- Конечно, - откликнулась она, чувствуя, что между нею и Николаем возникает какое-то полное доверие и согласие.
   - Собаки... Сейчас люди голодают, - произнесла Лидка, тоже наблюдавшая за этой операцией. - А это дичь была... настоящее мясо.
   - Сама ты дичь, - буркнул Инютин. И опять Ганка была согласна с ним.
   Бесполезного теперь кроля Николай понес деду Харитону. Но по дороге случилось несчастье - кроль сбежал. Среди улицы застрял в снегу заводской грузовик, несколько мужиков и баб толкали его сзади. Колька положил мешок с кролем на обочину улицы и принялся помогать. Когда машина уехала, Инютин подошел к мешку, но кроля в нем не было. Мешок был по-прежнему крепко завязан, но сбоку зияла дырка.
   - Прогрыз, паразит проклятый, - с грустью сообщил он вечером Ганке.
   - Ой, как же теперь ты?! - встрепенулась она. - Кроль-то чужой...
   - Не знаю. Дед Харитон теперь меня костылем изобьет, это верно.
   - Да ты что?!
   - Это пустяки, Гань... - Он впервые назвал ее так. И сердце ее точно оборвалось куда-то и упало. - Как-нибудь улажу. Дед Харитон добрый. А вот кроля, дуралея такого, жалко. Собаки ж его могут задавить. А то люди поймают, зарежут - да в печь...
   Дня через три Николай, веселый и возбужденный, сообщил, что с дедом Харитоном все улажено - он отнес старику заячью шкурку и пообещал "пужануть волчишек".
   - Каких... волчишек? - В голосе ее прозвучала тревога, откровенный испуг. Она знала, что в эту зиму оголодавшие волки, случалось, забредали ночами из Громотушкиных кустов на окраинные улицы Шантары. Собаки, подняв сперва остервенелый лай, трусливо забивались в разные щели, но одуревшие от голода звери хватали нерасторопных, свирепо рвали на куски. Утром только забрызганный кровью снег да клочья собачьей шерсти указывали место ночной трагедии.
   Дед Харитон, сгорбленный и совершенно безволосый от старости, жил как раз на самой окраине, его трусливого пса еще в начале зимы задрали волки, и, как Ганка знала из рассказов того же Николая, каждую почти ночь звери толклись возле домишка деда Харитона, царапали лапами обитую жестью дверь в сарайчик, где стояли клетки с кроликами, разведением которых и славился дед, пытались даже прогрызть бревенчатые стены. Может, все это было не так зловеще, как рисовал Колька, но факт оставался фактом, волки в село захаживали, и потому Ганка, зная уже характер Николая, разволновалась не на шутку.
   - Каких еще волчишек? - повторила она, недовольно сдвинув брови. - Не смей, понятно?!
   - Ну да... У старикана череп почернел от страха. Помочь надо.
   - Да как... как ты поможешь?
   - А вот... ружье. Наверное, пищаль называется.
   И Николай Инютин выволок из-за печки диковинной длины, насквозь проржавевший ствол без приклада, с погнутым курком, без спускового крючка.
   - Вот, в керосине отмочу, почищу. Курковое ружье было, старинное, заряжалось со ствола. За керосин мать голову снимет, если узнает. Ты не говори, ладно? Как бы эти кобылы только не увидели...
   Она поняла, кого величает Николай словом "кобылы", но все же спросила:
   - Какие это... кобылы?
   - Да Лидка с Майкой. Сразу матери доложат... Курок я выпрямлю. Крючок спусковой выточу. Приклад сделаю из березового полена. Пороху мне один человек обещал за стакан самосаду. А самосад у деда Харитона выпрошу, нечего ему много курить-то, и так весь табаком провонял. Ну, пулю я из свинца скатаю - вон у меня свинцовая решетка из автомобильного аккумулятора. А? И ка-ак жахну...
   - Коля... не надо, - попросила жалобно Ганка. - Оно ж не будет стрелять. Сильно старое.
   - А поглядишь! - с обычной самоуверенностью пообещал Колька. - Зайца я поймал? Зайчиху-то, которая сдохла? Майка с Лидкой не верили, а я поймал. И волка пристрелю из засады. Шкуру тебе принесу... подарю.
   - Не надо мне никакой шкуры... Только брось все это.
   - Вот еще! - непокорно сказал Инютин и торопливо сунул старинный ружейный ствол обратно за печку, потому что скрипнула дверь в сенцах.
   Таков он был, Колька, - непонятный, несерьезный какой-то, но не тупой и глупый, как считали дочери учительницы. И Ганку тянуло к нему все сильнее.
   Этот ружейный ствол, неведомо где добытый им, чуть не принес несчастья. Выбирая время, когда дома никого не было, Николай недели две скреб и чистил его, строгал приклад, вытачивал из крупного гвоздя спусковой крючок, терпеливо прилаживал и соединял каким-то особым, как он объяснял Ганке, способом этот крючок с курком. И добился своего - крючок стал щелкать. Тогда он прикрутил березовый, хорошо обструганный приклад к стволу проволокой. Опять пощелкав курком, Николай вдруг нахмурил брови, вздохнул.
   - Ружье было кремневое, а где кремень взять? И все запалочное устройство сгнило.
   - Выбрось ты его!
   - Еще чего! Самопалов знаешь сколько делал? Вот тут сейчас я щель напильником пропилю. Проволочную петельку в приклад забью.
   - Зачем?
   - Спичка сюда должна вставляться. Чирк - и готово! Успей только прицелиться.
   Еще провозившись несколько дней, он пропилил-таки щелку сбоку ствола, опять прикрутил ствол к прикладу, в дерево напротив прорезанной щелки вбил проволочную петельку, осмотрел "пищаль" со всех сторон, задумчиво посвистел и неуверенно произнес:
   - Испытать необходимо.
   - Коль, не надо, - еще раз хныкнула Ганка, неоднократно уже говорившая, что стрелять из такого ружья опасно.
   - Да ты что?! - недовольно воскликнул он. - Столько работы проделано! Бу-удет жахать! За милую душу. - И, заметив что-то в ее глазах, подступил к ней вплотную. - Ты чего? Фискалить на меня... задумала?
   - Нет, что ты! - Она отступила на шаг. - Откуда ты взял? Только я говорю...
   - Хватит говорить. Я ж не порохом. Нету пока пороха. Лысый дед не дал покуда самосаду. "Покажи, говорит, сперва свою пищаль..." Мы спичками зарядим. А?
   - Не знаю, - мотнула головой Ганка. - А спички где взять?
   - Да у меня есть... немного.
   Спички, как и все прочее, были в большом дефиците, но Колька вытащил из кармана синий бумажный спичечный пакет, отсыпал из пакета полную горсть, сел за стол и начал соскабливать с хрупких палочек серные спичечные головки. Проделывал он это с таким выражением лица, что Ганка, необъяснимым чутьем чуя, что сейчас произойдет несчастье, все равно ничего больше сказать не могла.
   Наскоблив спичечных головок приличную горку, он все, до последней крупинки, ссыпал в ружейный ствол, толстой проволокой забил бумажный пыж и встал.
   - Ну, я пойду. В огород, что ли. А ты домой ступай. Мало ли чего...
   - Нет уж. Теперь я не уйду.
   - Ну, ладно, оставайся, - великодушно разрешил Инютин. - Близко только не подходи.
   Они вышли во Двор, остановились у стенки сарая. Николай вставил в проволочное ушко для верности сразу две спички, достал из ополовиненного спичечного пакета зажигательную плашку.
   - Отойди, говорю!
   Ганка от окрика вздрогнула, отступила на два-три шага. Николай чиркнул плашкой по спичкам, приклад прижал к плечу, ствол задрал вверх, а голову в ожидании выстрела на всякий случай отвернул подальше от ружья...
   Но выстрела не последовало. Спички с шипением загорелись и через одну-две секунды потухли. "Пищаль" молчала. Колька уже приподнял голову: что, мол, такое, почему осечка? Но в это время опять послышалось какое-то шипенье, из ружья сразу из двух мест - из прорези запала и из того места, куда ударял курок, - вырвались две тугие струи дыма, хлестанули прямо Кольке в лицо и сильно обожгли. Николай мгновенно бросил свою "пищаль" в снег и, закрывая лицо ладонями, согнулся, отскочил к Ганке.
   - Коля? Коль! - успела крикнуть девушка, и в эту секунду ружье рвануло. Взрыв был негромкий, так, щелкнуло что-то, как из пугача, но снег вокруг "пищали" вспух бугром, сквозь это снежное облако, крутясь в воздухе, мелькнул ствол и исчез, а приклад отлетел к стене дома, ударился об него и упал к Ганкиным ногам.
   - Я говорила, я говорила! - во весь голос закричала она.
   Инютин зажимал лицо ладонями и из стороны в сторону мотал головой. Она склонилась над ним, затормошила за плечи:
   - Что с тобой, Коль? Коля?!
   - Гадство такое, а? Заряд не рассчитал. Много заряду дал...
   Он отнял руки от щек. Вся правая половина лица была густо закопчена и обожжена.
   - А глаз? Глаз, Коля?! - заплакала Ганка. - Правый-то глаз у тебя...
   - А что? - Колька зажал ладонью левый глаз, правым поглядел на Ганку, на плетень, по которому прыгали воробьи, поморгал сожженными ресницами. - Глаз видит. Чего ему сделается?
   - Пошли скорее, обмоешься! Ведь если домой кто придет...
   В доме она помогла ему смыть копоть с лица. На обожженной щеке вздулся волдырь. Николай чуть постанывал, когда Ганка, суетясь, осторожно промокала тряпкой водяные капли вокруг опаленного места.
   - Больно? Сильно больно? Я счас... - без конца повторяла она.
   - Ерунда. Гань... - Он взял ее неожиданно за локоть. Взял сильно и цепко, потянул к себе.
   - Ой! - воскликнула она, смертельно перепугавшись.
   - Гань... Гань... - шептал он, подтягивая ее все ближе.
   - Не смей! Не смей! - Она сопротивлялась, чувствуя, что силы уходят, что еще секунда - и сил не будет вовсе. Но в это время за окном послышался Лидкин голос. Она с кем-то попрощалась, через полминуты вошла в дом, замерла, удивленная, у порога, переводя взгляд с Николая на Ганку, отпрянувшую в самый дальний угол.
   - Вы что это, а? - спросила наконец она.
   - Ничего, - сказала, чуть помедлив, Ганка. Она произнесла это слово враждебно и зло, качнулась, сорвалась с места и выбежала из дома.
   Она вылетела из дома пулей и не видела уже и не знала, что Лидка, проводив ее чуть прищуренным взглядом, размотала с шеи платок, сняла пальто и, холодная еще с мороза, подошла вплотную к Кольке, положила обе руки ему на плечи и опять спросила:
   - Что это у вас тут, а?
   Николай, ошеломленный, молчал.
   - Зачем тебе она, Коля? - проговорила Лидка и то ли шагнула к нему еще ближе, то ли просто притянула к себе - ее тяжелые груди коснулись его. Коля...
   Губы ее, яркие и мокрые, были у самых его глаз, они шевелились и что-то говорили, но Инютин уже ничего не слышал. Он уперся кулаками в ее плечи, как только что Ганка упиралась в его, и, оскорбленный чем-то, вскрикнул:
   - Отойди!
   Лидка вздрогнула, сняла с его плеч руки, повернулась и пошла. У дверей своей комнатушки обернулась с усмешкой:
   - Деревня...
   И сердито захлопнула за собой дверь.
   Ганка ничего этого не видела и не знала, а если бы и видела, все равно ничего не поняла бы и не разобралась, как не могла теперь сообразить, почему день сменяется ночью, зачем и отчего после долгой зимы наступает, кажется, весна. В школе она начала учиться хуже, часто не слышала даже обращенных к ней вопросов.
   - Да что это с тобой, доченька? - спросила в конце концов мать. - От тебя же тень одна осталась.
   - Ах, мама! - воскликнула Ганка, упав ей на грудь. - Ничего я не знаю, ничего... Скорей бы все это кончилось!
   - Да что все-то?
   - Все! Не знаю... Скорей бы снег растаял...
   Марья Фирсовна вздохнула, погладила дочь по плечу...
   Снег сошел, земля оделась травой, деревья - листвой, потом расцвела сирень, которую Инютин Николай носил ей целыми охапками. Она стеснялась, но брала, назло Димке, который при этом всегда краснел, весь наливался, она чувствовала, тяжелой болью, нагибал шею и становился чем-то похожим на камень. Брала назло Лидке, которая давно уже относилась к ней, Ганке, насмешливо и ядовито, при встречах, если рядом никого нет, с откровенной ненавистью обдирала ее черными глазами до наготы, а при людях не замечала, проходила как мимо пустого места. Брала еще назло самой себе. Брать ей не хотелось, потому что жаль было Димку, внутри которого поселилась боль, но принимала, ненавидя одновременно Димку за то, что он не находит в себе сил и смелости избавить ее от страданий. Как он это может сделать, она ясно не представляла, почувствовала, мелькало у нее иногда: догадайся Димка хоть раз ей подарить даже не охапку сирени, а веточку, одну веточку, ей сразу стало бы легче.
   Но что поделаешь, Димка не догадывался, и пропасть между ними, неизвестно, непонятно теперь для нее, как, когда и зачем возникшая, становилась все шире да глубже. А после того как она отхлестала Димку веником из этой ненавистной ей сирени, пропасть стала еще больше...
   * * * *
   ...Косматое солнце, испепелив в прах необъятное небо над степью, все-таки стало медленно опускаться к горизонту. Солнце сожгло не только небо, но и землю, и навстречу ему снизу, из-под Звенигоры, стали вспучиваться тучи серого и легкого пепла, солнце, коснувшись их, начало, казалось, раскаляться еще сильнее, увеличиваться в размерах. И чем глубже проваливалось в серую муть, стлавшуюся по краю земли, тем сильнее раскалялось и больше увеличивалось.
   - Шабаш! Ка-анчай! - прокричал Владимир Савельев. - Одевайся!
   На прополке все работали почти нагишом, в трусиках. В первые дни Ганка раздеваться стеснялась, но Володька подошел к ней, сказал просто и убедительно:
   - Сопреешь же. И платьишко солнце мигом сожжет. У тебя их много, платьев-то?
   - Где ж много...
   - Ну вот. На речке не стесняешься, поди, а тут чего? Поле пустое, а мы все свои.
   И тот же Володька, когда наиболее смелые девчонки разделись и по этому поводу ребята начали было кидать шуточки, подошел к одному из них, поднял тяжелый, не по-детски увесистый кулак:
   - Это нюхал? - и повернулся к остальным: - Чо вздумали? Тут работа, а не баловство. Это вам не шуточки, когда хлеб гибнет. Мужики отдельно будут - вот по этому краю поля сорняк давить. Девчонки - по тому. И хаханьки бросить у меня. Давай одежду тут складывай, девки - там. Никто ее не тронет. И не прохлаждаться, дневной урок немалый...
   После этой речи Савельев первым разделся, бросил наземь рубаху и пыльные штаны и, не дожидаясь остальных, начал дергать сорняки. И все невольно смолкли, молча разделись, тоже принялись за работу, раз и навсегда признав право этого парнишки, по годам некоторых и моложе, командовать над всеми.
   Несколько дней ребята и девочки работали по группам, старались держаться друг от друга на расстоянии, однако потом к обстановке привыкли, все перемешалось. Над полем, особенно с утра, когда с неба, успевшего за недолгую ночь набрякнуть синевой, еще лилась прохлада, стоял веселый гам и говор, взлетал то и дело смех, но постепенно голоса стихали. После скудного обеда, который привозила на мохнатой лошаденке тетя Антонина, бригадная повариха, все снова принимались за работу, но теперь молча и угрюмо.
   Повариха приезжала не одна - на козлах сидел Андрейка. Когда Владимир Савельев с помощью ребят сгружал с повозки фляги со щами и молоком, корзину с хлебом, на освободившееся место ставились пустые бидоны, повариха принималась кормить полольщиков, а Андрейка ехал к Громотухе за свежей водой для них.
   На прополке все работали уже давно, очистили от сорняков три или четыре огромных поля. На ночь уходили в бригаду, та же тетя Антонина кормила всех жиденьким супом или затирухой, чуть подбеленной молоком, поила чаем, заваренным смородиновым листом. После ужина сразу наступала и темнота, все отправлялись в ригу, забитую соломой, без особых разговоров заваливались спать - девчонки в одном углу, мальчишки в другом.
   Последним всегда ложился Володька Савельев. Перед тем как лечь, он вешал посредине риги на столб тусклый керосиновый фонарь с треснувшим стеклом, а бригадир Анна Михайловна, мать Димки и Андрейки, чуть свет тушила его, а примерно через час, едва солнце приподнималось над землей, снова приходила в, ригу, будила всех - и начинался еще один длинный-длинный день...
   Натягивая на задубевшее под солнцем тело пыльное и теплое платье, Ганка с ненавистью думала о завтрашнем бесконечном дне, о Димке и Николае Инютине, которого она не видела с самой весны, с того дня, когда отхлестала и его сиреневым веником. До нее доходили слухи - тот же Андрейка рассказывал, - что Колька все это время пропадает в военкомате, где ему поручают какие-то дела, и ей приходили почему-то в голову нехорошие, подозрительные мысли о том, что ничего ему там не поручают, просто Колька, закончивший нынче десятый класс, прохлаждается в Шантаре, а они вот сгорают тут под солнцем. Она упрямо думала так о Николае и одновременно понимала, что такие ее мысли и предположения несправедливы, они оскорбляют и Николая, и ее, - и испытывала жгучую ненависть к самой себе.
   Это было тяжелое и мучительное чувство, которое сжигало ее сильнее, чем беспощадное июльское солнце. И сегодня, сейчас вот, когда она надела прокаленнов дневным жаром платье, ненависть к самой себе всколыхнулась с такой силой, что в глазах потемнело, голова закружилась. Она свалилась на теплую и душную землю, свернулась калачиком и горько зарыдала. Сквозь обильные слезы она видела, как подбежали к ней несколько девчонок, склонились, затормошили. Она слышала растерянные, испуганные голоса, сквозь которые прорезался неприятный ей голос Лидки:
   - Девочки, это тепловой удар! Воды скорее! Мокрую тряпку на голову!
   А потом почувствовала вдруг, что подошел Димка. Она не видела его самого, не слышала его шагов, но знала, что именно он протолкался сквозь кучу девчонок, наклонился над ней и сейчас дотронется до ее плеча рукой и скажет: "Ганка, что с тобой?"
   Димка, такой же почерневший, как все, не успевший еще натянуть рубаху, действительно склонился над ней. Но за плечо он ее не тронул и произнес несколько другое:
   - Ты... Ганя... Ну, успокойся, слышь?
   От его слов она замерла, потом приподнялась, вытерла ладонью слезы, оглядела всех. Ребята и девочки стояли вокруг молча и растерянно, лишь в глазах Лидки было какое-то ожидание.
   - И успокоюсь, - произнесла Ганка враждебно. - Тебе-то что?
   - Да мне... ничего, - сказал Димка примирительно и чуть виновато.
   - Ну и ступай! И все вы... чего уставились?
   - Давайте в бригаду, на ужин, - распорядился Володька. - А ты вставай. Чего людей пугаешь?
   - Я никого не пугаю.
   - Вот и вставай.
   Она еще помедлила, поднялась и первая вышла на дорогу.
   Когда заканчивали ужин, в бригаду приехали вдруг председатель колхоза Назаров и секретарь райкома партии Кружилин. Назаров был в своем обычном пропыленном пиджаке, Кружилин - в суконной гимнастерке, тоже грязной и пыльной, сильно потертой на локтях. Они приехали на двух ходках, каждый на своем, оба мрачные, молчаливые. Председатель колхоза завернул за угол бригадной кухни, а Кружилин остановился неподалеку от врытого в землю длинного стола, за которым ужинали ребята, отпустил чересседельник, развязал супонь, взял из ходка охапку свеженакошенной травы, кинул жеребцу. Потом подошел к столу.
   - Здравствуйте, ребята.
   Ему ответили вразнобой.
   Секретаря райкома партии все знали, он в течение лета не раз появлялся в бригаде, однажды осмотрел даже ригу, в которой спали ребята, пошутил еще, что запах соломы и свежий воздух сделают девчат еще красивее, а ребят сильнее и мужественнее.
   Сейчас он не шутил, не улыбался. Присев на краешек скамейки, снял матерчатую фуражку, почти прогоревшую от солнца, положил ее на колено, ладошкой, по-крестьянски, пригладил спутанные волосы и, не обращая ни на кого внимания, устало задумался. Он как-то слился со всеми, стал похож на обыкновенного колхозника, который, наработавшись, тоже пришел с поля и ждет теперь вот своей тарелки с ужином. Бригадная повариха Антонина действительно положила перед ним кусок черного, пополам с лебедой, хлеба, из общего чайника налила кружку чая.
   - Ага... Спасибо, Тоня, - очнулся Кружилин, взял кружку, отхлебнул.
   Солнце уже скрылось за Звенигорой, но за горизонт еще не зашло. Обычно в такое время все пространство над горой пронизывалось желтыми полосами, бившими из-за скал, но сейчас привычных солнечных стрел не было, вверху неподвижно стояла багрово-красная муть, отблески ее проливались на соломенную крышу риги, на лица притихших ребят и девчонок, на старую, с черной трещинкой фарфоровую кружку, которую держал в руке секретарь райкома.
   - Устали, ребята? - спросил Кружилин как-то неожиданно.
   - Притомились чуток, - мотнул Владимир Савельев давно не стриженной головой. - Да мы молодежь...
   Кружилин оглядел всех девчонок и мальчишек, сидящих за длинным дощатым столом, остановил взгляд на Димке Савельеве:
   - А ты как тут, Дмитрий?
   Димка поглядел на Кружилина исподлобья, враждебно.
   - А мне что? Я сын бригадирши.
   - Вот как?! - приподнял усталые веки Кружилин.
   - Ну, - усмехнулся Димка. И кивнул на Владимира: - И он, наш полольный бригадир, мой сродственник. Так что мне тут кругом поблажки.
   - Он ничего, хорошо работает, - проговорил Владимир. - Молчун только, все носит чего-то в себе, как дурак игрушку...
   Звонко хохотнула Лидка и тут же захлебнулась, потому что Ганка порывисто вскочила.
   - Ты сам... - крикнула она Володьке. - И ты... - обернулась она с гневом к Лидке. Глаза ее яростно полыхали.
   - Инте-ере-сно! - протянула Лидка. - Видели?
   Вдоль длинного стола прошло движение, но вслух никто ничего не произнес. Димка поднялся медленно, как-то странно глядя на Ганку, повернулся и пошел.
   - Дмитрий, погоди, - попросил Кружилин, - сядь на минутку.
   - Чего? Я поужинал, - огрызнулся тот. И пошел дальше, все прибавляя ходу, скрылся за углом риги.
   Ганка дольше других глядела на этот угол. Когда повернулась, в глазах ее стояли слезы, губы вздрагивали. Казалось, слезы сейчас польются ручьем, она при всех зарыдает. Но она только закусила губу и села, опустив низко голову.
   За столом установилось неловкое молчание.
   - Вот еще... охломон какой, - нарушил его Владимир. - Счас я приведу его.
   - Не надо, Володя, - произнес Кружилин, вставая. - Оставь его. Я приехал, ребята, поблагодарить вас всех за хорошую работу.
   Установилась тишина. Лишь стоявший неподалеку в упряжке жеребец, на котором приехал Кружилин, звякал удилами, но этот железный звук тишины не нарушал, только подчеркивал ее. Лица девчонок и парнишек, осунувшиеся, худые, сожженные солнцем, стали по-взрослому суровыми, остро поблескивали за столом ждущие еще что-то глаза - серые, черные, голубые, зеленые.
   - Тяжкое время, ребята, переживаем. Такое тяжкое... По всему району хлеба гибнут от жары. Чего там гибнут - погибли уже. Только в этом колхозе еле-еле держатся. Почти все поля тут рожью засеяны, вот она-то и держится. Пшеница даже в трубку не успела выйти и посохла. А в других колхозах ржи почти нету. Поэтому надо нам спасать тут каждый колосок... Все до предела измотались, я вижу. Первого августа вас обещали всех отпустить. Да хочу я вас попросить остаться. Ребят - всех, а девочек - добровольно, кто еще может...
   То ли Кружилину показалось, то ли это произошло на самом деле - над столом пронесся невнятный шелест и стих. Все сидели так же неподвижно, так же поблескивали разноцветные глаза парнишек и девчонок. Руки у всех были огрубелые, усталые, и у Кружилина до боли сжалось сердце.
   Застучали колеса, мимо стола протащилась водовозка. Андрейка, откинувшись всем телом, натянул вожжи, будто осаживая горячего рысака.
   - Теть Тоня-я! - прокричал он громко, хотя повариха стояла у стола. Водички свеженькой тебе привез.
   - Ладно, - кивнула та. - Поставь телегу за стряпкой.
   Андрейка хлестнул несколько раз вожжами, прежде чем лошаденка тронулась. Опять глухо проскрипели колеса, и снова стало тихо.
   - А кто из девчонок не сможет? - вдруг подала голос Лидка. - Все смогут. Разве вот Ганка...
   - Заткнись ты... Понятно? - по-бабьи резко и визгливо крикнула Ганка, вскакивая.
   И Лидка торопливо поднялась. Казалось, они бросятся друг на друга, сцепятся и покатятся по земле. Кружилин шевельнул бровями, хотел что-то сказать, но Володька опередил его:
   - Остыньте вы! Обеи. Сесть на место!
   Повинуясь его голосу, не по-мальчишески властному, обе девчонки немедленно сели.
   - Дети ровно. А вы уж не дети, - помягче проворчал Владимир и повернулся к Кружилину: - Ну, хорьки прямо. Измаялся я с ними.
   Сам четырнадцатилетний мальчишка, он говорил это с давно привычной будто ему взрослой рассудительностью, с интонациями крестьянина, которому издавна известно, почем фунт лиха.
   - Я знаю, ребята, что все смогут, - сказал негромко секретарь райкома. Сейчас ведь повсюду фронт - и там, и здесь. И вы все это понимаете. И вы достойны своих отцов и братьев, которые бьют фашистов. Достойны, как Володя вот достоин своего отца и как Дмитрий Савельев своего брата. Зря он убежал, я же такую весть ему о брате привез... Вот.
   Говоря это, Кружилин отстегнул карман гимнастерки, вытащил помятый конверт. Владимир стоял возле Кружилина, смотрел почему-то на него хмуро и недоверчиво и время от времени быстро облизывал сохнущие губы. Ганка, вытянув шею, внимательно следила за руками Кружилина, вынимающего из зеленого конверта листок, в больших глазах ее переливалось черное пламя. Она резко мотнула головой, поглядела на угол риги, за которой скрылся несколько минут назад Димка, и опять уставилась на Кружилина.
   - Я получил сегодня письмо от одного моего товарища с фронта. И он вложил в письмо вырезку из фронтовой газеты. - Кружилин показал небольшой газетный клочок, на котором виднелись две неясные фотографии. - Здесь описывается подвиг героев-танкистов - Володиного вот отца и брата Димы Савельева Семена. И вот фотографии их напечатаны. Они, Володин отец и брат Дмитрия, на одном танке воюют. И в тяжелом бою уничтожили одиннадцать фашистских танков!
   За столом прошел гул, все зашевелились.
   - За это их, пишет мой товарищ, представили к высоким правительственным наградам.
   Володька, еще раз облизнув губы, шагнул к секретарю райкома:
   - Дайте...
   Он взял, почти вырвал из его рук газетную вырезку, отвернулся, склонился над ней. Гул за столом как-то сразу перешел в галдеж и визг, ребятишки и девчонки, забыв про усталость, бросились к Володьке, окружили его беспорядочной толпой. Последней бросилась Ганка. Она почему-то сперва все сидела и сидела, как окаменевшая, не замечая даже, что ее толкают, потом метнулась к толпе, ударила кого-то кулаком по спине: