Страница:
Он направился было к губернаторскому дому, но когда взошел на крыльцо и услышал звон посуды, смех, стук ножей и вилок, круто повернулся и поплелся к губернской канцелярии. Здесь он был с энтузиазмом встречен чиновниками, собравшимися на праздничный обед. Тут, рядом с судьей Васильковым и столоначальником Седлецким, с оправившимися от пережитого испуга канцелярскими чинами, он, единственный среди присутствовавших офицер и Георгиевский кавалер, был окружен должным вниманием и восторгами...
По случаю победы Завойко пощадил поручика Губарева, но отстранил его от должности полицмейстера и приказал в недельный срок отправиться в Тигиль, на освободившееся место казачьего исправника. Прежний тигильский исправник приехал перед самым сражением в Петропавловск, участвовал в деле и был убит на Никольской горе. Так как Арбузов неожиданно ушел в госпиталь, губернатор поручил Губареву уборку трупов.
Поручик бродил потерянный по склонам Никольской горы, равнодушным взглядом окидывал тела павших в бою людей, знакомых ему нижних чинов камчатского флотского экипажа, рыжебородого тигильского исправника, камчадала с искалеченным ухом и навсегда ненавистных Губареву аврорцев...
II
Никольская гора, знакомая до мельчайших подробностей, в эти дни обрела для людей какую-то новизну и особую привлекательность. Гора словно пробудилась от длительного сна. Рядом с узкими, послушно обтекающими ее тропинками, не нарушавшими привычного покоя, легли новые, прямые дороги. Было любопытно подниматься на гору по недавнему следу солдат, находить среди ломких папоротников оброненные патроны, сигары и даже фуражки, не замеченные трофейной партией.
Больше ста лет строился порт и поселок у подножья Никольской горы. Медленно, едва заметно росло население порта. Появлялись новые здания, серые избы, казармы из привозного леса. Строили портовые магазины, мастерские, торжественно именовавшиеся верфями, лавки и даже питейное заведение, которое пустовало большую часть года. Рожали детей, русых крепышей и смуглых быстроглазых ребят от смешанных браков русских и камчадалов, трудились и умирали в твердом убеждении, что никому во всем мире нет никакого дела до Камчатки.
Пока шла переписка с Петербургом о дозволении строить школу или магазин, сгнивал лес, припасенный для строительства.
Семнадцать лет назад в такие же солнечные дни августа, что стояли и теперь, в Петропавловск пришел французский пятидесятивосьмипушечный фрегат "Венера" под командой капитана Дюптитуара, впоследствии адмирала французского флота. На фрегате было около пятисот человек команды, немногим меньше, чем всех жителей Петропавловска. Вышедшие из употребления медные пушки, разлученные со своими лафетами, лежали на складе.
Дюптитуар пришел на Камчатку для промеров Авачинской губы, даже не думая испрашивать на это разрешение у царского правительства или местной администрации. Французские офицеры, числом в тридцать человек, бродили по окрестностям Петропавловска, восторгались стройным хором камчатских мальчиков, вышколенных протоиереем Прокопием Громовым, истребляли говядину, камчатские овощи и грузди местного засола, которые произрастали в той самой яме, куда спустя семнадцать лет свалилась пушка Зарудного. Французы в самых изысканных выражениях благодарили начальника Камчатки Шахова за снабжение фрегата зеленью и мясом, а под конец весьма своеобразно отплатили гостеприимным хозяевам. Двадцать четвертого августа матросы буйствовали в питейном доме и отобрали у сидельца все деньги. Мало того, Дюптитуар потребовал от Шахова пятьдесят тысяч рублей и тысячу пудов хлеба. Только уверясь в том, что у Шахова нет ни таких денег, ни хлеба, диковинный гость покинул Петропавловск, напечатал в своем "Путешествии в Камчатку", что здесь со времен Лаперуза, с 1787 года, "ничего не изменилось, та же скудость и нищета...".
В Петропавловске немногие помнили визит "Венеры", а кто помнил, не читал сочинение господина Дюптитуара о его подвигах и ученых взглядах на моря, проливы и заливы мира. В дневнике старожила сохранилась короткая запись: "Пришли снять местность на карту, выведать, богат ли порт деньгами и хлебом". Эта запись стоила всего сочинения Дюптитуара!
Что напишут нынче охочие до мемуаров и сочинений гости, возвратясь в Европу? Неужто и теперь, когда их встретил не хор мальчиков, а солдатское "ура", когда пушки порта не салютовали им, а били по судам, сбивали флаги и пробивали мачты и единственной зеленью, которой им удалось поживиться, была трава, зажатая в окоченевших руках мертвецов, - неужто и теперь они не найдут нескольких правдивых слов для Петропавловска и не признают за ним никакого движения вперед?
До сих пор Николка стояла в стороне от деловой жизни. Рыбный сарай на берегу залива, пороховой погреб на внутреннем склоне, несколько изб - все это почтительно жалось у подножья горы; сама же гора, более лесистая, чем Сигнальная, была словно заповедным местом. Сигнальный мыс нес практическую службу - это был один из аванпостов порта.
У Красного Яра вырыты кислые ямы с запасами рыбы для собак. Между Красным Яром и кошкой по пологому склону разместилось кладбище. А на Николке - березы, нежный запах цветущего шиповника, мягкие травы, ласковый ветер да тяжелое дыхание моря, укрощенное кольцом гор и холмов. Слабый ветер падал на Николку, бессильный пробиться дальше, сробев перед ворчунами-вулканами.
Теперь события разбудили гору, и она не обманула любви петропавловцев. Крепкая, как орешек, ладная, крутым плечом сбросила она врага в море! С Николки только и любоваться потрепанной, стоящей в отдалении неприятельской эскадрой!
Вблизи порохового погреба пьяненький отставной бомбардир Крапива объяснял Женщинам, каким манером он схватил бомбу, "подобную голове огнедышащего змия", как вознес мысленно молитву и бросил "смертоубийственный снаряд" в ров.
Никита Кочнев нашел Харитину у перешейка. Все, что чувствовала и переживала девушка - потрясения этого дня, проведенного среди раненых, гордость за матросиков и мужиков, на которых она подразделяла всех защитников порта, даже усталость, - все пронизывалось чувством тревоги за Семена. Тревога росла с часу на час: разгневанный неудачей неприятель может выместить свою злобу на пленных.
- Здравствуй, Никита!
Долго сидели молча, наблюдая за неподвижными судами, за людьми на берегу и у обрыва.
Наконец Кочнев обронил, будто невзначай:
- Я пленного взял.
- Живого?
