– Ладно, пойдем, – попросил потный Пичета, – договоримся…
   – Договариваться я желаю в официальном месте при большом начальнике товарище Окошкине! – произнес Жмакин. – Чтобы было оформлено документом.
   – Мы никаких претензий решительно не имеем, – звонко сказала Малышева. – Мы все поняли и просим извинения.
   Жмакин повернулся к Окошкину и велел!
   – Вы – запишите!
   Василий Никандрович тихонько скрипнул зубами. Алексей со своими «пострадавшими» ушел. На улице летчик попросил:
   – Пойдем, закусим маленько.
   Алексей заломался:
   – Я человек малозарабатывающий, одет некрасиво, могут и не пустить…
   – Пустят! – угрюмо пообещал летчик.
   И опять они пошли – Малышева впереди, а Пичета и Алексей на несколько шагов сзади.
   – Я, кстати, на ней женат! – сказал летчик про Малышеву. – Приехал тогда – гол как сокол, она меня и приютила. Обогрела, понимаешь, накормила. А когда в саду я тебя увидел, ни за что не хотела подходить. «Он, говорит, нашу личную жизнь создал, а ты ему его жизнь ломаешь…»
   – Хоть какую-то благодарность имеет! – нагло сказал Жмакин. – За мелкие шмутки свое счастье не отдаст!
   Ему и впрямь казалось, что он здорово обижен.
   – Да я не за себя! – виновато сказал Пичета. – Я в смысле профилактики. Свое, понимаешь, черт с ним, а вот…
   – Принципиальный ты, – усмехнулся Алексей. – Ну, здорово принципиальный! За других мучаешься…
   И, окликнув Малышеву, он сухо с ней попрощался, объяснив, что не может с ними «выпивать и закусывать», так как завтра ему работать с утра, а работа у него нелегкая, «не в самолетике летать!»
   Так кончилось это приключение, и, хотя он и вышел из него вроде бы победителем, все равно на сердце было тошнехонько.
   Никанор Никитич не спал, когда Алексей вернулся в часовню.
   – Добрый вечер, – сказал Головин, – чайку не желаете?
   Он отложил книгу, снял пенсне и, улыбнувшись доброй улыбкой, подошел к Жмакину.
   – Ну? – спросил он, упираясь пальцами ему в живот. – Значит, завтра?
   – Что завтра?
   – А вы не знаете?
   – Ничего я не знаю.
   Оказалось, что в отсутствие Жмакина звонил Пилипчук: завтра Алексею получать права.
   – Это как получать?
   – Естественно, как всем. Сдадите экзамены и получите эдакую книжечку – водительские права.
   И началась сумасшедшая ночь.
   Почти до рассвета Никанор Никитич должен был экзаменовать Алексея. Он спрашивал и о правилах проезда регулируемых перекрестков при совместном движении различных транспортных средств, и про дегазацию автомобиля. Ему требовалось знать во всех подробностях, как наблюдают за дорогой через левое и правое плечо. Подробно и дотошно Жмакин докладывал ему схему главной передачи с коническими шестернями и схему дифференциала, кривошипно-шатунного и распределительного механизмов, систему смазки двигателя и способы устранения неисправностей системы питания.
   Головин крутил пенсне на пальце, прихлебывал холодный чай, важно, словно и вправду был экзаменатором, наклонял голову, кивая на точные и короткие ответы Жмакина.
   – Думаю, что вы в курсе предмета, – наконец сказал он. – Надо надеяться, что все будет отлично. Знания ваши фундаментальны, человек вы способный, даже одаренный…
   Вот этого Жмакину говорить и не следовало. Во всяком случае, Лапшин никогда такой опрометчивой фразы бы не произнес, особенно на рассвете. С достоинством выслушав похвалы уважаемого им Головина, Алексей позволил себе с ним не согласиться. Иронически улыбаясь, он сказал, что не считает себя просто способным. Он еще всем покажет – каков он таков, некто Жмакин. Они у него слезами умоются – все эти шоферишки и инструкторишки. Пусть только дадут ему машину и права. Он не две и не три плановые нормы «ездок» будет выполнять, он переворот сделает в технике вождения грузомашин и в технике переброски грузов…
   Уже совсем заря занималась, уже бедный Головин и засыпал и просыпался, уже заурчали во дворе автобазы прогреваемые машины «дальнобойщиков» перед выездами в далекие рейсы – Жмакин все хвастался. По его мнению, здесь вообще не было ни единого водителя, достойного управлять хорошей машиной. И заработки у них плохие исключительно по собственной вине.
   – Вот увидите! – вдруг закричал Жмакин так громко, что бедняга Никанор Никитич проснулся и подхватился бежать. – Вот увидите, я с первой получки целиком в бостон и габардин оденусь. Я себе такие корочки куплю…
   – А зачем же вам… корочки? – удивился Головин.
   – В смысле ботинки…
   – Ах, ботинки?
   И старик опять задремал сидя. Он не смел лечь в этой жмакинской буре, в этом воющем смерче хвастовства, в этих бешеных раскатах мечтаний о том, как Жмакину предложат комнату, нет, не комнату, а квартиру, как ему автобаза сама все обставит и как почему-то его вызовут в Кремль.
   – Куда? – вновь подхватился Головин.
   – В Кремль! – непоколебимо твердо сказал Жмакин. – А что?
   – Конечно, почему же, – закивал головой Никанор Никитич. – Непременно…

Почистим желтые?

   …Дядечка в очках в углу лапшинского кабинета шуршал журналом. Алексей погодя вспомнил – это тот самый дядечка, который в больнице, когда умирал Толя Грибков, сидел на подоконнике и кричал на Жмакина, чтобы тот не смел кончать с собой.
   – Ну, дальше! – сказал Лапшин. Выражение лица у него было строгое.
   – Дальше, Иван Михайлович, материальный фактор тоже кое-что значит…
   Лапшин вежливо попросил не обучать его «элементарным основам». Дядечка в углу смешно хрюкнул.
   – Поконкретнее! – попросил Лапшин.
   – Поконкретнее будет то, что мне на эти деньги, я извиняюсь, не прожить, – подрагивая щекой, сказал Жмакин. – Я ведь все в долг, гражданин начальник, все, понимаете, «за потом», а когда это «потом» наступит? Я вроде бы женатый, мне пора и к месту, в семью идти, а я что же, их объедать стану? Ребенок народится – я ему вроде никакую там рогульку купить не смогу?
   – Какую такую рогульку? – спросил Лапшин.
   – Ну, игрушку, шут их знает, какие игрушки бывают.
   – А долги у тебя какие? Вернее, что ты долгами считаешь?
   – Разные у меня долги, – угрюмо ответил Жмакин. – Не будем уточнять.
   – Все-таки, может, уточним?
   – Пожалуйста, гражданин начальник…
   «Гражданин начальник» он говорил нарочно, от бешенства. А Лапшин как бы ничего не замечал.
   – Например, имел я несколько подачек. Подал мне «на бедность» поначалу Егор Тарасович Пилипчук. Я в бухгалтерии проверял, там эти суммы не значатся, таким путем – из его кармана. Раз. Опять же Хмелянскому охота в его очкастую рожу кое-какие, как прежде выражались, ассигнации запустить. У Криничного жил – кушал, и пил, и его курево курил, – это как? Если у меня замаранное прошлое – значит, я вроде попрошайки, без отдачи? У Головина, божьего старичка, десятку стрельнул. У вахтерши Анны Егоровны…
   – Допустим, – сказал Лапшин. – Согласен, так! А другие долги ты не собираешься возвращать?
   – Это какие же такие долги?
   – Не догадываешься?
   Жмакин догадывался и молчал. Что он мог сказать? Что отдаст? Из каких денег мог он выплачивать уворованное – большие тысячи, которые числились за ним. А Лапшин между тем, вздев на нос очки, полистал толстую тетрадку и стал вслух читать вписанные туда даты, обстоятельства и суммы, причем даже сумочки и бумажники были оценены.
   – Это кто же на меня такую бухгалтерию двойную завел? – угрюмо осведомился Алексей.
