Раздались нестройные звуки оркестра - трех скрипок, треугольника, турецкого барабана и самодельной балалайки, которая зазвучала неожиданно громко, не в лад со всеми. Капельмейстер, худой рыжебровый старик скрипач из кантонистов, держал смычок в левой руке и дирижировал покачиванием головы. С особым подъемом исполняли местный танец, названный "восьмеркой": танцующие пары вычерчивали затейливый узор, напоминавший цифру восемь. Эта веселая кадриль с бесконечными фигурами увлекала всех, от безусых юнцов до пожилых чиновников.
   Единственной женщиной, недовольной тем, что оркестр слишком часто исполняет "восьмерку", была молодая жена петропавловского судьи Петра Илларионовича Василькова. Она приехала в Петропавловск полгода назад и все еще считалась здесь петербургской дамой. Дочери бедных чиновников, штурманов, многодетных камчатских священников и служащих Российско-Американской компании восхищались ее нарядами и совершенным знанием французского. Лицо ее красиво, но мелко, в нем есть какая-то суетливость. Василькова посматривала на рослого капитана транспорта, перехватывая его признательные взгляды. Чопорный супруг сидел далеко за ломберным столом, спиной к танцующим, сгорбившись и будто не замечая ничего вокруг себя.
   Жена судьи еще не совсем освоилась со сложными фигурами местного танца, но капитан уверенно вел ее. Рука капитана крепко охватила ее талию, и молодая женщина кокетливо склонила голову.
   - Какой причудливый танец! - сказала она. - Он напоминает мне старинный экосес или гроссфатер.
   Капитан молча кивнул головой.
   Он рассеянно слушал и думал о том, как хорошо после трудного плавания, после штормовой мглы кружиться в светлом зале с красивой женщиной, отдав себя музыке и согласному движению танцующих. В который раз он уже испытывал это ощущение в полузасыпанных снегом домах Гижиги, Тигиля, Охотска, в Петропавловске-на-Камчатке или в Ново-Архангельской крепости. Прекрасное чувство подъема и какой-то особой душевной ясности...
   - Вам, должно быть, трудно в этой глуши? - спросил он женщину.
   - Очень, - она ответила капитану благодарным взглядом. - Такое безлюдье! Скука!
   Они расстались на несколько мгновений, расходясь в стороны. Затем она продолжила:
   - И самое страшное - люди втягиваются, привыкают к тупой жизни. И кто! Молодежь, чиновники - люди, родившиеся в Петербурге, в Москве... Это ужасно!
   - Поживете - привыкнете, - сочувственно ответил капитан. - Полюбите нашу землю.
   - Что вы! - искренне ужаснулась жена судьи. - Здесь люди опускаются! Их трудно отличить от простонародья, от прислуги. Взгляните на жену губернатора: миловидная, из хорошей семьи, а какая во всем простота, фамильярность! Родила десятерых и сама же учит, воспитывает, обшивает. Ни приличных гувернанток, ни сведущих учителей!
   Капитан посмотрел в ту сторону, где стояла его давняя знакомая - Юлия Егоровна Завойко. Она что-то говорила прислуге и спокойным взглядом своих добрых карих глаз провожала танцующие пары. Красивая женщина с темным пушком над верхней губой, она изяществом фигуры и тонкостью черт, как сестра, походила на Василия Степановича. Она показалась капитану очаровательной.
   - А узость взглядов здешних! - продолжала жена судьи. - Сколько превратных понятий и ненужной жесткости! Губернатор - оригинал, но деспот, желающий казаться и справедливым и гуманным. В Иркутске, по дороге из Петербурга, мы познакомились с интереснейшей личностью. Англичанин, влюбленный в Россию. Настоящий ученый, он мечтал посвятить свою жизнь геогностическим исследованиям Сибири. В лучших домах Иркутска давал бесплатные уроки английского языка и вместе с тем находил время для ученых записей, дневников, ландкарт. Представьте себе мой восторг и радость моего супруга, когда господин Степлтон согласился сопровождать нас в Петропавловск, пожить у нас несколько лет... Он намеревался отыскать пропавшую экспедицию Франклина... - Здесь она перешла на шепот: - Степлтон был удивительным человеком. Он стрелял лучше всякого военного, обладал большой силой и, кажется, знал все, что может знать простой смертный... Знаете, как поступил с ним Завойко? Он сделал выговор моему мужу, подверг ученого унизительному допросу, отобрал его бумаги, ландкарты и глубокой осенью на ветхом португальском китобое выгнал из Петропавловска! Можете представить, что теперь напишет о России этот просвещенный англичанин!
   Они остановились у открытого окна. В темноте угадывались неясные очертания тополей. Шумела молодая листва. Капитан вежливо поклонился и сказал, не скрывая охватившей его грусти:
   - Я, сударыня, простите, поступил бы так же. Много их здесь шляется. Слишком много...
   II
   Среди танцующих выделялась одна пара. Кавалер, белокурый мужчина лет тридцати, был намного выше девушки, казавшейся рядом с ним маленькой и хрупкой. Титулярный советник Анатолий Иванович Зарудный был, на первый взгляд, некрасив; девушка же, дочь петропавловского аптекаря, Марья Николаевна Лыткина, очень хороша, пожалуй привлекательнее всех в этом собрании. На худом лице Зарудного всё резкие линии: прямой заостренный нос, круто нависшая над глазами лобная кость и запавшие щеки. А глаза серые, спокойные, проницательные. Замкнутый, сосредоточенный на какой-то мысли, он казался человеком скучным, ординарным, и это досадное впечатление исчезало только при близком, душевном с ним знакомстве.
   Машенька Лыткина забавлялась податливостью и беспомощностью Зарудного. Ее яркие, резко очерченные губы были сейчас полуоткрыты. Синие, очень большие глаза казались бы, вероятно, кукольными, не будь они такими озорными, лучистыми, то темными и грустными, то светлыми и насмешливыми. Длинное платье сиреневого цвета, перешитое, по всем признакам, из материнского наряда, плотно облегало фигуру девушки.
   Умолкли, взвизгнув напоследок, скрипки. Кончился длинный танец.
   - Пойдемте в парк, - шепнула Маша, приподнявшись на носки. - Тут скучно и душно.
   Не дожидаясь согласия Зарудного, она потащила его к двери, пробираясь сквозь толпу.
   У дверей сидел почтмейстер Диодор Хрисанфович Трапезников. Он присел на краешек стула, наклонившись к выходу, как непрошеный гость, готовый всякую секунду ретироваться, встретив неодобрительный взгляд хозяина. Старомодный черный фрак, обильно посыпанный перхотью, лоснился. Крохотные глаза напряженно сверлили толпу, а грушевидный фиолетовый нос, казалось, оттаивал в тепле.
   Зарудный поклонился ему, но почтмейстер не ответил, проводив внимательным взглядом - точно в первый раз! - молодого чиновника и Машу.
   - Что за урод! - воскликнула Маша, когда они миновали переднюю. - Так и хочется потянуть его за нос!
   - Диодор Хрисанфович Трапезников, - сказал Зарудный, - существо загадочное. Оригинал. Артистически молчит, ничего подобного я никогда не встречал.
   Глаза Зарудного вскоре привыкли к темноте. Их обступили высокоствольные тополи, уходившие вершинами в темное небо. Громче лопотала листва, шумел густой кустарник, деревья подступали к неосвещенным окнам комнат, где спали дети Завойко.
   Дальше парк густел, ноги мягко ступали в опавшие тополиные сережки, которых здесь никто не убирал. На маленькой площадке стояла гранитная колонна с крестом - памятник Берингу, основателю Петропавловска. Где-то рядом плескался ручей - он сбегал со склонов Никольской горы и пересекал парк на пути к бухте. В парке было прохладно, стоял запах прелых листьев, смешанный с крепким ароматом молодой зелени. Ветер нес с гор смолистый запах карликового кедра.
   Маша опустилась на садовую скамейку у гранитной колонны. Зарудный молча сел рядом. Девушка посмотрела на его лицо, еще более суровое в темноте, и сказала:
   - Говорят, вы поете? Спойте мне, прошу вас.
   Она взяла его за рукав, и Зарудный растерянно ответил:
   - Я без гитары не пою. Голоса-то, собственно, у меня нет. Одна разве душевность.
   Она знала, что Зарудный живет далеко, у Култушного озера, на северной окраине поселка. Но Маше доставляло удовольствие видеть, как послушен ей Зарудный, и она полушутя сказала:
   - А если я вас попрошу сходить за гитарой? Право, Анатолий Иванович! А? Сходите, дружок!
   Зарудный покосился на нее, встал, заслонив собой колонну и тонкий крест на ней.
   - Что ж, извольте, - отозвался он просто, - схожу.
   Маша растерялась:
   - Нет, нет! Что вы! Не нужно! Я пошутила.
   А Зарудный все еще продолжал стоять, глядя на нее в нерешительности.
   - Мне холодно, - зябко повела плечами Маша.
   - Я попрошу у Юлии Егоровны платок.
   - Не нужно. - Девушка помолчала немного и вдруг спросила с неожиданной серьезностью: - Ваши родители живы, Анатолий Иванович?
   - Да, - ответил он, недоумевая.
   - Они пишут вам?
   Зарудный замялся было, потом ответил с какой-то нарочитой твердостью:
   - Им недосуг было грамоте научиться: всё труды, заботы, беды... Лицо Зарудного сделалось замкнутым и неприветливым. - И старшим братьям тоже недосуг... На меня одного только и хватило пороху, с меня одного и спрос... - Он усмехнулся, заметив смущение Маши. - Но старики у меня преудивительные: умные, милые, в целом мире веруют только в бога и в титулярного советника Анатолия Зарудного.
   Маше почудилась насмешка в тоне Зарудного, и она спросила с вызовом:
   - А ведь, правда, я глупая, Анатолий Иванович?
   - Что вы, Машенька! - Зарудный вдруг остро ощутил, что ему уже не восемнадцать, а скоро тридцать. - Вы простая и хорошая...
   Но Маша настаивала:
   - Глупая, глупая! Когда мы уезжали из Иркутска, я плакала навзрыд. Думала, что кончается жизнь. У каменных ворот за городом мне хотелось спрыгнуть с возка и целовать землю. Все осталось позади - детство, подруги, светлая, прозрачная река. Разлуку с Москвой я почти не переживала - была девочкой. А тут словно оборвалось что-то, будто захлопнулась дверь и ржавые петли пропели: "Аминь, аминь..."
   - Вы оставили там друга?
   Маша запнулась. Наверху, в листве, речитативом запела птица: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у... чи-у-ичью видь-и-и-ти-у-у..."
   - Да, - ответила наконец Маша. - Настоящего друга. Такого же сумасброда, как я, и лучшего из всех, кого знала в жизни.
   - Вы так мало жили, Маша, мало видели!
   - Потому и глупая. Из Иркутска уезжала рыдая, а здесь за полгода так привязалась ко всему, что и жизнь бы прожить тут не страшно. Глупый щенок! Ткнули его куда-то в чулан, кто-то сунул корочку - он и доволен, и рад, и повизгивает от счастья...
   В такие минуты Маше до слез становилось жалко себя, и непонятная боль сжимала сердце.
   Птица запела совсем близко: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у..."
   Маша подняла голову и с каким-то упреком сказала Зарудному:
   - Хоть бы прослезились над моей бесталанной судьбой, бесчувственный вы человек!
   Зарудный усмехнулся и убрал упавшую прядь со лба.
   - Вы напоминаете мне вот эту пичужку. Ее здесь зовут чавычулькой. Правда, похоже?
   "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у", - громко пела птица, будто торопясь подтвердить слова Зарудного.
   - Странное название - чавычулька. Как вы находите? - спросил Зарудный.
   - Очень, - согласилась Маша.
   - Она прилетела к нам, чтобы объявить голодным людям, что идет чавыча - самая вкусная и самая крупная из местных рыб. Это радость рыболова. "Чавычу видела тут", - как бы говорит она изголодавшимся людям. Слышите? "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у!" Народ верит, что вместе с ней непременно приходит чавыча. За Уралом ее, кажется, зовут "чечевицей" или "Тришку вижу"... Но это все не то. Только в нашем крае люди знают ее действительное назначение...
   Маша задумалась.
   - Как хорошо делать людям добро, - прошептала она, - приносить счастье... А какая она? Большая?
   - Не больше воробья. Серая, с маленьким клювом. На шее белый галстук, а затылок, кажется, черный. Ее трудно рассмотреть - непоседа. А в общем обыкновенная птаха.
   Рука Маши взволнованно гладила кружевной воротник.
   - Я хочу дружить с вами, Анатолий Иванович, - сказала она проникновенно. - Хорошо?
   И, не дав ему ответить, проговорила, по-детски повиснув на руке Зарудного:
   - Я совсем озябла. Идемте поскорей к людям!
   Зарудный покорно шел за Машей.
   В темной листве раздавался хлопотливый речитатив: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у!" И Зарудному казалось, что чавычулька спешит за ними, перелетая с тополя на тополь, радостно тараторя.
   III
   В доме Завойко в такие вечера, как нынешний, обычно собиралось до ста человек, размещаясь бог знает где и как. Здесь бывали чиновники, инженеры, врачи, служащие казначейства, штурманские офицеры, презус и аудитор военного суда, офицеры сорок седьмого камчатского флотского экипажа. Прямой, открытый характер Завойко не допускал лакейства и раболепия, столь обычных в чиновном кругу.
   Среди чиновников, уезжавших в Сибирь, было много так называемых "чудаков", натур самобытных, резких и определившихся, которых сторонилось нивелированное мещанское общество, стараясь сжить их со света. Романтики, оригиналы, фанатики науки, надломленные трагическими испытаниями, они в вечных поисках земли обетованной уезжали куда глаза глядят. Они легче других соглашались на поездку в далекий край. Людей, ставящих превыше всего форму, мундир, свое официальное положение, здесь было немного: англоман Васильков с темным, непроницаемым лицом игрока, обрамленным густыми темно-каштановыми баками; аудитор военного суда с розовой, моложавой физиономией, ненавидимый всеми офицерами Петропавловска; медлительный столоначальник канцелярии Завойко; маниак почтмейстер да несколько флотских офицеров, которые пристрастились к зуботычинам, пьянству и картам, не сумели, как говорил Завойко, "переменить галс". Этих Завойко охотно выгнал бы, если бы не крайняя нужда в людях.
   В этот вечер разговор неизменно возвращался к войне в Европе. Даже за двумя ломберными столами говорили о Турции, о дунайских княжествах, о позиции европейских держав. Часто упоминалась турецкая гавань, доселе мало известная, - Синоп. Декабрьские и январские газеты, доставленные курьером из Иркутска, полны сообщениями о Синопе. Турецкая эскадра истреблена, уцелел один пароход. Из четырех с половиной тысяч экипажа спаслось меньше пятисот человек - людей искалеченных, раненых, подобранных среди обломков или вынесенных на берег. Четыре тысячи убитых! Это в несколько раз больше населения Петропавловска! Людям, не бывавшим в Кронштадте или Севастополе, невозможно даже представить себе размеры синопского сражения. Знатоков слушали благоговейно, как оракулов.
   Судья, ревниво наблюдая за женой - она теперь находилась в центре небольшого кружка флотских офицеров и звонко смеялась чьим-то шуткам, обменивался с партнерами новостями из давнишних номеров "Санкт-Петербургских ведомостей" и "Северной пчелы".
   - Англия по-прежнему сохраняет дружественные отношения к нам. Синопская победа еще раз покажет ей, что в лице России она имеет могущественного партнера...
   - А не соперника ли? - подмигнул главный архивариус, раздавая привычным движением карты.
   - Друга, достойного партнера, державу, могущую разделить бремя управления миром.
   - По моему разумению, Англия предпочитает нести это бремя одна, съязвил архивариус. - Не щадя, так сказать, живота своего.
   - Европа принудит Англию считаться с нами. Австрия - наш друг. В Пруссии, близ Потсдама, второго января происходила большая королевская охота, на которую имел честь быть приглашенным генерал фон Бенкендорф. Король провозгласил тост за здоровье нашего августейшего императора, сказал судья очень громко, обратив на себя внимание жены и заставив привстать почтмейстера, - за здоровье всей императорской фамилии.
   - А Наполеона-то и забыли! Наполеона Третьего, племянника-с...
   - Наполеон боится бунта, черни, - возразил судья.
   - Э-э-э, напротив-с, - хихикнул чиновник. - Война - исключительно удобный случай: император французов пошлет бунтовщиков и смутьянов умирать. И овцы целы-с, и волки сыты-с! По горло, так сказать, - он выразительно провел ребром ладони по дряблому кадыку с кустиками рыжеватых волос.
   Васильков промолчал, и игроки углубились в созерцание карт, ограничиваясь мычанием и им одним понятными междометиями.
   Жена аудитора рассказывала о новейших чудесах науки тому непременному кругу гостей, которые не соблазняются карточной игрой, не так просты и молоды, чтобы плясать, и находят болезненное удовольствие в созерцании соседей и сплетнях.
   - Ах! - говорила она, закрывая глаза от охватившего ее трепета. - В Париже теперь только и толков, что о новом применении электричества к фортепьяно...
   - Что за фантазия! - удивился столоначальник губернаторской канцелярии. - Электричество и музыка - материи несовместимые.
   - Представьте, - продолжала аудиторша таким тоном, будто она сама только что наблюдала эти опыты, - если господин Лист начнет играть у себя на электрическом фортепьяно, соединенном посредством... - тут она сделала большую паузу, - посредством нити с подобными фортепьяно в окрестностях Парижа, то весь нумер, сыгранный Листом, до малейшей ноты повторится и на других фортепьяно!
   - Таким образом, - не унимался столоначальник, - вы утверждаете, что господин Лист, играющий у себя дома, может быть слышим одновременно в тысяче разных мест?! Но ведь это же спиритизм, сударыня!
   Аудиторша возмущенно передернула плечами.
   - Разрешите полюбопытствовать: из чего состоят чудодейственные нити, которыми соединяются фортепьяно?
   Над этим аудиторша задумывалась так же мало, как над происхождением вселенной. Ее серое лицо побагровело.
   Жена столоначальника незаметно ущипнула мужа.
   - Впрочем, - сказал он, кашлянув, - кто знает, каких чудес мы дождемся от электричества.
   Мир восстановлен.
   В зале вдруг стало тихо. Порыв ветра донес до людей слитный шум ольхи и берез, скрип калитки и песню, которую пел высокий молодой голос:
   Не слышно шума городского,
   За невской башней тишина,
   И на штыке у часового
   Горит полночная луна.
   - Кочнев поет. Артист! Второго не сыщешь, - сказал Завойко, когда звуки растаяли за окном и над залой опять повис гул многих голосов.
   Судья неприязненно посмотрел на Завойко.
   "Моего голоса, небось, не узнает в темноте. А мужика - изволь..." Но встретившись со взглядом губернатора, поспешно улыбнулся.
   Во внешности Завойко не было ничего начальственного. Глаза, светлые, умные, внимательно смотрели из-под густых изогнутых бровей. Правая бровь всегда приподнята не то насмешливо, иронически, не то с готовностью слушать, понимать и удивляться. Василию Степановичу около пятидесяти лет, но выглядел он, как это нередко бывает с русыми энергичными людьми, много моложе. Его молодили солдатские усы, свисавшие двумя веселыми кисточками у рта, полные, подвижные губы жизнелюбца, светлые шелковистые волосы, вьющиеся у висков и на затылке, высокий спокойный лоб и чисто выбритое лицо добряка и насмешника. Роста он был невысокого, отличался подвижностью и поражавшей всех неутомимостью. Хотя жизнь Завойко прошла в трудах и заботах, годы еще не исчертили его лицо морщинами, не подернули желтизной голубоватую эмаль глаз. Края, где прожил детство и молодость Завойко тонувшая в садах Полтава, Крым, Черное море, - надолго зарядили его живой, кипучей энергией. Еще и теперь, после двух кругосветных плаваний и четырнадцати лет службы в бассейне Охотского моря и на Камчатке, в нем иногда проскальзывали черты веселого полтавского бурсака, умеющего встречать беды с такой же шуткой, с какой и принимать чины и награды.
   Сын обедневшего полтавского помещика, он не мог попасть в привилегированный Морской корпус и был произведен в офицеры из черноморской гардемаринской роты. Из находившихся в этой зале людей Завойко лучше всех мог бы рассказать об условиях и обстоятельствах синопского боя. Василий Степанович служил на Черном море, мичманом участвовал в Наваринском сражении, прекрасно знал парусный флот. Он много знал и прочно удерживал в памяти массу сведений самого разнообразного характера - по сельскому хозяйству и ремеслам, по морскому делу и точным наукам. Не чужд он был и поэзии, - в книжке "Впечатления моряка", изданной в Петербурге после русских кругосветных походов 1835 - 1838 годов, Завойко дал немало живых, полных юмора и искреннего чувства страниц.
   Когда кто-то из гостей обратился к Завойко с расспросами о Синопе, о турках, не забыв при этом льстиво адресоваться к "ветерану Наварина", Завойко коротко ответил:
   - Затрудняюсь оценкой. Победа выдающаяся. Обстоятельства же мне неизвестны.
   - Василий Степанович! Помилуйте! Но турка-то вы знаете? Бивали?
   - Давненько, - Завойко весело прищурил глаз. - В природе, драгоценнейший, все меняется. Даже турок. В Наварине, например, рядом с нашим фрегатом англичанин сражался. Плечом к плечу. А теперь, того и гляди, в гости пожалует и почище турка палить станет.
   Андронников, здешний землемер, косматый, заросший старик, спросил протодиаконским басом:
   - Значит, выставки в нынешнем году устраивать не будем?
   Вот уже три года как Завойко каждую осень проводит выставку овощей, поощряя тех, кому удается вырастить самый крупный картофель, морковь или капусту. Вначале затея Завойко показалась поселенцам и камчадалам несбыточной, сумасбродной, но его настойчивость победила их предубеждение, а пятирублевая премия за лучшие результаты довершила дело. Уже в первый год была выращена морковь весом более четырех фунтов, картофель более фунта, только капуста не успевала войти в полный вес и силу. Завойко требовал от Иркутска присылки отборных семян, изготовлял в мастерских порта лопаты и другие простейшие орудия, обращался к населению с приказами по огородничеству, не ленясь переписывать их собственной рукой.
   Землемер-философ любил потолковать о несовершенстве мира и законах бытия, а на "подпитии" витийствовал особенно красноречиво. Он, кажется, единственный из приезжих на Камчатке отваживался пить корякскую настойку из сушеного мухомора, не боясь отправиться на петропавловское кладбище у Красного Яра. Он любил свое дело, несмотря на годы, был неутомим и неистощим в беседах. В юности, посланный в Германию для совершенствования в естественных науках, он слушал Шеллинга в Вюрцбурге, шатался по горам, пил густое баварское пиво, но не стал ни восторженным шеллингианцем, ни дуэлянтом-буршем. Он сохранил природный здравый смысл, презрел заоблачные выси немецкого идеализма и вернулся домой с ворохом рукописей, с опасными мыслями о живой природе и происхождении вселенной. Настаивая на историческом развитии организмов, он посягал на всемогущество бога, создавшего некогда землю и все сущее на ней по своему разумению, недоступному уму смертного. Мысли его были признаны кощунственными богопротивными. Рукописи поистлели, молодой ученый в худеньком мундирчике чиновника одиннадцатого класса прозябал в каких-то уездных канцеляриях, начал пить, опускаться и не опомнился, как очутился на Камчатке. Сюда он прибыл с дырявой студенческой сумкой, в память о скитаниях по Альпам, в которой были десяток книг и тетрадей, а среди них и редчайшая книга его друга Якова Кайданова "Tetractum vitae"*, изданная в Петербурге в 1813 году. Злобы на людей в нем не было, но с годами выросло отвращение к ученым, рассуждающим по книгам.
   _______________
   * "Четвертичность жизни".
   Завойко молчал. Андронников сказал протяжно:
   - Жаль! Лето выдалось на славу, а мы выставки-то устраивать не будем!
   - Будем! - сказал Завойко. - Коли сами живы будем.
   Андронников запустил руку в темную бороду.
   - Я, Василий Степанович, умирать не собираюсь! Недовершил еще земного вращения. Не то чтобы находился в зените... к горизонту клонюсь, однако расстояние порядочное.
   - Знаю, что не от пули помрешь, Иван Архипович. Да и я не тороплюсь.
   - Мудрено торопиться. Там, за чертой, путь бесконечный. А здесь, на земле, други мои, долго ли до предела! И на сей срок быстротекущий разные феерии устраиваются. Вдруг Европа к нам, азиатам, припожалует, а? Землемер удивленно тряхнул головой. - А может, минет чаша сия?!
   Завойко развел руками.
   - Молюсь о том денно и нощно. Но и трудиться нужно неустанно. Если не услышит господь нашей молитвы и англичанин явится в гости, надобно встретить. По уставу. С огоньком и гостинцами, - Завойко засмеялся. - А с выставкой все может устроиться. До октября не близко...
   В залу вошел камчатский полицмейстер, коренастый поручик Губарев. Он щурился от яркого света, отыскивая взглядом губернатора.
   С появлением полицмейстера разноголосый шум поутих. Многие смотрели в его сторону, хотя во внешности Губарева не было ничего примечательного, а по званию он уступал многим находившимся здесь офицерам.
   Губареву нравилось общее внимание: он приветливо улыбался дамам, отвешивал поклоны чиновникам, а встретясь взглядом с судьей Васильковым, многозначительно кивнул ему.
   - Ваше превосходительство! - Губарев стал навытяжку, увидев приближавшегося Завойко. - Позвольте рапортовать: с вверенными мне нижними чинами прибыл из вояжа!
   - Пойдемте-ка, пойдемте, - бросил на ходу Завойко и прошел через прихожую в кабинет.
   Губарев четко повернулся на каблуках и последовал за ним.
   Час назад полицмейстер Губарев в сопровождении четырех казаков вернулся из Гижиги - далекого северного пункта, подчиненного камчатскому губернатору. Завойко приказал ему произвести следствие по делу гижигинского купца Трифонова. Обосновавшись в Гижиге, на пути из Охотска в Камчатку, Трифонов грабил коряков и эвенков, чинил "суд и расправу", как князек, своей властью. Его дюжие молодцы-приказчики совершали настоящие военные набеги на камчатские селения. Где появлялись они, там уже не существовало ни закона, ни губернаторской власти. Старший приказчик Трифонова, из беглых каторжников, спаивал охотников, раздавал камчадалам яды для запретной, опустошительной охоты на пушного зверя.