Страница:
– А вообще-то вы встречаетесь? Когда, например, в последний раз виделись? Давно?
– Недавно, в Музыкальной комедии.
– Лимонад, значит, в антракте пили. А еще где?
– До этого я у нее дома был, на вечерушке. В складчину.
– Студенты?
– Студенты, потом родственники некоторые. Лиля с мужем.
– Это какая же Лиля?
– Она из мира искусств. Точно не знаю, но участвует в кино. Ассистент – вот какая у нее должность.
– Это вроде как у тебя на операции, который наркоз дает или инструменты считает?
– Она так примерно и объясняла. Режиссеры у них народ рассеянный, а у нее обязанность за всем следить и давать указания…
– Ну, хорошо, черт с ней, с Лилей, отвлеклись. Значит, Лиля была с мужем, но это все народишко молодой. А посолиднее?
– Еще дядя Володя был, ему лет тридцать…
– Значит, ты вполне за дедушку проходил?
– За дедушку! – хмуро произнес Антропов. – Я еще, понимаешь, Иван Михайлович, надувался там, изображал. Они, конечно, из вежливости меня в игры вовлекали, а я не вовлекался. Круглым дураком себя показал.
– А если бы вовлекался? Помнишь, на каток пошел и что вышло? Упал!
– Упал! – подтвердил Александр Петрович. – И здорово шмякнулся. Предполагал, говоря по чести, вести себя самого в свое собственное хирургическое отделение. Смешно…
– Думаешь? А я о другом хотел сказать. Вот, например, живем мы в одной квартире, знаем друг друга неплохо, много лет, почти что с молодости, и все-таки, какие мы такие – в подлинности – нам неизвестно.
– Это в каком же смысле?
– А в таком, что когда люди знают друг друга по совместным чаепитиям или даже водочку пьют под выходной день, то чужие они еще люди. А когда на деле друг друга знают – тут все иначе. Вот, например, зашумел ты на меня сегодня в ординаторской в своей, и увидел я тебя, Александр Петрович, – доктором…
– Я – врач, а не доктор! – огрызнулся Антропов.
– Для меня, может, ты и профессор, а по бумагам фельдшер, – спокойно сказал Лапшин. – Я к тому, что разделяет тебя с Лизаветой не возраст, а Музкомедия.
– Это как же?
– А так же! Вот небось набрился, плешь волосенками прикрыл, галстук два раза перевязывал, брючишки отпарил. Было?
– Было! – со смешком ответил Антропов. – Еще даже шляпу напялил, которую никогда не ношу, и набок ее посадил, эту самую шляпу. А Лизавета заметила и высказалась в том смысле, что если человек носит шляпу, то носит ее всегда, а не только в театр.
– Видишь, значит, это правильно – насчет Музкомедии…
– Так что же делать? Смешно предлагать ей жениться, если она просто меня считает симпатичным дядюшкой…
Они вышли из машины и не заметили, как оба оказались в коридоре. Лапшин повернул выключатель, оба они закурили. Антропов смотрел на Лапшина так, словно тот сейчас ему все окончательно объяснит и всему научит. И Лапшин действительно сказал все, что думал, но так, что Александр Петрович почти ничего не понял.
– В человека она в тебя вряд ли влюбится, – сильно затянувшись, произнес Лапшин. – Суди сам, парнишка ты не молодой, хотя, конечно, и не старый. В волейбол играешь с натугой и слишком, знаешь ли, старательно. На рестораны и разные там такси – денег у тебя не густо. В Эрмитаж ты с ней ходил и сам мне рассказывал, что очень тебе там было скучновато. Еще были вы в Музее почт и телеграфов, так, что ли?
Антропов кивнул.
– Устроил я тебе также посещение Музея уголовного розыска. У нас она чуть не заплакала и попросилась на воздух. Было это?
– Было.
– Поднимались вы на вышку Исаакиевского собора. Ездили дважды в Петергоф и в Детское Село, что твой бюджет слегка подкосило…
– Да ну вас, Иван Михайлович, – с досадой сказал Антропов. – Словно на допросе.
– А ты на допросах не бывал и помалкивай. Теперь дальше – водил ты ее туда, где чучела крокодилов и мамонтов, что ли? Был недавно на катке и упал. И был ты везде не ты, не доктор Антропов Александр Петрович, а ферт. Пожилой ферт в шляпе. Лизавета же девушка умная и не может это не замечать. Ты будь собой. Самим собой.
– Это как же?
– Не знаю, Александр Петрович. Разберись. Одно только мне понятно – через Музей почт и телеграфов ты в женихи не пробьешься. Пойдём, что ли, поспим?
Здесь, под лампочкой, они попрощались. Антропов, по обыкновению, уронил ногой неловко прислоненную к стене кроватку соседского мальчика Димки, а Лапшин, ложась, подумал, что советовать он умеет, а вот как самому жить дальше – не знает, и спросить совета ни у кого никогда не решится.
Полежав минут двадцать неподвижно, он заметил, что Окошкин еще не вернулся, позвонил на работу, выяснил, что Вася «отбыл» только что, и назвал телефонистке номер больницы. Коммутатор не отвечал. Наконец его соединили со второй хирургией.
– Как там Грибков? – спросил он жестким, командирским голосом. – Как состояние?
– Состояние тяжелое, – ответили ему. – Вы слушаете? Крайне тяжелое.
– Так! – сказал Лапшин и медленно положил трубку.
«Музей почт и телеграфов! – почему-то подумал он. – Музей».
Лечь Иван Михайлович не смог. Все ходил и ходил по комнате, шаркая старыми туфлями и дожидаясь Окошкина…
Очная ставка
Дорогу орлам-сыщикам!
– Недавно, в Музыкальной комедии.
– Лимонад, значит, в антракте пили. А еще где?
– До этого я у нее дома был, на вечерушке. В складчину.
– Студенты?
– Студенты, потом родственники некоторые. Лиля с мужем.
– Это какая же Лиля?
– Она из мира искусств. Точно не знаю, но участвует в кино. Ассистент – вот какая у нее должность.
– Это вроде как у тебя на операции, который наркоз дает или инструменты считает?
– Она так примерно и объясняла. Режиссеры у них народ рассеянный, а у нее обязанность за всем следить и давать указания…
– Ну, хорошо, черт с ней, с Лилей, отвлеклись. Значит, Лиля была с мужем, но это все народишко молодой. А посолиднее?
– Еще дядя Володя был, ему лет тридцать…
– Значит, ты вполне за дедушку проходил?
– За дедушку! – хмуро произнес Антропов. – Я еще, понимаешь, Иван Михайлович, надувался там, изображал. Они, конечно, из вежливости меня в игры вовлекали, а я не вовлекался. Круглым дураком себя показал.
– А если бы вовлекался? Помнишь, на каток пошел и что вышло? Упал!
