На кладбище она не подошла близко к Ликиной могиле, а стояла, опершись плечом на ствол молодой березы, и смотрела на Ханина, который, сидя на корточках без шляпы, помогал Патрикеевне сажать цветы.
   Было очень тепло, пахло влажной землей и молодыми березами, и за белыми крестами и белыми стволами деревьев ходили люди, и порой женский, сильный голос пел:
 
Погост, часовенка над склепом,
Венки, лампадки, образа,
И в раме, перевитой крепом, —
Большие, ясные глаза…
 
   – Пойдемте к Толе Грибкову! – сказала Катерина Васильевна Лапшину.
   И взяла его под руку робким и доверчивым движением.
   Толина мама, как всегда, сидела на скамеечке и думала о чем-то, подперев подбородок ладонями. Балашова и Лапшин тоже сели, и Толина мама спросила, нет ли у Ивана Михайловича покурить. Они закурили оба и долго молчали, но здесь было такое место, что невозможно, казалось, болтать, а говорить было не о чем. Впрочем, уходя, Лапшин вспомнил, что именно следовало непременно сказать Толиной маме.
   – Одно словцо Анатолия очень нынче привилось у нас. Говорил он, ежели кого сильно осуждал, – «посторонний». Так вот, этим словом у нас теперь часто пользуются…
   – Да, посторонний, – мягко улыбнулась Толина мама. – Это он часто говорит. Это он не переносит…
   Она так и произнесла – в настоящем времени: «говорит», «переносит».
   Немного побродив по кладбищу, они вернулись к Ликиной могиле. Патрикеевна выговаривала Ханину, что он ничего делать не умеет, даже на малые цветочки давит и жмет их, а он робко улыбался, и почему-то, глядя на него, казалось, что он сейчас замахает своими длинными руками и улетит, и в этом не будет ровно ничего удивительного, а удивительно, что он сажает цветы и сидит на корточках. Балашова сказала об этом Лапшину, он улыбнулся и согласился.
   – На кузнечика похож.
   Лапшин кивнул: действительно, Ханин сейчас чем-то напоминал кузнечика.
   – А что такое смерть? – неожиданно спросила Катерина Васильевна.
   – Черт ее знает, – ответил Лапшин. – Я про нее думать не люблю.
   – И не думаете?
   – Бывает – думаю, – неохотно отозвался он. – Но стараюсь не слишком о ней раздумывать.
   За березами сильный голос опять запел:
 
Венки, лампадки, пахнет тленьем…
И только этот милый взор
Глядит с веселым изумленьем
На этот погребальный вздор.
 
   – Вот именно – погребальный вздор! – вздохнув, сказал Лапшин. – Не понимаю я ничего про эту самую смерть…
   – А я думала, вы все понимаете и на все у вас есть ответы, – лукаво сказала Катерина Васильевна. – И Ханин так считает…
   – В том смысле, что готовые?
   Она поняла, что обидела его, и горячо воскликнула:
   – Вы только, пожалуйста, Иван Михайлович, не думайте, что это я нехорошо сказала. В вас самое главное – это что вы такой… Понимаете? Вы как… ну, как скала…
   Щеки ее вспыхнули, а он, не улыбнувшись, кивнул:
   – Понятно. Как вроде каменный. Что ж, не так плохо иногда.
   – Ах, я всегда все не так говорю, – быстро зашептала она. – Не в том смысле, что камень, а вот именно скала, гранит. С вами спокойно, и, если видеть и думать, как вы, тогда ничего не страшно, и все имеет свой смысл, и жить всегда есть для чего, и люди хорошие… И на обиды не надо обижаться, и на… впрочем, все это не то, не умею я с вами говорить…
   – А разве со мной нужно как-то особенно говорить?
   Она совсем смешалась и не нашлась, что ответить. Ответил за нее он сам:
   – Это я не раз замечал, что вы мне вроде бы с одного языка на другой переводите или даже громко очень говорите, будто я тугоухий. А я русский, и слух у меня нормальный.
   Глаза его твердо смотрели на Балашову, и говорил он будто прощаясь. Она поняла эту особую интонацию, поняла, как ему трудно сейчас, и поняла, что случится, если этот человек решит больше не разговаривать с ней. И, потянув его за рукав, она сказала голосом, исполненным отчаяния, что он не смеет так думать, что все это совсем иначе и что она не понимает, как это произошло, какая-то чепуха, которая затянулась в узел и душит их обоих.
   – Почему же чепуха? – ровным голосом возразил Лапшин. – Никакая не чепуха, а просто какие-то сплошные подтексты, которых вы хотя и не любите, но без которых обойтись никак не можете. Двойная жизнь, как в цирке у фокусников двойное дно!
   Катерина Васильевна, внезапно побелев, спросила:
   – Вы обидеть меня хотите?
   – Нисколько! – угрюмо отозвался он. – Надо только, понимаете, чтобы четкость была.
   – Это в чем же четкость? – вдруг сбоку спросил Ханин. – Все он обучает тебя, Катерина, да?
   – Ох, если бы! – странно пожаловалась Балашова и отвернулась.
   Назад ехали молча, одна Патрикеевна ворчала, и Лапшину было жалко и больно оттого, что он сказал нынче. Выболтал все, и теперь кончено, теперь все сам поломал. Как ни было грустно ему заходить к Балашовой, все-таки он заходил часто, и пил чай, и на что-то надеялся, и о чем-то мечтал. А теперь этому всему конец…
   Сидя за рулем, на мгновение в водительском зеркальце он увидел Катерину Васильевну: она по-прежнему ела свой миндаль, рот у нее запекся, и лицо было страдающее и замученное.
   Ночью Ханин трещал на машинке и спрашивал:
   – Ты рад, Иван Михайлович, что я вернулся к тебе в дом? Рад, что старик приехал? Хороший, уютный, симпатичный старичина Ханин, легкий человек, смешливый, душа-парень, рубаха…
   И сам себе отвечал:
   – Никто старику не рад, всем на старика наплевать, один он, как перст, верно, Патрикеевна?
   У Ханина была бессонница. Он стыдился ее и, глотая веронал, говорил, что это от живота. А поздно ночью пожаловался:
   – Знаешь, Иван Михайлович, мне эта твоя канитель начинает, право, приедаться. И сам ты измучился, и Катерину мучаешь. Какого тебе еще беса нужно? Чего молчишь, отвечай!
   – Я хочу все понимать, – угрюмо ответил Лапшин.
   – Что именно?
   – Я хочу жениться, – густо и как-то даже нелепо краснея, сказал Иван Михайлович. – Я хочу, чтобы она полностью разобралась в себе. Ты понимаешь, о чем я толкую. Я, Давид, человек грешный, я не весь наружу, но хамство это в отношениях с женщинами мне противно нынче. Наверное, отгулялся…
   Ханин смотрел на Лапшина удивленно, моргал под очками. Иван Михайлович сердито стягивал сапоги. Аккуратно поставив их возле кровати, он сильно повел плечами и совсем уныло добавил:
   – А кому эти наши откровенности нужны?
   – Ты ей прикажи, чтобы она разобралась! – насмешливо посоветовал Ханин. – Вели!
   – Иди к черту! – ответил Лапшин.

Как нужно убегать

   Весь вечер в понедельник Жмакин пробыл в Управлении. Шатался по темноватым, мрачным коридорам, дремал на скамье в комнате ожидания, перемигивался с Криничным и Бочковым, а потом нечаянно для себя осуществил небольшой подвиг: незнакомая старуха, приподняв вуаль, хотела закурить, вуаль вспыхнула, и Жмакин ловко «погасил» старуху, набросив на ее породистую голову свой пиджак.
   – Мерси, – галантно поблагодарила старуха и добавила загадочные слова: – Ко всем моим делам мне не хватало только спалить морду.
   Как объяснил позже Жмакину Лапшин, старуху поймали на крупных аферах, – она продавала иностранцам купчие на доходные дома. Но тем не менее Жмакин с ней немного поболтал о превратностях судьбы и о великолепном прошлом титулованной старой дамы.
   Уже ночью за Жмакиным пришел Окошкин.
   В коридоре они встретили Лапшина. Глаза у Ивана Михайловича хитровато поблескивали, он, видимо, только что побрился, щеки были слегка припудрены, и пахло от него чуть слышно одеколоном. И во всем его облике было нечто торжественное, приподнятое и вместе с тем напряженное.
   – Ну? – спросил он, натягивая перчатки и быстро, не оглядываясь, шагая по коридору. – Как самочувствие?
   – Нормальное.
   – Надумал, чего делать будем?
   – Мне утруждаться не приходится, – угрюмо ответил Алексей. – За меня давно большие начальники все думают…
   – Ты брось! – велел Лапшин.
   Он сел за руль, и они молча поехали.
   – Правительственную награду мне будут вручать? – спросил Жмакин.
   – Нахальный вопросик…
   – Одно из двух. Или обратно в тюрьму, или чего-нибудь особенного, – сказал Жмакин по-одесски. – Мне еще, между прочим, причитается за тушение пожара на лице одной гражданки…
   Тут Лапшин рассказал Жмакину суть дела старой дамы, и Жмакин даже восхитился размахом работы старухи.
   – Министерская голова! – воскликнул он. – И многих буржуев она обдурила?
   – Кое-кого обдурила…
   – Это надо же!
   – А ты не радуйся! – посоветовал Лапшин. – Тебе о другом думать надо. Сейчас начальство с тобой толковать будет, держись в рамочках, убедительно прошу. – И, неожиданно вздохнув, Иван Михайлович пожаловался: – Устал я с тобой, учти…
   – Со мной действительно хлопотно! – подтвердил Жмакин.
   На площадке лестницы, в самом здании, уже когда они поднялись в лифте, по поводу которого Жмакин не преминул заметить, что это удобный способ сообщения, Лапшин остановился и сказал, сердито глядя на Жмакина.
   – Поскромнее только веди себя, Алеха. Говорю как человеку, не просто все с тобой обстоит. Не я решаю, и даже не тот товарищ, с которым будешь говорить.
   – Ясно! – произнес Жмакин.
   Они пошли молча по коридору – Лапшин впереди, Жмакин сзади. В большой приемной Жмакин сел на край стула. Его вдруг начало подзнабливать, он зевал с дрожью и искоса следил за Лапшиным, читавшим газету. Но и Лапшин не очень внимательно читал, он о чем-то сосредоточенно и напряженно думал, устремив глаза в одну точку. Наконец низенький короткорукий адъютант крикнул:
   – Товарищ Лапшин!
   Глазами показал на тяжелую дверь.
   – Ты тут сиди, – шепотом сказал Лапшин, обдернув гимнастерку, и щеголеватой походкой военного, слегка выдвинув вперед одно плечо, пошел к двери и скрылся за портьерой.
   Мелко трещали телефонные звонки: адъютант порой брал короткими руками две трубки сразу и разговаривал очень тихо, убедительно и иногда крайне сухо. Жмакин все зевал, потрясаемый какой-то собачьей дрожью. Опять зазвенел звонок. Жмакин взглянул на адъютанта, адъютант сказал: «Идите», и Жмакин пошел к тяжелой, плотно закрытой двери, неверно ступая ослабевшими ногами.
   Двери открылись странно легко, и Жмакин очутился в небольшом скромном кабинете. Посредине комнаты, слегка расставив ноги, стоял Лапшин со стаканом чаю в руке и ободряюще улыбался, а возле стола, подперев подбородок руками, читал бумаги в папке невысокий, узковатый в плечах человек. Услышав шаги, человек быстро поднял голову и, обдав Жмакина блеском светлых глаз, спросил, закрывая папку:
   – Жмакин?
   – Так точно, – по-военному ответил Жмакин и составил ноги каблуками вместе.