- Известно. Мертвый нынче не диковина, - всех унесть не смогли, не до того им было...
Кочневу очень хотелось, чтобы Харитина спросила, как он сегодня воевал. Все-таки взял пленного. И флаг, отобранный у знаменосца, тоже не мелочь, раз Никиту представляли самому губернатору.
Внезапная догадка заставила Харитину порывисто повернуться к Никите. Глаза смотрели настойчиво, строго.
- Зачем он, живой?
Никита рассмеялся:
- Эх, ты! Сказано - баба. Для размену нужен... Понимаешь?
- Нет.
Хотелось услышать от Никиты подробнее, яснее.
- Для размену, - повторил Никита. - Получайте, мол, своих, а нам подавайте наших. Так испокон заведено.
- Душа за душу? - спросила Харитина.
- Я своего для Семена брал. Жидковат он против Удалого, а ничего... Оно и выйдет душа за душу...
Харитина доверчиво прижалась к плечу Никиты.
- Никитушка, а коли не узнают они, что у нас пленные есть?
- Где бой, там и пленные, - с достоинством ответил Никита. - После сражения первый разговор о пленных.
Харитину потянуло к казармам, куда, как выяснилось, поместили француза и двух британских морских солдат, раненных на Никольской горе.
Протискавшись сквозь толпу любопытных, Харитина и Никита оказались у открытого окна. В комнате были пленные и мичман Попов, который бегло говорил по-французски. Солдат Гибралтарского полка Гарланд лежал неподвижно, повернувшись лицом к стене.
Пьер Ландорс сидел за столом, напротив мичмана, в самом лучшем расположении духа. Он без умолку болтал, ерошил волосы и, вытащив из кармана неоконченное письмо, попросил у Попова карандаш. Пьер писал и выпячивал губы, произносил слова вслух, по складам.
- "До-ро-гая мамочка, - писал он, - я продолжаю свое письмо с Камчатки... "Ага! - скажете вы и нотариус Трюайль, читающий вам письмо. Значит, наш мальчик захватил русский порт!" Ничего подобного, русские захватили меня... "Ах, - зарыдаете вы (а господин Трюайль неодобрительно покачает лысой головой), - несчастный мой мальчик!" Вовсе нет! Я гораздо счастливее тех, кто уже не может написать ни строки. Если в Нанси не разобраны еще трусами и подлецами все невесты, одна из них - самая кругленькая и веселая - может вполне рассчитывать на меня..."
Пленный француз понравился Харитине, хотя она и не понимала его веселого лопотанья.
Выйдя на зеленые улочки Петропавловска, Харитина сказала Кочневу, снова переходя на постылое "вы":
- Пришли бы сегодня, Никита, спели бы?!
А у Никиты в голове все еще звучало "Ни-ки-тушка", произнесенное недавно ласково, сердечно.
- После такого, - ответил Никита неопределенно, - не сразу и запоешь...
Но заметив в глазах Харитины сожаление, он добродушно ухмыльнулся, поправил фуражку на вихрастой голове и весело сказал:
- Попробовать разве?! Отчего не попробовать! Ждите в гости, беда вы моя и печаль горькая!
III
Нерадостной была встреча Пастухова и Настеньки.
Мичман прискакал на хутор в четвертом часу дня и, прежде чем увидеть Настеньку, оказался окруженным нетерпеливыми женщинами. До него здесь уже побывал вестовой, нерасторопный портовый писарь. Он ничего не смог добавить к короткой записке Завойко. Пастухов привез знамя, сабли с позолоченными эфесами, атмосферу, запах недавнего сражения. Его слушали жадно, обступив тесным кольцом, засыпали вопросами, требовали ответить, не загорелся ли такой-то дом, не разрушен ли другой, хотя Константин уверял их, что город совсем не пострадал.
Пуще других шумела жена судьи. Она расцвела, уйдя из-под надзора бдительного супруга, и оказывала многочисленные знаки внимания мичману.
Настенька незаметно подошла и остановилась за спиной Пастухова. Слушала знакомый, немного осипший голос и была счастлива, что Пастухов жив, что он не простой курьер от губернатора, а участник событий в порту. Пастухов повернулся в профиль, и Настя женским чутьем уловила перемену, происшедшую в нем. Что-то новое появилось в лице мичмана. Это был отпечаток пережитой опасности, чужих страданий, они не прошли бесследно для отзывчивого сердца. Его лицо, обветренное и заострившееся, показалось Насте прекрасным. От нахлынувшего чувства сжалось сердце. И вместе с тем новое в мичмане было чужим, оно пришло в ее отсутствие, незнакомое и непрошеное. С ним нужно сжиться, свыкнуться.
Внезапно ей показалось, что Пастухов бесконечно далек от нее, что она была наивна, называя его своим, видя их будущую жизнь нераздельной. Он офицер флота, со своей судьбой, которой она коснулась случайно. При первом же потрясении Константин, как казалось сейчас Насте, отодвинулся от нее, хотя его честное, хорошее сердце не стало ни хуже, ни грубее. Он мог полюбить ее только здесь, в Петропавловске, обреченный на скуку и бездействие. Он обманулся, но должна ли она обманывать его? Эти мысли привели Настю в смятение.
Неловко, растерянно прозвучало его приветствие в присутствии множества свидетелей. Сдержанно, натянуто, чтобы не выдать своего волнения, ответила ему Настенька.
Все не ладилось. Обменивались фразами урывками, в скупых словах не находили выхода их действительные мысли и чувства. С каждой минутой напряженность, неестественность их отношений усиливалась. И, как назло, единственная женщина, способная их понять и сделать все, чтобы они наговорились досыта, Юлия Егоровна, на радостях забыла обо всем на свете, кроме окруживших ее детей. Жена судьи увела растерянного Пастухова ужинать в комнату, где она царила в окружении трех пожилых чиновниц.
Мичман уехал с хутора засветло, проклиная собственную застенчивость, назойливость петербургской модницы, человеческий эгоизм, женское любопытство и даже равнодушие лошади, увозившей его в Петропавловск.
- До свидания, Настенька! - сказал он, прощаясь с девушкой.
- Прощайте, Константин Николаевич!
Тихое, грустное "прощайте" не выходило из головы. Зачем же снова забытое, казалось, величание? Прошло только семь дней...
У Култушного озера Пастухов свернул направо, к заливу, на стук топоров и людские голоса. У него есть время в запасе, - хотелось проехать по береговой полосе, мимо разрушенных батарей. Коню тут неудобно: повсюду разбросаны камни, попадаются воронки от бомб, нужно спешиться и повести коня в поводу.