– Упал! – подтвердил Александр Петрович. – И здорово шмякнулся. Предполагал, говоря по чести, вести себя самого в свое собственное хирургическое отделение. Смешно…
– Думаешь? А я о другом хотел сказать. Вот, например, живем мы в одной квартире, знаем друг друга неплохо, много лет, почти что с молодости, и все-таки, какие мы такие – в подлинности – нам неизвестно.
– Это в каком же смысле?
– А в таком, что когда люди знают друг друга по совместным чаепитиям или даже водочку пьют под выходной день, то чужие они еще люди. А когда на деле друг друга знают – тут все иначе. Вот, например, зашумел ты на меня сегодня в ординаторской в своей, и увидел я тебя, Александр Петрович, – доктором…
– Я – врач, а не доктор! – огрызнулся Антропов.
– Для меня, может, ты и профессор, а по бумагам фельдшер, – спокойно сказал Лапшин. – Я к тому, что разделяет тебя с Лизаветой не возраст, а Музкомедия.
– Это как же?
– А так же! Вот небось набрился, плешь волосенками прикрыл, галстук два раза перевязывал, брючишки отпарил. Было?
– Было! – со смешком ответил Антропов. – Еще даже шляпу напялил, которую никогда не ношу, и набок ее посадил, эту самую шляпу. А Лизавета заметила и высказалась в том смысле, что если человек носит шляпу, то носит ее всегда, а не только в театр.
– Видишь, значит, это правильно – насчет Музкомедии…
– Так что же делать? Смешно предлагать ей жениться, если она просто меня считает симпатичным дядюшкой…
Они вышли из машины и не заметили, как оба оказались в коридоре. Лапшин повернул выключатель, оба они закурили. Антропов смотрел на Лапшина так, словно тот сейчас ему все окончательно объяснит и всему научит. И Лапшин действительно сказал все, что думал, но так, что Александр Петрович почти ничего не понял.
– В человека она в тебя вряд ли влюбится, – сильно затянувшись, произнес Лапшин. – Суди сам, парнишка ты не молодой, хотя, конечно, и не старый. В волейбол играешь с натугой и слишком, знаешь ли, старательно. На рестораны и разные там такси – денег у тебя не густо. В Эрмитаж ты с ней ходил и сам мне рассказывал, что очень тебе там было скучновато. Еще были вы в Музее почт и телеграфов, так, что ли?
Антропов кивнул.
– Устроил я тебе также посещение Музея уголовного розыска. У нас она чуть не заплакала и попросилась на воздух. Было это?
– Было.
– Поднимались вы на вышку Исаакиевского собора. Ездили дважды в Петергоф и в Детское Село, что твой бюджет слегка подкосило…
– Да ну вас, Иван Михайлович, – с досадой сказал Антропов. – Словно на допросе.
– А ты на допросах не бывал и помалкивай. Теперь дальше – водил ты ее туда, где чучела крокодилов и мамонтов, что ли? Был недавно на катке и упал. И был ты везде не ты, не доктор Антропов Александр Петрович, а ферт. Пожилой ферт в шляпе. Лизавета же девушка умная и не может это не замечать. Ты будь собой. Самим собой.
– Это как же?
– Не знаю, Александр Петрович. Разберись. Одно только мне понятно – через Музей почт и телеграфов ты в женихи не пробьешься. Пойдём, что ли, поспим?
Здесь, под лампочкой, они попрощались. Антропов, по обыкновению, уронил ногой неловко прислоненную к стене кроватку соседского мальчика Димки, а Лапшин, ложась, подумал, что советовать он умеет, а вот как самому жить дальше – не знает, и спросить совета ни у кого никогда не решится.
Полежав минут двадцать неподвижно, он заметил, что Окошкин еще не вернулся, позвонил на работу, выяснил, что Вася «отбыл» только что, и назвал телефонистке номер больницы. Коммутатор не отвечал. Наконец его соединили со второй хирургией.
– Как там Грибков? – спросил он жестким, командирским голосом. – Как состояние?
– Состояние тяжелое, – ответили ему. – Вы слушаете? Крайне тяжелое.
– Так! – сказал Лапшин и медленно положил трубку.
«Музей почт и телеграфов! – почему-то подумал он. – Музей».
Лечь Иван Михайлович не смог. Все ходил и ходил по комнате, шаркая старыми туфлями и дожидаясь Окошкина…
Очная ставка
– Значит? – спросил Лапшин, все еще держа перед глазами Невзорова ружье. – Что же это значит?
Глеб держался руками за щеки.
– Значит…
– Вы номер видите? Он соответствует номеру в билете? Значит, это ваше ружье?
Глеб держался руками за щеки.
– Я не стрелял. Стрелял мой брат.
– Из вашего ружья?
Яркое мартовское солнце заливало комнату. Сверкала пепельница на столе, сверкали и переливались чернильницы, стаканчик для карандашей. И мартовский, еще холодный, но уже весенний воздух хлестал в открытую форточку.
– Я спрашиваю – из вашего ружья?
– У нас одинаковые ружья. Мы никогда не смотрели, какое чье. Мы не чужие люди, мы – братья.
– И потому вы говорите, что стрелял ваш брат?
– Я говорю правду.
– До сих пор вы не сказали ни одного слова правды. Кто стрелял?
Глеб Невзоров сжал ладонями виски.
– У меня нестерпимо болит голова, – сказал он. – Я прошу прекратить допрос. Я – болен. В таком состоянии я не могу…
Зазвонил телефон, Лапшин взял трубку.
– Это ты, Иван Михайлович? – угрюмо спросил Ханин.
– Ну, я.
– Совсем плохо. Вряд ли дотянет до вечера.
– Антропов там?
– Да.
– Хорошо.
Несколько секунд он молчал. Глеб вглядывался в него исподлобья – что узнал этот человек? Ничего не понял и глухо застонал, якобы от невыносимой боли.
– Не прикидывайтесь. У вас ничего не болит. Если вы сейчас не скажете, кто стрелял, я устрою вам немедленно очную ставку с Олегом. Вам ясно, о чем я говорю?
Неслышным шагом к Лапшину вплотную подошел Бочков, показал записку: «О.Невзоров утверждает, что стрелял брат. Слышал также крики в отношении помощи раненого Самойленко. Похоже на правду. Очень плачет».
Иван Михайлович подумал и кивнул. Вновь он перехватил исследующий, ненавидящий взгляд Глеба. Бочков плотно притворил за собой дверь.
– Мое ружье было похищено братом! – гортанным голосом сказал Невзоров. – Можете записывать – именно похищено. Я вообще не был на охоте. Я даже не знал о ней. Но о несчастном случае с Самойленко брат мне впоследствии рассказал. Ему тогда не было известно, что Самойленко скончался…
Лапшин прикрыл ладонью глаза. Это с ним случалось не часто, но все-таки случалось – вот так, внезапно, делалось стыдно за лгущего человека. А Глеб все говорил и говорил. Он рассказывал, как не мог донести на брата, потому что любил его и жалел родителей. Как мучился «психологически». Как даже советовался с одним доктором-психиатром. И фамилию доктора и адрес он тоже назвал…
– Хорошо, Невзоров, – негромко перебил Лапшин. – Хорошо. Помолчите.
Написал записку, позвонил и, ничего не говоря, передал листок Окошкину. Тот ушел. В наступившей тишине был слышен только посвист веселого мартовского ветра. Через несколько минут Бочков привел Олега Невзорова с покрасневшими глазами, с дрожащим подбородком. Глеб мгновенно съежился, но тотчас же вскинул голову и спросил:
– Это как понять? Очная ставка?
– Ваш брат утверждает, – вглядываясь в Олега, заговорил Лапшин, – что вы похитили у него ружье и на охоте Невзоров Глеб не был, а следовательно, выстрела не производил. Он утверждает также, что только впоследствии вы рассказали ему о несчастном случае и о смерти Самойленко. Это так?
– Так! – кивнул Глеб и сразу же отвернулся к окну.
– Это все ложь! – глотая слюну и стараясь растянуть пальцами воротник свитера, крикнул Олег. – Он подлец и свинья! Он выстрелил, конечно, нечаянно, когда мы шли по болоту за Самойленко, он…
Опять зазвонил телефон. Ханин сказал невнятно:
– Приезжай…
– Разберитесь тут до конца, Николай Федорович, – попросил Лапшин Бочкова и положил трубку на рычаг.
Оба Невзорова смотрели на Лапшина не отрываясь. Бочков сел на место Ивана Михайловича. Тот, не попадая в рукава, натягивал реглан. Опять стало слышно, как свистит ветер в форточке. Лапшина вдруг зазнобило. Дрожа крупной дрожью, он сел в машину, приказал Кадникову:
– В больницу!
– Кончается Толя?
Лапшин не ответил, свело челюсти. Он не мог сейчас говорить. И смотрел в сторону, ничего не видя, не понимая, не различая улиц, времени, скорости, с которой летела машина, завывая оперативной сиреной. Только одно он понимал всем своим существом – Толи уже нет. Да, да, разумеется, не одна смерть сделала свое дело в его глазах, разумеется, он знал, что Грибков не жилец, и все-таки это было так жестоко-нелепо – мертвый Толя, что Лапшин едва сдерживал набегающие, душащие слезы.
А потом пошло все как обычно: Грибкова еще не вынесли из маленькой палаты, но у двери стояла ширма. В изножье, уткнувшись лицом в простыню, неподвижно лежала Ирина Ивановна – Толина мама. Прокофий Петрович приехал раньше Лапшина, и странно было видеть его, всегда энергичного, всегда на ходу, всегда бодрого, – здесь, в этой особой, ни с чем не сравнимой тишине, рядом с пожелтевшими Ханиным и Жмакиным, возле крутых углов белой ширмы.
Погодя, закуривая на черной лестнице, по которой только что санитары унесли в морг то, что осталось от Толи Грибкова, Ханин неожиданно обернулся к Жмакину и сказал строго своим чуть скрипучим голосом:
– Я слышал, что вы пытались покончить с собой, юноша. Хочу вас уведомить, что нет большей подлости по отношению к жизни вообще, чем самоубийство. Человек обязан жить во что бы то ни стало, жить всегда, до последнего мгновения осмысленно. И поверьте, что я имею право это говорить.
Внизу хлопнула дверь на блоке, это она в последний раз закрылась за Толей Грибковым. Лапшин закурил, вглядываясь в желтое лицо Ханина. Баландин, зябко ежась, предложил Лапшину:
– Подождем, Иван Михайлович, пока Ирина Ивановна управится, а погодя свезем ее домой.
Ждать пошли в кабинет Антропова. Александр Петрович только что вернулся с операции, сидел тяжело отвалясь на спинку стула, смотрел прямо перед собой сосредоточенным взглядом. Потом, словно очнувшись, сказал Лапшину:
– По-моему, Иван Михайлович, с твоим подопечным самоубийцей происходит неладное. Сдвинулось что-то в психике. Всю ночь он на окошке просидел, на подоконнике, и сестра мне рассказывала, все плакал. Соображает с трудом…
– Это какой же подопечный? – спросил Баландин.
– Тот, что мой пистолет когда-то в окошко швырнул, помните? – ответил Лапшин. – Только он больше Митрохина подопечный, чем мой.
Баландин протер толстые стекла пенсне платком, осведомился:
– Митрохинский?
Интонация у Прокофия Петровича была особая, понятная только Лапшину. Баландин Митрохина не любил и даже фамилию его произносил по-своему, почему-то с ударением на последнем слоге – Митрохин!
– Если он митрохинский, то при чем же тогда ты? – опять спросил Баландин.
– История запутанная, – вздохнул Лапшин. – Если помните, связана она с приездом Занадворова и с вопросом санкции на братьев Невзоровых…
– Разбираешься?
– Похоже, что разбираюсь…
Они еще помолчали, покурили. Антропов неожиданно сообщил:
– Надо было желудочное соустие сделать…
Лапшин и Баландин переглянулись, а Александр Петрович смутился. В матовое стекло двери постучал санитар, сказал, что ждать Грибкову не надо, она тут надолго останется. В машине Баландин попросил Лапшина:
– Ты вот что, Иван Михайлович, я тебя убедительно попрошу, займись насчет Демьянова. Жалко мужика, знаешь, как он переживает. Сколько лет в милиции, и теперь здравствуйте… Проверь там корреспонденцию эту самую…
Но проверять нынче Лапшину ничего не пришлось. Едва он вошел к себе в кабинет – зазвонил телефон: Криничный сообщил, что хотя Мирон Дроздов о Корнюхе ничего не показал, но сведения насчет Мамалыги правильные и бандита надо брать немедленно.
– Сейчас? – спросил Лапшин.
– Вечером, но именно сегодня. Я сейчас явлюсь, доложу обстановку.
Едва Лапшин повесил трубку – пришел Бочков с листами протокола допроса. Братья Невзоровы полностью сознались на очной ставке. Лапшин, хмурясь, читал четкие строчки, потом жестко взглянул на Бочкова и велел:
– Завтра нужно все выяснить с Невзоровыми и Жмакиным. Драку эту на Фонтанке поднять и все митрохинские материалы…
– Так ведь это архивы…
– За архивами или черт знает за чем человека теряем, – не повышая голоса, продолжал Иван Михайлович. – За глупостью, за туполобостью, за дурацкой, заранее подготовленной схемой…
– К завтрему, пожалуй, не поспеть материалы поднять…
– А ты постарайся, Николай Федорович, – неожиданно ласковым голосом попросил Лапшин. – Я знаю, ты мне не говори, понятно, что устаешь, а все-таки. Он ведь там в больнице с ума сходит, это точно, доктора признают…
– Я постараюсь! – тихо ответил Бочков.
Глеб держался руками за щеки.
– Значит…
– Вы номер видите? Он соответствует номеру в билете? Значит, это ваше ружье?
Глеб держался руками за щеки.
– Я не стрелял. Стрелял мой брат.
– Из вашего ружья?
Яркое мартовское солнце заливало комнату. Сверкала пепельница на столе, сверкали и переливались чернильницы, стаканчик для карандашей. И мартовский, еще холодный, но уже весенний воздух хлестал в открытую форточку.
– Я спрашиваю – из вашего ружья?
– У нас одинаковые ружья. Мы никогда не смотрели, какое чье. Мы не чужие люди, мы – братья.
– И потому вы говорите, что стрелял ваш брат?
– Я говорю правду.
– До сих пор вы не сказали ни одного слова правды. Кто стрелял?
Глеб Невзоров сжал ладонями виски.
– У меня нестерпимо болит голова, – сказал он. – Я прошу прекратить допрос. Я – болен. В таком состоянии я не могу…
Зазвонил телефон, Лапшин взял трубку.
– Это ты, Иван Михайлович? – угрюмо спросил Ханин.
– Ну, я.
– Совсем плохо. Вряд ли дотянет до вечера.
– Антропов там?
– Да.
– Хорошо.
Несколько секунд он молчал. Глеб вглядывался в него исподлобья – что узнал этот человек? Ничего не понял и глухо застонал, якобы от невыносимой боли.
– Не прикидывайтесь. У вас ничего не болит. Если вы сейчас не скажете, кто стрелял, я устрою вам немедленно очную ставку с Олегом. Вам ясно, о чем я говорю?
Неслышным шагом к Лапшину вплотную подошел Бочков, показал записку: «О.Невзоров утверждает, что стрелял брат. Слышал также крики в отношении помощи раненого Самойленко. Похоже на правду. Очень плачет».
Иван Михайлович подумал и кивнул. Вновь он перехватил исследующий, ненавидящий взгляд Глеба. Бочков плотно притворил за собой дверь.
– Мое ружье было похищено братом! – гортанным голосом сказал Невзоров. – Можете записывать – именно похищено. Я вообще не был на охоте. Я даже не знал о ней. Но о несчастном случае с Самойленко брат мне впоследствии рассказал. Ему тогда не было известно, что Самойленко скончался…
Лапшин прикрыл ладонью глаза. Это с ним случалось не часто, но все-таки случалось – вот так, внезапно, делалось стыдно за лгущего человека. А Глеб все говорил и говорил. Он рассказывал, как не мог донести на брата, потому что любил его и жалел родителей. Как мучился «психологически». Как даже советовался с одним доктором-психиатром. И фамилию доктора и адрес он тоже назвал…
– Хорошо, Невзоров, – негромко перебил Лапшин. – Хорошо. Помолчите.
Написал записку, позвонил и, ничего не говоря, передал листок Окошкину. Тот ушел. В наступившей тишине был слышен только посвист веселого мартовского ветра. Через несколько минут Бочков привел Олега Невзорова с покрасневшими глазами, с дрожащим подбородком. Глеб мгновенно съежился, но тотчас же вскинул голову и спросил:
– Это как понять? Очная ставка?
– Ваш брат утверждает, – вглядываясь в Олега, заговорил Лапшин, – что вы похитили у него ружье и на охоте Невзоров Глеб не был, а следовательно, выстрела не производил. Он утверждает также, что только впоследствии вы рассказали ему о несчастном случае и о смерти Самойленко. Это так?
– Так! – кивнул Глеб и сразу же отвернулся к окну.
– Это все ложь! – глотая слюну и стараясь растянуть пальцами воротник свитера, крикнул Олег. – Он подлец и свинья! Он выстрелил, конечно, нечаянно, когда мы шли по болоту за Самойленко, он…
Опять зазвонил телефон. Ханин сказал невнятно:
– Приезжай…
– Разберитесь тут до конца, Николай Федорович, – попросил Лапшин Бочкова и положил трубку на рычаг.
Оба Невзорова смотрели на Лапшина не отрываясь. Бочков сел на место Ивана Михайловича. Тот, не попадая в рукава, натягивал реглан. Опять стало слышно, как свистит ветер в форточке. Лапшина вдруг зазнобило. Дрожа крупной дрожью, он сел в машину, приказал Кадникову:
– В больницу!
– Кончается Толя?
Лапшин не ответил, свело челюсти. Он не мог сейчас говорить. И смотрел в сторону, ничего не видя, не понимая, не различая улиц, времени, скорости, с которой летела машина, завывая оперативной сиреной. Только одно он понимал всем своим существом – Толи уже нет. Да, да, разумеется, не одна смерть сделала свое дело в его глазах, разумеется, он знал, что Грибков не жилец, и все-таки это было так жестоко-нелепо – мертвый Толя, что Лапшин едва сдерживал набегающие, душащие слезы.
А потом пошло все как обычно: Грибкова еще не вынесли из маленькой палаты, но у двери стояла ширма. В изножье, уткнувшись лицом в простыню, неподвижно лежала Ирина Ивановна – Толина мама. Прокофий Петрович приехал раньше Лапшина, и странно было видеть его, всегда энергичного, всегда на ходу, всегда бодрого, – здесь, в этой особой, ни с чем не сравнимой тишине, рядом с пожелтевшими Ханиным и Жмакиным, возле крутых углов белой ширмы.
Погодя, закуривая на черной лестнице, по которой только что санитары унесли в морг то, что осталось от Толи Грибкова, Ханин неожиданно обернулся к Жмакину и сказал строго своим чуть скрипучим голосом:
– Я слышал, что вы пытались покончить с собой, юноша. Хочу вас уведомить, что нет большей подлости по отношению к жизни вообще, чем самоубийство. Человек обязан жить во что бы то ни стало, жить всегда, до последнего мгновения осмысленно. И поверьте, что я имею право это говорить.
Внизу хлопнула дверь на блоке, это она в последний раз закрылась за Толей Грибковым. Лапшин закурил, вглядываясь в желтое лицо Ханина. Баландин, зябко ежась, предложил Лапшину:
– Подождем, Иван Михайлович, пока Ирина Ивановна управится, а погодя свезем ее домой.
Ждать пошли в кабинет Антропова. Александр Петрович только что вернулся с операции, сидел тяжело отвалясь на спинку стула, смотрел прямо перед собой сосредоточенным взглядом. Потом, словно очнувшись, сказал Лапшину:
– По-моему, Иван Михайлович, с твоим подопечным самоубийцей происходит неладное. Сдвинулось что-то в психике. Всю ночь он на окошке просидел, на подоконнике, и сестра мне рассказывала, все плакал. Соображает с трудом…
– Это какой же подопечный? – спросил Баландин.
– Тот, что мой пистолет когда-то в окошко швырнул, помните? – ответил Лапшин. – Только он больше Митрохина подопечный, чем мой.
Баландин протер толстые стекла пенсне платком, осведомился:
– Митрохинский?
Интонация у Прокофия Петровича была особая, понятная только Лапшину. Баландин Митрохина не любил и даже фамилию его произносил по-своему, почему-то с ударением на последнем слоге – Митрохин!
– Если он митрохинский, то при чем же тогда ты? – опять спросил Баландин.
– История запутанная, – вздохнул Лапшин. – Если помните, связана она с приездом Занадворова и с вопросом санкции на братьев Невзоровых…
– Разбираешься?
– Похоже, что разбираюсь…
Они еще помолчали, покурили. Антропов неожиданно сообщил:
– Надо было желудочное соустие сделать…
Лапшин и Баландин переглянулись, а Александр Петрович смутился. В матовое стекло двери постучал санитар, сказал, что ждать Грибкову не надо, она тут надолго останется. В машине Баландин попросил Лапшина:
– Ты вот что, Иван Михайлович, я тебя убедительно попрошу, займись насчет Демьянова. Жалко мужика, знаешь, как он переживает. Сколько лет в милиции, и теперь здравствуйте… Проверь там корреспонденцию эту самую…
Но проверять нынче Лапшину ничего не пришлось. Едва он вошел к себе в кабинет – зазвонил телефон: Криничный сообщил, что хотя Мирон Дроздов о Корнюхе ничего не показал, но сведения насчет Мамалыги правильные и бандита надо брать немедленно.
– Сейчас? – спросил Лапшин.
– Вечером, но именно сегодня. Я сейчас явлюсь, доложу обстановку.
Едва Лапшин повесил трубку – пришел Бочков с листами протокола допроса. Братья Невзоровы полностью сознались на очной ставке. Лапшин, хмурясь, читал четкие строчки, потом жестко взглянул на Бочкова и велел:
– Завтра нужно все выяснить с Невзоровыми и Жмакиным. Драку эту на Фонтанке поднять и все митрохинские материалы…
– Так ведь это архивы…
– За архивами или черт знает за чем человека теряем, – не повышая голоса, продолжал Иван Михайлович. – За глупостью, за туполобостью, за дурацкой, заранее подготовленной схемой…
– К завтрему, пожалуй, не поспеть материалы поднять…
– А ты постарайся, Николай Федорович, – неожиданно ласковым голосом попросил Лапшин. – Я знаю, ты мне не говори, понятно, что устаешь, а все-таки. Он ведь там в больнице с ума сходит, это точно, доктора признают…
– Я постараюсь! – тихо ответил Бочков.
Дорогу орлам-сыщикам!
В девятнадцать часов Лапшин созвал оперативное совещание у себя в кабинете. Выслушав Криничного и Побужинского, Иван Михайлович помолчал, полистал свой блокнот, который в бригаде звался «псалтырем», «святцами», «напоминальником» и еще по-разному, помолчал и заговорил:
– Таким образом, тут, как совершенно справедливо отметил Криничный, который, кстати, в эти дни вместе с Побужинским проявил неплохое умение работать, орудовала группа, возглавляемая Корнюхой. И Корнюху и Мамалыгу мы, к сожалению, упустили. Корнюха удрал у нас из рук, так же как и Мамалыга. Он самый близкий к Корнюхе человек, этот самый Иофан Мамалыга, и тесно связан с рядом других преступников.
Скрипнула дверь, и вошел запоздавший Окошкин.
– Вы ко мне? – спросил Лапшин.
– Разрешите доложить срочное сообщение.
– Докладывайте.
Окошкин подошел к столу и необыкновенно скромно рассказал, что им в будке телефона-автомата у Гостиного Двора только что задержан аферист, по кличке Воробейчик, с подложными документами, а главное, с накладными на отправку большой скоростью трикотажа и обуви, похищенных Корнюхой и Мамалыгой из главного базового склада Опторга. Грузы адресованы в Тбилиси, в Малоярославец и в Ярцево. Есть еще накладные на Зеленый Бор и на Некурихино. Но главное – это то, что Воробейчик был задержан после телефонного разговора с самим Мамалыгой и подтвердил нынешнюю гулячку.
– Что ж, годящие сведения, – сказал Лапшин. – Годящие и, пожалуй, верные. Ну, ладно, Окошкин, садитесь, мы тут совещаемся.
Василий Никандрович сел и жадно затянулся папиросой, а Лапшин начал развивать свой план операции. Говорил он сжато, вычерчивая указательным пальцем в воздухе направление ударов на нынешний вечер, и тон его был спокоен и благодушен, хотя дело касалось не просто изъятия похищенных товаров, а, по всей вероятности, перестрелки, потому что такие люди, как Зубцов, легко не садятся в тюрьму. Такой тон был в его характере, и бригада, отлично зная Ивана Михайловича, понимала, что скрыто за этим внешним спокойствием и неторопливой деловитостью…
Минут за сорок до выезда Лапшин залпом выпил стакан чаю с лимоном и, поскрипывая сапогами, пошел по кабинетам, чтобы узнать, все ли готовы и как готовы.
Везде было тихо и пусто, и только в той комнате, где сидел Окошкин, были люди, проверяли оружие и разговаривали теми сдержанными легкими голосами, которые известны военным и которые означают, что ничего особенного, собственно, не происходит, ни о какой операции никто не думает, никакой опасности не предстоит, а просто-напросто что-то заело со спусковым механизмом пистолета у Окошкина, и вот товарищи обсуждают, что именно могло заесть.
– Ну как? – спросил Лапшин.
– Да все в порядке, товарищ начальник! – весело и ловко сказал Побужинский. – Вот болтаем.
Лапшин сел на край стола и закурил папиросу.
– Побриться бы надо, Побужинский! – сказал он. – Некрасиво, завтра выходной день. Пойди, у меня в кабинете в шкафу есть принадлежности, побрейся!
– Слушаюсь! – сказал Побужинский и ушел, оправляя на ходу складки гимнастерки.
Окошкин и Бочков оба машинально попробовали, как у них с бородами, очень ли заросли.
– А почему у тебя на губе чернила, Окошкин? – сухо осведомился Лапшин.
– Такое вечное перо попалось, – сказал Вася, – выстреливает, собака. Как начнешь писать – оно чирк! – и в рожу.
– Вот напасть!
Пришло еще несколько человек, курсанты – вспомогательная группа. В комнате запахло морозом, шинелями. Два голоса враз сказали:
– Здравствуйте, товарищ начальник!
Лапшин поглядел на часы и ушел к себе в кабинет одеваться. Побужинский, сунув в рот большой палец и подперев им изнутри щеку, брился перед зеркалом.
– Не можешь? – сказал Лапшин. – Стыд какой! Давай сюда помазок!
Он сам выбрил Побужинского, вытер ему лицо одеколоном, запер за ним дверь, надел на себя кожаное короткое пальто, подбитое белым бараном, и постоял посредине комнаты.
Ему захотелось позвонить Балашовой, но он не знал, о чем сейчас с ней говорить, и не позвонил. Вынув из стола кольт – оружие, с которым не расставался больше десяти лет, – Лапшин проверил его, надел шапку-ушанку, фетровые бурки и позвонил вниз в комнату шоферов. Когда он выходил из кабинета, народ уже ждал его в коридоре.
– Давайте! – сказал Лапшин. – Можно ехать.
Рядом с ним по старшинству сел Бочков, сзади Побужинский, Окошкин и шофер.
– Тормоза немножко слабоваты, – сказал Кадников, – так что вы не надейтесь, товарищ начальник.
Машина тронулась, и было слышно, как глухо захлопали дверцы во второй машине, идущей следом. Там командовал Криничный.
Окошкин сзади шепотом спросил Побужинского что-то о дне похорон Толи Грибкова. Побужинский ответил коротко и, как показалось Лапшину, сердито. Кадников поддержал Побужинского.
– Тоже солдаты! – сказал он неодобрительно. – Кто это, спрашивается, перед боем убитых поминает. Убитого надо в сердце иметь, а не на языке.
– А что ж, анекдоты рассказывать?
– Неплохо и анекдоты, – согласился шофер. – Верно, Николай Федорович?
Бочков промолчал.
– Тогда слушайте про попа, попадью и работника, – сказал Окошкин. – Скоромно, а неплохо. Народный рассказ.
Машина вылетела на Невский. Не доезжая Садовой, Лапшин рванул поводок сирены, и регулировщик сразу же дал зеленый свет, перекрыв поперечное движение.
– Дорогу орлам-сыщикам! – сказал Бочков.
Был подвыходной. Невский в этот ветреный, теплый, почти весенний вечер кишел народом. Дворники в тулупах и белых фартуках ломами сбивали с торцов мокрую ледяную кору. Ревело радио, и даже в машине было слышно шарканье ног гуляющих, смех, голос какой-то девушки, которая звала:
– Нина! Нина, куда же ты подевалась?
Над подъездом кинематографа вилась и блистала огненная реклама, со скрежетом тормозили трамваи, весело сверкали огромные витрины гастрономических магазинов…
– Живет наш городишко, а, товарищ начальник? – спросил Бочков.
– Поживает помаленьку, – озабоченно ответил Лапшин.
Несмотря на то что он уже дважды дергал поводок сирены, регулировщик не давал дорогу.
– И не даст! – сказал Бочков. – Хозяева нового мира идут.
И действительно, под грохот дюжины барабанов Невский пересекали пионеры. Их было много, отряд шел за отрядом, барабаны мерно и в то же время возбужденно выбивали и чеканили шаг. Ощущение предпраздничного, мирного и спокойного города вдруг с такой силой охватило Лапшина, что он с трудом представил себе, куда и для чего спешат через этот город его две машины с вооруженными людьми и что предстоит этим людям делать через какой-нибудь час, и, представив, озлобился. Все было просто и ясно – под грохот барабанов шли дети с какого-то своего праздника, в театрах люди жадно смотрели на сцену, в Филармонии слушали музыку, в кино следили за тем, что происходит на экране, в квартирах накрывали столы, а здесь…
– Эх! – громко и огорченно произнес Бочков, не дав Лапшину додумать, но чувствуя, вероятно, то же, что и он.
– Чего, Николай Федорович?
– Да так, товарищ начальник, – с сердцем сказал Бочков, – надоели мне жулики. И что только корысть с людьми делает! Ради чего? Ведь все едино в миллиардеры у нас не пробьешься – так за каким же бесом?
– Именно, что за бесом!
Пионеры прошли, и сразу же Лапшин стал обгонять автомобили, автобусы и трамваи. Василий сзади все рассказывал про попадью с работником, и Побужинский восхищенно спросил:
– На том и порешили?
– Точно. Договорились – и в овин…
– А поп? Слышал или не слышал?
– Да погоди ты с попом. Ты дальше слушай. Вот, значит, попадья…
– Будет вам! – строго сказал Лапшин. – Нашли смехоту…
Окошкин помолчал, потом сзади опять послышался сдавленный смех. Проехали Фарфоровый завод, Щемиловский жилищный массив. С Невы хлестал ветер, морозный, порывами.
– А наши едут? – спросил Лапшин.
– Едут! – с готовностью ответил Василий и опять зашептал Побужинскому: – Тогда работник этот самый берет колун, щуку – и ходу в овин. А уж в овине, конечно…
Лапшин остановил машину возле каменного дома, вылез и пошел вперед. Бочков свернул на другую сторону переулка. Окошкин и Побужинский, словно посторонние, шли сзади. Оглянувшись, Иван Михайлович увидел, что вторая машина уже чернеет рядом с первой.
Мамалыга гулял на втором этаже в деревянном покосившемся доме, открытом со всех сторон. Несколько окон были ярко освещены, и оттуда доносились звуки гармонии и топот пляшущих.
– Обязательно шухер поднимут, – сказал Лапшин, дождавшись Бочкова. – Ты со мной не ходи, я сам пойду!
Бочков молчал. По негласной традиции работников розыска, на самое опасное дело первым шел старший по званию и, следовательно, самый опытный.
– Обкладывай ребятами всю хазу! – сказал Лапшин. – Если из окон полезут, ты тово! Понял?
Из-за угла вышли Окошкин, Побужинский, Криничный, еще трое оперуполномоченных и курсанты.
– Ну ладно, – сказал Лапшин, посасывая конфетку. – Пойдем, Окошкин, со мной.
Они пошли по снегу, обогнули дом и за дровами остановились. Звуки гармонии и топот ног стали тут особенно слышны.
– За пистолет раньше времени не хватайся, – сказал Лапшин. – И вообще вперед черта не лезь.
– А что это вы сосете? – спросил Василий.
– Мое дело, – сказал Лапшин.
Он вынул кольт, спустил предохранитель и опять сунул в карман.
Подошли два уполномоченных, назначение которых было – стоять у выхода. Лапшин и Окошкин поднялись по кривой и темной лестнице на второй этаж. Здесь какой-то парень тискал девушку, и она ему говорила:
– Не психуйте, Коля! Держите себя в руках! Зараза какая!
Они прошли, и Лапшин отворил дверь левой рукой, держа правую в кармане. Маленькие сенцы были пусты, и дверь в комнату была закрыта. Лапшин отворил и ее и вошел в комнату, которая вся содрогалась от топота ног и рева пьяных голосов. Оба они остановились у порога, и Лапшин сразу же узнал Мамалыгу – его стриженную под машинку голову, большие уши и длинное лицо. Но Мамалыга стоял боком и не видел Лапшина. Любезно улыбаясь, он разговаривал с женщиной в красном трикотажном платье. Вася сзади нажимал телом на Лапшина, силясь пройти вперед, но Лапшин не пускал его.
Гармонь смолкла, и в наступившей тишине Лапшин вдруг крикнул тем протяжным, все покрывающим, хриплым и громким голосом, которым в кавалерии кричат команду «По коням!»:
– Сидеть смирно!
Из его рта выскочила обсосанная красная конфетка, и в ту же секунду Мамалыга схватил за платье женщину, с которой давеча так любезно разговаривал, укрылся за нею и выстрелил вверх, пытаясь, видимо, попасть в электрическую лампочку.
– Ложись! – покрывая голосом визг и вой, крикнул Лапшин. – Не двигайся…
Мамалыга выстрелил еще два раза и не попал в лампочку. Женщина в красном платье вырвалась от него и покатилась по полу, визжа и плача. Мамалыга стал садиться на корточки, прикрывая локтем лицо и стреляя вверх.
– А, свинья! – сказал Лапшин и, не целясь, выстрелил в Мамалыгу. Василий в это время прыгнул вперед и, ударив кого-то в сиреневом костюме, покатился с ним по полу.
Слева еще кто-то выстрелил в Лапшина, он услышал только короткое цоканье пули возле себя. Сзади тяжело навалился на него Криничный, стараясь оттереть начальника и самому вырваться в бой. Почти тотчас же вылетело окно – это Бочков, приставив лестницу снаружи, вместе с Побужинским били из маузеров по засевшему за комодом Мамалыге. Внезапно он поднялся во весь рост, кинул к ногам Лапшина пистолет и крикнул:
– Таким образом, тут, как совершенно справедливо отметил Криничный, который, кстати, в эти дни вместе с Побужинским проявил неплохое умение работать, орудовала группа, возглавляемая Корнюхой. И Корнюху и Мамалыгу мы, к сожалению, упустили. Корнюха удрал у нас из рук, так же как и Мамалыга. Он самый близкий к Корнюхе человек, этот самый Иофан Мамалыга, и тесно связан с рядом других преступников.
Скрипнула дверь, и вошел запоздавший Окошкин.
– Вы ко мне? – спросил Лапшин.
– Разрешите доложить срочное сообщение.
– Докладывайте.
Окошкин подошел к столу и необыкновенно скромно рассказал, что им в будке телефона-автомата у Гостиного Двора только что задержан аферист, по кличке Воробейчик, с подложными документами, а главное, с накладными на отправку большой скоростью трикотажа и обуви, похищенных Корнюхой и Мамалыгой из главного базового склада Опторга. Грузы адресованы в Тбилиси, в Малоярославец и в Ярцево. Есть еще накладные на Зеленый Бор и на Некурихино. Но главное – это то, что Воробейчик был задержан после телефонного разговора с самим Мамалыгой и подтвердил нынешнюю гулячку.
– Что ж, годящие сведения, – сказал Лапшин. – Годящие и, пожалуй, верные. Ну, ладно, Окошкин, садитесь, мы тут совещаемся.
Василий Никандрович сел и жадно затянулся папиросой, а Лапшин начал развивать свой план операции. Говорил он сжато, вычерчивая указательным пальцем в воздухе направление ударов на нынешний вечер, и тон его был спокоен и благодушен, хотя дело касалось не просто изъятия похищенных товаров, а, по всей вероятности, перестрелки, потому что такие люди, как Зубцов, легко не садятся в тюрьму. Такой тон был в его характере, и бригада, отлично зная Ивана Михайловича, понимала, что скрыто за этим внешним спокойствием и неторопливой деловитостью…
Минут за сорок до выезда Лапшин залпом выпил стакан чаю с лимоном и, поскрипывая сапогами, пошел по кабинетам, чтобы узнать, все ли готовы и как готовы.
Везде было тихо и пусто, и только в той комнате, где сидел Окошкин, были люди, проверяли оружие и разговаривали теми сдержанными легкими голосами, которые известны военным и которые означают, что ничего особенного, собственно, не происходит, ни о какой операции никто не думает, никакой опасности не предстоит, а просто-напросто что-то заело со спусковым механизмом пистолета у Окошкина, и вот товарищи обсуждают, что именно могло заесть.
– Ну как? – спросил Лапшин.
– Да все в порядке, товарищ начальник! – весело и ловко сказал Побужинский. – Вот болтаем.
Лапшин сел на край стола и закурил папиросу.
– Побриться бы надо, Побужинский! – сказал он. – Некрасиво, завтра выходной день. Пойди, у меня в кабинете в шкафу есть принадлежности, побрейся!
– Слушаюсь! – сказал Побужинский и ушел, оправляя на ходу складки гимнастерки.
Окошкин и Бочков оба машинально попробовали, как у них с бородами, очень ли заросли.
– А почему у тебя на губе чернила, Окошкин? – сухо осведомился Лапшин.
– Такое вечное перо попалось, – сказал Вася, – выстреливает, собака. Как начнешь писать – оно чирк! – и в рожу.
– Вот напасть!
Пришло еще несколько человек, курсанты – вспомогательная группа. В комнате запахло морозом, шинелями. Два голоса враз сказали:
– Здравствуйте, товарищ начальник!
Лапшин поглядел на часы и ушел к себе в кабинет одеваться. Побужинский, сунув в рот большой палец и подперев им изнутри щеку, брился перед зеркалом.
– Не можешь? – сказал Лапшин. – Стыд какой! Давай сюда помазок!
Он сам выбрил Побужинского, вытер ему лицо одеколоном, запер за ним дверь, надел на себя кожаное короткое пальто, подбитое белым бараном, и постоял посредине комнаты.
Ему захотелось позвонить Балашовой, но он не знал, о чем сейчас с ней говорить, и не позвонил. Вынув из стола кольт – оружие, с которым не расставался больше десяти лет, – Лапшин проверил его, надел шапку-ушанку, фетровые бурки и позвонил вниз в комнату шоферов. Когда он выходил из кабинета, народ уже ждал его в коридоре.
– Давайте! – сказал Лапшин. – Можно ехать.
Рядом с ним по старшинству сел Бочков, сзади Побужинский, Окошкин и шофер.
– Тормоза немножко слабоваты, – сказал Кадников, – так что вы не надейтесь, товарищ начальник.
Машина тронулась, и было слышно, как глухо захлопали дверцы во второй машине, идущей следом. Там командовал Криничный.
Окошкин сзади шепотом спросил Побужинского что-то о дне похорон Толи Грибкова. Побужинский ответил коротко и, как показалось Лапшину, сердито. Кадников поддержал Побужинского.
– Тоже солдаты! – сказал он неодобрительно. – Кто это, спрашивается, перед боем убитых поминает. Убитого надо в сердце иметь, а не на языке.
– А что ж, анекдоты рассказывать?
– Неплохо и анекдоты, – согласился шофер. – Верно, Николай Федорович?
Бочков промолчал.
– Тогда слушайте про попа, попадью и работника, – сказал Окошкин. – Скоромно, а неплохо. Народный рассказ.
Машина вылетела на Невский. Не доезжая Садовой, Лапшин рванул поводок сирены, и регулировщик сразу же дал зеленый свет, перекрыв поперечное движение.
– Дорогу орлам-сыщикам! – сказал Бочков.
Был подвыходной. Невский в этот ветреный, теплый, почти весенний вечер кишел народом. Дворники в тулупах и белых фартуках ломами сбивали с торцов мокрую ледяную кору. Ревело радио, и даже в машине было слышно шарканье ног гуляющих, смех, голос какой-то девушки, которая звала:
– Нина! Нина, куда же ты подевалась?
Над подъездом кинематографа вилась и блистала огненная реклама, со скрежетом тормозили трамваи, весело сверкали огромные витрины гастрономических магазинов…
– Живет наш городишко, а, товарищ начальник? – спросил Бочков.
– Поживает помаленьку, – озабоченно ответил Лапшин.
Несмотря на то что он уже дважды дергал поводок сирены, регулировщик не давал дорогу.
– И не даст! – сказал Бочков. – Хозяева нового мира идут.
И действительно, под грохот дюжины барабанов Невский пересекали пионеры. Их было много, отряд шел за отрядом, барабаны мерно и в то же время возбужденно выбивали и чеканили шаг. Ощущение предпраздничного, мирного и спокойного города вдруг с такой силой охватило Лапшина, что он с трудом представил себе, куда и для чего спешат через этот город его две машины с вооруженными людьми и что предстоит этим людям делать через какой-нибудь час, и, представив, озлобился. Все было просто и ясно – под грохот барабанов шли дети с какого-то своего праздника, в театрах люди жадно смотрели на сцену, в Филармонии слушали музыку, в кино следили за тем, что происходит на экране, в квартирах накрывали столы, а здесь…
– Эх! – громко и огорченно произнес Бочков, не дав Лапшину додумать, но чувствуя, вероятно, то же, что и он.
– Чего, Николай Федорович?
– Да так, товарищ начальник, – с сердцем сказал Бочков, – надоели мне жулики. И что только корысть с людьми делает! Ради чего? Ведь все едино в миллиардеры у нас не пробьешься – так за каким же бесом?
– Именно, что за бесом!
Пионеры прошли, и сразу же Лапшин стал обгонять автомобили, автобусы и трамваи. Василий сзади все рассказывал про попадью с работником, и Побужинский восхищенно спросил:
– На том и порешили?
– Точно. Договорились – и в овин…
– А поп? Слышал или не слышал?
– Да погоди ты с попом. Ты дальше слушай. Вот, значит, попадья…
– Будет вам! – строго сказал Лапшин. – Нашли смехоту…
Окошкин помолчал, потом сзади опять послышался сдавленный смех. Проехали Фарфоровый завод, Щемиловский жилищный массив. С Невы хлестал ветер, морозный, порывами.
– А наши едут? – спросил Лапшин.
– Едут! – с готовностью ответил Василий и опять зашептал Побужинскому: – Тогда работник этот самый берет колун, щуку – и ходу в овин. А уж в овине, конечно…
Лапшин остановил машину возле каменного дома, вылез и пошел вперед. Бочков свернул на другую сторону переулка. Окошкин и Побужинский, словно посторонние, шли сзади. Оглянувшись, Иван Михайлович увидел, что вторая машина уже чернеет рядом с первой.
Мамалыга гулял на втором этаже в деревянном покосившемся доме, открытом со всех сторон. Несколько окон были ярко освещены, и оттуда доносились звуки гармонии и топот пляшущих.
– Обязательно шухер поднимут, – сказал Лапшин, дождавшись Бочкова. – Ты со мной не ходи, я сам пойду!
Бочков молчал. По негласной традиции работников розыска, на самое опасное дело первым шел старший по званию и, следовательно, самый опытный.
– Обкладывай ребятами всю хазу! – сказал Лапшин. – Если из окон полезут, ты тово! Понял?
Из-за угла вышли Окошкин, Побужинский, Криничный, еще трое оперуполномоченных и курсанты.
– Ну ладно, – сказал Лапшин, посасывая конфетку. – Пойдем, Окошкин, со мной.
Они пошли по снегу, обогнули дом и за дровами остановились. Звуки гармонии и топот ног стали тут особенно слышны.
– За пистолет раньше времени не хватайся, – сказал Лапшин. – И вообще вперед черта не лезь.
– А что это вы сосете? – спросил Василий.
– Мое дело, – сказал Лапшин.
Он вынул кольт, спустил предохранитель и опять сунул в карман.
Подошли два уполномоченных, назначение которых было – стоять у выхода. Лапшин и Окошкин поднялись по кривой и темной лестнице на второй этаж. Здесь какой-то парень тискал девушку, и она ему говорила:
– Не психуйте, Коля! Держите себя в руках! Зараза какая!
Они прошли, и Лапшин отворил дверь левой рукой, держа правую в кармане. Маленькие сенцы были пусты, и дверь в комнату была закрыта. Лапшин отворил и ее и вошел в комнату, которая вся содрогалась от топота ног и рева пьяных голосов. Оба они остановились у порога, и Лапшин сразу же узнал Мамалыгу – его стриженную под машинку голову, большие уши и длинное лицо. Но Мамалыга стоял боком и не видел Лапшина. Любезно улыбаясь, он разговаривал с женщиной в красном трикотажном платье. Вася сзади нажимал телом на Лапшина, силясь пройти вперед, но Лапшин не пускал его.
Гармонь смолкла, и в наступившей тишине Лапшин вдруг крикнул тем протяжным, все покрывающим, хриплым и громким голосом, которым в кавалерии кричат команду «По коням!»:
– Сидеть смирно!
Из его рта выскочила обсосанная красная конфетка, и в ту же секунду Мамалыга схватил за платье женщину, с которой давеча так любезно разговаривал, укрылся за нею и выстрелил вверх, пытаясь, видимо, попасть в электрическую лампочку.
– Ложись! – покрывая голосом визг и вой, крикнул Лапшин. – Не двигайся…
Мамалыга выстрелил еще два раза и не попал в лампочку. Женщина в красном платье вырвалась от него и покатилась по полу, визжа и плача. Мамалыга стал садиться на корточки, прикрывая локтем лицо и стреляя вверх.
– А, свинья! – сказал Лапшин и, не целясь, выстрелил в Мамалыгу. Василий в это время прыгнул вперед и, ударив кого-то в сиреневом костюме, покатился с ним по полу.
Слева еще кто-то выстрелил в Лапшина, он услышал только короткое цоканье пули возле себя. Сзади тяжело навалился на него Криничный, стараясь оттереть начальника и самому вырваться в бой. Почти тотчас же вылетело окно – это Бочков, приставив лестницу снаружи, вместе с Побужинским били из маузеров по засевшему за комодом Мамалыге. Внезапно он поднялся во весь рост, кинул к ногам Лапшина пистолет и крикнул: