Страница:
Он сжал кулаки в карманах пальто и оглянулся – на мгновение показалось, что они приближаются, что они сейчас возьмут, сию секунду! Но их не было, по перрону шла Клавдия в белом беретике, в шубе с маленьким воротничком, в постукивающих ботах. От растерянности он пожал ее руку. Поезд, лязгая замерзшими буферами, остановился. Они влезли в вагон, набитый до отказа. Клавдию прижали к Алексею. Он обнял ее одной рукою, она робко взглянула на него, но ничего не сказала. Их слегка покачивало, свечи едва мерцали в грязных фонарях, пахло военными шинелями, духами, пивом, вагоном. Жмакин поглядел на нее сверху – она точно бы дремала.
– Клавдя! – негромко позвал он.
Она опять робко на него поглядела и медленно улыбнулась. «А что, если ей все сказать, – подумал он, – сказать как, почему? И со слезой? Пожалобнее».
– В какой же театр поедем? – спросила она.
– В любой, – сказал он с таинственной интонацией в голосе, – в какой хочешь.
– Ах ты, Леша-Николай, – ответила она и сильно, с ловкостью высвободилась из его руки. Выражение ее лица было по-прежнему робким.
Нужно еще было придумать, в какой театр пойти. Он не знал театров, а у Клавдии спрашивать, казалось, не следовало.
В Музкомедии уже не было мест. Театрик в Пассаже показался им обоим скучным, а Жмакину очень хотелось, чтобы это их посещение театра оказалось праздничным и как можно более шикарным.
Возле Пассажа на улице Ракова они постояли, подумали, Клавдия улыбалась. Алексей хмурился.
В Малом оперном тоже не было билетов. Жмакин долго приставал к кассирше и лгал, что приезжий, но кассирша даже не слушала, пила в своем окошечке чай и разговаривала по телефону. Клавдия все улыбалась, глядя на Алексея.
У бывшей Думы Жмакин нанял такси, и они поехали в Кировский театр. Клавдия сидела в уголочке, глаза ее непонятно блестели. Алексей придвинулся к ней совсем близко и со зла обнял ее тем привычным жестом, которым обнимал уже многих в своей жизни. Она ничего не сказала, отодвигаться ей было некуда, единственное, что она могла сделать, это дать ему по морде, но она этого не делала. Свободной рукой он погладил ее по колену и немного выше – там, где кончается чулок. Юбка была из тонкой шерсти, и он ясно чувствовал конец чулка, потом гладкую кожу, потом резинку трусиков.
– Пусти-ка, – сказала она.
Он с трудом оторвал руку от ее колена, она что-то поправила, резинка щелкнула, и такси сразу остановилось. Это был театр. Расплачиваясь с шофером, он внезапно вспомнил, что здесь с Гаврюшкой Шестовым они когда-то собирались «взять» квартиру. Вот в этом угловом доме, на третьем этаже. Собрались, но Жмакин отказался, дело могло быть «мокрым», он не пошел на это. И действительно, Гаврюшке не повезло. И Гаврюшке, и другим его товарищам. Их поймали здесь же, в подворотне, сразу после убийства, и Шестов получил вышку.
– Чего это ты все вздыхаешь? – спросила Клавдия.
– Вспомнилось кое-что, – медленно ответил Жмакин. – Товарищ вспомнился, дружок – Гаврюшка. Вот тут, неподалеку, на углу судьба сыграла с ним злую шутку. Шутку-прибаутку. Был Гаврюшка, нет Гаврюшки.
Она молча снимала шубу, развязывала на шее платок. Щеки ее были розовы с холоду, глаза блестели, и пахло от нее морозом.
– Ну?
Он взял ее под руку и крепко прижал к себе. Она засмеялась.
– Ну что ты говорил про Гаврюшку? – спросила она. – Досказывай.
– Не хочу. Сдох – и баста.
Жмакин тоже улыбался. Они зачем-то подымались по лестнице, хотя места их были в партере. Их обогнал человек в гимнастерке военного образца, в сапогах с узкими голенищами. На бегу он обернулся, и Жмакин замер. Это был Бочков.
– Чего ты? – спросила Клавдия.
Он молчал. Сапоги поскрипывали уже совсем наверху. Или не Бочков?
– Чего ты? – дергала за локоть Клавдия.
– Паренек один знакомый, – почти спокойно сказал он, – давно знакомый. Погоди! – быстро добавил он. – Постой здесь!
И побежал по лестнице, оставив Клавдию внизу. Он должен был знать – Бочков это или нет. Обязательно. Если Бочков? Но что, если? Что он может сделать? Уйти? Да, конечно, уйти. Но что сказать Клавде? Леший с ней, не все ли равно! Да, но что ей сказать? «Клавдя, – скажет он, – понимаешь, какое дело?» – «Какое?» – «Это Бочков». Уши совершенно как у него, прижаты. Нет, вовсе даже не в штатском! А этот, с пробором? Нет, это другие. А вот тот, что обогнал на лестнице…
Он продирался сквозь людей, сквозь надушенную, праздничную толпу. Ему непременно нужно было знать – Бочков это или не Бочков, потому что, если Бочков, тогда крышка, хана, амба. Бочков не Окошкин, его не проведешь, от него не уйти никогда, никуда от него не деться.
Выследил?
Но если выследил, то почему не взял в вестибюле?
В гардеробе?
Чего ждет?
Еще одна лестница. На бегу он сунул голову в ложу. Здесь лежали шубы, не в самой ложе, а в комнатке за ней. Две дамские шубы и каракулевая жакетка. Ха, Клаве бы такую жакетку. Он услышал бой сердца и звонок, наверное уже не первый звонок. Из ложи доносились голоса, театр шумел и сверкал. Алексей все еще разглядывал круглые пуговицы жакетки. Потом немножко поднял голову. Голые спины женщин и опять театр, противоположная сторона – ложи и часть партера… Какая-то дамочка смеялась маленьким круглым ртом. Взять? Он сделал легкое движение к жакетке, даже не само движение, а начало его, просто сократились мускулы, приготовившись к движению. Осторожно! Зекс! А если Бочков? И куда потом деть жакетку? На номер?
Он вынул голову из приоткрытой двери, огляделся… Нет, нельзя, нельзя! Коридор уже почти совсем опустел. Старик в галунах смотрит. Нельзя! Он пошел по коридору развинченной походкой – так он любил ходить в минуты особого душевного напряжения. И кто был этот человек в сапогах?
Клавдия по-прежнему стояла на лестнице, лицо у нее было растерянное. Он подошел к ней вплотную, увидел ее лоб, ее брови, ее волосы. Уже совсем пусто было вокруг, только одиночки торопливо пробегали в зал. Теперь он заметил, что лицо у Клавдии вовсе не растерянное, а испуганное.
– Все в порядке, – сказал он. – Слышь, Клавденька?
Он в первый раз ее так назвал, и она еще больше испугалась.
– Ну тебя, – сказала она, – дурной!