При свете факелов на батарее Коралова велись ремонтные работы. Здесь был Можайский, он наблюдал за прислугой и мастеровыми. Неприятель мог утром повторить нападение: десантные катера и баркасы стояли на воде, приткнувшись к корпусам фрегатов.
Пастухову было приятно, что на батарее его встречали как своего. Можайский показал ему поврежденные пушки, советовался с ним.
Вдоль Никольской горы Пастухов ехал уже в хорошем настроении шагом, посматривая то под ноги коня, то на невеселые огни эскадры. Тишина объяла берег, еще утром сотрясавшийся от выстрелов.
По мере того как Пастухов огибал Никольскую гору по перешейку, перед ним вырастал освещенный порт и город: "Аврора" со спущенным верхним рангоутом, "Двина", огни в окнах казарм, губернской канцелярии и беспорядочно разбросанных изб.
Петропавловск казался давным-давно знакомым, родным городом. Константин готов был усомниться в том, что он покидал сегодня город, видел Настеньку и уехал от нее, не сказав ни одного слова из тех, которыми был полон, когда гнал коня из порта на хутор Губарева.
IV
Александр Максутов умирал. Он был обречен, хотя многие, а среди них и Дмитрий, надеялись на благополучный исход. Слишком велика была потеря крови, при падении разбит позвоночник. Очевидно, затронуты и внутренние органы. Можно облегчить страдания лейтенанта наркотиками и бессильно наблюдать за тем, как слабеет его неподвижное тело и приближается к мучительной агонии.
Мровинский лежал на своей койке так тихо, что Александр забывал о его присутствии. В первую ночь инженера еще беспокоили офицеры с разрушенных береговых батарей, заходил Гаврилов, Тироль. Видимая холодность и педантичность инженера, в соединении с превосходными деловыми качествами, импонировали Тиролю. К тому же у Мровинского, как и у Тироля, почти не было друзей; приехав на "Двине" с Арбузовым и уйдя с головой в дело, он мало интересовался людьми и, казалось, не нуждался в друзьях.
Разговоры о "Смертельной" батарее раздражали Мровинского, хотя он и старался казаться равнодушным. При мысли о ней раненая нога начинала ныть сильнее обычного, высокий лоб покрывался испариной. Память, ослабевшая за несколько лет праздной жизни в Иркутске, почему-то сохранила образ большелобого сероглазого солдата, смотревшего на него укоризненно и насмешливо в тот день, когда он с Завойко впервые обходил батареи. Вспоминались подробности разговора на батарее, грубый окрик, которым он ответил на справедливые слова солдата. Жив ли солдат, выразивший простую и важную мысль: "Что невозможно и неведомо сегодня, станет возможным завтра"? Жив или погиб на "Смертельной" батарее, доказав ценою жизни свою правоту в этом споре?
Может ли он забыть об этом споре, если в одной комнате с ним лежит умирающий офицер, командир "Смертельной" батареи! У них были закрыты одни пятки... Одни пятки! Верно! А можно было бы устроить батарею иначе? В те сроки, которые были даны ему, - нет. Тогда в чем дело? Зачем он грызет себя?
А из темного угла палаты на него смотрели серые глубокие глаза солдата - он недоверчиво качал головой. И Мровинский чувствовал, что в чем-то он все-таки неправ: по крайней мере не нужно было лгать, притворяться, - люди, отстоявшие сегодня порт, заслуживают того, чтобы говорить им только правду. Теперь, они восстанавливают "Смертельную" батарею. Они хорошо знают, каково на ней во время боя. Но разве это помешает им стоять у своих орудий под неприятельским огнем? После виденного в это утро Мровинский понял, что при новой атаке "Смертельная" батарея будет не менее грозным препятствием для англо-французов, чем сегодня.
У постели Максутова дежурила Маша. Прежде Мровинский не замечал ее по своей обычной рассеянности, замкнутости. Здесь же, в палате, следя за умелыми движениями Маши, видя, сколь терпеливо исполняет она свои обязанности у постели умирающего лейтенанта, Мровинский размышлял о том, как много есть хороших людей, которых и не оценишь по-настоящему, пока не придет беда.
В первую же ночь Мровинский и Александр оказались невольными свидетелями разговора Маши с отцом. Осторожно приоткрыв дверь, управляющий аптекой окликнул Машу. В продолжение всего разговора они оставались за дверью, но вскоре заговорили так громко, что в палате слышно стало каждое слово.
- Нет, я не сделаю по-вашему, не сделаю... - твердила Маша.
- Умоляю тебя уехать, - просил Лыткин. - Приказываю тебе волею родителя... Если англичане ворвутся в Петропавловск после того, что случилось сегодня, они зажгут город...
- Они не одолеют нас, отец! - возразила горячо Маша. - Вы видели, как храбро сражались матросы!
Затем голоса сошли на шепот.
- Не невольте меня к низкой, бессмысленной жизни, - донеслось до слуха Мровинского. - Я недолго перенесу ее и избавлю вас от хлопот...
Наступило молчание, затем хлопнула дверь, и голосов уже не было слышно.
Через час Маша возвратилась со свежими, блестевшими от долгого умывания щеками и заняла свое место у койки Максутова. Александр, несмотря на боль, повернул к ней лицо и изучал ее потускневшими глазами.
- Светает... - проговорил Мровинский. - Скажите, Машенька: что говорят о неприятеле? Заметно приготовление к десанту?
Маша пожала плечами.
- Не знаю. Могу сходить узнать...
- Не нужно, - Александр с трудом проглотил вязкую слюну. - Дайте мне воды.
Маша дала ему напиться.
- Вы правы, Марья Николаевна, - сказал Александр, не сводя с нее глаз. - Правы... Они не одолеют... Н-е-е-т! - протянул он убежденно. - Не одолеют, потому что у нас есть такие женщины, как вы, и... артиллеристы не побежали с батареи... Вы сказали мне правду...
Он не сказал больше ни слова на протяжении многих часов, до самого начала агонии.
Время тянулось в напряженном ожидании.
Встречаясь с Завойко, Изыльметьев неизменно говорил:
- Пора, Василий Степанович, и за рапорт садиться. Порадуйте Россию.
- Рано, - отвечал осторожный Завойко, хотя в ящике его стола уже лежало подробное донесение о событиях последней недели. - Отобьемся еще разочек, тогда и за рапорт примусь.
- Хитрите, хитрите! Небось, не одну стопу бумаги исписали?
- Что вы! Чем хотите поклянусь! - протестовал Завойко, но ни разу не решился произнести ложной клятвы.
Дмитрий почти не бывал у себя в комнате: в ней все напоминало об Александре. Он делил свое время между госпитальной палатой, "Авророй" и комнатой Зарудного, в которой и оставался ночевать. С Зарудным они не заговаривали об Александре: Дмитрий знал, что Зарудного и Александра разделяет нечто непримиримое, что сильнее смерти, выше предрассудков и заурядной жалости. Их ничто не помирит... Дмитрий понимал это, любил и жалел Александра и вместе с тем внутренне с каждым часом отдалялся от него, уходил к Зарудному.
Вдова Облизина, после того как она побывала на перевязочном пункте "Смертельной" батареи и наблюдала бегство неприятеля, жила исключительно в кругу военных интересов. Могучее контральто наполняло комнаты ее бревенчатой избы. Машу она называла "голубушкой" и не чаяла в ней души.
По вечерам люди, толпившиеся в порту, видели силуэт флага на Сигнальной горе, подсвеченный со стороны Тарьи малиновым закатом. Темное полотнище казалось багровым по краям, словно оно приняло на себя кровь русских солдат, павших при отражении десанта. Порт смотрел уверенно и грозно.
Неприятель похоронил убитых и умерших от ран на берегу Тарьинской бухты. Прайс не остался генералом без армии. Больше ста подданных ее величества, солдаты Гибралтарского полка, французские матросы легли рядом с дальновидным, предусмотрительным Дэвисом Прайсом.
Утром 27 августа петропавловцы заметили исчезновение эскадры. Все, кто был в состоянии ходить, высыпали в порт и на Сигнальную гору. Стояло хмурое осеннее утро. Свежий северный ветер разбил гладь Авачинской губы, залив играл пенистой волной.
Бегство неприятеля не вязалось с представлениями петропавловцев о чести и достоинстве военного флота. Вспоминали, что накануне англичане изрубили и пустили по ветру плашкоут, на котором был взят в плен Семен Удалой. С вечера подняли в ростры большие гребные суда, - здесь полагали, что для починки, а оказалось, что эскадра готовилась к уходу. На "Форте" подняли фока-рей, на "Президенте" - крюйс-стеньгу, и это, оказывается, не для того, чтобы свободнее маневрировать, не полагаясь на буксир. Неужели неприятель, у которого оставалось свыше двух тысяч матросов и солдат, двести двенадцать орудий и большой запас пороха, - бежал?..
Да, неприятель бежал.
Когда суда проходили мимо Дальнего маяка, унтер-офицер Яблоков дал три выстрела по эскадре. Десять дней назад он первый встретил огнем неприятеля. Но тогда в ответ на выстрелы восьмифунтовой медной пушки англичане и французы только хохотали: матросы бросились к сеткам, орали, размахивали руками и фуражками. Теперь палубы были сумрачны, безлюдны. Никто не обернулся на выстрелы унтер-офицера Яблокова, словно матросы на судах, оглушенные разгромом, не слыхали их или испугались малых ядер медной русской пушки.
Люди столпились у причала и смотрели в сторону океана. Там, за Раковым мысом, за широкими каменистыми воротами, просторный, насторожившийся мир. Пришельцы из этого мира являлись сюда без спросу, изумляясь огромности залива, добродушию и долготерпеливости жителей. Узнает ли мир теперь о воинской славе Петропавловска?
Завойко не замечал ни горестного напряжения на лице Харитины, ни досады Сунцова, ни насмешливых глаз Изыльметьева. Глаза и сердце были открыты только тем чувствам, которые наполняли его, делали это туманное утро лучшим в его жизни.
- Бежали! - произнес он взволнованно, повернувшись к Изыльметьеву. Вдумайтесь-ка в это слово: бе-жа-ли!
- Да, ушли, не простившись. Поверите, я подозревал это.
- Уж и подозревали? - усомнился Завойко.
- Кто советовал вам садиться за рапорт?
- Готов рапорт! - воскликнул Завойко. - Давно готов! Это чудо, батенька мой! Без средств, без орудий, единственно с вашей помощью, отстояли порт, не дали на поругание ни крепостного флага, ни имени своего. Иной раз и сил достаточно, пороху, пушек и всякой всячины хоть отбавляй, внимание правительства неусыпно, что ни час скачет курьер из Санкт-Петербурга, а приходится испить горькую чашу... А здесь! - Завойко развел руками от избытка чувств.
Изыльметьев наклонился, назначая свои слова одному Завойко:
- Это наше чудо, Василий Степанович. Что живо умом и мужеством народа нашего, то спасается блистательно, где курьеры да эстафеты, там и беда.
На Бабушкином мысе показался столб бурого дыма. Это с обсервационного пункта сообщали, что неприятельская эскадра с попутным ветром на всех парусах уходит от камчатского берега. В море заметили какое-то судно, шедшее с юго-запада навстречу эскадре. Но туман помешал рассмотреть его.
Завойко не сразу оценил значение слов Изыльметьева. Только что ему казалось, что борьба окончена. Нет, не окончена. Одержана славная победа, но борьба еще не окончена. Никто не имеет права так думать.
- Пусть люди сегодня отдохнут, - сказал Завойко, оглядывая оживленную толпу. - Завтра примемся за укрепление Петропавловска. Они будут мстить нам за свой позор.
К Н И Г А Т Р Е Т Ь Я
______________________________
ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЙ КУРЬЕР
I
Дмитрий Максутов второй месяц в дороге.
В мире своим чередом шли события: монархи и правительства ставили под ружье новые сотни тысяч людей; в Крыму неприятельские генералы гнали тьмы солдат на огонь севастопольских редутов, и мертвым не хватало места на захваченном клочке русской земли; "покоритель Петербурга" сэр Чарльз Непир поеживался от балтийского ветра и с бессильной ненавистью думал о неприступном Кронштадте; американец Кольт грузил в трюмы британских судов ружья, заказанные Россией; неутомимый Виллье, консул Соединенных Штатов на Сандвичевых островах, терпеливо втолковывал Камеамеа III все преимущества присоединения его солнечного королевства к Штатам; происходило немало и других удивительных событий, - а Дмитрий Максутов, в сопровождении Никифора Сунцова, безостановочно двигался по осенним сибирским тропам в Иркутск.
И Никифору Сунцову казалось, что из всех мировых событий главным в настоящее время является их поездка и его неусыпная служба при кожаной переметной суме, в которой хранились офицерские сабли англо-французов и свернутое знамя Гибралтарского полка. В станционных юртах, в маленьких селениях и острожках, в две-три избы, в стойбищах тунгусов Сунцов делил с Дмитрием обязанности рассказчика. Максутов беседовал со станционными смотрителями, с чиновниками, купцами; Сунцов находил благодарных слушателей среди ямщиков-якутов, поселенцев и писарей. Иногда он, тайком от лейтенанта, извлекал из кожаного мешка знамя и офицерские сабли. Трогая золоченые эфесы, якуты удивленно причмокивали, прищелкивали языками, и Сунцову ни в чем не было отказа.
По случаю победы Завойко пощадил поручика Губарева, но отстранил его от должности полицмейстера и приказал в недельный срок отправиться в Тигиль, на освободившееся место казачьего исправника. Прежний тигильский исправник приехал перед самым сражением в Петропавловск, участвовал в деле и был убит на Никольской горе. Так как Арбузов неожиданно ушел в госпиталь, губернатор поручил Губареву уборку трупов.
Поручик бродил потерянный по склонам Никольской горы, равнодушным взглядом окидывал тела павших в бою людей, знакомых ему нижних чинов камчатского флотского экипажа, рыжебородого тигильского исправника, камчадала с искалеченным ухом и навсегда ненавистных Губареву аврорцев...
II
Никольская гора, знакомая до мельчайших подробностей, в эти дни обрела для людей какую-то новизну и особую привлекательность. Гора словно пробудилась от длительного сна. Рядом с узкими, послушно обтекающими ее тропинками, не нарушавшими привычного покоя, легли новые, прямые дороги. Было любопытно подниматься на гору по недавнему следу солдат, находить среди ломких папоротников оброненные патроны, сигары и даже фуражки, не замеченные трофейной партией.
Больше ста лет строился порт и поселок у подножья Никольской горы. Медленно, едва заметно росло население порта. Появлялись новые здания, серые избы, казармы из привозного леса. Строили портовые магазины, мастерские, торжественно именовавшиеся верфями, лавки и даже питейное заведение, которое пустовало большую часть года. Рожали детей, русых крепышей и смуглых быстроглазых ребят от смешанных браков русских и камчадалов, трудились и умирали в твердом убеждении, что никому во всем мире нет никакого дела до Камчатки.
Пока шла переписка с Петербургом о дозволении строить школу или магазин, сгнивал лес, припасенный для строительства.
Семнадцать лет назад в такие же солнечные дни августа, что стояли и теперь, в Петропавловск пришел французский пятидесятивосьмипушечный фрегат "Венера" под командой капитана Дюптитуара, впоследствии адмирала французского флота. На фрегате было около пятисот человек команды, немногим меньше, чем всех жителей Петропавловска. Вышедшие из употребления медные пушки, разлученные со своими лафетами, лежали на складе.
Дюптитуар пришел на Камчатку для промеров Авачинской губы, даже не думая испрашивать на это разрешение у царского правительства или местной администрации. Французские офицеры, числом в тридцать человек, бродили по окрестностям Петропавловска, восторгались стройным хором камчатских мальчиков, вышколенных протоиереем Прокопием Громовым, истребляли говядину, камчатские овощи и грузди местного засола, которые произрастали в той самой яме, куда спустя семнадцать лет свалилась пушка Зарудного. Французы в самых изысканных выражениях благодарили начальника Камчатки Шахова за снабжение фрегата зеленью и мясом, а под конец весьма своеобразно отплатили гостеприимным хозяевам. Двадцать четвертого августа матросы буйствовали в питейном доме и отобрали у сидельца все деньги. Мало того, Дюптитуар потребовал от Шахова пятьдесят тысяч рублей и тысячу пудов хлеба. Только уверясь в том, что у Шахова нет ни таких денег, ни хлеба, диковинный гость покинул Петропавловск, напечатал в своем "Путешествии в Камчатку", что здесь со времен Лаперуза, с 1787 года, "ничего не изменилось, та же скудость и нищета...".
В Петропавловске немногие помнили визит "Венеры", а кто помнил, не читал сочинение господина Дюптитуара о его подвигах и ученых взглядах на моря, проливы и заливы мира. В дневнике старожила сохранилась короткая запись: "Пришли снять местность на карту, выведать, богат ли порт деньгами и хлебом". Эта запись стоила всего сочинения Дюптитуара!
Что напишут нынче охочие до мемуаров и сочинений гости, возвратясь в Европу? Неужто и теперь, когда их встретил не хор мальчиков, а солдатское "ура", когда пушки порта не салютовали им, а били по судам, сбивали флаги и пробивали мачты и единственной зеленью, которой им удалось поживиться, была трава, зажатая в окоченевших руках мертвецов, - неужто и теперь они не найдут нескольких правдивых слов для Петропавловска и не признают за ним никакого движения вперед?
До сих пор Николка стояла в стороне от деловой жизни. Рыбный сарай на берегу залива, пороховой погреб на внутреннем склоне, несколько изб - все это почтительно жалось у подножья горы; сама же гора, более лесистая, чем Сигнальная, была словно заповедным местом. Сигнальный мыс нес практическую службу - это был один из аванпостов порта.
У Красного Яра вырыты кислые ямы с запасами рыбы для собак. Между Красным Яром и кошкой по пологому склону разместилось кладбище. А на Николке - березы, нежный запах цветущего шиповника, мягкие травы, ласковый ветер да тяжелое дыхание моря, укрощенное кольцом гор и холмов. Слабый ветер падал на Николку, бессильный пробиться дальше, сробев перед ворчунами-вулканами.
Теперь события разбудили гору, и она не обманула любви петропавловцев. Крепкая, как орешек, ладная, крутым плечом сбросила она врага в море! С Николки только и любоваться потрепанной, стоящей в отдалении неприятельской эскадрой!
Вблизи порохового погреба пьяненький отставной бомбардир Крапива объяснял Женщинам, каким манером он схватил бомбу, "подобную голове огнедышащего змия", как вознес мысленно молитву и бросил "смертоубийственный снаряд" в ров.
Никита Кочнев нашел Харитину у перешейка. Все, что чувствовала и переживала девушка - потрясения этого дня, проведенного среди раненых, гордость за матросиков и мужиков, на которых она подразделяла всех защитников порта, даже усталость, - все пронизывалось чувством тревоги за Семена. Тревога росла с часу на час: разгневанный неудачей неприятель может выместить свою злобу на пленных.
- Здравствуй, Никита!
Долго сидели молча, наблюдая за неподвижными судами, за людьми на берегу и у обрыва.
Наконец Кочнев обронил, будто невзначай:
- Я пленного взял.
- Живого?
- Известно. Мертвый нынче не диковина, - всех унесть не смогли, не до того им было...
Кочневу очень хотелось, чтобы Харитина спросила, как он сегодня воевал. Все-таки взял пленного. И флаг, отобранный у знаменосца, тоже не мелочь, раз Никиту представляли самому губернатору.
Внезапная догадка заставила Харитину порывисто повернуться к Никите. Глаза смотрели настойчиво, строго.
- Зачем он, живой?
Никита рассмеялся:
- Эх, ты! Сказано - баба. Для размену нужен... Понимаешь?
- Нет.
Хотелось услышать от Никиты подробнее, яснее.
- Для размену, - повторил Никита. - Получайте, мол, своих, а нам подавайте наших. Так испокон заведено.
- Душа за душу? - спросила Харитина.
- Я своего для Семена брал. Жидковат он против Удалого, а ничего... Оно и выйдет душа за душу...
Харитина доверчиво прижалась к плечу Никиты.
- Никитушка, а коли не узнают они, что у нас пленные есть?
- Где бой, там и пленные, - с достоинством ответил Никита. - После сражения первый разговор о пленных.
Харитину потянуло к казармам, куда, как выяснилось, поместили француза и двух британских морских солдат, раненных на Никольской горе.
Протискавшись сквозь толпу любопытных, Харитина и Никита оказались у открытого окна. В комнате были пленные и мичман Попов, который бегло говорил по-французски. Солдат Гибралтарского полка Гарланд лежал неподвижно, повернувшись лицом к стене.
Пьер Ландорс сидел за столом, напротив мичмана, в самом лучшем расположении духа. Он без умолку болтал, ерошил волосы и, вытащив из кармана неоконченное письмо, попросил у Попова карандаш. Пьер писал и выпячивал губы, произносил слова вслух, по складам.
- "До-ро-гая мамочка, - писал он, - я продолжаю свое письмо с Камчатки... "Ага! - скажете вы и нотариус Трюайль, читающий вам письмо. Значит, наш мальчик захватил русский порт!" Ничего подобного, русские захватили меня... "Ах, - зарыдаете вы (а господин Трюайль неодобрительно покачает лысой головой), - несчастный мой мальчик!" Вовсе нет! Я гораздо счастливее тех, кто уже не может написать ни строки. Если в Нанси не разобраны еще трусами и подлецами все невесты, одна из них - самая кругленькая и веселая - может вполне рассчитывать на меня..."
Пленный француз понравился Харитине, хотя она и не понимала его веселого лопотанья.
Выйдя на зеленые улочки Петропавловска, Харитина сказала Кочневу, снова переходя на постылое "вы":
- Пришли бы сегодня, Никита, спели бы?!
А у Никиты в голове все еще звучало "Ни-ки-тушка", произнесенное недавно ласково, сердечно.
- После такого, - ответил Никита неопределенно, - не сразу и запоешь...
Но заметив в глазах Харитины сожаление, он добродушно ухмыльнулся, поправил фуражку на вихрастой голове и весело сказал:
- Попробовать разве?! Отчего не попробовать! Ждите в гости, беда вы моя и печаль горькая!
III
Нерадостной была встреча Пастухова и Настеньки.
Мичман прискакал на хутор в четвертом часу дня и, прежде чем увидеть Настеньку, оказался окруженным нетерпеливыми женщинами. До него здесь уже побывал вестовой, нерасторопный портовый писарь. Он ничего не смог добавить к короткой записке Завойко. Пастухов привез знамя, сабли с позолоченными эфесами, атмосферу, запах недавнего сражения. Его слушали жадно, обступив тесным кольцом, засыпали вопросами, требовали ответить, не загорелся ли такой-то дом, не разрушен ли другой, хотя Константин уверял их, что город совсем не пострадал.
Пуще других шумела жена судьи. Она расцвела, уйдя из-под надзора бдительного супруга, и оказывала многочисленные знаки внимания мичману.
Настенька незаметно подошла и остановилась за спиной Пастухова. Слушала знакомый, немного осипший голос и была счастлива, что Пастухов жив, что он не простой курьер от губернатора, а участник событий в порту. Пастухов повернулся в профиль, и Настя женским чутьем уловила перемену, происшедшую в нем. Что-то новое появилось в лице мичмана. Это был отпечаток пережитой опасности, чужих страданий, они не прошли бесследно для отзывчивого сердца. Его лицо, обветренное и заострившееся, показалось Насте прекрасным. От нахлынувшего чувства сжалось сердце. И вместе с тем новое в мичмане было чужим, оно пришло в ее отсутствие, незнакомое и непрошеное. С ним нужно сжиться, свыкнуться.
Внезапно ей показалось, что Пастухов бесконечно далек от нее, что она была наивна, называя его своим, видя их будущую жизнь нераздельной. Он офицер флота, со своей судьбой, которой она коснулась случайно. При первом же потрясении Константин, как казалось сейчас Насте, отодвинулся от нее, хотя его честное, хорошее сердце не стало ни хуже, ни грубее. Он мог полюбить ее только здесь, в Петропавловске, обреченный на скуку и бездействие. Он обманулся, но должна ли она обманывать его? Эти мысли привели Настю в смятение.
Неловко, растерянно прозвучало его приветствие в присутствии множества свидетелей. Сдержанно, натянуто, чтобы не выдать своего волнения, ответила ему Настенька.
Все не ладилось. Обменивались фразами урывками, в скупых словах не находили выхода их действительные мысли и чувства. С каждой минутой напряженность, неестественность их отношений усиливалась. И, как назло, единственная женщина, способная их понять и сделать все, чтобы они наговорились досыта, Юлия Егоровна, на радостях забыла обо всем на свете, кроме окруживших ее детей. Жена судьи увела растерянного Пастухова ужинать в комнату, где она царила в окружении трех пожилых чиновниц.
Мичман уехал с хутора засветло, проклиная собственную застенчивость, назойливость петербургской модницы, человеческий эгоизм, женское любопытство и даже равнодушие лошади, увозившей его в Петропавловск.
- До свидания, Настенька! - сказал он, прощаясь с девушкой.
- Прощайте, Константин Николаевич!
Тихое, грустное "прощайте" не выходило из головы. Зачем же снова забытое, казалось, величание? Прошло только семь дней...
У Култушного озера Пастухов свернул направо, к заливу, на стук топоров и людские голоса. У него есть время в запасе, - хотелось проехать по береговой полосе, мимо разрушенных батарей. Коню тут неудобно: повсюду разбросаны камни, попадаются воронки от бомб, нужно спешиться и повести коня в поводу.
При свете факелов на батарее Коралова велись ремонтные работы. Здесь был Можайский, он наблюдал за прислугой и мастеровыми. Неприятель мог утром повторить нападение: десантные катера и баркасы стояли на воде, приткнувшись к корпусам фрегатов.
Пастухову было приятно, что на батарее его встречали как своего. Можайский показал ему поврежденные пушки, советовался с ним.