   Секунду, вероятно, длилось молчание, но эта секунда показалась Жмакину такой огромной, что на протяжении ее он успел весь вспотеть и задохнуться. А начальник все улыбался и смотрел на него с выражением веселого любопытства.
   – Ну, садитесь, – сказал он и показал глазами на стул, стоявший совсем рядом с его стулом. Стулья эти стояли так близко один от другого, что, садясь, Жмакин дотронулся своим коленом до колена начальника. Начальник взял закрытую было папку, полистал и спросил у Жмакина:
   – Что же вы к нам не пришли, когда вас там травили? Мы бы как-нибудь размотали. Не так уж это и сложно, а, товарищ Лапшин?
   – Но и не так уж просто, Алексей Владимирович, – сказал Лапшин.
   – Так чего же вы все-таки не пришли? – опять спросил начальник.
   – Постеснялся, – тихо сказал Жмакин.
   – Постеснялся, – повторил начальник, – ты видел таких стеснительных, Иван Михайлович?
   Посмеиваясь, он встал, прошелся по кабинету и, остановившись против Лапшина, начал ему рассказывать тихим голосом что-то, видимо, смешное. Он рассказывал и поглядывал на Жмакина, и Жмакин, встречая прямой и яркий свет его глаз, чувствовал себя все проще и проще в этом кабинете.
   – Ну что ж, – кончая разговор с Лапшиным, сказал начальник, – картина у тебя, Иван Михайлович, намечена правильная…
   Еще пройдясь по кабинету, он поговорил по телефонам – их было штук семь-восемь, и все разные, – потом почесал ладонью затылок и сел опять возле Жмакина. Лапшин тоже сел и закурил папироску.
   – Так что же, Жмакин, погулял, пора и честь знать, – сказал начальник, – верно? Или как?
   – Ваше дело хозяйское, – сказал Жмакин и съежился. Он только сейчас начал понимать, что в его судьбе с минуты на минуту должен произойти какой-то страшно важный и решающий перелом.
   – Чего же хозяйское, – сказал начальник, – никакое не хозяйское. У нас есть законы, и надо законам подчиняться… Тебя приговорили к заключению, ты бежал, верно?
   – Это так, – согласился Жмакин, – бежал… Два раза бегал.
   – Пять раз, – сказал Лапшин.
   – Виноват, ошибся.
   Начальник засмеялся и спросил:
   – Как же ты бегал?
   – Разные случаи были, – сказал Жмакин, – тут имеется техника довольно развитая. Один раз, например, в пол убежал.
   – Как так в пол?
   – В вагонный пол. Вагон был не международный, попроще… Мы пропильчик сделали в полу. Так называемый лючок. Значит, на ходу поезда спускаешь туда ноги, руками за край лючка держишься и постепенно опускаешься ровно спиной к шпалам. Но ровно нужно. А то, если перекривишься, что-нибудь оторвет. Башку свободно может оторвать. Ну, так опускаешься, опускаешься, а потом хлоп на шпалы. И лежишь ровненько-ровненько. Ну, конечно, легкие ушибы, это всегда получишь.
   – Интересно, – сказал начальник, – я в шестнадцатом году из вагона убойной в окно прыгал. Покалечился.
   – Небось не разделись, – сказал Жмакин.
   – Не разделся, – несколько виновато сказал начальник. – А надо было раздеваться?
   – Ясное дело, – сказал Жмакин, – обязательно надо. Решетка куда была вывернута, внутрь или наружу?
   – Внутрь.
   – Конечно, крючки получились. Сразу вы и повисли. Раз такое дело, прыгать надо вперед, с ходу, а не с крючка. Хорошенькое дело одетому в окно прыгать. Рассказать – никто не поверит. А вы, между прочим, за что сидели?
   – Между прочим, за царя.
   Жмакин слегка смутился: вопрос был явно бестактный, но человек, которого Лапшин называл Алексеем Владимировичем, нисколько не обиделся. Он о чем-то думал, перелистывая страницы в папке. Потом отрывисто спросил:
   – Кто такой вам, Жмакин, Корчмаренко?
   – Отец жены. Между прочим, учтите, я с ней не зарегистрирован, но считаю, между прочим…
   Вот привязалось это «между прочим». Вечно к нему привязываются лишние слова.
   – А Дормидонтов?
   – Товарищ Корчмаренко. И он и Алферыч – члены партии, – облизывая пересохшие губы, сказал Жмакин. Он уже догадывался, что там в папке есть бумаги, подписанные друзьями Корчмаренко. – Петр Игнатьевич человек видный, положительная личность.
   – Алферыч, – это, по всей вероятности, Алферов?
   Жмакин кивнул головой и для убедительности произнес:
   – Точно.
   Он едва еще раз не сказал «между прочим», но в последнее мгновение спохватился и только издал коротенькое «мэ».
   – Значит, отбывать срок не желаете?
   – Нет, – сказал Жмакин, – переутомился. Я за свое хлебнул, сейчас хочу на светлую дорогу жизни выходить и участвовать в строительстве нашего будущего.
   Эту довольно-таки книжную фразу он произнес, не обдумав ее заранее и совершенно искренне. Она складывалась в нем все эти длинные, трудные, иногда мучительные дни. И в конце концов как бы впечаталась буквами где-то в его мозгу, а быть может, в душе. И ни Алексей Владимирович, ни Лапшин не удивились этим словам – так просто и даже с какой-то горечью они были сказаны.
   – Ну что ж, участвовать так участвовать, – сказал начальник и поднялся. – Попытаемся, доложим…
   «Значит, это еще не все?» – подумал Жмакин.
   Видимо, это было еще не все. Наверное, существовал кто-то главнее этого начальника с его худым, утомленным лицом, с его черно-рубиновыми знаками различия на алых нашивках, с его орденами и значком Почетного чекиста.
   – Ладно, вы погодите, Жмакин, – велел Алексей Владимирович, – мы тут с Иваном Михайловичем потолкуем…
   Жмакин закрыл за собою дверь. Альтус прошелся по кабинету из угла в угол, потом быстро взглянул Лапшину в глаза и отрывисто сказал:
   – Трудно, Иван Михайлович. Очень трудно.
   – Трудно! – спокойно ответил Лапшин.
   – А? – на мгновение задумавшись, не расслышал Альтус.
   – Подтверждаю – трудно. А тебе еще труднее, Алексей Владимирович. Неизмеримо труднее.
   – Труднее не труднее, – слабо усмехнувшись, но с досадой в голосе произнес Альтус. – Не суть оно важно. Важно другое! Что о нас наши дети думать станут? Ужели не разберутся, что нас какими Дзержинский воспитал, такими мы…
   Он помолчал и добавил:
   – Такими мы и умрем. Как считаешь?
   – Точно так и считаю, Алексей Владимирович. Только зачем же умирать?
   – А это обстоятельство не от нас с тобой зависит. Пойдем?
   Они еще взглянули друг другу в глаза без улыбки, серьезно, взглянули молча – два человека, совершенно понимающие друг друга, привыкшие понимать один другого и уверенные в том, что никогда не ошибутся в этом взаимопонимании.
   Потом Альтус взял папку с жмакинским делом и быстро пошел вперед. В приемной, кивнув на дверь напротив и как бы не заметив Жмакина, сидящего на стуле, Алексей Владимирович спросил у адъютанта: «У себя?» – и исчез, словно в большом шкафу, в странном, черном предбанничке – так показалось Алексею Жмакину. Лапшин, покуривая, сел неподалеку от Жмакина, невесело подмигнул ему и взглянул на большие стенные часы. Было без десяти час пополуночи. А обратно появился Альтус из странной черной двери около двух. Он был очень бледен, глаза его неприятно поблескивали, странный, словно чужой или приклеенный круглый румянец горел на щеках. И бледные губы его дернулись, когда, протягивая Лапшину папку, он сказал сухо:
   – Будь здоров, Иван Михайлович. Резолюция наложена.
   На мгновение задумавшись, он помолчал, потом повернулся к Жмакину и, светло и пристально глядя на него, произнес:
   – Что ж… выходите, товарищ Жмакин, на светлую дорогу жизни. Все, что в наших с Иваном Михайловичем силах, мы сделали, теперь сами карабкайтесь! Желаю, тезка!
   Дверь в кабинет Альтуса закрылась. Жмакин и Лапшин быстро спустились вниз, сели в машину, Иван Михайлович включил зажигание и с места нажал на педаль акселератора.
   – Что это вы будто расстроены? – спросил Жмакин. – А, товарищ начальник?
   – Тебя к Криничному подкинуть? – не отвечая на жмакинский вопрос, спросил Лапшин.
   Большие его руки в черных кожаных перчатках лежали на баранке руля, и Жмакин представил себе, как он будет вот так же сидеть на шоферском месте, но не в легкой пассажирской машине, а в тяжелом большом грузовике, как перед ним будет тянуться длинная, черная, без огней дорога и как после тяжелого пути он вернется в гараж, кинет рукавицы, закурит и скажет каким-то своим будущим товарищам, сипатым парням, которым и черт не брат:
   – С этими дорогами, черт им батько!
   Нечаянно он сказал эту фразу вслух, но Лапшин не удивился. У дома, в котором жили Криничные, Иван Михайлович притормозил и велел:
   – Жди моего звонка. Дня через два, не позже.
   – Ясно! – сказал Жмакин.
   Покуда дворник возился ключом, Алексей смотрел вслед лапшинской машине и опять, в который раз, не понимал, что они все за люди – и Лапшин, и Криничный, и Бочков, и Окошкин – его бывшие «враги.
   Потом немножко поговорил с солидным дворником, выкурил с ним «для баловства», как выразился дворник, папироску и осторожно позвонил в квартиру семь.

Как моют грузовики

   Под вечер, свежевыбритый, приглаженный щеткой в парикмахерской под хорошего пай-мальчика, Жмакин сидел в кабинете у Лапшина и сворачивал самокрутку из голландского табака.
   Табак был душистый, но слабенький, и Лапшин, немного покурив, сказал:
   – Назад подарю. Хоть упаковка и роскошная, а силы в нем никакой нет. Я с малолетства люблю такой табак, чтобы душил. А это не табак. Баловство.
   – А за границей, интересно, дамы трубки курят? – осведомился Алексей. – Я, будучи ребенком, помню, видел картинку – сидит пожилая женщина и курит трубку. Некрасиво как-то… Но, возможно, это раньше было, а сейчас уже нет.
   Иван Михайлович не знал – курят ли сейчас дамы за границей трубки – и ничего Жмакину ответить не смог. Еще покурили, помолчали, потом Лапшин крепко прижал окурок в пепельнице и сообщил:
   – Завтра встанешь на работу. Вернее, послезавтра – завтра оформишься. В большой гараж тебя определим, и начальником там старый мой товарищ Егор Тарасович Пилипчук. Вот он этот табачок мне из США нынче в подарок привез. Умный человек, будет тебе у него неплохо. Практической езде, то есть вождению автомобиля, тебя там подучат. Права получишь…
   – А они меня не будут подозревать, что я ихний гараж обкраду?
   – Не обкрадешь.
   – Значит, доверяете?
   – Доверяем, Жмакин.
   – Странное дело, – усмехнулся Алексей. – То мне Корнюха доверял, нынче вы с товарищем Пилипчуком, а пару дней назад большой начальник Алексей Владимирович. Опять же Криничный. Прихожу тогда к нему на квартиру, он сам спит, как божий ангел, а пистолет возле на столике валяется. Это как – доверие или проверка?
   – Брось ты, Алеха, психологию разводить, – сказал Лапшин. – Ты мне ответь по делу. Подходит тебе гараж?
   – Другого ж ничего нету?
   – В Арктику я тебя послать не могу, – прохаживаясь по кабинету, говорил Лапшин. – Покуда не тот ты еще человек. Директором завода тебя навряд ли назначат по причине малограмотности и недалекого прошлого…
   – Анкетой меня, между прочим, попрекать не надо. Я и сорваться могу по своему характеру, несмотря на все ваши поручительства.
   – Опять грозишь?
   Жмакин тихо улыбнулся:
   – Это по привычке, – сказал он. – Сами знаете, Иван Михайлович, очень наши ребята любят из себя психов корчить. Я такой, я – особенный, хризантема, недотрога, у меня психика поломатая…
   Дверь без стука отворилась – вошел немолодой человек, еще рыжий, но уже седеющий, плечистый, с медвежьей перевалочкой, в костюме, несколько пестроватом для простецкой наружности вошедшего, но, ежели внимательно поглядеть, то вовсе не столь уж простецкой оказывалась эта наружность, глаза смотрели с веселой проницательностью, крепкий рот подрагивал от насмешливой улыбки. Выбрит вошедший был до лакового блеска, который, видимо, не даром ему дался – не менее дюжины порезов заклеил он маленькими пластырями.
   – Это чего тебя так изукрасило? – спросил Лапшин, весело вглядываясь в гостя.
   – А новую технику осваивал, американскую, – сказал тот, и Жмакин догадался, что вошедший и есть Егор Тарасович Пилипчук, прибывший из США. – Купил, понимаешь ли, бреющий агрегат, вот и мучаюсь с ним. Вещь хорошая, но покуда не могу я из этой техники выжать все. У нее там имеется одна деталь, обозначенная литерой «Р», так эта деталь мясо из щеки выдирает…
   Садясь, Пилипчук внимательно посмотрел на Жмакина, полоснул по его лицу своими неласковыми, хоть и веселыми, глазами и осведомился:
   – Он?
   – Он.
   – Который из жуликов?
   – Вор был хороший, – сказал Лапшин. – Ловкач парень.
   – Специальность имеешь? – опять полоснув Жмакина взглядом, спросил Пилипчук. – По автоделу разбираешься?
   – Теоретически вполне, – стараясь не обижаться на резкий тон Пилипчука, ответил Жмакин. – Слесарить могу маленько, монтер также. Но управлять машиной не приходилось.
   – Не приходилось, но можешь?
   – Раз не приходилось, значит, не могу, – взбесился Жмакин. – Ясно же говорю.
   – А ты не кусайся, – не отрывая своего режущего взгляда от Жмакина, произнес Пилипчук. – Я тебя на свою ответственность беру, несмотря на разные поручительства. Ежели что – с меня спросят, а не с господа бога нашего. Ты человек без паспорта, трудом на пользу человеческую не слишком намученный, человек бесквартирный, следовательно, мне тебя и поселить где-то нужно, а мне тебя селить негде, кроме как на территории автобазы. Вот и думай: вскочит тебе в голову какая-либо поганая идея обокрасть – обкрадешь. Я тебя и спрашиваю, и еще спрашивать буду, и душу из тебя вытряхну, покуда не разберусь, какой ты есть человек…
   Жмакин молчал. Молчал и Лапшин, поглядывая то на Егора Тарасовича, то на Алексея. Пилипчук вынул пачку папирос, закурил, наморщил лоб и, шевеля рыжими с сединой бровями, написал записку, потом другую, порылся в бумажнике и, протянув Жмакину деньги – трешками штук двадцать, велел расписаться в получении аванса. Алексей расписался нетвердою рукой.
   – Теперь езжай по указанному адресу, – сказал Пилипчук строго. – Эту бумажку предъявишь во второй проходной. Адрес я не указал – запомни: Васильевский, Вторая линия, девяносто три, автобаза. Все ясно?
   – Ясно! – поднимаясь, сказал Жмакин.
   – Еще запомни. Человек, с которым жить будешь вместе, – замечательный человек. Его обидишь – башку тебе наш народ напрочь удалит, а я не заступлюсь. Вот так…
   Алексей все стоял, не зная, как дальше себя вести.
   – Ну что ж, иди, Жмакин, – произнес наконец Лапшин. – Будь здоров, иди! Наведывайся, если время будет.