Взяла его под руку, и они пошли в зал. Дирижер уже стоял за пультом и стучал палочкой. На них шикали. Алексей огрызнулся на кого-то и наступил на ногу лысому, бородатому человеку. Блестели красные пожарные лампочки. Все шелестело вокруг. Занавес дрожал. Все застывало, напрягалось, приготавливалось смотреть. Гремела увертюра. Жмакин никуда не смотрел – он закрыл глаза. Наверное, полчаса протянется первое действие. За это время никто не возьмет. Это время можно сидеть спокойно. Можно думать. Можно слушать. Сейчас петь начнут. Можно Клавдию за руку взять. Это время Бочков тоже не двигается. Слушает, смотрит. Может, глаза закрыл, жаба! Погоди, дай срок, разочтемся на узкой дорожке.
Он сжал Клавдину руку. Тореадор, тореадор! Дай срок, дай срок! Он вдруг подумал о кокаине – как было бы хорошо сейчас, и все забыть, к черту, совсем. Он еще сильнее сжал руку Клавдии. Рука была влажной, теплой, и шея Клавдии была совсем близко, и вся она становилась с каждой секундой все покорнее и покорнее, а он все больше делался хозяином. Что она, жалеет его или боится, что он пьян, что скандал поднимет? Он почувствовал необходимость выяснить все сразу и нагнулся к ее уху, но ничего не выяснил и только сказал:
– Клавденька!
Она не ответила, но по ее лицу он понял, что она слышала.
А на сцене что-то творилось, все пели вместе, и женщина с цветком в волосах красиво и ловко танцевала.
В антракте он никак не мог решиться – что делать: то ли оставаться на своем месте в зале, то ли выйти в фойе. И там и тут его мог увидеть Бочков и взять. Потом он решил, что все равно – возьмет или не возьмет. Но это должно так случиться, чтобы Клавдия не видела, и поэтому он отделался от Клавдии и пошел в фойе один, стараясь глядеть всем прямо в глаза, будь что будет. Народ гулял по кругу. Бочкова здесь явно не было. Тогда Алексей пошел в буфет и у стойки выпил несколько рюмок водки, и коньяку, и даже вина. Он очень волновался и все думал, что же будет с номером от пальто, если его возьмут. Потом решил, что умолит Бочкова разрешить оставить номер на вешалке.
– Еще стопку, – сказал он буфетчице и поглядел на нее так, как если бы она была Бочковым.
Буфетчица налила.
Он выпил, расплатился и, поежившись, стал в сторонке. Ему сделалось совсем невыносимо. Поеживаясь, сунув руки в карманы, он отправился бродить по театру и сразу же у двери буфета увидел Клавдию в целой компании девушек и парней. Пройти мимо уже было нельзя, потому что Клавдия увидела его и позвала, и ему пришлось подойти. Девушки и парни были, наверное, с той фабрики, на которой Клавдия раньше работала, и все они с любопытством оглядывали Жмакина. Одна девушка что-то сказала другой, когда он подходил, может быть про него, и обе засмеялись. Какой-то парень, веселый, с плутовским лицом, глядел на Жмакина очень неодобрительно. Клавдия стала знакомить его со всеми и сама покраснела. Он вынул одну руку из кармана, но так же сутулился и за все время разговора ничего не сказал. Они все стояли у двери в толпе, и тут должен был пройти Бочков – взять Жмакина на глазах у всех. «Не дамся, – вдруг подумал он, – зарежусь и его порежу. И сам зарежусь, и его…» Он попробовал в боковом кармане нож. Толпа все шла и шла, и было много людей с гладкими волосами, как Бочков, и каждую секунду Жмакин готов был уже вынуть нож и ударить Бочкова правой рукой от левого плеча наотмашь под дых – насмерть. Дурацкие тюремные вирши вдруг пришли в голову:
– Ничего, – сказал он, – ничего, Клавденька.
До антракта оставалось не меньше получаса, а то и поболее. Неизмеримо мало по сравнению с теми сутками, после которых его, конечно, возьмут из-за проклятого паспорта, но все же целых полчаса или сорок минут Алексей наверняка мог просидеть рядом с Клавдией, держа ее руку в своей, глядя на нее сбоку и слушая пение, могучие, великолепные слова:
А Клавдия не смотрела на Алексея, ей интересно было то, что происходит на сцене. Она была разгорячена, от нее шло спасительное, райское тепло, а он мерз и все время как бы чувствовал нож в кармане. Зачем он ему нужен теперь, этот нож? Что он, резаться станет с Бочковым, что ли? Сидеть бы и сидеть так с этой женщиной рядом, держать ее руку в своей, чувствовать, как она вздыхает над горестями этой самой черненькой Кармен, над глупостями того, который ее ревнует, как вся она с ног до головы вздрагивает, когда возникает марш тореадора. И больше ничего не надо человеку.
«Может, я влюбился? – подумал с удивлением Алексей, – может, я присох к ней?»
– Послушай-ка, Клавденька, – прошептал он и ничего больше не сказал, показалось, что она все понимает и ни в каких словах совершенно не нуждается.
Потом он с опаской стал ждать последнего антракта. Теперь Жмакин твердо решил не прогуливаться больше с Клавдией. Если ему суждено, то пусть возьмут без нее. Пусть она не видит этого позора. Был и пропал, был и нету, был и кончился. И Лапшина он упросит никому никаких справок о нем не давать. Да, впрочем, и не отыскать ей Жмакина, ведь она думает, что он Ломов. И станет ли она искать?
В антракте он сказал, что пойдет покурить. Она осталась – задумчивая, тихая, милая, настороженная. Медленным шагом он добрался до большого буфета и спросил стопку коньяку, ему казалось, что это помогает «от нервов». Ему налили. И тотчас же он увидел Бочкова. Тот стоял к Жмакину боком и чему-то улыбался, разговаривая с черненькой, хорошенькой, красногубой женщиной. В руке у нее была тарелочка с пирожными, а Бочков наливал лимонад ей в стакан и рассказывал что-то, наверное смешное, потому что она отмахивалась от него, и улыбалась, и качала своей черной, с пробором, головой. И маленькие сережки у нее в ушах поблескивали.
«С жинкой он пришел, – тоскливо и в то же время обрадованно, завистливо и теперь спокойно подумал Жмакин. – Пришел с супругой в театр, честь по чести, никого не боится и ест себе пирожные. И он здесь хозяин, хотя выходного костюма не имеет, а, видать, как на работе, так и тут – в гимнастерке, ремень солдатский, сапоги. А я вот вырядился, но я боюсь и вечно буду бояться и трястись, и нет мне даже минуточки спокойной, провались она к черту, вся эта моя жизнь!»
Они смеялись и говорили, а он, держа стопку коньяку в руке, не мог разглядывать Бочкова в упор. И совсем уж глупо было не сдвинуться с места, когда они прошли мимо него. Он только слегка отвернулся и услышал слова бочковской жены:
– Муж, объелся груш…
– Да ну, Галочка, – ответил Бочков, и больше ничего не было слышно в шуме и гаме огромного буфета.
«Галочка! – без всякой злобы подумал Жмакин. – У него Галочка, а у меня Клавочка, но как же мне теперь жить? Как? Кто научит?»
– Кого видел? – спросила Клавдия, когда он вернулся и сел с ней рядом. – Наших видел?
– Ваших не видел, а своего одного видел, знакомого старого, – протягивая ей шоколадку, сказал Жмакин. – Бочков с супругой – Галочка ее звать. Интересная женщина.
– А он кто?
– Сыщик он, – ответил Жмакин. – Толковый мужчина. Сам в прошлом бухгалтер, финансово-экономический институт кончил, или вроде этого. Голова не задом наперед привинчена, к нему попадись, знаешь…
– Почему – попадись?
– А потому что лучше не попадаться! – невольно смешавшись, сказал Жмакин. – Особенно если по части там подделок документов или, знаешь, растратчики. С виду простецкий парень, а ловкий. И честный очень…
– Разве в наших органах нечестные люди могут быть?
– Я точно знаю, – блестя глазами и не слушая Клавдию, говорил Жмакин, – от верных людей знаю, ему тридцать тысяч на блюдечке принесли, чтоб он дело замял, так ничего подобного. Денежки пересчитал, в звонок позвонил, и пожалуйста вам – небо в крупную клетку.
– В какую – крупную? – не поняла Клавдия.
– Это у них такое выражение имеется – означает сесть за решетку. Специфичное.
– Ты так говоришь, словно сам там работаешь, – сказала Клавдия. – Все тебе известно.
Жмакин ответил скромно:
– Все не все, но некоторые частности известны. В жизни всякое повидал, научился разбираться…
Свет в зале погас, дирижер поднялся к своему пульту, встряхнул кудлатой головой и сердито постучал палочкой.
– Тоже, начальник! – сказал Жмакин. – Куда ни глянь, везде начальники.
Клавдия боком взглянула на него и усмехнулась.
Смерть Кармен не произвела на Жмакина никакого впечатления. Это его не касалось. Ему важно было знать, как жить самому. И только, и больше ничего. И контрабандисты ему не понравились.
– Я одного знал, – говорил он Клавдии, когда они одевались. – Такой мужчина с пузиком, сам, между прочим, баптист. А тут развели бодягу…
– Кого ты только не знал…
– Были встречи! – загадочно ответил Жмакин. – Под небом знойным Аргентины…
Назад они ехали тоже в такси, и не до вокзала, а до самой Лахты. Было очень холодно. Шофер попался старый и рассерженный. Тотчас же за лесопильным начало сильно трясти, расхлябанный автомобиль так грохотал, что говорить сделалось невозможно. Клавдия сидела в уголке, поджав ноги и глядя на прыгающие за слюдяным окном снега, на желтую луну, на убегающие назад огни города. Жмакин закрыл глаза, спрятал руки в карманы, надвинул кепку поглубже. Несомненно, он вел себя глупо, глупее глупого. Клавдия подозревала. Зачем он швыряется деньгами? Вот нанял такси и заплатит рублей сорок, никак не меньше. Что она думает о нем, сидя в углу? Он покосился на нее уже враждебно. Или накупил в магазине вина и закусок и дорогих невкусных папирос. И сыру, которого терпеть не может. Зачем? Корзина стояла в ногах, он слегка уперся в нее носком сапога, ее легко раздавить. Автомобиль вдруг стал приседать на левую сторону, потом остановился. Шофер велел вылезать. Клавдия уронила перчатку и нагнулась, чтобы ее поднять. Шофер прикрикнул.
– Что? – спросил Жмакин.
– Поторопиться прошу, – сказал шофер, сбавляя тон.
– Просишь? – спросил Жмакин.
– Так точно, прошу, – роясь в инструментах, сказал шофер.
Жмакин ему нарочно не помог менять резину.
– Мы пойдем, – сказал он, – а ты нас догонишь.
И, крепко взяв Клавдию под руку, пошел. У столбиков Клавдия неожиданно тяжело на него оперлась. По-прежнему она даже не взглянула на Жмакина. Они шли молча. Да и о чем им было говорить? Он спросил у нее – холодно ли ей? Она сказала: «Да, немножко холодновато». Но когда он предложил ей свой теплый шарф, она отказалась. Он старался вести ее побыстрее, чтобы она не очень застыла, но она точно упиралась.
– Устала? – спросил он.
– Нет, – не сразу ответила Клавдия.
Наконец машина догнала их. Они опять сели. Он вдруг почувствовал, что Клавдия дрожит.
– Ну вот, – сказал он, – теперь простудишься.
Он поднял повыше ей воротник, застегнул пуговицу у горла и обнял ее за плечи. Она прижалась к нему, и он почувствовал, что она вовсе не дрожит и что плечи ее вздрагивают, что она плачет. С беспокойством, со злобой и с жалостью – на него всегда слезы женщин так действовали – он спросил ее, что с ней. Она не отвечала. Потом высвободилась от него, вытерла лицо перчатками, высморкалась и опять стала смотреть в прыгающее слюдяное окошко, Жмакин молчал, ничего не понимая. Так они доехали до дому. Пока он расплачивался с шофером, она отворяла двери своими ключами. Он поднялся в мезонин. В печке еще тлели уголья. Он подбросил дров, засветил лампу, сел на постель не раздевшись, почувствовал себя очень усталым. Клавдия ходила внизу, умывалась, он слышал плеск воды в кухне и бренчание рукомойника. Потом зашла к нему. Он встал ей навстречу. Она сильно напудрилась и переоделась в домашнее, застиранное платье с пояском на пуговках. На плечах у нее был платок.
Она молча улыбалась. Он подошел к ней вплотную, напряженный, измученный, поглядел на нее, потом сказал:
– Давай покушаем.
Она ответила:
– Давай.
Села, сбросила с одной ноги туфлю и спрятала ногу под себя. Он снял пальто, расставил на столике еду, налил водки в розовую чашку, но Клавдия пить не стала.
– И ты не пей, – сказала она, отодвигая от него чашку.
Но он выпил и эту чашку, и еще две. Он очень волновался. Ему все казалось, что Клавдия встанет и уйдет.
– Ты не скучай, – говорил он ей, – ты кушай. Ты не смотри на меня, что я не кушаю, я, когда пью, я не могу кушать. На-ка, съешь яблоко.
Она не ела и улыбалась.
– Что ты улыбаешься, – спрашивал он раздраженно, – чего нашла смешного?
– Так, – отвечала Клавдия.
Водка согрела его, он раздражался все больше, ему не нравилось, что Клавдия улыбается.
– Ничего смешного, – говорил он, наливая в чашку портвейн, – на, выпей.
– Не хочу.
– Дамское же, сладенькое.
– Не буду.
– Тогда я выпью.
– Пей, если дурной.
Он выпил сладкое противное вино и закурил папиросу. Он косил немного. Алкоголь сделал его вдруг настороженным, подозрительным.
– Ты за мной не следи, – сказал он, – не следи, что у меня много денег. Я на транспорте премию получил и теперь гуляю. Как ты считаешь – могу я гулять на премию?
Клавдия перестала улыбаться.
– Можешь, Коля, – сказала она твердо.