Вдоль Никольской горы Пастухов ехал уже в хорошем настроении шагом, посматривая то под ноги коня, то на невеселые огни эскадры. Тишина объяла берег, еще утром сотрясавшийся от выстрелов.
По мере того как Пастухов огибал Никольскую гору по перешейку, перед ним вырастал освещенный порт и город: "Аврора" со спущенным верхним рангоутом, "Двина", огни в окнах казарм, губернской канцелярии и беспорядочно разбросанных изб.
Петропавловск казался давным-давно знакомым, родным городом. Константин готов был усомниться в том, что он покидал сегодня город, видел Настеньку и уехал от нее, не сказав ни одного слова из тех, которыми был полон, когда гнал коня из порта на хутор Губарева.
IV
Александр Максутов умирал. Он был обречен, хотя многие, а среди них и Дмитрий, надеялись на благополучный исход. Слишком велика была потеря крови, при падении разбит позвоночник. Очевидно, затронуты и внутренние органы. Можно облегчить страдания лейтенанта наркотиками и бессильно наблюдать за тем, как слабеет его неподвижное тело и приближается к мучительной агонии.
Мровинский лежал на своей койке так тихо, что Александр забывал о его присутствии. В первую ночь инженера еще беспокоили офицеры с разрушенных береговых батарей, заходил Гаврилов, Тироль. Видимая холодность и педантичность инженера, в соединении с превосходными деловыми качествами, импонировали Тиролю. К тому же у Мровинского, как и у Тироля, почти не было друзей; приехав на "Двине" с Арбузовым и уйдя с головой в дело, он мало интересовался людьми и, казалось, не нуждался в друзьях.
Разговоры о "Смертельной" батарее раздражали Мровинского, хотя он и старался казаться равнодушным. При мысли о ней раненая нога начинала ныть сильнее обычного, высокий лоб покрывался испариной. Память, ослабевшая за несколько лет праздной жизни в Иркутске, почему-то сохранила образ большелобого сероглазого солдата, смотревшего на него укоризненно и насмешливо в тот день, когда он с Завойко впервые обходил батареи. Вспоминались подробности разговора на батарее, грубый окрик, которым он ответил на справедливые слова солдата. Жив ли солдат, выразивший простую и важную мысль: "Что невозможно и неведомо сегодня, станет возможным завтра"? Жив или погиб на "Смертельной" батарее, доказав ценою жизни свою правоту в этом споре?
Может ли он забыть об этом споре, если в одной комнате с ним лежит умирающий офицер, командир "Смертельной" батареи! У них были закрыты одни пятки... Одни пятки! Верно! А можно было бы устроить батарею иначе? В те сроки, которые были даны ему, - нет. Тогда в чем дело? Зачем он грызет себя?
А из темного угла палаты на него смотрели серые глубокие глаза солдата - он недоверчиво качал головой. И Мровинский чувствовал, что в чем-то он все-таки неправ: по крайней мере не нужно было лгать, притворяться, - люди, отстоявшие сегодня порт, заслуживают того, чтобы говорить им только правду. Теперь, они восстанавливают "Смертельную" батарею. Они хорошо знают, каково на ней во время боя. Но разве это помешает им стоять у своих орудий под неприятельским огнем? После виденного в это утро Мровинский понял, что при новой атаке "Смертельная" батарея будет не менее грозным препятствием для англо-французов, чем сегодня.
У постели Максутова дежурила Маша. Прежде Мровинский не замечал ее по своей обычной рассеянности, замкнутости. Здесь же, в палате, следя за умелыми движениями Маши, видя, сколь терпеливо исполняет она свои обязанности у постели умирающего лейтенанта, Мровинский размышлял о том, как много есть хороших людей, которых и не оценишь по-настоящему, пока не придет беда.
В первую же ночь Мровинский и Александр оказались невольными свидетелями разговора Маши с отцом. Осторожно приоткрыв дверь, управляющий аптекой окликнул Машу. В продолжение всего разговора они оставались за дверью, но вскоре заговорили так громко, что в палате слышно стало каждое слово.
- Нет, я не сделаю по-вашему, не сделаю... - твердила Маша.
- Умоляю тебя уехать, - просил Лыткин. - Приказываю тебе волею родителя... Если англичане ворвутся в Петропавловск после того, что случилось сегодня, они зажгут город...
- Они не одолеют нас, отец! - возразила горячо Маша. - Вы видели, как храбро сражались матросы!
Затем голоса сошли на шепот.
- Не невольте меня к низкой, бессмысленной жизни, - донеслось до слуха Мровинского. - Я недолго перенесу ее и избавлю вас от хлопот...
Наступило молчание, затем хлопнула дверь, и голосов уже не было слышно.
Через час Маша возвратилась со свежими, блестевшими от долгого умывания щеками и заняла свое место у койки Максутова. Александр, несмотря на боль, повернул к ней лицо и изучал ее потускневшими глазами.
- Светает... - проговорил Мровинский. - Скажите, Машенька: что говорят о неприятеле? Заметно приготовление к десанту?
Маша пожала плечами.
- Не знаю. Могу сходить узнать...
- Не нужно, - Александр с трудом проглотил вязкую слюну. - Дайте мне воды.
Маша дала ему напиться.
- Вы правы, Марья Николаевна, - сказал Александр, не сводя с нее глаз. - Правы... Они не одолеют... Н-е-е-т! - протянул он убежденно. - Не одолеют, потому что у нас есть такие женщины, как вы, и... артиллеристы не побежали с батареи... Вы сказали мне правду...
Он не сказал больше ни слова на протяжении многих часов, до самого начала агонии.
Время тянулось в напряженном ожидании.
Встречаясь с Завойко, Изыльметьев неизменно говорил:
- Пора, Василий Степанович, и за рапорт садиться. Порадуйте Россию.
- Рано, - отвечал осторожный Завойко, хотя в ящике его стола уже лежало подробное донесение о событиях последней недели. - Отобьемся еще разочек, тогда и за рапорт примусь.
- Хитрите, хитрите! Небось, не одну стопу бумаги исписали?
- Что вы! Чем хотите поклянусь! - протестовал Завойко, но ни разу не решился произнести ложной клятвы.
Дмитрий почти не бывал у себя в комнате: в ней все напоминало об Александре. Он делил свое время между госпитальной палатой, "Авророй" и комнатой Зарудного, в которой и оставался ночевать. С Зарудным они не заговаривали об Александре: Дмитрий знал, что Зарудного и Александра разделяет нечто непримиримое, что сильнее смерти, выше предрассудков и заурядной жалости. Их ничто не помирит... Дмитрий понимал это, любил и жалел Александра и вместе с тем внутренне с каждым часом отдалялся от него, уходил к Зарудному.
Вдова Облизина, после того как она побывала на перевязочном пункте "Смертельной" батареи и наблюдала бегство неприятеля, жила исключительно в кругу военных интересов. Могучее контральто наполняло комнаты ее бревенчатой избы. Машу она называла "голубушкой" и не чаяла в ней души.
По вечерам люди, толпившиеся в порту, видели силуэт флага на Сигнальной горе, подсвеченный со стороны Тарьи малиновым закатом. Темное полотнище казалось багровым по краям, словно оно приняло на себя кровь русских солдат, павших при отражении десанта. Порт смотрел уверенно и грозно.
Неприятель похоронил убитых и умерших от ран на берегу Тарьинской бухты. Прайс не остался генералом без армии. Больше ста подданных ее величества, солдаты Гибралтарского полка, французские матросы легли рядом с дальновидным, предусмотрительным Дэвисом Прайсом.
Утром 27 августа петропавловцы заметили исчезновение эскадры. Все, кто был в состоянии ходить, высыпали в порт и на Сигнальную гору. Стояло хмурое осеннее утро. Свежий северный ветер разбил гладь Авачинской губы, залив играл пенистой волной.
Бегство неприятеля не вязалось с представлениями петропавловцев о чести и достоинстве военного флота. Вспоминали, что накануне англичане изрубили и пустили по ветру плашкоут, на котором был взят в плен Семен Удалой. С вечера подняли в ростры большие гребные суда, - здесь полагали, что для починки, а оказалось, что эскадра готовилась к уходу. На "Форте" подняли фока-рей, на "Президенте" - крюйс-стеньгу, и это, оказывается, не для того, чтобы свободнее маневрировать, не полагаясь на буксир. Неужели неприятель, у которого оставалось свыше двух тысяч матросов и солдат, двести двенадцать орудий и большой запас пороха, - бежал?..
Да, неприятель бежал.
Когда суда проходили мимо Дальнего маяка, унтер-офицер Яблоков дал три выстрела по эскадре. Десять дней назад он первый встретил огнем неприятеля. Но тогда в ответ на выстрелы восьмифунтовой медной пушки англичане и французы только хохотали: матросы бросились к сеткам, орали, размахивали руками и фуражками. Теперь палубы были сумрачны, безлюдны. Никто не обернулся на выстрелы унтер-офицера Яблокова, словно матросы на судах, оглушенные разгромом, не слыхали их или испугались малых ядер медной русской пушки.
Люди столпились у причала и смотрели в сторону океана. Там, за Раковым мысом, за широкими каменистыми воротами, просторный, насторожившийся мир. Пришельцы из этого мира являлись сюда без спросу, изумляясь огромности залива, добродушию и долготерпеливости жителей. Узнает ли мир теперь о воинской славе Петропавловска?
Завойко не замечал ни горестного напряжения на лице Харитины, ни досады Сунцова, ни насмешливых глаз Изыльметьева. Глаза и сердце были открыты только тем чувствам, которые наполняли его, делали это туманное утро лучшим в его жизни.
- Бежали! - произнес он взволнованно, повернувшись к Изыльметьеву. Вдумайтесь-ка в это слово: бе-жа-ли!
- Да, ушли, не простившись. Поверите, я подозревал это.
- Уж и подозревали? - усомнился Завойко.
- Кто советовал вам садиться за рапорт?
- Готов рапорт! - воскликнул Завойко. - Давно готов! Это чудо, батенька мой! Без средств, без орудий, единственно с вашей помощью, отстояли порт, не дали на поругание ни крепостного флага, ни имени своего. Иной раз и сил достаточно, пороху, пушек и всякой всячины хоть отбавляй, внимание правительства неусыпно, что ни час скачет курьер из Санкт-Петербурга, а приходится испить горькую чашу... А здесь! - Завойко развел руками от избытка чувств.
Изыльметьев наклонился, назначая свои слова одному Завойко:
- Это наше чудо, Василий Степанович. Что живо умом и мужеством народа нашего, то спасается блистательно, где курьеры да эстафеты, там и беда.
На Бабушкином мысе показался столб бурого дыма. Это с обсервационного пункта сообщали, что неприятельская эскадра с попутным ветром на всех парусах уходит от камчатского берега. В море заметили какое-то судно, шедшее с юго-запада навстречу эскадре. Но туман помешал рассмотреть его.
Завойко не сразу оценил значение слов Изыльметьева. Только что ему казалось, что борьба окончена. Нет, не окончена. Одержана славная победа, но борьба еще не окончена. Никто не имеет права так думать.
- Пусть люди сегодня отдохнут, - сказал Завойко, оглядывая оживленную толпу. - Завтра примемся за укрепление Петропавловска. Они будут мстить нам за свой позор.
К Н И Г А Т Р Е Т Ь Я
______________________________
ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЙ КУРЬЕР
I
Дмитрий Максутов второй месяц в дороге.
В мире своим чередом шли события: монархи и правительства ставили под ружье новые сотни тысяч людей; в Крыму неприятельские генералы гнали тьмы солдат на огонь севастопольских редутов, и мертвым не хватало места на захваченном клочке русской земли; "покоритель Петербурга" сэр Чарльз Непир поеживался от балтийского ветра и с бессильной ненавистью думал о неприступном Кронштадте; американец Кольт грузил в трюмы британских судов ружья, заказанные Россией; неутомимый Виллье, консул Соединенных Штатов на Сандвичевых островах, терпеливо втолковывал Камеамеа III все преимущества присоединения его солнечного королевства к Штатам; происходило немало и других удивительных событий, - а Дмитрий Максутов, в сопровождении Никифора Сунцова, безостановочно двигался по осенним сибирским тропам в Иркутск.
И Никифору Сунцову казалось, что из всех мировых событий главным в настоящее время является их поездка и его неусыпная служба при кожаной переметной суме, в которой хранились офицерские сабли англо-французов и свернутое знамя Гибралтарского полка. В станционных юртах, в маленьких селениях и острожках, в две-три избы, в стойбищах тунгусов Сунцов делил с Дмитрием обязанности рассказчика. Максутов беседовал со станционными смотрителями, с чиновниками, купцами; Сунцов находил благодарных слушателей среди ямщиков-якутов, поселенцев и писарей. Иногда он, тайком от лейтенанта, извлекал из кожаного мешка знамя и офицерские сабли. Трогая золоченые эфесы, якуты удивленно причмокивали, прищелкивали языками, и Сунцову ни в чем не было отказа.