Страница:
- Дом от того взрыва загорелся и сгорел, - продолжала меж тем Олька очень тихим голосом. - Когда он загорелся, в сени вползла с улицы бабка, застонала: "Господи, ты в крови вся! Убегай, спрятайся, коли можешь, - немцы на пожар бегут..." Не помню, как выползла я из сеней на крыльцо, побежала в темень через огороды. На краю деревни дедушку встретила с хворостом, он только охнул, бросил хворост... Потом побежал куда-то. Я, помню, долго сидела под дождем в кустах, все ждала его, оторвала от кофточки кусок, прижимала разорванную щеку тряпкой этой... Дед приплелся не скоро, плюхнулся мешком и еще долго лежал недвижимо... Потом сказал, что нету больше у меня и бабки, немцы ее забрали и не выпустят... И точно, ее повесили через два дня. Она сказала им, что это она кинула гранату в немцев, которые дочку ее опоганили... мою маму. Они, наверно, не поверили ей. Бабке разве кинуть гранату, она разве знает, как с ней обращаться? А я еще в школе обучалась... Но все равно бабушку повесили, нас 6 дедом искали... Да мы в лесу таились, а после в отряд кое-как пробрались...
Она замолкла, и Семен молчал, не в состоянии произнести что-то и понимая, что любые его слова будут сейчас жалкими и беспомощными. И долго они стояли так в безмолвии.
Наконец Олька вздохнула глубоко и сильно. Семен почувствовал, каким-то чутьем понял, что ей легче оттого, что она рассказала обо всем этом, что ей надо было об этом рассказать кому-то постороннему. Он пошевелился, и она, стоявшая к нему боком, неожиданно вскинула туго обвязанную платком голову, повернулась и, глядя прямо в лицо, проговорила отчетливо:
- Ты сказал, найдется для меня парень... А вот ты... можешь меня, такую... поцеловать?
Он потерянно молчал, удивляясь ее вопросу. Но это даже был не вопрос, а просьба, он это чувствовал по ее голосу.
- Ну; что же ты?! - воскликнула она насмешливо. - Немец тот, может, и заразный был. Так ведь только когтями по телу поскреб. А больше ко мне ни один мужик не притрагивался... Ну? Сейчас темно, болячек моих не видно... Ну?!
Девушку била истерика. Глаза ее сверкали, вся она дрожала, и это странным образом подействовало на Семена.
- Ну что ты... что ты? - произнес он, шагнул к ней, взял ее за плечи и, чуть склонившись, хотел отыскать ее губы.
Но она тяжело дыша, повела головой в сторону, вывернулась из его рук, отбежала прочь. Возле одиноко торчащего на другой стороне улицы дерева остановилась, обернулась.
- Жалельщик какой нашелся! - крикнула она с яростью. - Это все они, Капитолина с Зойкой... А мне не нужно! Ничего не надо, ноня-атно?
"...атно-о!" - эхом взлетел в молчаливое звездное небо ее крик.
Когда эхо умолкло, девушки возле дерева уже не было.
* * * *
Под вечер четвертого июля Дедюхин был вызван к командиру роты, вернулся оттуда красный, взъерошенный.
- Пос-строиться! - прошипел он, как гусак, своему экипажу, и, когда подчиненные встали у машины, командир танка, пройдясь взад-вперед вдоль малочисленного строя, остановился напротив Вахромеева.
- Воротничок чистый пришил уже? Та-ак! - угрожающе протянул он.
- Товарищ старший лейтенант, я...
- Молчать! - взвизгнул Дедюхин, багровея от натуги. - А под трибунал не хочешь?! А? - И повернулся к Ивану Савельеву: - А ты куда смотришь? Куда, я спрашиваю? Ежели и племянничка твоего, - Дедюхин ткнул пальцем в Семена, - под трибунал? Вот если бы сегодня к бабам своим умотали в Лукашевку?.. Ишь, воротнички чистые пришили...
Дедюхин бушевал бы, может, еще долго, но заурчал приближающийся грузовик, и командир танка проговорил устало:
- Ладно, я вас еще мордой об землю пошоркаю. Взять на борт два боекомплекта!
Больше Дедюхин ничего не стал объяснять, но все и без того понимали, что вольное житье, к которому уже как-то привыкли, кажется, кончается.
Приняв боеприпасы, начали протирать снаряды, потом все, кроме Дедюхина, снова вызванного к ротному, пошли к берегу речки вымыть заляпанные снарядной смазкой руки. Весь день пекло, зной не спадал и к вечеру, хотя солнце уже было в нескольких метрах от горизонта...
В ожидании дальнейших событий все толпились вокруг танка. Вахромеев, встревоженный и обеспокоенный, беспрерывно спрашивал сам у себя:
- Интересно, успеем ли поужинать? Вот в чем вопрос. - И сам же себе отвечал: - Ох, чую - не успеем. Открывайте, братцы, святцы...
- Что ты ноешь-то? - рассердился Иван. - Прямо жилы из всех тянешь и тянешь.
Вахромеев обиженно хмыкнул и скрылся из глаз. Иван подошел к Семену, сидящему под березкой с разлохмаченной корой, опустился рядом, вынул вчера полученное из дома письмо, стал перечитывать.
- Чего пишут-то? - спросил Семен.
- Да что! Тоже хлещутся там. Панкрат Назаров все кашляет. Шестьсот центнеров хлеба, пишет Агата, колхозу прибавили сдать сверх плана, а жара посевы выжигает.
- Мать как там?
- Про мать ничего в этом письме... Школьников из Шантары, пишет, на лето по колхозам разослали, в Михайловку тоже вроде прибыли. И еще ждут. Детям тоже достается.
Дядька Иван с самого отъезда на фронт был малоразговорчив, в Челябинске, где их распределили по разным частям, он только сказал Семену:
- Прощай, выходит. Может, и не увидимся больше... Оно ведь как судьба выйдет.
Благодаря объявившемуся в Челябинске Дедюхину они не только увиделись, но вот год уже почти воюют вместе. Дядя Иван будто носил постоянно в себе что-то невысказанное и больное. Когда было можно, Семен оказывал ему всякие пустяковые услуги, следил, чтобы поудобнее место для ночлега было, чтобы суп в его котелке оказался погуще... Иван все замечал, глаза его теплели, но вслух никаких благодарственных слов не высказывал.
Перечитав в который раз истершееся уже письмо, Иван оглядел листок со всех сторон, будто отыскивая, не осталось ли где не замеченное им слово, аккуратно сложил, спрятал в карман. Минуты две-три смотрел куда-то перед собой, на измятую солдатскими сапогами, втоптанную в землю траву.
- Сколько все ж таки сил человеческих у баб? А мы их, случается, не шибко-то и жалеем...
Семен опустил голову, думая, что дядя Иван имеет в виду его хождения к Ольке в Лукашевку, но он говорил пока о другом:
- Чего Агатка моя в жизни видела? Слезы да горе. Холод да голод. А вот в каждом письме меня еще обогреть пытается...
И, еще помолчав, задал вопрос, которого Семен боялся;
- Чего там у тебя с Олькой этой?
Семен ответил не сразу.
- Ничего, - проговорил он и поднялся.
- Так ли?
Иван спросил это, глядя снизу вверх, Семен стоял, чуть отвернувшись, но взгляд его чувствовал. Он слышал под подошвой сапога какой-то острый предмет не то камень, не то сучок, это его раздражало, он двинул ногой, чтоб отбросить тот предмет, но, когда поставил ногу на место, под подошвой было то же самое, - наверное, это просто торчал из земли корень.
- Ты что же... жил с ней?
- Ну, жил, жил! - вскрикнул Семен, поворачиваясь к Ивану.
- Та-ак. С-сопляк! А жена, Наташка? Ну, чего в рот воды набрал? Отвечай!
Ответить Семен ничего не успел - издалека послышался шум заводимых танковых моторов, стал приближаться. Иван вскочил с земли. Появился из-за кучки деревьев Дедюхин, издали махая рукой. Этот знак все поняли, выстроились возле машины. Дедюхин, подбежав, схватил болтающийся у колена планшет, раскрыл его.
- Слушай боевой приказ...
Мимо по размолоченной гусеницами просеке, заполняя ее синими клубами сгоревшей солярки, уже с ревом неслись танки. Дедюхин только крикнул:
- В машину! На дорогу Фатеж - Подолянь. Там я скомандую...
Через несколько минут тяжелый танк, подминая молодые деревца, выскочил на дорогу. С час или полтора шел в колонне других машин. В смотровую щель Семен ничего не видел, кроме подпрыгивающего на рытвинах впереди идущего танка да мелькавших по сторонам деревьев.
Потом Дедюхин скомандовал взять влево, шли каким-то лугом уже в одиночестве, продрались сквозь негустой лесок, взлетели на лысый холм. Семен увидел впереди участок дороги, огибающей небольшое заболоченное озерцо. Дорога выворачивала из того самого леска, который они миновали, и пропадала за камышами.
Когда танк спустился с холма, Дедюхин приказал остановиться. Он выскочил из машины, пробежал вдоль отлогого холма, поросшего на склоне всяким мелким кустарником.
- Ну, мужики-сибирячки! Тут наша песня, может, последняя и будет.
У Семена прошел меж лопаток холодок. Дедюхина он видел всяким, но таким еще никогда: щеки серые, губы плотно сжаты, он говорил, кажется, не разжимая их, и не понятно было, как же он выталкивает слова. Глаза блестели остро, пронзительно, во всем его облике было что-то сокрушающее, неудержимое.
- Предполагается, что утром немцы двинутся. Передохнули, сволочи... Наша задача до удивления простая: по этой дороге, - Дедюхин махнул в сторону озерца, - не пропустить ни одного танка. Сколько бы их ни было...
- На этой дороге их целый полк уместится. Что мы одной машиной? проговорил Вахромеев.
- Сколько бы их ни было! - повторил Дедюхин, продавливая слова сквозь губы. - Я сам... сам этот участок дороги выбрал. Мы их тут намолотим. А, Егор Кузьмич?
Алифанов глянул на опускающееся за горизонт солнце, будто хотел попрощаться с ним. Все невольно поглядели туда же. Потом подправил согнутым пальцем один ус, другой. И сказал:
- Как выйдет, конечно... Постараемся.
Иван стоял прямо, скользил прищуренным взглядом по дороге, голова его медленно поворачивалась.
- Взять лопаты. Танк закопать, - распорядился Дедюхин.
Капонир рыли дотемна, сбросив гимнастерки. Соленый и грязный пот ел глаза, протирать их было нечем, некогда, да и бесполезно.
Уже в темноте Семен задним ходом задвинул танк в земляную щель, сверху его закидали нарубленными ветками. Дедюхин приказал срубить еще несколько деревьев, вкопать их перед танком так, чтобы они, не мешая обзору и обстрелу дороги, надежно маскировали машину. Когда это было исполнено, он ушел на дорогу, по-хозяйски осмотрел ее, будто ему предстояло завтра с утра приняться за ее ремонт, а не корежить снарядами. Вернулся и разрешил достать на ужин НЗ.
- Обмыть рыло бы, - пробурчал Вахромеев.
- Ничего... Не на свиданье собрался к этой своей, - буркнул Дедюхин. И неожиданно для всех улыбнулся. - Сладкая баба у тебя. Я видел как-то. А его вот, Савельева, зазнобу не знаю. Ишь вы, какие жеребцы! Поди, всю землю вокруг них копытами изрыли?
Дедюхин говорил теперь добродушно, Семен глянул на ковырявшегося в консервной банке Ивана, но тот, хмурый, промолчал.
Ели все вяло, усталость разламывала кости.
- Ну что ж, давай, дядя Ганс... - произнес Дедюхин неожиданно. И не совсем понятно добавил: - А настелить гать - не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь. А теперь всем спать, Савельев Иван, глядеть за дорогой. В три часа меня разбудишь, если все будет тихо.
И он первый улегся на теплую рыхлую землю, мгновенно захрапел.
Семен, облюбовав себе место для сна, наломал веток, застелил землю. Снял сапоги, положил их под голову, засунув в голенище для мягкости воняющие потом портянки. Укладываясь, он боялся, что дядя Иван захочет продолжить разговор об Ольке, но тот молчал, только все скреб ложкой в консервной банке.
Стояла удивительная тишина, как уже много недель подряд. Немецкий передний край отсюда был километрах в трех-четырех, но этого не чувствовалось. Где-то далеко то в одном месте, то в другом небо слабенько озарялось колеблющимся светом и гасло - это время от времени взлетали над линией фронта осветительные ракеты.
Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звездном небе, как в порванном решете, зияли черные дырки. Семен глядел на эти темные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголенными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. "А может, я буду тем и счастливая, Семка!" - стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах ее не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. "Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту..."
Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он ее просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была все-таки несправедлива, чем-то марала ее. Еще он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернется... Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по ее груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы; Ноги ее подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу...
...Так оно вот и случилось, думал сейчас Семен, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку все-таки непонятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семен, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим все и объясняется...
Семен припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он ее поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: "Жалельщик какой нашелся..." И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила редко, а когда приходила, то на Семена не глядела, демонстративно отворачиваясь.
- Зачем ты, Оля, так со мной? - спросил однажды Семен. - Ведь я тебя никак обидеть не хотел.
- А я и не обиделась, - сухо ответила она. - А рубец на щеке стал вроде поменьше, понятно?
- Конечно, все заживет.
- И волосы отрастут, ты думаешь? - спросила она помягче.
- Не знаю.
- Вот и доктор сомневается. Плешивая буду... всю жизнь. - И она всхлипнула.
- Оля, не надо...
- Отстань ты! - вскрикнула она опять в гневе, встала и убежала.
Он перестал ходить с Вахромеевым в Лукашевку. Но как-то через неделю или полторы тот сказал:
- Капитолина опять... просит, сходил бы к Ольке.
- Да я вам что, шут гороховый? Дурачок для... для...
- Ну, может, и дурачок, - сказал Вахромеев как-то странно, со вздохом.
- Катись ты со своей Капитолиной!
- Т-ты! Сержант! - Вахромеев подскочил, схватил его за грудки было, сверкая глазами.
Но Семен вдруг вспомнил полузабытый прием самбо, Вахромеев отлетел, согнувшись от боли, изумленно выдохнул:
- Дедюхин! Товарищ старший лейтенант!
- Что такое? - появился из блиндажика, который они соорудили для себя, командир танка.
- Он, зараза... приемы знает какие-то.
- Какие приемы вы знаете? - строго и официально спросил Дедюхин.
Все это кончилось тем, что сам старший лейтенант раза два очутился на земле, а потом потребовал:
- Два часа в день будете заниматься со всем экипажем. Может каждому пригодиться.
- Да я же все перезабыл, товарищ, старший лейтенант. Когда это было-то...
- Выполняйте, - козырнул Дедюхин.
И Семен стал заниматься - учил Вахромеева, Алифанова и самого Дедюхина зажимам, захватам, подножкам. Только дядя Иван после двух-трех уроков от обучения наотрез отказался, заявив, что возраст его все-таки не для самбы этой...
- Ладно, - сразу согласился Дедюхин. - Продолжите с желающими.
В Лукашевку Семен все же пошел. Олька встретила его молчаливо и виновато, они говорили о том о сем, раза два он слышал даже ее смех - тихий, робкий. Рассмеется - и сама вроде удивится: она ли это хохотнула? Замолкнет, прислушиваясь к чему-то в себе. Потом она начала его расспрашивать о Сибири, о семье, о Наташе.
- Счастливая она, твоя Наташка, - вздохнула Олька однажды.
- Ей тоже... столько пришлось пережить.
- Значит, ты ее любить сильнее должен, - сказала она задумчиво.
Как-то Олька весь вечер была молчаливой, подавленной, ни в какой разговор с Семеном не вступала и под конец разрыдалась.
- Ты что, Оля? Устала? Иди отдыхай. Я тебя провожу.
- Нет, я боюсь спать. Как засну, мне мама снится. Ведь это я ее... Ну что ж, они, немцы, надругались над ней. Но ведь жила бы!
- Что ж... конечно, - сказал Семен, чтобы что-то сказать.
Но Олька полоснула его глазами.
- Нет, после такого... нельзя жить. Незачем, понятно?!
Прощаясь, она спросила:
- Как ты думаешь, если б папа был жив... и он бы узнал об этом, что они с мамой... мог бы он ее еще любить?
- Ты, Оля, такие вопросы задаешь...
- Разве мама виновата? Или я... если бы сумел тот немец? Ну, в чем я была бы виновата?
- Ты бы сама... не стала жить. Ты же только что сказала.
Она поглядела на него внимательно, не мигая, глазами холодными и суровыми. Олька была чуть ниже его ростом, она положила руки ему на плечи, привстала на носки, приблизила свое лицо вплотную к его лицу, выдохнула:
- Правильно... Это с нашей, с женской стороны. А с вашей, мужской? Ну?
Он молчал, чувствуя, что никогда не будет в состоянии ответить на такой вопрос. Она поняла это, вздохнула, отпустила его, потихоньку пошла прочь, нагнув к земле голову...
А в тот вечер, когда все произошло между ними, Олька была необычно оживлена - он никогда еще не видел ее такой - и много смеялась. Вдруг она спросила, когда последнее письмо пришло от Наташи. Семен сказал, что неделю назад.
- Дай мне его почитать, а? - попросила она. - Не вздумай мне врать, оно у тебя в кармане лежит, вот в этом.
- Откуда же ты знаешь?! - изумился Семен.
- Я теперь все на свете знаю, - сказала она.
Было еще относительно светло, они стояли на окраине разрушенной Лукашевки, в крохотной березовой рощице, не тронутой ни снарядами, ни танковыми гусеницами. Олька любила это место, и они уже не раз тут бывали. В небе гас закат, пространство быстро наливалось темнотой. Олька выхватила из его рук сложенный вдвое треугольник, вслух начала читать, одновременно опускаясь под березку:
- "Родной мой и милый Сема! Моя единственная любовь..."
Голос ее заглох, она что-то тяжело проглотила и дальше стала читать молча. Семен стоял рядом и краснел, потому что знал, о чем читает Олька. Наташа писала, как и в каждом письме, о любви к нему, но в этом еще и описывала свои ощущения, которые она испытывает, когда крохотная Леночка сосет грудь: "Я забываю от счастья обо всем на свете, я вспоминаю твои нежные руки и губы, Сема, я чувствую себя где-то не на земле..."
Прошло времени вдвое, а может быть, втрое больше, чем требовалось на чтение письма, а Олька все глядела и глядела в бумажный листок. Затем медленно подняла голову, снизу вверх взглянула на Семена глазами, полными слез, и начала медленно вставать. Губы ее тряслись и что-то шептали.
- Я хочу быть... хоть на минуту... на ее месте, - разобрал наконец Семен ее слова и невольно отступил.
А она, уронив письмо и все глядя на него, расстегнула на кофточке одну пуговицу, другую...
- Олька! - пробормотал Семен смущенно и глупо, пытаясь отвернуться от блестевших бугорков ее грудей. - Ты же только что читала... про Наташку...
- Семен, Семен! - прошептала она с мольбой. - Ты о чем говоришь-то... сейчас? Как тебе не стыдно!
- Ты будешь жалеть...
- Я этого сама хочу! Назло тому фашисту... хотя и мертвому! Назло тем, которые маму... - Она задыхалась. - Ну, что же ты?!
Усилием - не воли даже, а сознания - он еще сдерживал себя. А может быть, его смущало белеющее на черной траве письмо...
- Брезгуешь, да? - выкрикнула она хрипло.
- Ты будешь проклинать себя потом за эту минуту...
- А может, я буду тем и счастливая, Семка! Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту...
...Потом Олька плакала, положив обвязанную платком голову ему на колени, а он тихонько гладил ее по голове.
- Пусть твоя Наташа на меня не обижается. От ее счастья не убудет, проговорила она, пытаясь унять слезы. - Я бы на ее месте не обиделась.
Затем она подняла письмо с земли, свернула, положила ему в карман.
- Ты напиши ей хорошее-хорошее письмо. О том, как ты ее любишь и думаешь все время о ней...
Семен только усмехнулся.
- Я же изменил ей.
- Не-ет! - Она вскочила, ее всю заколотило от гнева. - Не-ет! Ничего тогда ты не понимаешь! Это было один раз... единственный и последний.
И действительно - единственный и последний. Семен бывал потом еще в Лукашевке неоднократно, видел и Ольку. Она как-то изменилась, вся подобралась, стала еще более таинственной и непонятной. Она с ним разговаривала непринужденно, но мало, больше молчала, думая о чем-то своем. Иногда, почувствовав его взгляд на себе, сразу умолкала, смущалась и старалась отвернуться. Наедине с ним она больше не оставалась.
А потом она исчезла из Лукашевки. Капитолина сказала:
- Она поступила работать пока в госпиталь.
- Что значит пока?
- Ну, пока не вылечит рубец на щеке. Ей обещали срезать его, операцию сделать. "Потом, говорит, пойду в краткосрочную школу разведчиков". Меня тоже Алейников приглашал в эту самую школу, да я... - Она опустила голову, пряча глаза. - Вахромейчик меня вроде зарядил наконец-то.
- Кто-кто?! - спросил Семен удивленно.
- Вахромейчик, кто же еще, - обиженно сказала Капитолина.
- Я спрашиваю: кто Ольку... пригласил?
- Да майор Алейников Яков Николаевич, начальник прифронтовой опергруппы НКВД. Мы же все - и я, и Зойка, и Олька, - как говорится, в тесном контакте с ним работали. Хороший он дядька, добрый, только малоразговорчивый.
- У него шрам есть на левой щеке?!
- Шрам? Вроде есть. Не такой, конечно, как у Олюшки нашей, маленький такой, незаметный. А что?
...Засыпая, Семен уже думал не о Наташе и Ольке, а о Якове Алейникове, человеке, сыгравшем зловещую роль в судьбе дяди Ивана, сутулая спина которого вон маячит в темноте, в судьбе многих... Тень Алейникова скользнула где-то и возле его жизненного пути. И кто знает, задела или не задела его эта тень, как сложились бы его отношения с Верой Инютиной, не вклинься тут Алейников. А теперь, оказывается, он где-то здесь, занимается какими-то своими делами. Вот война! Людская круговерть и месиво, а старые знакомцы могут встретиться...
Проснулся Семен оттого, что качнулась под ним земля. Он вскочил, ничего в первые секунды не понимая, слыша только, как яростно колотится в груди сердце. Стоял невообразимый грохот и вой, на той стороне, где взлетали недавно осветительные ракеты, горело по всему горизонту зарево, в багрово-красном отсвете тяжко и лениво клубились черные облака, беспрерывно ухали взрывы.
Смахнув рукавом слюну с уголка губ, он взбежал на вершину холма, где стояли Дедюхин и Алифанов. И едва взбежал, в левом краю горизонта высоко вспучились кроваво-черные пузыри, их разрезали желтые огненные полосы, а потом стало видно, как заплясало над землей пламя.
- В склад боеприпасов им врезали, - сказал Алифанов.
Дедюхин глянул на светящийся циферблат часов, произнес:
- Два двадцать три... - и повернулся к Семену, сообщил, будто тот не понимал теперь, в чем дело: - Наши лупят. Артподготовка. Значит, началось.
Невообразимая артиллерийская канонада стояла минут тридцать, потом разом стихла. Вяло и редко полаяли еще немецкие пушки, но и они умолкли. Тишина установилась мертвая, глухая, она больно давила в уши. И у Семена мелькнуло: если бы не пылающий в черноте ночи горизонт, можно подумать, что невообразимый артиллерийский гул ему просто почудился, приснился.
- По местам, - тихо и будто нехотя скомандовал Дедюхин.
Все побежали к танку.
Откинувшись на сиденье, Семен задремал. Он понимал, что его дело теперь маленькое, заводить танк придется не скоро, если придется вообще.
- Сержант, не дрыхнуть! - ударило по ушам. - Спишь ведь?
"Вот чертов Дедюхин, все чует, - подумал Семен, с трудом размыкая тяжелые веки. - А может, я храпел?"
- Никак нет, не сплю, - ответил он.
- Ври у меня! Гляди... Всякое может произойти.
- Понятно...
Над землей маячил рассвет, над озером, над камышами, подымался белесый утренний парок. Все это Семен видел в смотровую щель и даже расслышал, как ему показалось, утиный кряк. Но тут же сообразил, что именно показалось, никакие птичьи голоса с озера достигнуть до танка, а тем более проникнуть внутрь не могли.
Скоро туман над камышами стал гуще, все сильнее белел, а потом заголубел и неожиданно окрасился в нежно-розовый цвет. Он поднимался почему-то столбами, только эти столбы были живыми, они качались, и Семен понял, что это потянул над озерком утренний ветерок.
Было уже совсем светло, где-то сбоку брызнуло вскользь по земле первое солнце, его лучи засверкали ослепительно на верхушках камышей, отражались в листьях осиновых рощиц, толпившихся по противоположному берегу озерка. И было каким-то странным и нелепым то обстоятельство, что опять тишина взорвалась, забухали пушки с той и с другой стороны, а потом стало слышно, как над головой угрожающе яростно заревели самолеты. Семен не видел их, но понимал, что это были вражеские самолеты, он отличал их по глухому, натуженному реву. "Хорошо, что сверху замаскировались", - подумал он и лениво зевнул. Несмотря ни на что, спать все же смертельно хотелось, и веки сами собой закрылись.
Сколько Семен продремал на этот раз, он не понял, но, видимо, не очень долго, потому что верхушки камышей все так же сверкали от низкого солнца. Он очнулся от голоса дяди Ивана, доносившегося снаружи:
Она замолкла, и Семен молчал, не в состоянии произнести что-то и понимая, что любые его слова будут сейчас жалкими и беспомощными. И долго они стояли так в безмолвии.
Наконец Олька вздохнула глубоко и сильно. Семен почувствовал, каким-то чутьем понял, что ей легче оттого, что она рассказала обо всем этом, что ей надо было об этом рассказать кому-то постороннему. Он пошевелился, и она, стоявшая к нему боком, неожиданно вскинула туго обвязанную платком голову, повернулась и, глядя прямо в лицо, проговорила отчетливо:
- Ты сказал, найдется для меня парень... А вот ты... можешь меня, такую... поцеловать?
Он потерянно молчал, удивляясь ее вопросу. Но это даже был не вопрос, а просьба, он это чувствовал по ее голосу.
- Ну; что же ты?! - воскликнула она насмешливо. - Немец тот, может, и заразный был. Так ведь только когтями по телу поскреб. А больше ко мне ни один мужик не притрагивался... Ну? Сейчас темно, болячек моих не видно... Ну?!
Девушку била истерика. Глаза ее сверкали, вся она дрожала, и это странным образом подействовало на Семена.
- Ну что ты... что ты? - произнес он, шагнул к ней, взял ее за плечи и, чуть склонившись, хотел отыскать ее губы.
Но она тяжело дыша, повела головой в сторону, вывернулась из его рук, отбежала прочь. Возле одиноко торчащего на другой стороне улицы дерева остановилась, обернулась.
- Жалельщик какой нашелся! - крикнула она с яростью. - Это все они, Капитолина с Зойкой... А мне не нужно! Ничего не надо, ноня-атно?
"...атно-о!" - эхом взлетел в молчаливое звездное небо ее крик.
Когда эхо умолкло, девушки возле дерева уже не было.
* * * *
Под вечер четвертого июля Дедюхин был вызван к командиру роты, вернулся оттуда красный, взъерошенный.
- Пос-строиться! - прошипел он, как гусак, своему экипажу, и, когда подчиненные встали у машины, командир танка, пройдясь взад-вперед вдоль малочисленного строя, остановился напротив Вахромеева.
- Воротничок чистый пришил уже? Та-ак! - угрожающе протянул он.
- Товарищ старший лейтенант, я...
- Молчать! - взвизгнул Дедюхин, багровея от натуги. - А под трибунал не хочешь?! А? - И повернулся к Ивану Савельеву: - А ты куда смотришь? Куда, я спрашиваю? Ежели и племянничка твоего, - Дедюхин ткнул пальцем в Семена, - под трибунал? Вот если бы сегодня к бабам своим умотали в Лукашевку?.. Ишь, воротнички чистые пришили...
Дедюхин бушевал бы, может, еще долго, но заурчал приближающийся грузовик, и командир танка проговорил устало:
- Ладно, я вас еще мордой об землю пошоркаю. Взять на борт два боекомплекта!
Больше Дедюхин ничего не стал объяснять, но все и без того понимали, что вольное житье, к которому уже как-то привыкли, кажется, кончается.
Приняв боеприпасы, начали протирать снаряды, потом все, кроме Дедюхина, снова вызванного к ротному, пошли к берегу речки вымыть заляпанные снарядной смазкой руки. Весь день пекло, зной не спадал и к вечеру, хотя солнце уже было в нескольких метрах от горизонта...
В ожидании дальнейших событий все толпились вокруг танка. Вахромеев, встревоженный и обеспокоенный, беспрерывно спрашивал сам у себя:
- Интересно, успеем ли поужинать? Вот в чем вопрос. - И сам же себе отвечал: - Ох, чую - не успеем. Открывайте, братцы, святцы...
- Что ты ноешь-то? - рассердился Иван. - Прямо жилы из всех тянешь и тянешь.
Вахромеев обиженно хмыкнул и скрылся из глаз. Иван подошел к Семену, сидящему под березкой с разлохмаченной корой, опустился рядом, вынул вчера полученное из дома письмо, стал перечитывать.
- Чего пишут-то? - спросил Семен.
- Да что! Тоже хлещутся там. Панкрат Назаров все кашляет. Шестьсот центнеров хлеба, пишет Агата, колхозу прибавили сдать сверх плана, а жара посевы выжигает.
- Мать как там?
- Про мать ничего в этом письме... Школьников из Шантары, пишет, на лето по колхозам разослали, в Михайловку тоже вроде прибыли. И еще ждут. Детям тоже достается.
Дядька Иван с самого отъезда на фронт был малоразговорчив, в Челябинске, где их распределили по разным частям, он только сказал Семену:
- Прощай, выходит. Может, и не увидимся больше... Оно ведь как судьба выйдет.
Благодаря объявившемуся в Челябинске Дедюхину они не только увиделись, но вот год уже почти воюют вместе. Дядя Иван будто носил постоянно в себе что-то невысказанное и больное. Когда было можно, Семен оказывал ему всякие пустяковые услуги, следил, чтобы поудобнее место для ночлега было, чтобы суп в его котелке оказался погуще... Иван все замечал, глаза его теплели, но вслух никаких благодарственных слов не высказывал.
Перечитав в который раз истершееся уже письмо, Иван оглядел листок со всех сторон, будто отыскивая, не осталось ли где не замеченное им слово, аккуратно сложил, спрятал в карман. Минуты две-три смотрел куда-то перед собой, на измятую солдатскими сапогами, втоптанную в землю траву.
- Сколько все ж таки сил человеческих у баб? А мы их, случается, не шибко-то и жалеем...
Семен опустил голову, думая, что дядя Иван имеет в виду его хождения к Ольке в Лукашевку, но он говорил пока о другом:
- Чего Агатка моя в жизни видела? Слезы да горе. Холод да голод. А вот в каждом письме меня еще обогреть пытается...
И, еще помолчав, задал вопрос, которого Семен боялся;
- Чего там у тебя с Олькой этой?
Семен ответил не сразу.
- Ничего, - проговорил он и поднялся.
- Так ли?
Иван спросил это, глядя снизу вверх, Семен стоял, чуть отвернувшись, но взгляд его чувствовал. Он слышал под подошвой сапога какой-то острый предмет не то камень, не то сучок, это его раздражало, он двинул ногой, чтоб отбросить тот предмет, но, когда поставил ногу на место, под подошвой было то же самое, - наверное, это просто торчал из земли корень.
- Ты что же... жил с ней?
- Ну, жил, жил! - вскрикнул Семен, поворачиваясь к Ивану.
- Та-ак. С-сопляк! А жена, Наташка? Ну, чего в рот воды набрал? Отвечай!
Ответить Семен ничего не успел - издалека послышался шум заводимых танковых моторов, стал приближаться. Иван вскочил с земли. Появился из-за кучки деревьев Дедюхин, издали махая рукой. Этот знак все поняли, выстроились возле машины. Дедюхин, подбежав, схватил болтающийся у колена планшет, раскрыл его.
- Слушай боевой приказ...
Мимо по размолоченной гусеницами просеке, заполняя ее синими клубами сгоревшей солярки, уже с ревом неслись танки. Дедюхин только крикнул:
- В машину! На дорогу Фатеж - Подолянь. Там я скомандую...
Через несколько минут тяжелый танк, подминая молодые деревца, выскочил на дорогу. С час или полтора шел в колонне других машин. В смотровую щель Семен ничего не видел, кроме подпрыгивающего на рытвинах впереди идущего танка да мелькавших по сторонам деревьев.
Потом Дедюхин скомандовал взять влево, шли каким-то лугом уже в одиночестве, продрались сквозь негустой лесок, взлетели на лысый холм. Семен увидел впереди участок дороги, огибающей небольшое заболоченное озерцо. Дорога выворачивала из того самого леска, который они миновали, и пропадала за камышами.
Когда танк спустился с холма, Дедюхин приказал остановиться. Он выскочил из машины, пробежал вдоль отлогого холма, поросшего на склоне всяким мелким кустарником.
- Ну, мужики-сибирячки! Тут наша песня, может, последняя и будет.
У Семена прошел меж лопаток холодок. Дедюхина он видел всяким, но таким еще никогда: щеки серые, губы плотно сжаты, он говорил, кажется, не разжимая их, и не понятно было, как же он выталкивает слова. Глаза блестели остро, пронзительно, во всем его облике было что-то сокрушающее, неудержимое.
- Предполагается, что утром немцы двинутся. Передохнули, сволочи... Наша задача до удивления простая: по этой дороге, - Дедюхин махнул в сторону озерца, - не пропустить ни одного танка. Сколько бы их ни было...
- На этой дороге их целый полк уместится. Что мы одной машиной? проговорил Вахромеев.
- Сколько бы их ни было! - повторил Дедюхин, продавливая слова сквозь губы. - Я сам... сам этот участок дороги выбрал. Мы их тут намолотим. А, Егор Кузьмич?
Алифанов глянул на опускающееся за горизонт солнце, будто хотел попрощаться с ним. Все невольно поглядели туда же. Потом подправил согнутым пальцем один ус, другой. И сказал:
- Как выйдет, конечно... Постараемся.
Иван стоял прямо, скользил прищуренным взглядом по дороге, голова его медленно поворачивалась.
- Взять лопаты. Танк закопать, - распорядился Дедюхин.
Капонир рыли дотемна, сбросив гимнастерки. Соленый и грязный пот ел глаза, протирать их было нечем, некогда, да и бесполезно.
Уже в темноте Семен задним ходом задвинул танк в земляную щель, сверху его закидали нарубленными ветками. Дедюхин приказал срубить еще несколько деревьев, вкопать их перед танком так, чтобы они, не мешая обзору и обстрелу дороги, надежно маскировали машину. Когда это было исполнено, он ушел на дорогу, по-хозяйски осмотрел ее, будто ему предстояло завтра с утра приняться за ее ремонт, а не корежить снарядами. Вернулся и разрешил достать на ужин НЗ.
- Обмыть рыло бы, - пробурчал Вахромеев.
- Ничего... Не на свиданье собрался к этой своей, - буркнул Дедюхин. И неожиданно для всех улыбнулся. - Сладкая баба у тебя. Я видел как-то. А его вот, Савельева, зазнобу не знаю. Ишь вы, какие жеребцы! Поди, всю землю вокруг них копытами изрыли?
Дедюхин говорил теперь добродушно, Семен глянул на ковырявшегося в консервной банке Ивана, но тот, хмурый, промолчал.
Ели все вяло, усталость разламывала кости.
- Ну что ж, давай, дядя Ганс... - произнес Дедюхин неожиданно. И не совсем понятно добавил: - А настелить гать - не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь. А теперь всем спать, Савельев Иван, глядеть за дорогой. В три часа меня разбудишь, если все будет тихо.
И он первый улегся на теплую рыхлую землю, мгновенно захрапел.
Семен, облюбовав себе место для сна, наломал веток, застелил землю. Снял сапоги, положил их под голову, засунув в голенище для мягкости воняющие потом портянки. Укладываясь, он боялся, что дядя Иван захочет продолжить разговор об Ольке, но тот молчал, только все скреб ложкой в консервной банке.
Стояла удивительная тишина, как уже много недель подряд. Немецкий передний край отсюда был километрах в трех-четырех, но этого не чувствовалось. Где-то далеко то в одном месте, то в другом небо слабенько озарялось колеблющимся светом и гасло - это время от времени взлетали над линией фронта осветительные ракеты.
Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звездном небе, как в порванном решете, зияли черные дырки. Семен глядел на эти темные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголенными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. "А может, я буду тем и счастливая, Семка!" - стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах ее не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. "Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту..."
Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он ее просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была все-таки несправедлива, чем-то марала ее. Еще он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернется... Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по ее груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы; Ноги ее подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу...
...Так оно вот и случилось, думал сейчас Семен, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку все-таки непонятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семен, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим все и объясняется...
Семен припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он ее поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: "Жалельщик какой нашелся..." И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила редко, а когда приходила, то на Семена не глядела, демонстративно отворачиваясь.
- Зачем ты, Оля, так со мной? - спросил однажды Семен. - Ведь я тебя никак обидеть не хотел.
- А я и не обиделась, - сухо ответила она. - А рубец на щеке стал вроде поменьше, понятно?
- Конечно, все заживет.
- И волосы отрастут, ты думаешь? - спросила она помягче.
- Не знаю.
- Вот и доктор сомневается. Плешивая буду... всю жизнь. - И она всхлипнула.
- Оля, не надо...
- Отстань ты! - вскрикнула она опять в гневе, встала и убежала.
Он перестал ходить с Вахромеевым в Лукашевку. Но как-то через неделю или полторы тот сказал:
- Капитолина опять... просит, сходил бы к Ольке.
- Да я вам что, шут гороховый? Дурачок для... для...
- Ну, может, и дурачок, - сказал Вахромеев как-то странно, со вздохом.
- Катись ты со своей Капитолиной!
- Т-ты! Сержант! - Вахромеев подскочил, схватил его за грудки было, сверкая глазами.
Но Семен вдруг вспомнил полузабытый прием самбо, Вахромеев отлетел, согнувшись от боли, изумленно выдохнул:
- Дедюхин! Товарищ старший лейтенант!
- Что такое? - появился из блиндажика, который они соорудили для себя, командир танка.
- Он, зараза... приемы знает какие-то.
- Какие приемы вы знаете? - строго и официально спросил Дедюхин.
Все это кончилось тем, что сам старший лейтенант раза два очутился на земле, а потом потребовал:
- Два часа в день будете заниматься со всем экипажем. Может каждому пригодиться.
- Да я же все перезабыл, товарищ, старший лейтенант. Когда это было-то...
- Выполняйте, - козырнул Дедюхин.
И Семен стал заниматься - учил Вахромеева, Алифанова и самого Дедюхина зажимам, захватам, подножкам. Только дядя Иван после двух-трех уроков от обучения наотрез отказался, заявив, что возраст его все-таки не для самбы этой...
- Ладно, - сразу согласился Дедюхин. - Продолжите с желающими.
В Лукашевку Семен все же пошел. Олька встретила его молчаливо и виновато, они говорили о том о сем, раза два он слышал даже ее смех - тихий, робкий. Рассмеется - и сама вроде удивится: она ли это хохотнула? Замолкнет, прислушиваясь к чему-то в себе. Потом она начала его расспрашивать о Сибири, о семье, о Наташе.
- Счастливая она, твоя Наташка, - вздохнула Олька однажды.
- Ей тоже... столько пришлось пережить.
- Значит, ты ее любить сильнее должен, - сказала она задумчиво.
Как-то Олька весь вечер была молчаливой, подавленной, ни в какой разговор с Семеном не вступала и под конец разрыдалась.
- Ты что, Оля? Устала? Иди отдыхай. Я тебя провожу.
- Нет, я боюсь спать. Как засну, мне мама снится. Ведь это я ее... Ну что ж, они, немцы, надругались над ней. Но ведь жила бы!
- Что ж... конечно, - сказал Семен, чтобы что-то сказать.
Но Олька полоснула его глазами.
- Нет, после такого... нельзя жить. Незачем, понятно?!
Прощаясь, она спросила:
- Как ты думаешь, если б папа был жив... и он бы узнал об этом, что они с мамой... мог бы он ее еще любить?
- Ты, Оля, такие вопросы задаешь...
- Разве мама виновата? Или я... если бы сумел тот немец? Ну, в чем я была бы виновата?
- Ты бы сама... не стала жить. Ты же только что сказала.
Она поглядела на него внимательно, не мигая, глазами холодными и суровыми. Олька была чуть ниже его ростом, она положила руки ему на плечи, привстала на носки, приблизила свое лицо вплотную к его лицу, выдохнула:
- Правильно... Это с нашей, с женской стороны. А с вашей, мужской? Ну?
Он молчал, чувствуя, что никогда не будет в состоянии ответить на такой вопрос. Она поняла это, вздохнула, отпустила его, потихоньку пошла прочь, нагнув к земле голову...
А в тот вечер, когда все произошло между ними, Олька была необычно оживлена - он никогда еще не видел ее такой - и много смеялась. Вдруг она спросила, когда последнее письмо пришло от Наташи. Семен сказал, что неделю назад.
- Дай мне его почитать, а? - попросила она. - Не вздумай мне врать, оно у тебя в кармане лежит, вот в этом.
- Откуда же ты знаешь?! - изумился Семен.
- Я теперь все на свете знаю, - сказала она.
Было еще относительно светло, они стояли на окраине разрушенной Лукашевки, в крохотной березовой рощице, не тронутой ни снарядами, ни танковыми гусеницами. Олька любила это место, и они уже не раз тут бывали. В небе гас закат, пространство быстро наливалось темнотой. Олька выхватила из его рук сложенный вдвое треугольник, вслух начала читать, одновременно опускаясь под березку:
- "Родной мой и милый Сема! Моя единственная любовь..."
Голос ее заглох, она что-то тяжело проглотила и дальше стала читать молча. Семен стоял рядом и краснел, потому что знал, о чем читает Олька. Наташа писала, как и в каждом письме, о любви к нему, но в этом еще и описывала свои ощущения, которые она испытывает, когда крохотная Леночка сосет грудь: "Я забываю от счастья обо всем на свете, я вспоминаю твои нежные руки и губы, Сема, я чувствую себя где-то не на земле..."
Прошло времени вдвое, а может быть, втрое больше, чем требовалось на чтение письма, а Олька все глядела и глядела в бумажный листок. Затем медленно подняла голову, снизу вверх взглянула на Семена глазами, полными слез, и начала медленно вставать. Губы ее тряслись и что-то шептали.
- Я хочу быть... хоть на минуту... на ее месте, - разобрал наконец Семен ее слова и невольно отступил.
А она, уронив письмо и все глядя на него, расстегнула на кофточке одну пуговицу, другую...
- Олька! - пробормотал Семен смущенно и глупо, пытаясь отвернуться от блестевших бугорков ее грудей. - Ты же только что читала... про Наташку...
- Семен, Семен! - прошептала она с мольбой. - Ты о чем говоришь-то... сейчас? Как тебе не стыдно!
- Ты будешь жалеть...
- Я этого сама хочу! Назло тому фашисту... хотя и мертвому! Назло тем, которые маму... - Она задыхалась. - Ну, что же ты?!
Усилием - не воли даже, а сознания - он еще сдерживал себя. А может быть, его смущало белеющее на черной траве письмо...
- Брезгуешь, да? - выкрикнула она хрипло.
- Ты будешь проклинать себя потом за эту минуту...
- А может, я буду тем и счастливая, Семка! Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту...
...Потом Олька плакала, положив обвязанную платком голову ему на колени, а он тихонько гладил ее по голове.
- Пусть твоя Наташа на меня не обижается. От ее счастья не убудет, проговорила она, пытаясь унять слезы. - Я бы на ее месте не обиделась.
Затем она подняла письмо с земли, свернула, положила ему в карман.
- Ты напиши ей хорошее-хорошее письмо. О том, как ты ее любишь и думаешь все время о ней...
Семен только усмехнулся.
- Я же изменил ей.
- Не-ет! - Она вскочила, ее всю заколотило от гнева. - Не-ет! Ничего тогда ты не понимаешь! Это было один раз... единственный и последний.
И действительно - единственный и последний. Семен бывал потом еще в Лукашевке неоднократно, видел и Ольку. Она как-то изменилась, вся подобралась, стала еще более таинственной и непонятной. Она с ним разговаривала непринужденно, но мало, больше молчала, думая о чем-то своем. Иногда, почувствовав его взгляд на себе, сразу умолкала, смущалась и старалась отвернуться. Наедине с ним она больше не оставалась.
А потом она исчезла из Лукашевки. Капитолина сказала:
- Она поступила работать пока в госпиталь.
- Что значит пока?
- Ну, пока не вылечит рубец на щеке. Ей обещали срезать его, операцию сделать. "Потом, говорит, пойду в краткосрочную школу разведчиков". Меня тоже Алейников приглашал в эту самую школу, да я... - Она опустила голову, пряча глаза. - Вахромейчик меня вроде зарядил наконец-то.
- Кто-кто?! - спросил Семен удивленно.
- Вахромейчик, кто же еще, - обиженно сказала Капитолина.
- Я спрашиваю: кто Ольку... пригласил?
- Да майор Алейников Яков Николаевич, начальник прифронтовой опергруппы НКВД. Мы же все - и я, и Зойка, и Олька, - как говорится, в тесном контакте с ним работали. Хороший он дядька, добрый, только малоразговорчивый.
- У него шрам есть на левой щеке?!
- Шрам? Вроде есть. Не такой, конечно, как у Олюшки нашей, маленький такой, незаметный. А что?
...Засыпая, Семен уже думал не о Наташе и Ольке, а о Якове Алейникове, человеке, сыгравшем зловещую роль в судьбе дяди Ивана, сутулая спина которого вон маячит в темноте, в судьбе многих... Тень Алейникова скользнула где-то и возле его жизненного пути. И кто знает, задела или не задела его эта тень, как сложились бы его отношения с Верой Инютиной, не вклинься тут Алейников. А теперь, оказывается, он где-то здесь, занимается какими-то своими делами. Вот война! Людская круговерть и месиво, а старые знакомцы могут встретиться...
Проснулся Семен оттого, что качнулась под ним земля. Он вскочил, ничего в первые секунды не понимая, слыша только, как яростно колотится в груди сердце. Стоял невообразимый грохот и вой, на той стороне, где взлетали недавно осветительные ракеты, горело по всему горизонту зарево, в багрово-красном отсвете тяжко и лениво клубились черные облака, беспрерывно ухали взрывы.
Смахнув рукавом слюну с уголка губ, он взбежал на вершину холма, где стояли Дедюхин и Алифанов. И едва взбежал, в левом краю горизонта высоко вспучились кроваво-черные пузыри, их разрезали желтые огненные полосы, а потом стало видно, как заплясало над землей пламя.
- В склад боеприпасов им врезали, - сказал Алифанов.
Дедюхин глянул на светящийся циферблат часов, произнес:
- Два двадцать три... - и повернулся к Семену, сообщил, будто тот не понимал теперь, в чем дело: - Наши лупят. Артподготовка. Значит, началось.
Невообразимая артиллерийская канонада стояла минут тридцать, потом разом стихла. Вяло и редко полаяли еще немецкие пушки, но и они умолкли. Тишина установилась мертвая, глухая, она больно давила в уши. И у Семена мелькнуло: если бы не пылающий в черноте ночи горизонт, можно подумать, что невообразимый артиллерийский гул ему просто почудился, приснился.
- По местам, - тихо и будто нехотя скомандовал Дедюхин.
Все побежали к танку.
Откинувшись на сиденье, Семен задремал. Он понимал, что его дело теперь маленькое, заводить танк придется не скоро, если придется вообще.
- Сержант, не дрыхнуть! - ударило по ушам. - Спишь ведь?
"Вот чертов Дедюхин, все чует, - подумал Семен, с трудом размыкая тяжелые веки. - А может, я храпел?"
- Никак нет, не сплю, - ответил он.
- Ври у меня! Гляди... Всякое может произойти.
- Понятно...
Над землей маячил рассвет, над озером, над камышами, подымался белесый утренний парок. Все это Семен видел в смотровую щель и даже расслышал, как ему показалось, утиный кряк. Но тут же сообразил, что именно показалось, никакие птичьи голоса с озера достигнуть до танка, а тем более проникнуть внутрь не могли.
Скоро туман над камышами стал гуще, все сильнее белел, а потом заголубел и неожиданно окрасился в нежно-розовый цвет. Он поднимался почему-то столбами, только эти столбы были живыми, они качались, и Семен понял, что это потянул над озерком утренний ветерок.
Было уже совсем светло, где-то сбоку брызнуло вскользь по земле первое солнце, его лучи засверкали ослепительно на верхушках камышей, отражались в листьях осиновых рощиц, толпившихся по противоположному берегу озерка. И было каким-то странным и нелепым то обстоятельство, что опять тишина взорвалась, забухали пушки с той и с другой стороны, а потом стало слышно, как над головой угрожающе яростно заревели самолеты. Семен не видел их, но понимал, что это были вражеские самолеты, он отличал их по глухому, натуженному реву. "Хорошо, что сверху замаскировались", - подумал он и лениво зевнул. Несмотря ни на что, спать все же смертельно хотелось, и веки сами собой закрылись.
Сколько Семен продремал на этот раз, он не понял, но, видимо, не очень долго, потому что верхушки камышей все так же сверкали от низкого солнца. Он очнулся от голоса дяди Ивана, доносившегося снаружи: