адмирала Завойко?
   Маша бросилась в толпу, расталкивая стоявших вокруг Мартынова людей. Есаула поддерживали Илья и Иван Афанасьев. Кухлянка на Мартынове распахнулась, открыв зеленый казачий мундир.
   Маша взглянула на человека, голос которого заставил ее вздрогнуть и убежать от Зарудного. Перед ней стоял худощавый мужчина, заросший нескладной русой бородой, со спутанными белокурыми волосами, с невидящими карими глазами в воспаленных орбитах. Глаза скользили по толпе, по лицу Маши, безучастные, не чувствующие ничего.
   Но человек улыбнулся виноватой, измученной улыбкой, и Маша, забыв обо всем, бросилась к нему, закричав на весь дом:
   - Алексей!
   Она обняла и поддержала Мартынова, как поддерживала артиллеристов, раненных на "Смертельной" батарее.
   - Здравствуй, Маша, друг мой, - громко прошептал есаул в наступившей тишине. - Видишь, приехал...
   - Вижу... - Слезы текли по лицу Маши. Она гладила его изъязвленное, щетинистое лицо. - Вижу, Алеша...
   - Больно! - сказал Мартынов, заскрежетав зубами. - Где Завойко?
   Подошел Завойко, но есаулу уже не удалось поздороваться с ним. Это произошло позже, в госпитальной палате, после ампутации простреленной руки.
   II
   Март выдался на редкость вьюжный. В эту пору на Камчатке всегда дуют северные ветры, дуют во все легкие, будто торопятся обрушить на людей весь не растраченный за зиму запас лютости. И снегу в небесных закромах, оказывается, еще немало; кажется, и зима на исходе, в далекой России грачи обновляют озябшие голые ветви, а здесь снег валит и валит и, подхваченный "северянином", пляшет многодневными метелями.
   В обычное время снег не помеха. Человек и не думает вступать с ним в спор. Только и заботы, что отрыть проходы из дома к дороге, к колодцу, к присутственным местам. Под снегом покойнее, - под белой шубой земля лежит недвижная, тихая, не обременяющая человека трудами. Приятно знать, что как ни беснуется снег, стараясь выше крыш занести избы, как ни ярится "северянин", как ни злится, надувая щеки, старый камчадальский бог Кухта, а придет апрель на резвых, крепких ногах, схватится с зимой - и схлынет ее сила звенящими потоками в залив, сольются талые воды с горькой водой океана. А человек и труда не приложит - разве что поможет весне, прорубив во льду канавку, - и похаживает по двору, подставляя спину солнцу, глядя на то, как беспомощно оседает снег, готовый было вовсе похоронить Петропавловск.
   Не то теперь. До самого Благовещенья стояли сильные морозы, каких не бывало и в зимние месяцы. Ветер редко давал передышку людям. После двух-трех дней пурги тусклое солнце покажется на несколько часов, словно для того, чтобы люди увидели, что бороться с зимой бесполезно, - сколько ни сгребай снег, сколько ни расчищай артиллерийские площадки, он упрямо закроет и пирамиды ядер и холодные пушки. А людям не до отдыха, не до лукавой игры с мартовскими метелями; они сутками работают на открытых местах, обмораживая лицо и руки.
   В одну из таких передышек, когда на севере в спокойном небе обрисовалась вершина Корякского вулкана, а западный берег Авачинской губы обозначился неровной темной полосой, Завойко находился на Сигнальной батарее. Спуск тяжелых пушек с Сигнальной горы был особенно труден и опасен. Сюда часто заглядывал Мровинский, проверяя прочность канатов, устойчивость стрел, сконструированных им для спуска орудий на лед и подъема на корабли.
   С горы порт и внутренние батареи видны как на ладони. Завойко случалось и прежде бывать здесь зимой, приходить к подъему или спуску крепостного флага. Порт дремал в сизой дымке, мигали редкие огоньки. Василий Степанович, да и каждый из чинов сорок седьмого флотского экипажа мог безошибочно определить, где зажжен огонь и как долго он будет гореть, мигая в усиливающемся снегопаде.
   Теперь Петропавловск неузнаваем. В порту стоят скованные льдом корабли - "Аврора", корвет "Оливуца", транспорты "Иртыш", "Байкал", "Двина", бот "Кадьяк" и мелкие суденышки, заявляющие о себе то торчащей из-под снега мачтой, то правильной формы снежным холмом. С берега к "Авроре" тянется широкая ледяная дорога вместо недавних пешеходных тропинок.
   Повсюду темные фигуры людей; в порту их особенно много, но и на Кошечной батарее и за Красным Яром - везде люди на свежем, только что выпавшем снегу. На батареях и у кораблей торчат тонкие, гнущиеся стрелы подъемных кранов. Они составлены из нескольких кусков корабельных мачт, скрепленных железными бугелями. Мровинский набросал чертежи такой стрелы еще до приезда Мартынова, рассчитывая облегчить подъем пушек, которые прибудут весной в Петропавловск. Мог ли Завойко предположить в декабре минувшего года, что подвижные мачты будут служить совсем иной цели?
   По улицам Петропавловска проносились собачьи упряжки, минуя казенные здания, прямо в порт. Весть о снятии порта распространилась широко: приезжали старосты за наставлениями, командиры казачьих постов, разом отрезвевшие уездные исправники, охотники с мехами. Вместе с жителями города, не занятыми на работах, они толклись на берегу, глазели на суда, осаждали расспросами чиновников и особенно Завойко, как только он появлялся на льду малой бухты.
   В наступившем безветрии отчетливо слышались новые, непривычные звуки: слитный крик матросов, которые стремительно волокли по льду трехсотпудовую пушку, визг отдираемой рамы, скрежет кровельного железа, сползающего с крыши, обнажавшего стропила и потемневшие доски. Здание окружного казначейства зияло пустыми глазницами окон и дверей, железная крыша словно сорвана ураганом, сиротливо торчат печные трубы, украшенные кружевными коронками из жести, - предмет гордости петропавловских жителей. Разрушен карликовый литейный завод, все, что можно было унести, погружено на "Двину" в надежде на то, что на новых местах тоже будет нужда в рулевых петлях, крючьях и малых якорях, которые научились отливать доморощенные камчатские мастера.
   Батареи покрыты трехаршинным слоем снега. Матросы, прежде чем начать расчистку снега, нащупывают пушки железными прутьями. Как ни труден подъем пушек и вывоз их на салазках к берегу, самое опасное впереди: лед петропавловской бухты трещит и прогибается под пушками, лежащими на крепких разлапистых салазках.
   Первая пушка едва не провалилась под лед. Пока сани пересекали узкую прибрежную полосу, промерзшую до песчаного дна, все шло хорошо. Сорок человек, самые сильные из экипажа "Авроры", впрягшись в канаты, потащили сани к фрегату. Никита Кочнев был здесь же с матросами, - веселый мастеровой полюбился им за зиму, а железные мышцы Никиты годились для трудной работы. Он шел, напрягая грудь, отстав от командовавшего перевозкой Пастухова на несколько шагов. Завойко и Изыльметьев поджидали сани в борта "Авроры".
   Несколько секунд сани легко скользили по льду. Только люди, в чью грудь впились, несмотря на меховые одежды, веревки, могли сказать, каких это стоило усилий. Вдруг раздался позади треск и строгий окрик Можайского:
   - Берегись!
   Лед затрещал под полозьями и начал прогибаться. Наступило мгновенное замешательство. Пастухов, пятившийся впереди этой гигантской упряжки, побледнел и хотел было уже приказать матросам сбросить веревочные постромки, но возглас Никиты Кочнева предупредил его намерение.
   - На-ва-лись! - закричал Никита. - Бе-го-о-ом!
   Матросы побежали по льду, широко ставя ноги. Лед все еще трещал под полозьями, но сани проскальзывали вперед быстрее, чем успевал податься лед.
   Пастухов подбежал к борту фрегата сконфуженный, покрытый испариной.
   Его встретил насмешливый вопрос Завойко:
   - Жарко?
   - По мне бы, Василий Степанович, лучше еще раз порох подвозить на шлюпке, под огнем неприятельской эскадры!
   - Приятнее или легче?
   Завойко тоже рад был счастливому исходу и веселыми глазами наблюдал за тем, как толстый канат, соединенный с подъемной стрелой, продели в скобу у казенного среза бомбической пушки, как неуклюжая махина повисла в воздухе.
   - И приятнее и легче, Василий Степанович.
   - Вот видите, - Завойко обвел хозяйским взглядом берег и толпу, еще кричавшую "ура". - Случаются хозяйственные дела потрудней баталий. Да-с... Молодежь не считается с этим. Хорошо, что вы нашлись, приказали людям бежать...
   Пастухов покраснел так, как, бывало, краснел в Морском корпусе.
   - Я не приказывал, Василий Степанович. Это Кочнев нашелся, дал команду.
   Он показал на Никиту. Никита, задрав голову, наблюдал, как согнувшаяся стрела осторожно поднимала пушку к палубе фрегата.
   - Молодец! - похвалил Завойко. - Что ж, сделайте его артельным старостой. У него и ума хватит и смелости. Вот что, господа, - обратился он к офицерам, стоявшим вокруг, - для перетаскивания орудий, особенно тяжелых, брать не сорок, а шестьдесят или семьдесят человек. Незачем людям надрываться. Берите только здоровых, сноровистых. В таком деле лодырь опаснейшая помеха. На льду по вашему знаку матросы должны мгновенно подхватить кладь и бежать к судам со всей возможной быстротой.
   Изыльметьев внимательно следил за эволюциями вздрагивавшего от напряжения крана. От веревок, задерживавших орудие при спуске на палубу, показался дым. Визжали блоки.
   - Я считаю, Василий Степанович, - промолвил он, наблюдая за повисшей над палубой пушкой, - не лишним, кладя орудие на сани, привязывать к нему томбуй с толстым канатом. В случае несчастья можно попытаться вытащить орудие.
   Каждую пушку встречали на палубе веселыми возгласами и прибаутками. Для матросов и артиллеристов пушка была не глыбой неодушевленного металла - у нее своя жизнь, свой "разговор" с неприятелем, свой темперамент и общие интересы с прислугой, приписанной к ней. Одна была "Меткая", другую нарекли "Тихой", третью встретили приветливым возгласом:
   - Соседушка!
   Четвертую проводили молчаливым возгласом, вспомнив, как лихо орудовал возле нее на учениях Семен Удалой. Пятая вызвала насмешливо-радостный возглас:
   - Гляди, братцы, "Дылду" черти принесли!
   Это была длинноствольная двадцатичетырехфунтовая пушка.
   И в каждое имя, в каждую шутку вкладывалась человеческая любовь и теплота. Шрамы на темных телах орудий, вмятины от вражеских ядер, ссадины, оставшиеся после расклепки, концы цапф или края стволов, носящие следы осколочных попаданий, заботливо, по-хозяйски ощупывались, так, как будто матросы впервые заметили эти повреждения или, оставляя орудия под брезентом и слоем снега, надеялись на то, что время залечит и эти раны.
   Даже Завойко, озабоченный множеством дел, когда ему доводилось присутствовать при подъеме орудия, заражался общим радостным настроением. После благополучного подъема первой пушки Изыльметьев сказал ему:
   - Легкий вы человек, Василий Степанович. Признаться, я боялся этого, - он показал на берег, - зная вашу привязанность к Камчатке.
   - Э, голубчик мой, - вздохнул Завойко, - пока вы свое добро грузите, я креплюсь, а как до порта дело дойдет, свяжите меня, Иван Николаевич, непременно свяжите! - И после продолжительной паузы добавил серьезно: Люблю эту землю, грешен, но паче того люблю Россию. Так уж мы с вами скроены. Нас не перешьешь и на заморский манер не перелицуешь. - Он усмехнулся собственным мыслям: - Я было Мартынова злейшим своим врагом посчитал. Прилетел из Иркутска, как Вакула на черте... А потом поостыл. До утра просидел в кабинете. Думал. Без пороха, без пушек, без людей делать нам нечего. Лучше уж уходить. Один раз кровью, храбростью англичан взяли, нынче хитростью возьмем.
   Впервые Завойко высказал опасение, что корабли не смогут увезти всего.
   - Хочу забрать все, - он следил за погрузочными работами в порту, кровельное железо, оконные рамы, петли, заслонки, плиты, все, что поместится в трюмах. Не в Петербург едем. Там ведь ни домов готовых, ни заводов своих, ни мастеров. Все начнем сызнова, нельзя с голыми руками прийти. Да и англичанину не хочу и гвоздя оставить. Самое большее, что он найдет здесь, - старые бревна, сгнившие доски, дрова. Хороший костер можно сложить и на нем сжечь былую славу британского флота вместе с победными рапортами, которые уже, почитай, заготовлены у неприятеля. С железом ясно: чего не сумеем захватить, утопим в Раковой бухте. Полежит, не пропадет. А с людьми как? Всех взять не сумеем. Чиновный люд хоть и беден, а плодовит, одних детей сотни две наберется. В апреле такие мерзости в океане творятся, что дай бог взрослому и бывалому выдержать. - Он помолчал несколько секунд, тяжело провел ладонью от лба к подбородку. - Подожду еще денька два, Зарудный полные списки готовит... Придется тогда решать.
   - Готов помочь вам, Василий Степанович.
   - Спасибо, - сдержанно ответил Завойко. - Этой беде помочь трудно. Сколько людей могут взять суда, я и сам знаю. А с лишними что поделаешь?
   В пятый день погрузки случилась беда - ушла под лед пушка тридцатишестифунтового калибра. Команда замешкалась в опасном месте, трещина мгновенно раздалась, и пушка, свалившись на бок, пошла ко дну вместе с санями. Образовалась большая полынья, окруженная судачившим народом - матросами, служащими, бабами, всякий день бегающими в порт, чтобы узнать, нет ли отмены приказа о снятии. Имя Мартынова, человека, который в неправдоподобно малый срок прискакал из Иркутска и теперь лежал в одной из палат госпиталя, обыватели окружали таинственностью и странным недоброжелательством.
   Выйдя к полынье, Завойко увидел темную, уже спокойную поверхность воды. Мичман Попов, как и Пастухов, произведенный в лейтенанты, но оставшийся пока при прежнем мундире, смущенно смотрел на Завойко. Злой, придирчивый взгляд адмирала был ясен без слов: он не увидел на воде томбуя.
   - Виноват, ваше превосходительство, - негромко сказал Попов. Двенадцать орудий погрузили благополучно... Хотел быстрее сделать...
   В толпе зашептались. Сообщение Попова, что провалилась именно тринадцатая пушка, произвело впечатление. Как-никак, несчастливое число, чертова дюжина! Это как бы оправдывало людей.
   - Я не верю в приметы, лейтенант, - холодно сказал Завойко. Двенадцать пушек погрузили не вы, а люди, неукоснительно выполнявшие мой приказ. Это ваша первая пушка. Я попрошу Ивана Николаевича отстранить вас от дела, к которому вы отнеслись так легкомысленно. - Взглянув в расстроенное лицо Попова, он добавил мягче: - Поймите, вы распустили людей, ослабили их внимание. Томбуй служил для них сигналом об опасности, он пригодился бы и на более прочном льду. Вы послали за канатами?
   - Так точно.
   Веревки, привязанные к саням, лежали на льду, но нечего было и думать вытащить с их помощью пушку. Нужно подвести толстые корабельные канаты.
   В нескольких шагах от Завойко стояла Харитина. Она смотрела немигающими глазами в воду, словно надеясь увидеть лежащую на дне пушку. С тех пор как началась погрузка, девушка не находила себе места. Раньше все казалось ей более или менее ясным: будущим летом придет неприятель - об этом говорили все, - и Удалого с товарищами обменяют на пленных, взятых на Никольской горе. Представить себе, что Удалой умер, она не могла и, хотя не верила в свое счастье, мечтала еще хоть раз увидеть его. Но если она уедет с Камчатки, а пленных увезут отсюда в глубь России, Удалой непременно затеряется среди бесконечно огромного мира.
   Отведя глаза от воды, Харитина увидела Никиту Кочнева. В свободные от работы часы Никита как-то незаметно оказывался подле нее, и Харитина стала привыкать к нему.
   Привезли на салазках канаты. Прежде чем Завойко успел оглядеть матросов, два человека стали торопливо раздеваться: дравшийся под начальством Попова на Кладбищенской батарее матрос и - на противоположной стороне полыньи - Никита Кочнев. Два мускулистых тела одновременно скользнули в ледяную воду.
   Нелегко оказалось подвести канат под пушку. Показываясь по очереди из воды, матрос и Никита пытались ответить улыбкой на поощрительные возгласы толпы, но синие, одеревеневшие лица не слушались их.
   Выбравшись на лед, они закутались в меховые одежды. Откуда-то появился ром.
   Никита затопал ногами, запрыгал, чтобы согреться, но, заметив возле себя Харитину, остановился как вкопанный. Незастегнутый капюшон упал на спину.
   Харитина посмотрела на него со смешанным чувством материнской любви и осуждения.
   - Голову накрой, петух, - сказала она с притворной строгостью. Вместе с паром последний разум уйдет.
   Никита тряхнул головой, клубившейся паром, и весело ответил, уверенный, что его слышит не только Харитина:
   - Не уйдет, молоканочка. А уйдет - не беда: твоего на двоих хватит.
   Кругом засмеялись, и Харитина не удержалась от улыбки.
   III
   Маша просиживала дни у постели Мартынова. Предотъездная суета за стенами госпиталя, грохот, звон, громкие крики проходили мимо нее. Вся сила сочувствия к людям, все упорство и душевная теплота сосредоточились на узкой больничной койке со свежими простынями и серым байковым одеялом. Жизненное пространство ограничилось четырьмя стенами госпитальной палаты. Время отсчитывалось приемами лекарств, непременными визитами Вильчковского. Порою Маша с горькой усмешкой думала о том, что вот сбылась ее мечта и никто, даже родной отец, не гонит ее из госпиталя. Она проводит дни в тихой, пахнущей лекарствами комнате, как и в августе минувшего года, когда умирал Александр Максутов. Но нынешнее ее состояние совсем ново, необычно, оно ничем не напоминает прошедшего...
   Маша любила. Большое чувство, открытое и глубокое, захватило девушку.
   Оно было сильнее всего: слез матери, угрюмого молчания отца, чувства вины перед Зарудным... Осталась только боязнь за жизнь Мартынова, сжимавшая иногда сердце Маши так сильно, что она вставала со стула и, выбежав на крыльцо, жадно глотала холодный мартовский воздух.
   Она давно любила Мартынова. Ждала, не понимая собственной тоски и смятения. Как она могла хоть на минуту усомниться в том, что Алексей приедет, что именно этот насмешливый, простой, хороший человек будет любить ее и будет с ней?! И что самое удивительное - чувство Маши было так велико, что оно не просило ответа, не сомневалось в Мартынове еще и тогда, когда он ни словом, ни взглядом не мог сказать ей о своей любви.
   Она уже не была восторженной девушкой, покинувшей два года назад Иркутск. Августовские дни минувшего года наложили резкий отпечаток на характер Маши. Человек стал для нее чем-то и более близким и более возвышенным, чем прежде. Истерзанное человеческое тело, шершавая рука, беспомощно вытянувшаяся вдоль тела, боль, разлитая смертельной бледностью по обветренному лицу усатого матроса; детская беспомощность прерывистого, хриплого дыхания, которое заставляет тревожно останавливаться у постели; первая улыбка очнувшегося человека, еще не объявшего разумом великой истины: жив! - все это, прежде скрытое от Маши, стало самым важным, самым близким, приобщило ее к осмысленной жизни.
   Мартынов ответил ей таким же чувством. Просыпаясь, он искал ее глазами. Маша брала его руку и гладила ее, Мартынов неторопливо и тихо рассказывал об Иркутске, о долгом своем пути на Камчатку.
   Вильчковский относился к Мартынову с особой нежностью и за глаза называл его "грачом". Когда доктор был уверен, что есаул дремлет, он говорил Маше: "Ваш грач".
   Однажды Мартынов спросил у Вильчковского:
   - Доктор, почему вы меня прозвали грачом?
   Вильчковский посмотрел на него сквозь очки удивленно, метнул укоризненный взгляд на Машу и наконец смущенно сказал:
   - Извините, давать прозвища - корабельная привычка. У нас это принято.
   - И мне нравится, - поспешил сказать Мартынов. - Но почему грач?
   - Вы появились у нас в тот день, когда в Россию прилетают грачи. На Герасима-грачевника. И такой же взъерошенный, багрово-черный. А с вами и весеннее беспокойство... Впрочем, пусть уж вам лучше Машенька растолкует.
   - Ну что ж, грач так грач. Не последняя птаха на земле.
   Через две недели прибыл из Гижигинска Степан Шмаков, оправившийся от болезни.
   Часто заглядывал Завойко. Задавал множество вопросов о Муравьеве, об обстоятельствах, при которых было принято решение о снятии, как будто хотел увериться, что в Иркутске были употреблены все усилия, чтобы помочь Камчатке. Есаул многого не знал, но высказывал предположения, нравившиеся Завойко смелостью и основательностью.
   - Откуда у вас эти бумаги? - спросил Завойко при первом визите, протягивая Мартынову бумажник Трифонова.
   Мартынов нахмурился:
   - Этот человек стрелял в меня. Приказчик американского купца Бордмана в Гижигинске.
   - Вот как! - Завойко даже вскочил со стула. - Значит, правда? Откупился, мерзавец!.. Меня не сумел упросить, нашел защитников выше. Разбойник, несчастье целого края, а ведь ничего не поделаешь. Ни-че-го, господа! - возмущенно протянул он, обращаясь к Вильчковскому. - У нас коли денег вдоволь, так и суд милостив, - он потряс определением иркутского губернского суда. - Наворовал три тысячи рублей - ты и человек. При шести - личность, а ежели черные дела твои принесли пятнадцать тысяч капиталу, тебя и в почетные граждане запишут. Купец первой гильдии! Нет, шалишь! Этого я верну в острог!
   - Сомневаюсь, - усмехнулся Мартынов.
   - Напрасно сомневаетесь! - разозлился Завойко. - Я добьюсь своего, какие бы препятствия мне ни чинили.
   - Трифонов мертв...
   Завойко уставился на есаула широко открытыми глазами.
   - Мертв, - повторил Мартынов. - Я убил его и взял бумажник. Там были и деньги...
   - Деньги целы-с... - Завойко не мог скрыть охватившей его оторопи. Но позвольте... На каком основании вы... э... сделали это?
   Мартынов на минуту закрыл больные глаза. Мохнатая фигура Трифонова двигалась на него сквозь пургу.
   - У меня не было другого выхода, - проговорил есаул. - Он охотился за мной.
   Рассказ Мартынова объяснил все обстоятельства дела. Оставалось неясным, знал ли Бордман о намерениях Трифонова.
   Завойко помрачнел.
   - Шакалы! - почти простонал он. - И в этакую пору оставить край! Глубокое искреннее горе прозвучало в словах Завойко. - Бросить его черным стервятникам на поживу и растерзание! Голубчик мой, - обратился он к Мартынову. - У вас хоть и одна рука и штыков не много останется на Камчатке, а вы не давайте им воли, не позволяйте порядки свои заводить.
   - Постараюсь, - Мартынов участливо глянул в опечаленные глаза губернатора. - У меня рука тяжелая.
   - Я не силы боюсь, а подлости людской. Золото сильнее пули ранит. Завойко все тыкал пальцем в раскрытый бумажник. - Хитрость тоньше штыка. Ведь вот как хитро мистер Бордман письмо написал, - он извлек из бумажника уже изученное письмо Бордмана мистеру Макрею, жителю Сан-Франциско. - Тут и имени подателя нет, а уж подлости с избытком.
   Он бегло перевел некоторые места из письма:
   - "Если эта деревенщина чудом доберется до тебя, выслушай его и реши, что с ним делать. Он говорит, что знает нечто важное об Амуре - большой реке, на которой, кажется, живут китайцы. По-моему, глупости. Набивает себе цену. Не представляю себе, что можно сообщить о реке, которая уже положена на карту. Впрочем, дьявол его разберет. Если его новость действительно чего-нибудь стоит, поблагодари мысленно меня. Его можешь использовать на кухне. Эти мужики усердно делают черную работу..." Какова сволочь! А? "...колют дрова, носят воду не хуже негров"... И все в таком духе: грязь, пакость, волчий вой.
   Он вдруг резко повернулся к Мартынову:
   - Ну-с, голубчик, каково-то у вас на сердце? Все-таки человека убили!
   - Ничего на сердце, - ответил есаул, - спокойно.
   В середине марта есаул стал двигаться по палате. Он часто усаживался у окна, из которого была видна часть Петропавловска и мачты стоящих в порту кораблей. Расспрашивал Машу обо всем, что видел за окном.
   - Мне принимать губернию, - говаривал он шутливо, - мое добро. Василий Степанович хозяин бывалый, того и гляди, надует, из-под самого носа вулкан увезет...