Он взглянул на нее, ему показалось, что она издевается над ним, – почему Коля? И встретился с ее глазами. Теперь он вспомнил, почему Коля.
– А как твоего мужика звали? – спросил Жмакин. – Которого ты метлой? Как его звали?
– Алексеем. Лешей.
Он засмеялся и покрутил головой. Клавдия сидела серьезная, кутаясь в платок.
– Дочка спит?
– Спит.
– А мы гуляем, – сказал Жмакин, – верно? Все спят, а мы гуляем. И дочка спит, и гражданин Корчмаренко спит, и Женька спит. А у нас вся жизнь в огнях.
– Где же ты огни увидел? – спросила Клавдия.
– Все в порядке, – сказал Жмакин, – все, Клавочка, в порядке.
Она внимательно на него посмотрела, потом вздохнула.
– Пьяненький?
Встала, подошла к нему, взяла его за волосы и отогнула ему голову слегка назад.
– Псих ты, – медленно говорила она, – что ты за человек такой? Пьяный, совсем пьяный…
Он закрыл глаза: ему сделалось легко, немного качало.
– Клавдя, – сказал он, опять открыв глаза, – Клавденька…
Ему захотелось плакать. Она гладила его по лицу, потом он почувствовал, что она целует его мягкими, горячими раскрытыми губами в щеки, в переносицу, в висок.
– Клавдя, – говорил он тихо и покашливал. – Клавденька, выходи за меня замуж. А? Я тебя с дочкой возьму. И поедем куда-нибудь. На линию. – Он вспомнил это слово и убежденно его повторял. – На линию поедем. А? И на линии, знаешь? Устроимся. Чего тебе здесь?
Он налил себе еще из бутылки и выпил, потом протянул Клавдии яблоко.
– На.
Она взяла, смеясь.
– Ешь.
Она откусила.
Жмакин потирал лицо ладонью. Мысли разбегались, он не мог их собрать.
– Я, Клавдя, напился, – сказал он, – но это ничего не значит. Все будет в порядочке… Выйдешь за меня?
– Нет, – сказала она серьезно.
– Почему?
– Не выйду, – сказала она. – Ты пьяненький и болтаешь пустяки разные. Иди лучше спать ложись, и я пойду. Ночь уже.
– Ты не пойдешь, – сказал он.
– Почему?
– Ты здесь ляжешь!
Он поднялся и с трудом подошел к ней. Она молчала. Жмакин неловко обнял ее за шею и поцеловал в горячий рот.
– Клавка, – сказал он, – живо!
– Не дури, – строго ответила она, – какой командир!
И отошла к печке. Он смотрел, как она швыряла дрова в огонь, как заглянула – хорошо ли горят, как поднялась и поправила платок на плечах. Он сел на постель. Его раздражало Клавдино спокойствие, ее уверенность, неторопливые и плавные движения.
– Поди сюда, – сказал он.
Она подошла. Кровать была невысокая. Жмакин, не вставая, обнял ноги Клавдии выше колен. Она уперлась ладонями в его плечи. Он уже ничего толком не соображал, но она все же вырвалась от него и прикрутила фитиль в керосиновой лампе, потом дунула в стекло. Сразу обозначился серебристый квадрат окна. В комнате стало теплее и тихо сделалось так, что Жмакин услышал, как Клавдия расстегивает на себе какие-то кнопки. Одна не расстегнулась, и Клавдия дернула материю с такой силой, что материя разорвалась. Он сидел в той же позе, упираясь руками в колени и глядя в темноту, туда, где, вероятно, раздевалась Клавдия. Она сбросила туфли. Потом он услышал шелестящий легкий звук снимаемых чулок. Потом что-то стукнулось едва слышно – вероятно, пряжка от подвязки, и тотчас же Клавдия оказалась перед ним, но он ее не увидел, она встала на кровать, отбросила ногой одеяло и легла, закрывшись до горла.
– Ну, – сказала она, – Коля!
Он разделся и лег рядом с ней, не веря всему тому, что произошло, и немного уже презирая Клавдию, как привык презирать тех женщин, которые ему отдавались.
– Коля, – говорила она едва слышным шепотом и целовала его в грудь, в шею, в плечи.
Он слышал и не слышал чужое имя, которое она произносила, видел и не видел ее белое искаженное лицо. Потом она замолчала. Глаза ее раскрылись и вновь закрылись. С каждым мгновением все ближе становилась она ему. Она была близка и дорога ему даже тогда, когда все совершенно исчезло, когда исчез он сам, – она существовала. Он был уже трезв и не был более одинок. Ни о чем не думая, легкий, счастливый, он целовал ее плечи еще дрожащими губами. Потом он закрыл глаза. Сердце его билось все ровнее и спокойнее, он лежал навзничь, вытянувшись, и чувствовал себя сильным и добрым – таким, за которым не страшно.
Клавдия приподнялась на локте и наклонилась над ним. Ее волосы коснулись его лица. Она дышала горячим открытым ртом, он не видел ее, но понимал, что она прекрасна, и обнял ее за шею обеими руками. Он не поцеловал ее, а только прижал ее лицо к своему и заснул так мгновенно, на секунду, и так проснулся – с тем же чувством счастья. Она принадлежала ему, а он все не мог поверить этому. Она понимала это и, ничего не говоря, без слов, сама собою доказывала ему, что он не прав, что она вся здесь, что больше ничего не остается, что ничего решительно не скрыто от него, что он единственный и настоящий хозяин. Непонятным своим женским чутьем она угадывала, что ему неприятно имя Николай, и перестала его так называть. Он был горд, зол и одинок, и, несмотря на жалость к нему, она ничем не показала, что жалеет его и понимает, как ему плохо.
Так прошла почти вся ночь. Под утро Клавдия встала, накинула на голое тело платье и босиком пошла вниз посмотреть на дочку. Дочка спала с бабушкой, и там все было благополучно. Клавдия вернулась, но Жмакин не мог ее отпустить, и она опять легла к нему. Он был теперь не одинок, так казалось ему порою, но тотчас же он чувствовал себя таким одиноким, каким никогда еще не был. И это чувство одиночества возникало из-за Клавдии, из-за того, что он все ей лгал и думал, что она верит его лжи. А она не верила, но не смела сказать, что не верит, чтобы не оскорбить его или не напугать – он был еще далек ей, хоть она и знала, что он будет ей близок, что он раскроется, что она заставит его все рассказать, и если это рассказанное окажется плохим, то она заставит его все переменить. Огромная сила любви и нежности к нему могла сокрушить горы, и Клавдия уже ничего не боялась; нужно было только немного выждать, и все тогда наладится, и все будет превосходно, отлично. Она знала, что он счастлив с нею, и благодарен ей, и удивлен, что такое бывает на свете – у него еще не было своей женщины, своей любви, – что это только сейчас ему открылось, что он плохо верит всему этому. «Ничего, – думала она, целуя и разглаживая ему волосы и глядя в его зеленые, потерянные сейчас глаза, – ничего, все будет иначе, все будет лучше, все будет прекраснее…»
– Клавдя! – негромко позвал он.
Она опять робко на него поглядела и медленно улыбнулась. «А что, если ей все сказать, – подумал он, – сказать как, почему? И со слезой? Пожалобнее».
– В какой же театр поедем? – спросила она.
– В любой, – сказал он с таинственной интонацией в голосе, – в какой хочешь.
– Ах ты, Леша-Николай, – ответила она и сильно, с ловкостью высвободилась из его руки. Выражение ее лица было по-прежнему робким.
Нужно еще было придумать, в какой театр пойти. Он не знал театров, а у Клавдии спрашивать, казалось, не следовало.
В Музкомедии уже не было мест. Театрик в Пассаже показался им обоим скучным, а Жмакину очень хотелось, чтобы это их посещение театра оказалось праздничным и как можно более шикарным.
Возле Пассажа на улице Ракова они постояли, подумали, Клавдия улыбалась. Алексей хмурился.
В Малом оперном тоже не было билетов. Жмакин долго приставал к кассирше и лгал, что приезжий, но кассирша даже не слушала, пила в своем окошечке чай и разговаривала по телефону. Клавдия все улыбалась, глядя на Алексея.
У бывшей Думы Жмакин нанял такси, и они поехали в Кировский театр. Клавдия сидела в уголочке, глаза ее непонятно блестели. Алексей придвинулся к ней совсем близко и со зла обнял ее тем привычным жестом, которым обнимал уже многих в своей жизни. Она ничего не сказала, отодвигаться ей было некуда, единственное, что она могла сделать, это дать ему по морде, но она этого не делала. Свободной рукой он погладил ее по колену и немного выше – там, где кончается чулок. Юбка была из тонкой шерсти, и он ясно чувствовал конец чулка, потом гладкую кожу, потом резинку трусиков.
– Пусти-ка, – сказала она.
Он с трудом оторвал руку от ее колена, она что-то поправила, резинка щелкнула, и такси сразу остановилось. Это был театр. Расплачиваясь с шофером, он внезапно вспомнил, что здесь с Гаврюшкой Шестовым они когда-то собирались «взять» квартиру. Вот в этом угловом доме, на третьем этаже. Собрались, но Жмакин отказался, дело могло быть «мокрым», он не пошел на это. И действительно, Гаврюшке не повезло. И Гаврюшке, и другим его товарищам. Их поймали здесь же, в подворотне, сразу после убийства, и Шестов получил вышку.
Жмакин вздохнул, они вошли в театр. Старая женщина в генеральском башлыке продавала два билета. Алексей купил и еще вздохнул.
Ах, шоколад мой американский,
А он Гаврюшенька Таганский,
Гаврюшку шлепнули, а я остался,
И нерасстрелянным я оказался…
– Чего это ты все вздыхаешь? – спросила Клавдия.
– Вспомнилось кое-что, – медленно ответил Жмакин. – Товарищ вспомнился, дружок – Гаврюшка. Вот тут, неподалеку, на углу судьба сыграла с ним злую шутку. Шутку-прибаутку. Был Гаврюшка, нет Гаврюшки.
Она молча снимала шубу, развязывала на шее платок. Щеки ее были розовы с холоду, глаза блестели, и пахло от нее морозом.
– Ну?
Он взял ее под руку и крепко прижал к себе. Она засмеялась.
– Ну что ты говорил про Гаврюшку? – спросила она. – Досказывай.
– Не хочу. Сдох – и баста.
Жмакин тоже улыбался. Они зачем-то подымались по лестнице, хотя места их были в партере. Их обогнал человек в гимнастерке военного образца, в сапогах с узкими голенищами. На бегу он обернулся, и Жмакин замер. Это был Бочков.
– Чего ты? – спросила Клавдия.
Он молчал. Сапоги поскрипывали уже совсем наверху. Или не Бочков?
– Чего ты? – дергала за локоть Клавдия.
– Паренек один знакомый, – почти спокойно сказал он, – давно знакомый. Погоди! – быстро добавил он. – Постой здесь!
И побежал по лестнице, оставив Клавдию внизу. Он должен был знать – Бочков это или нет. Обязательно. Если Бочков? Но что, если? Что он может сделать? Уйти? Да, конечно, уйти. Но что сказать Клавде? Леший с ней, не все ли равно! Да, но что ей сказать? «Клавдя, – скажет он, – понимаешь, какое дело?» – «Какое?» – «Это Бочков». Уши совершенно как у него, прижаты. Нет, вовсе даже не в штатском! А этот, с пробором? Нет, это другие. А вот тот, что обогнал на лестнице…
Он продирался сквозь людей, сквозь надушенную, праздничную толпу. Ему непременно нужно было знать – Бочков это или не Бочков, потому что, если Бочков, тогда крышка, хана, амба. Бочков не Окошкин, его не проведешь, от него не уйти никогда, никуда от него не деться.
Выследил?
Но если выследил, то почему не взял в вестибюле?
В гардеробе?
Чего ждет?
Еще одна лестница. На бегу он сунул голову в ложу. Здесь лежали шубы, не в самой ложе, а в комнатке за ней. Две дамские шубы и каракулевая жакетка. Ха, Клаве бы такую жакетку. Он услышал бой сердца и звонок, наверное уже не первый звонок. Из ложи доносились голоса, театр шумел и сверкал. Алексей все еще разглядывал круглые пуговицы жакетки. Потом немножко поднял голову. Голые спины женщин и опять театр, противоположная сторона – ложи и часть партера… Какая-то дамочка смеялась маленьким круглым ртом. Взять? Он сделал легкое движение к жакетке, даже не само движение, а начало его, просто сократились мускулы, приготовившись к движению. Осторожно! Зекс! А если Бочков? И куда потом деть жакетку? На номер?
Он вынул голову из приоткрытой двери, огляделся… Нет, нельзя, нельзя! Коридор уже почти совсем опустел. Старик в галунах смотрит. Нельзя! Он пошел по коридору развинченной походкой – так он любил ходить в минуты особого душевного напряжения. И кто был этот человек в сапогах?
Клавдия по-прежнему стояла на лестнице, лицо у нее было растерянное. Он подошел к ней вплотную, увидел ее лоб, ее брови, ее волосы. Уже совсем пусто было вокруг, только одиночки торопливо пробегали в зал. Теперь он заметил, что лицо у Клавдии вовсе не растерянное, а испуганное.
– Все в порядке, – сказал он. – Слышь, Клавденька?
Он в первый раз ее так назвал, и она еще больше испугалась.
– Ну тебя, – сказала она, – дурной!
Взяла его под руку, и они пошли в зал. Дирижер уже стоял за пультом и стучал палочкой. На них шикали. Алексей огрызнулся на кого-то и наступил на ногу лысому, бородатому человеку. Блестели красные пожарные лампочки. Все шелестело вокруг. Занавес дрожал. Все застывало, напрягалось, приготавливалось смотреть. Гремела увертюра. Жмакин никуда не смотрел – он закрыл глаза. Наверное, полчаса протянется первое действие. За это время никто не возьмет. Это время можно сидеть спокойно. Можно думать. Можно слушать. Сейчас петь начнут. Можно Клавдию за руку взять. Это время Бочков тоже не двигается. Слушает, смотрит. Может, глаза закрыл, жаба! Погоди, дай срок, разочтемся на узкой дорожке.
Он сжал Клавдину руку. Тореадор, тореадор! Дай срок, дай срок! Он вдруг подумал о кокаине – как было бы хорошо сейчас, и все забыть, к черту, совсем. Он еще сильнее сжал руку Клавдии. Рука была влажной, теплой, и шея Клавдии была совсем близко, и вся она становилась с каждой секундой все покорнее и покорнее, а он все больше делался хозяином. Что она, жалеет его или боится, что он пьян, что скандал поднимет? Он почувствовал необходимость выяснить все сразу и нагнулся к ее уху, но ничего не выяснил и только сказал:
– Клавденька!
Она не ответила, но по ее лицу он понял, что она слышала.
А на сцене что-то творилось, все пели вместе, и женщина с цветком в волосах красиво и ловко танцевала.
В антракте он никак не мог решиться – что делать: то ли оставаться на своем месте в зале, то ли выйти в фойе. И там и тут его мог увидеть Бочков и взять. Потом он решил, что все равно – возьмет или не возьмет. Но это должно так случиться, чтобы Клавдия не видела, и поэтому он отделался от Клавдии и пошел в фойе один, стараясь глядеть всем прямо в глаза, будь что будет. Народ гулял по кругу. Бочкова здесь явно не было. Тогда Алексей пошел в буфет и у стойки выпил несколько рюмок водки, и коньяку, и даже вина. Он очень волновался и все думал, что же будет с номером от пальто, если его возьмут. Потом решил, что умолит Бочкова разрешить оставить номер на вешалке.
– Еще стопку, – сказал он буфетчице и поглядел на нее так, как если бы она была Бочковым.
Буфетчица налила.
Он выпил, расплатился и, поежившись, стал в сторонке. Ему сделалось совсем невыносимо. Поеживаясь, сунув руки в карманы, он отправился бродить по театру и сразу же у двери буфета увидел Клавдию в целой компании девушек и парней. Пройти мимо уже было нельзя, потому что Клавдия увидела его и позвала, и ему пришлось подойти. Девушки и парни были, наверное, с той фабрики, на которой Клавдия раньше работала, и все они с любопытством оглядывали Жмакина. Одна девушка что-то сказала другой, когда он подходил, может быть про него, и обе засмеялись. Какой-то парень, веселый, с плутовским лицом, глядел на Жмакина очень неодобрительно. Клавдия стала знакомить его со всеми и сама покраснела. Он вынул одну руку из кармана, но так же сутулился и за все время разговора ничего не сказал. Они все стояли у двери в толпе, и тут должен был пройти Бочков – взять Жмакина на глазах у всех. «Не дамся, – вдруг подумал он, – зарежусь и его порежу. И сам зарежусь, и его…» Он попробовал в боковом кармане нож. Толпа все шла и шла, и было много людей с гладкими волосами, как Бочков, и каждую секунду Жмакин готов был уже вынуть нож и ударить Бочкова правой рукой от левого плеча наотмашь под дых – насмерть. Дурацкие тюремные вирши вдруг пришли в голову:
Бочков не шел. Клавдия что-то рассказывала своим подругам и вся разрумянилась, но глаза ее то и дело с беспокойством останавливались на Жмакине. Наконец зазвонил третий звонок. Побежали. На бегу она спросила, что с ним делается.
Я жулик и карманник
И очень веселый молодец,
Но, к моему сожалению,
Мне приходит конец.
– Ничего, – сказал он, – ничего, Клавденька.
До антракта оставалось не меньше получаса, а то и поболее. Неизмеримо мало по сравнению с теми сутками, после которых его, конечно, возьмут из-за проклятого паспорта, но все же целых полчаса или сорок минут Алексей наверняка мог просидеть рядом с Клавдией, держа ее руку в своей, глядя на нее сбоку и слушая пение, могучие, великолепные слова:
Чертов толстяк тореадор! Ему бы хлебнуть того, что хлебает нынче Жмакин! Еще изгаляется там, на своей сцене, воображает!
Тореадор, смелее в бой,
Тореадор, тореадор…
А Клавдия не смотрела на Алексея, ей интересно было то, что происходит на сцене. Она была разгорячена, от нее шло спасительное, райское тепло, а он мерз и все время как бы чувствовал нож в кармане. Зачем он ему нужен теперь, этот нож? Что он, резаться станет с Бочковым, что ли? Сидеть бы и сидеть так с этой женщиной рядом, держать ее руку в своей, чувствовать, как она вздыхает над горестями этой самой черненькой Кармен, над глупостями того, который ее ревнует, как вся она с ног до головы вздрагивает, когда возникает марш тореадора. И больше ничего не надо человеку.
«Может, я влюбился? – подумал с удивлением Алексей, – может, я присох к ней?»
– Послушай-ка, Клавденька, – прошептал он и ничего больше не сказал, показалось, что она все понимает и ни в каких словах совершенно не нуждается.
Потом он с опаской стал ждать последнего антракта. Теперь Жмакин твердо решил не прогуливаться больше с Клавдией. Если ему суждено, то пусть возьмут без нее. Пусть она не видит этого позора. Был и пропал, был и нету, был и кончился. И Лапшина он упросит никому никаких справок о нем не давать. Да, впрочем, и не отыскать ей Жмакина, ведь она думает, что он Ломов. И станет ли она искать?
В антракте он сказал, что пойдет покурить. Она осталась – задумчивая, тихая, милая, настороженная. Медленным шагом он добрался до большого буфета и спросил стопку коньяку, ему казалось, что это помогает «от нервов». Ему налили. И тотчас же он увидел Бочкова. Тот стоял к Жмакину боком и чему-то улыбался, разговаривая с черненькой, хорошенькой, красногубой женщиной. В руке у нее была тарелочка с пирожными, а Бочков наливал лимонад ей в стакан и рассказывал что-то, наверное смешное, потому что она отмахивалась от него, и улыбалась, и качала своей черной, с пробором, головой. И маленькие сережки у нее в ушах поблескивали.
«С жинкой он пришел, – тоскливо и в то же время обрадованно, завистливо и теперь спокойно подумал Жмакин. – Пришел с супругой в театр, честь по чести, никого не боится и ест себе пирожные. И он здесь хозяин, хотя выходного костюма не имеет, а, видать, как на работе, так и тут – в гимнастерке, ремень солдатский, сапоги. А я вот вырядился, но я боюсь и вечно буду бояться и трястись, и нет мне даже минуточки спокойной, провались она к черту, вся эта моя жизнь!»
Они смеялись и говорили, а он, держа стопку коньяку в руке, не мог разглядывать Бочкова в упор. И совсем уж глупо было не сдвинуться с места, когда они прошли мимо него. Он только слегка отвернулся и услышал слова бочковской жены:
– Муж, объелся груш…
– Да ну, Галочка, – ответил Бочков, и больше ничего не было слышно в шуме и гаме огромного буфета.
«Галочка! – без всякой злобы подумал Жмакин. – У него Галочка, а у меня Клавочка, но как же мне теперь жить? Как? Кто научит?»
– Кого видел? – спросила Клавдия, когда он вернулся и сел с ней рядом. – Наших видел?
– Ваших не видел, а своего одного видел, знакомого старого, – протягивая ей шоколадку, сказал Жмакин. – Бочков с супругой – Галочка ее звать. Интересная женщина.
– А он кто?
– Сыщик он, – ответил Жмакин. – Толковый мужчина. Сам в прошлом бухгалтер, финансово-экономический институт кончил, или вроде этого. Голова не задом наперед привинчена, к нему попадись, знаешь…
– Почему – попадись?
– А потому что лучше не попадаться! – невольно смешавшись, сказал Жмакин. – Особенно если по части там подделок документов или, знаешь, растратчики. С виду простецкий парень, а ловкий. И честный очень…
– Разве в наших органах нечестные люди могут быть?
– Я точно знаю, – блестя глазами и не слушая Клавдию, говорил Жмакин, – от верных людей знаю, ему тридцать тысяч на блюдечке принесли, чтоб он дело замял, так ничего подобного. Денежки пересчитал, в звонок позвонил, и пожалуйста вам – небо в крупную клетку.
– В какую – крупную? – не поняла Клавдия.
– Это у них такое выражение имеется – означает сесть за решетку. Специфичное.
– Ты так говоришь, словно сам там работаешь, – сказала Клавдия. – Все тебе известно.
Жмакин ответил скромно:
– Все не все, но некоторые частности известны. В жизни всякое повидал, научился разбираться…
Свет в зале погас, дирижер поднялся к своему пульту, встряхнул кудлатой головой и сердито постучал палочкой.
– Тоже, начальник! – сказал Жмакин. – Куда ни глянь, везде начальники.
Клавдия боком взглянула на него и усмехнулась.
Смерть Кармен не произвела на Жмакина никакого впечатления. Это его не касалось. Ему важно было знать, как жить самому. И только, и больше ничего. И контрабандисты ему не понравились.
– Я одного знал, – говорил он Клавдии, когда они одевались. – Такой мужчина с пузиком, сам, между прочим, баптист. А тут развели бодягу…
– Кого ты только не знал…
– Были встречи! – загадочно ответил Жмакин. – Под небом знойным Аргентины…
Назад они ехали тоже в такси, и не до вокзала, а до самой Лахты. Было очень холодно. Шофер попался старый и рассерженный. Тотчас же за лесопильным начало сильно трясти, расхлябанный автомобиль так грохотал, что говорить сделалось невозможно. Клавдия сидела в уголке, поджав ноги и глядя на прыгающие за слюдяным окном снега, на желтую луну, на убегающие назад огни города. Жмакин закрыл глаза, спрятал руки в карманы, надвинул кепку поглубже. Несомненно, он вел себя глупо, глупее глупого. Клавдия подозревала. Зачем он швыряется деньгами? Вот нанял такси и заплатит рублей сорок, никак не меньше. Что она думает о нем, сидя в углу? Он покосился на нее уже враждебно. Или накупил в магазине вина и закусок и дорогих невкусных папирос. И сыру, которого терпеть не может. Зачем? Корзина стояла в ногах, он слегка уперся в нее носком сапога, ее легко раздавить. Автомобиль вдруг стал приседать на левую сторону, потом остановился. Шофер велел вылезать. Клавдия уронила перчатку и нагнулась, чтобы ее поднять. Шофер прикрикнул.
– Что? – спросил Жмакин.
– Поторопиться прошу, – сказал шофер, сбавляя тон.
– Просишь? – спросил Жмакин.
– Так точно, прошу, – роясь в инструментах, сказал шофер.
Жмакин ему нарочно не помог менять резину.
– Мы пойдем, – сказал он, – а ты нас догонишь.
И, крепко взяв Клавдию под руку, пошел. У столбиков Клавдия неожиданно тяжело на него оперлась. По-прежнему она даже не взглянула на Жмакина. Они шли молча. Да и о чем им было говорить? Он спросил у нее – холодно ли ей? Она сказала: «Да, немножко холодновато». Но когда он предложил ей свой теплый шарф, она отказалась. Он старался вести ее побыстрее, чтобы она не очень застыла, но она точно упиралась.
– Устала? – спросил он.
– Нет, – не сразу ответила Клавдия.
Наконец машина догнала их. Они опять сели. Он вдруг почувствовал, что Клавдия дрожит.
– Ну вот, – сказал он, – теперь простудишься.
Он поднял повыше ей воротник, застегнул пуговицу у горла и обнял ее за плечи. Она прижалась к нему, и он почувствовал, что она вовсе не дрожит и что плечи ее вздрагивают, что она плачет. С беспокойством, со злобой и с жалостью – на него всегда слезы женщин так действовали – он спросил ее, что с ней. Она не отвечала. Потом высвободилась от него, вытерла лицо перчатками, высморкалась и опять стала смотреть в прыгающее слюдяное окошко, Жмакин молчал, ничего не понимая. Так они доехали до дому. Пока он расплачивался с шофером, она отворяла двери своими ключами. Он поднялся в мезонин. В печке еще тлели уголья. Он подбросил дров, засветил лампу, сел на постель не раздевшись, почувствовал себя очень усталым. Клавдия ходила внизу, умывалась, он слышал плеск воды в кухне и бренчание рукомойника. Потом зашла к нему. Он встал ей навстречу. Она сильно напудрилась и переоделась в домашнее, застиранное платье с пояском на пуговках. На плечах у нее был платок.
Она молча улыбалась. Он подошел к ней вплотную, напряженный, измученный, поглядел на нее, потом сказал:
– Давай покушаем.
Она ответила:
– Давай.
Села, сбросила с одной ноги туфлю и спрятала ногу под себя. Он снял пальто, расставил на столике еду, налил водки в розовую чашку, но Клавдия пить не стала.
– И ты не пей, – сказала она, отодвигая от него чашку.
Но он выпил и эту чашку, и еще две. Он очень волновался. Ему все казалось, что Клавдия встанет и уйдет.
– Ты не скучай, – говорил он ей, – ты кушай. Ты не смотри на меня, что я не кушаю, я, когда пью, я не могу кушать. На-ка, съешь яблоко.
Она не ела и улыбалась.
– Что ты улыбаешься, – спрашивал он раздраженно, – чего нашла смешного?
– Так, – отвечала Клавдия.
Водка согрела его, он раздражался все больше, ему не нравилось, что Клавдия улыбается.
– Ничего смешного, – говорил он, наливая в чашку портвейн, – на, выпей.
– Не хочу.
– Дамское же, сладенькое.
– Не буду.
– Тогда я выпью.
– Пей, если дурной.
Он выпил сладкое противное вино и закурил папиросу. Он косил немного. Алкоголь сделал его вдруг настороженным, подозрительным.
– Ты за мной не следи, – сказал он, – не следи, что у меня много денег. Я на транспорте премию получил и теперь гуляю. Как ты считаешь – могу я гулять на премию?
Клавдия перестала улыбаться.
– Можешь, Коля, – сказала она твердо.
Он взглянул на нее, ему показалось, что она издевается над ним, – почему Коля? И встретился с ее глазами. Теперь он вспомнил, почему Коля.
– А как твоего мужика звали? – спросил Жмакин. – Которого ты метлой? Как его звали?
– Алексеем. Лешей.
Он засмеялся и покрутил головой. Клавдия сидела серьезная, кутаясь в платок.
– Дочка спит?
– Спит.
– А мы гуляем, – сказал Жмакин, – верно? Все спят, а мы гуляем. И дочка спит, и гражданин Корчмаренко спит, и Женька спит. А у нас вся жизнь в огнях.
– Где же ты огни увидел? – спросила Клавдия.
– Все в порядке, – сказал Жмакин, – все, Клавочка, в порядке.
Она внимательно на него посмотрела, потом вздохнула.
– Пьяненький?
Встала, подошла к нему, взяла его за волосы и отогнула ему голову слегка назад.
– Псих ты, – медленно говорила она, – что ты за человек такой? Пьяный, совсем пьяный…
Он закрыл глаза: ему сделалось легко, немного качало.
– Клавдя, – сказал он, опять открыв глаза, – Клавденька…
Ему захотелось плакать. Она гладила его по лицу, потом он почувствовал, что она целует его мягкими, горячими раскрытыми губами в щеки, в переносицу, в висок.
– Клавдя, – говорил он тихо и покашливал. – Клавденька, выходи за меня замуж. А? Я тебя с дочкой возьму. И поедем куда-нибудь. На линию. – Он вспомнил это слово и убежденно его повторял. – На линию поедем. А? И на линии, знаешь? Устроимся. Чего тебе здесь?
Он налил себе еще из бутылки и выпил, потом протянул Клавдии яблоко.
– На.
Она взяла, смеясь.
– Ешь.
Она откусила.
Жмакин потирал лицо ладонью. Мысли разбегались, он не мог их собрать.
– Я, Клавдя, напился, – сказал он, – но это ничего не значит. Все будет в порядочке… Выйдешь за меня?
– Нет, – сказала она серьезно.
– Почему?
– Не выйду, – сказала она. – Ты пьяненький и болтаешь пустяки разные. Иди лучше спать ложись, и я пойду. Ночь уже.
– Ты не пойдешь, – сказал он.
– Почему?
– Ты здесь ляжешь!
Он поднялся и с трудом подошел к ней. Она молчала. Жмакин неловко обнял ее за шею и поцеловал в горячий рот.
– Клавка, – сказал он, – живо!
– Не дури, – строго ответила она, – какой командир!
И отошла к печке. Он смотрел, как она швыряла дрова в огонь, как заглянула – хорошо ли горят, как поднялась и поправила платок на плечах. Он сел на постель. Его раздражало Клавдино спокойствие, ее уверенность, неторопливые и плавные движения.
– Поди сюда, – сказал он.
Она подошла. Кровать была невысокая. Жмакин, не вставая, обнял ноги Клавдии выше колен. Она уперлась ладонями в его плечи. Он уже ничего толком не соображал, но она все же вырвалась от него и прикрутила фитиль в керосиновой лампе, потом дунула в стекло. Сразу обозначился серебристый квадрат окна. В комнате стало теплее и тихо сделалось так, что Жмакин услышал, как Клавдия расстегивает на себе какие-то кнопки. Одна не расстегнулась, и Клавдия дернула материю с такой силой, что материя разорвалась. Он сидел в той же позе, упираясь руками в колени и глядя в темноту, туда, где, вероятно, раздевалась Клавдия. Она сбросила туфли. Потом он услышал шелестящий легкий звук снимаемых чулок. Потом что-то стукнулось едва слышно – вероятно, пряжка от подвязки, и тотчас же Клавдия оказалась перед ним, но он ее не увидел, она встала на кровать, отбросила ногой одеяло и легла, закрывшись до горла.
– Ну, – сказала она, – Коля!
Он разделся и лег рядом с ней, не веря всему тому, что произошло, и немного уже презирая Клавдию, как привык презирать тех женщин, которые ему отдавались.
– Коля, – говорила она едва слышным шепотом и целовала его в грудь, в шею, в плечи.
Он слышал и не слышал чужое имя, которое она произносила, видел и не видел ее белое искаженное лицо. Потом она замолчала. Глаза ее раскрылись и вновь закрылись. С каждым мгновением все ближе становилась она ему. Она была близка и дорога ему даже тогда, когда все совершенно исчезло, когда исчез он сам, – она существовала. Он был уже трезв и не был более одинок. Ни о чем не думая, легкий, счастливый, он целовал ее плечи еще дрожащими губами. Потом он закрыл глаза. Сердце его билось все ровнее и спокойнее, он лежал навзничь, вытянувшись, и чувствовал себя сильным и добрым – таким, за которым не страшно.
Клавдия приподнялась на локте и наклонилась над ним. Ее волосы коснулись его лица. Она дышала горячим открытым ртом, он не видел ее, но понимал, что она прекрасна, и обнял ее за шею обеими руками. Он не поцеловал ее, а только прижал ее лицо к своему и заснул так мгновенно, на секунду, и так проснулся – с тем же чувством счастья. Она принадлежала ему, а он все не мог поверить этому. Она понимала это и, ничего не говоря, без слов, сама собою доказывала ему, что он не прав, что она вся здесь, что больше ничего не остается, что ничего решительно не скрыто от него, что он единственный и настоящий хозяин. Непонятным своим женским чутьем она угадывала, что ему неприятно имя Николай, и перестала его так называть. Он был горд, зол и одинок, и, несмотря на жалость к нему, она ничем не показала, что жалеет его и понимает, как ему плохо.
Так прошла почти вся ночь. Под утро Клавдия встала, накинула на голое тело платье и босиком пошла вниз посмотреть на дочку. Дочка спала с бабушкой, и там все было благополучно. Клавдия вернулась, но Жмакин не мог ее отпустить, и она опять легла к нему. Он был теперь не одинок, так казалось ему порою, но тотчас же он чувствовал себя таким одиноким, каким никогда еще не был. И это чувство одиночества возникало из-за Клавдии, из-за того, что он все ей лгал и думал, что она верит его лжи. А она не верила, но не смела сказать, что не верит, чтобы не оскорбить его или не напугать – он был еще далек ей, хоть она и знала, что он будет ей близок, что он раскроется, что она заставит его все рассказать, и если это рассказанное окажется плохим, то она заставит его все переменить. Огромная сила любви и нежности к нему могла сокрушить горы, и Клавдия уже ничего не боялась; нужно было только немного выждать, и все тогда наладится, и все будет превосходно, отлично. Она знала, что он счастлив с нею, и благодарен ей, и удивлен, что такое бывает на свете – у него еще не было своей женщины, своей любви, – что это только сейчас ему открылось, что он плохо верит всему этому. «Ничего, – думала она, целуя и разглаживая ему волосы и глядя в его зеленые, потерянные сейчас глаза, – ничего, все будет иначе, все будет лучше, все будет прекраснее…»