   – У нас на все бухгалтерия имеется, – ответил Лапшин. – Только ты, Алеха, не злись, злиться-то не на кого, надо выход из положения искать. Что можешь предложить?
   Дядечка в углу аппетитно закурил. Жмакин хотел было попросить у него папироску, но, заметив, что тот чему-то улыбается, не попросил и отвернулся от него. Лапшин, насупившись, листал свой «псалтырь».
   – Предложить я могу, да толку не будет, – совсем угрюмо, почти злобно сказал Жмакин. – Предложение у меня такое, что могу я сам и грузить мясные туши и прочие изделия, и разгружать могу. Но только с моим прошлым и без паспорта меня на пушечный выстрел к такой миллионной ответственности не подпустят.
   – Это вздор! – сказал дядечка в углу.
   – Подожди, Львович! – попросил Лапшин.
   Дядечка замолчал.
   – Я как грузчик вполне справлюсь, – сказал Жмакин. – Я мальчишечка здоровущий, мои жилы никто не перервет, а за баранкой – это же для дамочек работа. И тут, гражданин начальник, как хотите…
   – Брось ты с «гражданином начальником»! – неожиданно крикнул Лапшин.
   – Как хотите, – дрожащим голосом продолжал Жмакин, – но вопрос принципиальный. Или давайте меня обратно за решетку после всех кошмаров моей жизни, или будьте так добры, доверьте машину с говядиной…
   – А со свининой? – глядя в зеленые глаза Жмакина, спросил Лапшин. – Ох, Алеха, Алеха, кто кошмар моей жизни – так это ты!
   Жмакин опустил голову. Он знал, как не выносит Лапшин всякие жалкие и жалобные слова, и опять не удержался. Верно, что кошмар его жизни!
   Молчали долго, Лапшин опять думал. Погодя спросил:
   – Львович, ты понимаешь, в чем дело?
   Худой дядечка в очках поднялся со стула, прошелся по кабинету и сказал хмуро:
   – Понимаю и предполагаю, что мы это дело пробьем.
   – Вы – прокурор? – строго спросил Жмакин.
   – Почему это прокурор? – удивился Ханин. – Почему?
   – А потому, что прокурору такую бесчеловечность пробить – запросто.
   – В общем, мы разберемся, – поглядывая на Ханина, сказал Лапшин. – Предполагаю, что это дело вот товарищ – он журналист – выяснит, и мы все сообща тебе поможем. Будешь грузить свинину, говядину, баранину, чего там еще?
   – Колбасные изделия, – без улыбки сказал Жмакин.
   – Еще что?
   – Еще… паспорт бы!
   – Помню. Еще?
   – Вроде бы все.
   – Ну все так все.
   Алексей поднялся. Лапшин внимательно на него смотрел. Что-то изменилось в Жмакине, а что – он не мог понять. То ли плечи стали шире, то ли весь он погрузнел, то ли глаза глядят строже…
   – Чего вы? – смущаясь, спросил Жмакин.
   – Вроде бы изменился ты.
   – Я? Уже две недели самостоятельно работаю – может, это?
   – Может.
   – А вы, слышно, приболели?
   – Приболел малость…
   – Ваши годы, конечно, не молодые! – с приличным вздохом произнес Жмакин. – За здоровьем нужно внимательно следить.
   – Ладно, иди, – усмехнулся Лапшин. – «Ваши годы»! Куда сейчас двинешь?
   – В знаменитое кафе «Норд», – сказал, подумав, Жмакин. – С получки, никого не боясь, пирожки стану кушать и кофе с молоком пить. А то и какао. Красиво и смело начинаю новую жизнь.
   В «Норде» Жмакин сел за столик под белым медведем, нарисованным на зеленом стекле, почитал газету и с маху наел на двадцать семь рублей одних сладостей, решив, что теперь по крайней мере месяц не захочется сладкого. Осталось меньше семидесяти рублей. Два рубля он дал на чай, купил пачку папирос за пять и уткнулся в газету, а когда поднял глаза, то увидел, что в кафе входят Клавдия в миленьком синем платье и Федя Гофман, розовый, подобранный, сухощавый и самодовольный. Жуя приторное пирожное с кремом, Жмакин спрятался за газету и взглядом, полным гнева, следил, как белобрысый Федя по-хозяйски выбирал столик и как улыбалась знакомой робкой улыбкой Клавдия. На ней были новые туфли с пряжками, и Жмакин сразу же подумал, что эти туфли купил ей Гофман. Жадными и злобными глазами он оглядел ее фигуру и вдруг заметил уже округляющийся живот, заметил, что бока ее стали шире и походка осторожнее.
   «Мой ребенок, – подумал Жмакин, – мой». И, как бы споткнувшись, застыл на мгновение и усмехнулся, а потом тихим голосом подозвал официанта и заказал себе сто граммов коньяку и лимон.
   Клавдия и Гофман сидели неподалеку от него, наискосок, в кабинете, и не замечали, что он следит за ними, а он смотрел, и лицо у него было такое, точно он видел нечто чрезвычайно низкое и постыдное.
   Гофман сидел вполоборота к нему, и особенное чувство ненависти в Жмакине возбуждала шея Гофмана, подбритая и жилистая. «А ведь ничего парень, – думал Жмакин, – даже не хуже меня, если не лучше». И он представлял себе, как Гофман обнимает Клавдию и как Клавдия дотрагивается до этой жилистой подбритой шеи. Мучаясь, облизывая языком сухие губы, он с яростным наслаждением вызывал самые мерзкие образы, какие только могли возникнуть в мозгу, и примеривал эти образы к Клавдии, и тут же грозил ей и ему, и придумывал, как он подойдет сейчас к ним к обоим, скажет какое-то главное, решающее слово на все кафе, а потом начнет бить Гофмана по морде до конца, до тех пор, пока тот не свалится и не запросит пощады.
   Он выпил коньяк и заказал себе еще.
   Гофман подпер лицо руками и говорил что-то Клавдии, а она, роясь в сумочке, рассеянно улыбалась. Им принесли кофе и два пирожных.
   «Небогато», – со злорадством подумал Жмакин.
   Уронив папиросы, он нагнулся, чтобы поднять их, и, когда брал в руки газету, увидел, что Клавдия смотрит на него.
   «Поговорим», – холодея и напрягаясь всем телом, как для драки, подумал он, но не встал, а продолжал сидеть в напряженной и даже нелепой позе – в одной руке палка с газетой, в другой – коробка папирос.
   Она подошла сама и остановилась перед ним, робкая, счастливая, прелестная. Грудь ее волновалась, на лице вдруг выступил яркий и горячий румянец, и какая-то дрожащая и неверная улыбка появилась на губах.
   – Лешенька, – проговорила она покорным и потрясающе милым ему голосом.
   Он молчал.
   – Леша, – опять сказала она, и он увидел по ее глазам, что она испугалась и что она понимает – сейчас произойдет нечто ужасное. – Леша, – совсем тихо, с мольбой в голосе сказала она.
   Тогда, почти не раскрывая рта, раздельно и внятно, на все кафе, он назвал ее коротким и оскорбительным площадным именем. И спросил:
   – Съела?
   В соседних кабинах поднимались люди. Гофман встал и, обдергивая на себе пиджак, крупным шагом подошел к Жмакину. Явился откуда-то кривоногий швейцар. Все стало происходить как во сне.
   – Тихо, – сказал Гофман, – сейчас же тихо.
   – Я вас всех убью, – скрипя зубами и наклонив вперед голову, сказал Жмакин. – Я вас всех порежу…
   В его руке уже был нож, тупой нож со стола, и он держал его как надо, лезвием в сторону и книзу. Подходили люди. Женщина в зеленой вязаной кофточке вдруг крикнула:
   – Да что же вы смотрите! Он же пьян!
   – Отдать нож, – фальцетом сказал Гофман.
   Жмакин поднял голову и поднял нож. И тут, неловко присев, Гофман отпрянул за Клавдию. Нож в занесенной руке Жмакина дрожал. Он сразу не понял, что произошло. А когда понял, почти спокойно положил ножик на тарелку, сказал: «Извините» – и пошел к выходу. Его остановили. Он отмахнулся. Его опять остановили.
   – Извините, товарищ, – сказал он, – мне идти надо.
   И, чувствуя странную легкость в теле, вышел на улицу. Там его догнала Клавдия. Он посмотрел на нее, улыбнулся дрожащими губами. Она взяла его за руку и повела в Пассаж.
   – Ничего, ничего, – говорила она, – ничего, пойдем.
   Он шел покорно, молча.
   В углу, возле автоматов, они остановились.
   – Ну, – сказала она, – что с тобой?
   – Я тебя люблю, – ответил он, и губы у него запрыгали, – я тебя люблю, – повторил он со злобой, страстью и отчаянием, глядя в ее лицо. – Слышишь ты? Я, я…
   Слезы мешали ему говорить.
   – Не плачь, – голосом, полным нежности и силы, сказала она, – не плачь.
   – Я и не думаю, – ответил он, – меня только душит…
   И он показал на горло.
   – Почистим желтые? – спросил вдруг из темного угла притаившийся там чистильщик сапог.
   – Зачем ты с ним? – спросил Жмакин. – Зачем он тебе нужен?
   – Он мне вовсе не нужен, и вовсе я не с ним, – спокойно произнесла она. – Мне, Леша, никто ведь не нужен…
   – Давай почищу желтые, – опять сказал чистильщик и сердито ткнул Алексея щеткой в ногу. – Почистим, начальник?
   Алексей поставил ногу на ящичек, чистильщик принялся за работу. Потом, взявшись под руку, они вышли на улицу и сели в садике. Жмакин все еще задыхался.
   – А Гофмана своего кинула?
   – Потерялся наш Гофман, – сказала она, прижимаясь лицом к плечу Алексея.
   Он засмеялся, потом закашлялся папиросным дымом и сказал:
   – Я б его зарезал, не посмотрел, что моя жизнь будет окончательно кончена. Но только курей я не могу резать. Курица твой Гофман, хотя с виду довольно интересный.
   Кашляя, он тряс головой и крепко сжимал ее холодную руку в своей горячей, уже загрубевшей ладони.
   – Табак какой непривычный, – говорил Жмакин. – Ужас, какой табак. И тебя бы, как это ни странно, я насмерть зарезал, слышишь, Клавдя!
   – Ох, страшно, – смеясь и все теснее прижимаясь лицом к его плечу, ответила она. – Ужас как страшно!
   Потом она стала расспрашивать. Он отвечал ей про то, как живет, и что делает и, кто ему стирает белье. Мимо шла лоточница с мороженым, он подозвал ее и купил порцию за девяносто пять копеек. Но деньги он куда-то сунул и никак не мог найти. Лоточница стояла в ожидании, он все рылся по карманам. Клавдия поглядывала на него снизу вверх и облизывала мороженое.
   – О, черт, – сказал Жмакин и принялся выворачивать карманы наружу. Денег не было.
   Клавдия положила мороженое на бумажку, открыла сумочку и заплатила рубль. Лоточница дала ей пятак сдачи и ушла.
   – История, – сказал Жмакин растерянным голосом, – тиснули у меня последнюю двадцатку. Я ее вот сюда пихнул, в кармашек.
   Клавдия внезапно взвизгнула, захохотала и затопала ногами по песку.
   – Ну, чего ты, дура, – сказал он, – чего смешного? Залезла какая-то сволочь в карман и тиснула…
   У нее по лицу текли слезы, она швырнула в песок недоеденное мороженое и так хохотала, что Жмакину сделалось обидно.
   – Да брось ты, – сказал он, – хороший смех!
   И, подумав, добавил:
   – Очень даже просто. В Пассаже тиснули, в подъезде. Такая толкучка безумная, а милиция ушами хлопает…
   Клавдия опять прыснула, тогда он превратил все в шутку:
   – Я же знаю, сам тут работал. Если с умом, толково можно действовать.
   И, вновь рассердившись, передразнил чистильщика:
   – Почистим желтые, почистим желтые! Одна банда! В пикет бы надо пойти, объяснить им по-русски, что к чему!
   – Да ну тебя! – сказала Клавдия. – Еще в пикет!
   Вечерело.
   Погодя она попросила проводить ее в Лахту – если, конечно, он может. Она встала первой, а он еще сидел и смотрел на ее ноги в узеньких новых туфлях.
   – Господин Гофман справил?
   – Господин! – поморщившись, сказала она. – Какой ты, Лешенька, право, дурачок! Ну, вставай, пойдем!
   И потянула его за руку.
   На вокзале они влезли в вагон посвободнее и встали в тамбуре. По радио говорили о капитуляции Варшавы. Клавдия спросила шепотом:
   – Тебя в военкомат вызывали?
   – Ага, – быстро соврал он, – два раза.
   – Без паспорта-то?
   – А чего особенного? Паспорт мне подготавливается.
   И он показал ей новенькое водительское удостоверение с фотокарточкой, где у него было старательное лицо.
   Они стояли очень близко друг к другу, Клавдия дышала на него, и глаза у нее сделались робкими и печальными. Он держал ее руку в своей и перебирал пальцы.
   – Теперь скажи, – велела Клавдия, – путаешься с девочками?
   – Нет, – ответил он.
   – И ничего такого не было?
   – Одна была, Любочка, – запинаясь, сказал он, – но только я ничего такого не позволил себе. Ты что, не веришь?
   – Дрянь какая, – сказала она, – сволочь паршивая…
   Отвернулась и замолчала.
   – Ну чего ты, Клавдя, – сказал он, – даже странно, Клавдя, а Клавдя?
   Он дотронулся до нее, она ударила его локтем и всхлипнула.
   – Чтоб я провалился, – сказал Жмакин, – чтоб мне руки-ноги пооторвало, чтоб я ослеп навеки. Слышь, Клавдя?
   Она молчала.
   – Играете со мной, – сказал он, – сами с Федькой путаетесь. Знаем ваши штучки!
   Клавдия засмеялась со слезами в голосе, повернулась к нему, взяла его за уши и поцеловала в рот.
   – Вор, жулик, бандит, – сказала она, – на что ты мне нужен, такая гада несчастная…
   Поезд остановился.
   Рядом стоял другой, встречный.
   – Пойдем ко мне ночевать, – сказала Клавдия, – иначе я умру. Бывает, что среди ночи я проснусь и думаю, что если ты сейчас, сию минуточку не придешь, то я умру. С тобой так бывает?
   – Нет, как раз так не бывает!
   – А как бывает?
   – Как-нибудь, – сказал он.
   – А знаешь, – сказала она, – я тебя теперь все равно не отпущу. Это точно, как в аптеке. Точно и навечно.
   Она говорила быстро, он никогда не видел ее такой.
   – А мне отец знаешь, что сказал, знаешь? Он сказал: «Клавка, рожай. Ничего, прокормимся. Я заработаю. А ты маленько отойдешь – сама работать будешь. Бабка справится». Бабка тоже говорит: «Справлюсь», но плачет. В три ручья плачет. Стыдно ей, что без мужа. Какие глупости, правда?
   – Я хвост собачий, – сказал Жмакин, – я не муж.
   – Какой ты муж, – сказала Клавдия, – так, мальчишечка!
   Они подошли к дому. На крыльце в рубашке «апаш» сидел Федя Гофман, курил папироску и глядел на небо. Жмакин обошел его, как будто он был вещью, и вошел в сени. Навстречу с грохотом вылетел Женька и, как когда-то, повис на Жмакине. Потом вышел Корчмаренко и спросил у Клавдии мимо Жмакина:
   – Нашла?
   – Нашелся, – розовея, сказала Клавдия.
   Женька робко заговорил со Жмакиным. Он, видимо, ничего не знал. Появилась бабка. Увидев Жмакина, она увела его в кухню и, называя Николаем – по старому паспорту, – стала упрашивать записаться с Клавдией. А Клавдия стучала в кухонную дверь и кричала:
   – Баб, не мучай его. Лешка, ты еще живой?
   – Живой, – смеясь, отвечал он…
   А бабка плакала и, утирая слезы концами головного платка, говорила ему, как сохнет и мучается без него Клавдия и что, какой он ни есть человек, пусть женится и дело с концом, а там будет видно.
   – Эх, бабушка, – сказал Жмакин, – недалекого вы ума женщина. Что, я не хочу жениться? Если жизнь сложилась так кошмарно, при чем здесь я?
   До ужина они сидели с Клавдией в ее комнатке и тихо разговаривали у открытого окна. Потом Клавдия принесла лампу и ушла собирать на стол, а он взял с подоконника книгу и тотчас же нашел в ней телеграмму на Клавдин адрес. Телеграмма была Клавдии, а подпись такая: «Целую. Жмакин». «Что за черт, – подумал он, – когда это я депеши посылал?» В книге была еще одна телеграмма, а в ящике и на полочке под слоником целая пачка телеграмм, и все подписанные Жмакиным. Он совершенно ничего уже не понимал и все перечитывал нежные и ласковые слова, которые были в телеграммах. «Это кто-то другой под меня работает, – вдруг со страхом подумал он, – это она с кем-то путается, это она вкручивает, что ли?»
   Вошла Клавдия. Лицо у него было каменное. Она поглядела на него, на телеграммы и вспыхнула. Никогда он не видел таких глаз, такого чистого и в то же время смущенного взгляда.
   – Это что? – спросил он и постучал пальцем по столу.
   – Ничего, – сказала она.
   – Это что такое? – опять громче спросил он.
   – Дурной, – сказала она и, глядя ему в глаза, добавила: – Это я сама писала.
   – Как сама?
   – А сама, – сказала она, – не понимаешь? Сама. Чтоб они все не думали, будто ты меня бросил. Я ж знаю, что ты не бросил, – быстро сказала она, – я-то знаю, а они не знают. И еще я знаю, что ты, кабы догадался, такие телеграммы обязательно бы посылал. Или нет?
   Румянец проступил на его щеках.
   – Да или нет?
   – Я не знаю, – сказал он.
   – А я знаю, – ответила она, – я все знаю. И когда я, бывало, помню, все про тебя думала, так читала эти телеграммы…
   Он молчал, опустив глаза.
   – Пойдем, – сказала она и взяла его за руку. – Идем, там картошка поспела.
   И они пошли в столовую, где вроде ничего не изменилось, но в общем изменилось все. Как будто бы так же, как тогда, зимой, лилась густая музыка из приемника, но почему-то все было немножко иначе. Жмакин посмотрел на приемник внимательно – нет, это был тот же приемник и стоял на том же месте. Женька, совершенно как в ту пору, размешивал какую-то дрянь в пробирке – занимался опытами по руководству «Начинающий химик», но и опыты выглядели иначе. На том же самом стуле с газетой в руке сидел Корчмаренко, но выглядело это не так, как раньше.
   «Ах, вот оно что! – внезапно догадался Жмакин. – Я не боюсь больше! Я теперь ничего не боюсь, вот в чем все дело!»

Еще раз Балага

   К ужину подавали рассыпчатый отварной картофель в чугунке, сельдь, залитую прозрачным подсолнечным маслом и засыпанную луком, и для желающих водку в тяжелом старинном графине. Старик Корчмаренко со значительным видом налил сначала себе, потом Жмакину, потом вопросительно взглянул на Федю Гофмана. Не отрываясь от газеты, Федя Гофман накрыл свою рюмку ладонью.
   – Читатель, – сказал Корчмаренко.
   Женька влюбленными глазами разглядывал Жмакина. Окна были открыты настежь, – в комнату с воли вливался сырой вечерний воздух. Протяжно и печально замычала в переулке корова. Гукнул паровоз. Старуха с хлопотливой миной на лице подкладывала Жмакину побольше картошки. Все молчали. Федя Гофман стеснял и Клавдию и Жмакина, может быть безотчетно он стеснял и других. На лице у него было написано недоброжелательство, а встретившись нечаянно глазами со Жмакиным, он покраснел пятнами и на висках у него выступил пот.
   – Ну что ж, – сказал Корчмаренко, – выпьем по второй.
   – Можно, – сказал Жмакин.
   С третьей рюмки он на мгновение захмелел и сказал в спину уходившему Феде Гофману: