Зубов все это произнес медленно, отвернувшись от Кошкина, глядя, как во мраке течет и течет нескончаемая цепочка штрафников, слушая, как чавкает болотная жижа под их сапогами.
   По-прежнему над головой висело низкое, черное небо, лишь с одного края, где-то далеко, оно временами озарялось слабым и бессильным заревом, - может, то немцы или наши пускали ракеты, а может, просто поблескивали летние зарницы.
   Кошкин стоял не шевелясь, все так же опираясь обеими руками о палку. Он все так же пристально глядел на Зубова. И хотя тот стоял отвернувшись, но чувствовал этот взгляд.
   - Ну-ка, подними голову! - жестко скомандовал Кошкин.
   И Зубов вдруг почувствовал, что поднять голову и поглядеть в блестевшие во мраке глаза Кошкина ему нелегко. Какая-то сила мешала этому, шея вдруг одеревенела.
   Он собрал все силы и, чувствуя, как трещат шейные позвонки, голову все же поднял.
   - Вот что, Зубов... И это болото - Родина. И это небо, и комары. И та земля, - Кошкин кивнул через плечо в сторону, куда цепочкой двигались штрафники, - та земля, в которую зарылись сейчас немцы. И дело не в том, где ее найти... Ты не об этом хотел спросить.
   - Может, и не об этом, - согласился вдруг Зубов.
   - А вот когда найти?! А?
   - Правильно, - выдохнул Зубов, поражаясь чему-то.
   Командир роты с полминуты молчал, кромсая Зубова блестевшими глазами. И Зубов, не смея без команды повернуться и уйти, стоял покорно, не решаясь даже отвести взгляд, опустить голову, стоял и ждал еще каких-то слов этого человека, наделенного неограниченной властью, имевшего право, даже обязанного там, в Валуйках, пристрелить его, но не сделавшего этого.
   - Так вот, мне кажется, что скоро ты найдешь ее в конце-то концов, проговорил Кошкин. - Во всяком случае, я желаю тебе этого, Зубов... Встать в шеренгу!
   * * * *
   Весь день на высоте прошел спокойно. Немцы не забыли, однако, о русских, оставшихся у них в тылу, их снайперы таились где-то под разбитыми, обгоревшими танками, внимательно наблюдали за сопкой, и, едва над бруствером окопа возникал силуэт или мелькала тень (Иван время от времени и в разных местах высовывал из окопа на черенке лопаты то каску, то снарядную гильзу), сразу раздавалось несколько выстрелов, пули торопливо клевали в металл, со звоном уходили в рикошет.
   - Отставить! - в конце концов распорядился Ружейников. - Отрикошетит в тебя самого или в кого из нас!
   - Полезли бы уж, что ли, - вяло проговорил Иван, отбрасывая палку. - Коли судьба нам тут, так уж скорей пущай. А то тянут жилы.
   - Ай-ай! Умирать торопишься? - с укором произнес Магомедов. - Успеешь.
   Иван ничего не ответил азербайджанцу, поглядел на безмятежно спящего Семена, потом задрал голову, стал смотреть куда-то вверх.
   Там, над сопкой, в недавно очистившемся от дыма небе, медленно плыл, распластав крылья, неизвестно откуда взявшийся аист. Он парил на небольшой высоте, с земли было видно, как он поворачивал голову на длинной шее то вправо, то влево, будто высматривал, что делается здесь, на бывшей уничтоженной батарее, и там, возле разбитых танков, под которыми лежали немцы, и еще дальше, за речкой, на узкой кромке открытой земли между болотом и лесом. Вслед за Иваном аиста увидели Магомедов и Ружейников. Несколько минут три человека, грязные, заросшие щетиной, в оборванных, обгорелых гимнастерках, забыв на эти минуты о немцах, о павших и похороненных в воронке от вражеского снаряда своих товарищах и о своей неотвратимо приближающейся, как понимал каждый, смерти, наблюдали за вольной и сильной птицей. Смотрели они на нее по-разному: Иван - с усталой и тихой грустью, в зрачках его что-то вспыхивало и гасло; Ружейников - будто равнодушно, лишь пыльные, измученные веки его мелко-мелко подрагивали; Магомедов - по-детски удивленно и восторженно, черные глаза его открывались все шире и шире, будто видели в небе не обыкновенного аиста, а какое-то невообразимое, немыслимое чудо.
   Сделав широкий круг над развороченной солдатскими лопатами и снарядами сопкой, аист, по-прежнему не шевеля крыльями, поплыл к реке.
   И вдруг туго распластанные крылья аиста сломались, в одно мгновение превратились в лохмотья. И лишь потом донесся выстрел. Птица бесформенным комком стала падать вниз.
   - Сволочи! - Магомедов, обезумев, вскочил во весь рост, затряс кулаками.
   - Сволочи-и!
   Иван зверем метнулся к Магомедову, схватил за ремень, изо всей силы дернул, повалил бывшего командира самоходки на дно траншеи.
   - Уйди! Прочь! - вскричал Магомедов, пытаясь подняться.
   Тогда Иван навалился на него всем телом, подскочивший Ружейников схватил азербайджанца за руки.
   - Утихни! Кому сказано! - прохрипел старший лейтенант, вытащил на всякий случай из кобуры Магомедова пистолет. - Распсиховался тут!
   Пока все это происходило, немцы, развлекаясь и упражняясь в меткости, со всех сторон палили по падающей птице. Мертвый аист только переворачивался в воздухе, от него густо брызгали перья, а потом, кружась, медленно падали вниз.
   Разбитое, разорванное пулями тело птицы давно упало где-то на землю, давно перестали стрелять немцы, а легкие перья еще долго сыпались и сыпались.
   - Твое счастье, что на аиста глазели, а не на окоп, - сказал Иван, отходя от Магомедова. Тот лежал на дне окопа лицом вниз, ничего не выкрикивал теперь, только хрипел и царапал пальцами землю.
   Все было тихо. Иван и Семен лежали на бруствере, сквозь натыканные в землю ветки смотрели вниз, где в разных местах чернели темными глыбами разбитые танки, а дальше поблескивала, отражая звездный свет, неширокая речка. Нигде ни звука, ни огонька, будто вокруг на много километров не было ни одного человека, ни одного живого существа, река и та омертвелая, течение воды словно прекратилось почему-то и теперь никогда уже не возобновится.
   - Письмо-то Наташке не забудь переслать, ежели что, - вполголоса проговорил вдруг Семен.
   - Помнишь, - усмехнулся Иван. Достал письмо и вдруг разорвал его надвое, потом еще надвое.
   - Ты что?! - сдавленно вскрикнул Семен, вырывая обрывки.
   - Вернешься домой - сам и расскажешь ей про свою... про что в письме. А лучше - не надо.
   Семен, сжимая в кулаке бумажные клочья, спросил, помедлив:
   - Ты, дядь Ваня... веришь, что вернемся?
   - Обязательно.
   - Если бы так, - вздохнул Семен.
   - Жизнь, Семка, никому ведь не убить, сказал вон Магомедов.
   И хотя Семка не понял, при чем тут Магомедов, переспрашивать не стал, разгреб в бруствере ямочку, сунул туда изорванное письмо и привалил землей.
   - Правильно, - сказал Иван. - Бабам и так нынче сколько горя. Пущай этого не узнает.
   - Не в том дело, - вздохнул Семен.
   - А в чем?
   - Этого не объяснить. И не понять никому. Олька хорошая, она никому не хотела... чего-то причинить. "Наташку, говорит, когда вернешься, люби еще сильнее... и береги".
   - Чего ж она хотела?
   - Чтобы ее немного пожалели.
   - Это как же? - повернул голову Иван.
   - Я и говорю - не понять.
   Иван немного помолчал, вглядываясь в темноту. Повернулся на бок и вздохнул.
   - Не знаю, Семка, большой ли, малый ли грех у тебя с ней был... Только я не одобряю.
   - Не было греха, - упрямо сказал Семен. И, ощущая на себе вопросительный, непонимающий взгляд Ивана, прибавил чуть раздраженно. - Да, все было! А греха не было.
   Иван больше ничего не стал расспрашивать.
   Тихо все было на высотке и вокруг нее и после двух часов. Как было приказано, Иван в положенное время разбудил Ружейникова с Магомедовым, а сам лег на дно окопа, на место командира батареи, ощущая нагретую его телом плащ-палатку.
   - А я не усну, выспался, - произнес Семен. - Пусть лучше еще Ружейников или Магомедов поспят.
   - Не можешь, а тебе надо. Ты постарайся, - сказал Иван. - А то, чую, будет завтра дело...
   - Как это чуешь?
   - А как зверь лесной пожар чует. Спи!
   Семен покорно лег на землю и в самом деле скоро заснул, опять провалился, как в яму.
   Проснулись Иван и Семен от грубых толчков - не то тряслась земля, не то их кто-то безжалостно пинал. Ночь уже кончилась, занимался рассвет. Небо над высотой было затянуто, как скатертью, бледно-оранжевым светом, за скатерть будто непрерывно дергали, она то съезжала в сторону, к речке, то снова распластывалась над головой. В уши колотил беспрерывный грохот.
   - Что? Лезут? - прокричал Иван, вскакивая.
   - Приготовиться! Приготовиться! - орал Ружейников, размахивая пистолетом, и действительно пинал Семена. Он был в каске, каска сидела на голове криво. Рот командира батареи тоже был страшно перекошен, в черной дыре хищно поблескивали зубы. На шее у него болтался бинокль. В левой руке старший лейтенант держал за ствол автомат, и, когда Семен вздернулся с земли, сунул ему оружие, и, увидев, что Семен взял его, повернулся и побежал вдоль окопа.
   Через несколько мгновений все четверо лежали на бруствере и смотрели, как за рекой по всей кромке леса, уходящей вдаль, во мраке колышется поднятый снарядами слой земли и дыма, а снизу, прорывая этот слой, вспучиваются пестрые, раскаленные бугры, а потом взрываются и летят вверх и в стороны тугими огненными брызгами. Под мерцающим светом от взрывов блестела перетоптанная, спутанная трава по склону холма, по ней от разбитых танков в сторону реки бежали темные фигуры немецких снайперов, стороживших запертых на высоте людей. Трава была скользкой, немцы бежали и падали. Поднимались и опять бежали.
   - Из ручного их бы можно еще достать! - прокричал Иван сквозь грохот.
   - Отставить! Это одиночки. А патронов...
   Иван все понял, что хотел сказать Ружейников, повернул голову к Семену. Тот, покусывая нижнюю, заскорузлую губу, спокойно глядел на убегавших немцев, на взрывы за рекой, на подожженный снарядами в нескольких местах лес и чуть улыбался.
   Неожиданно где-то недалеко, над болотами, густой мрак пронзила зеленая ракета, грохот артиллерийской канонады почти смолк, но вражеские пушки, расположенные вдоль кромки леса, изредка постреливали, снаряды их рвались недалеко в болоте.
   - Ничего не понимаю, - пробормотал Ружейников. - Они бьют прямой наводкой в болото. Неужели наши из болота наступают? Это немыслимо!
   - Они наших в упор расстреливают! - закричал Магомедов. - Надо подавить их пушки! Разрешите? Отсюда их легко накрою...
   - Надо, говоришь? Наверное, надо... - хриплым и неуверенным голосом произнес Ружейников, растирая кулаком подбородок. - Давайте - ты и Савельев Иван!
   Магомедов с Иваном вскочили уже, чтобы кинуться к пушке, но Ружейников поднял руку:
   - Стойте! Что это?
   Из-за реки донесся какой-то вой. Он все поднимался, нарастал там, далеко, где стреляли немецкие пушки, его заглушали орудийные выстрелы, временами накрывал волнами вспыхивающий треск автоматов.
   - Отставить, Магомедов! - Командир батареи почему-то зло поглядел на азербайджанца, на Ивана Савельева, кивнул туда, за реку: - Ты слышишь? Вы слышите?
   - Там люди в атаку пошли, - сказал Магомедов.
   - Пошли, - согласился Ружейников. - А что они кричат?
   Немецкие орудия стреляли все реже, но все более нарастал треск автоматов. Однако он теперь не мог заглушить яростный рев человеческих голосов. Но это было не привычно-знакомое, раскатистое "ура-а!", люди кричали как-то по-другому, яростно, по-звериному.
   Магомедов, Иван Савельев и Семен слушали этот рев и молчали.
   - Та-ак, - вяло и бесцветно промолвил вдруг Ружейников, снял каску, сдернул пилотку и вытер ею взмокшее лицо. - А я, кажется, слышал такое... нынче зимой. Когда мы на Вязьму наступали. Так... с такими криками в атаку штрафники, штрафная рота ходила.
   - Товарищ старший лейтенант! Смотрите! - закричал Магомедов. - Они отходят!
   Ружейников торопливо вскинул к глазам бинокль. Но и без бинокля было видно, что по всей кромке леса по-прежнему шел бой. Лесной клин, выходящий к реке, начал вдруг окутываться дымом - то ли деревья загорелись, то ли немцы подожгли дымовые шашки. Огня, во всяком случае, с высоты не было видно. Ружейников, Магомедов да Иван с Семеном видели лишь, как в рассветной полумгле сквозь клочья и полосы дыма бегут толпы немцев. Часть из них залегла на противоположном берегу, торопливо окапывалась, остальные кидались прямо в воду, переплывали, переходили неглубокую речушку и тоже принимались зарываться в землю. Ружейников наблюдал за всем этим, даже приподнялся на руках, будто изготовился к прыжку.
   - Сосенки-елочки! - воскликнул он, остервенело сверкнув глазами. - Сейчас они пожалеют, что не задавили нас тут. Магомедов и вы, Савельевы, - к орудию!
   Справа, на западе, где небо было темнее всего, оно осветилось вдруг бледно-оранжевым заревом, будто именно оттуда, с противоположной стороны, вздумало сегодня взойти солнце, и до высоты, до огневой позиции бывшей батареи, от которой осталась одна пушка, докатился гул, глухой и могучий. Он шел будто под землей, колыша ее, грозя ежесекундно разорвать недра, вырваться наружу и тогда уж в неудержимой ярости затопить все вокруг, смять, растереть в порошок все живое и мертвое.
   Четверо людей на высоте, измученных, слабых и беспомощных, невольно повернули головы на этот зловещий звук.
   - Началось, - ссохшимися губами прошептал Ружейников. - Наше или немецкое?
   Старший лейтенант не произнес слова "наступление". Но это и так было ясно.
   - Я говорил, Семка, что сегодня будет дело, - улыбнулся Иван весело, облегченно, будто все смертельные опасности были уже позади.
   - Чему радуешься? - рассердился Ружейников. - К орудию, говорю! Выкатить вот сюда, на прямую наводку. И слушать мою команду!
   Небо над рекой, лесом и болотами снова было завалено теперь, опутано космами дыма, но сквозь редкие прогалины виднелись синие окошки, они становились все светлее, сквозь них проливался на искореженную снарядами и бомбами, на сожженную безжалостным огнем землю новый, длинный летний день...
   * * * *
   Этот новый день войны, который, может быть, мало чем отличался от многих и многих предыдущих, стал, как и предыдущие, последним для тысяч людей, мужчин и женщин, молодых и пожилых, хороших и плохих, известных и безымянных...
   Этот день стал последним для Алексины, молодой и красивой женщины, с отвращением носившей в себе чужой и ненавистный ей плод, для азербайджанца Магомедова родом из Шемахи, для капитана Кошкина, чья жизнь, несмотря на выпавшую ему тяжелую судьбу, была не длинной, но прекрасной... Война, как ненасытное чудовище, пожрала очередные свои жертвы и с грохотом покатила дальше, а земля поседела за этот день еще больше...
   В этот день закончил никчемный свой жизненный путь и Леонид Гвоздев, человек подлый и мерзкий, каковых тоже в немалом количестве производит природа. Но он погиб не от фашистской пули, его застрелил Зубов, сын бывшего белогвардейского полковника, вор-рецидивист, приговоренный когда-то советским судом к высшей мере наказания. Прикусив до крови губу, он полоснул его из автомата в тот момент, когда Гвоздев, перебежавший уже к немцам, выхватил из зеленого ящика снаряд и подал его вражескому артиллеристу. Немец, долговязый и сутулый, согнувшись, принял снаряд и повернулся к пушке, собираясь вогнать его в ствол, не заметив ворвавшегося сквозь тучи пыли и дыма на огневую площадку Зубова. Автомат в руках Зубова несколько раз дернулся, немец мешком отвалился в сторону, тяжелый снаряд, выпав из его рук, ударился о станину и покатился куда-то.
   - Зу-уб! - заорал Гвоздев, отпрянувший вбок. - Зуб... зачем? Мы с Макаром решились!
   - С-сучка! - Неожиданная все-таки злоба и ненависть к Гвоздеву перекосили лицо Зубова. - Когда успел? Когда?!
   - И ты давай с нами! - На грязном, взмокшем лице Гвоздева торопливо дергались белки глаз. - Ты... Зу-уб!
   И, прокричав это, повалился туда же, где лежал немец-артиллерист, стал корчиться на земле, захрипел, на губах у него запузырилась пена. Не обращая внимания на вой и визг штрафников, густую матерщину, которая то накатывалась валом, то захлебывалась, тонула в треске автоматов, грохоте орудийных выстрелов, Зубов шагнул к Гвоздеву.
   - Ты... сволочь! - прохрипел тот, поднимая уже мертвое лицо. - Сволочь, сволочь...
   Волчья ярость опять захлестнула Зубова. Нет, его нисколько не задели и не оскорбили слова Гвоздева. Зубов вспомнил вдруг только что погибшую у него на глазах беременную женщину Алексину; закусив до крови губу и подняв автомат, двумя длинными очередями крест-накрест окончательно пришил Гвоздева к земле.
   На это Зубов истратил последние патроны в диске. На поясе у него было два запасных, но менять пустой диск он не стал. На огневой площадке валялось несколько убитых немцев, а в стороне, у земляной стенки, скорчившись, лежал какой-то штрафник в окровавленной гимнастерке. Зубов нагнулся к убитому штрафнику, выдернул из-под него автомат, а свой отшвырнул в сторону и побежал вдоль траншеи, в дым и грохот.
   Он убежал, а штрафник, из-под которого он выдернул автомат, шевельнулся, повернул голову и усмехнулся. Это был Макар Кафтанов. Несколько минут назад они с Гвоздевым, тяжко дыша, свалились на эту огневую. Возле орудия в дыму и копоти суетился только один немец, весь расчет был уже перебит. Немец отпрянул было за пушку, выхватил одновременно парабеллум. Но Кафтанов и Гвоздев торопливо бросили на землю свои автоматы и подняли руки.
   - Мы сдаемся! - заорал Гвоздев и повторил это, к удивлению Кафтанова, по-немецки: - Wir ergeben uns! Wir gehoren zu einer Strafkomande. Wir sind Gefangene. [Мы сдаемся! Мы из штрафной роты. Заключенные.]
   - О, зер гут, - недоверчиво произнес немец, кивнул на снарядный ящик. Dann helft mir. Reicht mir die Munition. [Тогда помогайте мне. Подавайте снаряды.]
   Гвоздев кинулся выполнять распоряжение, а Кафтанов Макар вдруг покачнулся и, схватившись за левое плечо, стал оседать, простонав:
   - А-а, з-зараза...
   - Кто? Что? - метнулся к нему было Гвоздев.
   - Не знаю... Рвануло за плечо вот. Ты что, специально эти немецкие слова выучил?
   - Munition! [Снаряды!] - рявкнул в этот момент немец, и Гвоздев шагнул к ящику.
   Рана была неопасная, шальной пулей чуть задело мякоть, Кафтанов сразу это установил. Он, зажимая рукой рану, сел к земляной стенке, стал смотреть то на свои пальцы, сквозь которые текла на грязную гимнастерку кровь, то на Гвоздева, подававшего немцу снаряды. Рана даже и не чувствовалась как-то, лишь кружилась голова и подташнивало. Когда кровь перестала течь, Кафтанов усмехнулся, еще подумал о чем-то, лег спиной к орудию, выставив кверху окровавленный бок, скорчился так, чтобы его приняли пока за труп.
   Макар не видел, кто ж это спрыгнул с бруствера на огневую, присыпав его землей. Услышав первый же истошный вопль Гвоздева, догадался, что хочет сделать Зубов. Ложась, Кафтанов на всякий случай сунул под себя автомат. В какую-то секунду у него мелькнуло: быстро повернуться и врезать Зубову всю очередь в спину! Но он опасался, что не успеет или не сможет этого сделать, голова все-таки кружилась, видать, много крови вытекло. И к тому же в мозгу застучало: "А к чему? Пущай сдыхает Гвоздь. Тогда я, как раненый... ежели наши сомнут немца... Да ведь так все и может произойти! Легко выпутаюсь! Ага, привет тебе, Гвоздь..."
   Потом он почувствовал, что Зубов приближается к нему. И давно обесчувственное сердце Кафтанова вдруг больно застучало, голова закружилась еще сильнее. "Если перевернет на спину, признает - притворюсь мертвым... в крайнем случае без сознания. А что потом? Ведь доложит Кошкину, что сдались... Надо гробануть его, суку!"
   Но Зубов, находящийся в лихорадочном состоянии, не только не узнал Кафтанова, но даже не обратил на "убитого" никакого внимания. Труп и труп, мало ли полегло сегодня штрафников под шквальным, в упор, автоматным и орудийным огнем немцев. Это был какой-то кошмар!
   Покончив с Гвоздевым и выхватив из-под Кафтанова автомат, Зубов побежал вдоль траншеи, затем выскочил на открытое пространство, под свистящий рой пуль. Они пролетали рядом, почти обжигали, но ни одна не задевала его.
   - Зубов! Рядовой Зубов! - закричал кто-то и схватил его за ногу. Он упал в какую-то канавку.
   - Что хватаешь? - окрысился он, оборачиваясь. - А то я схвачу!
   Рядом, в трех метрах, вздыбилась земля, поднялась на воздух и, как с лопат, посыпалась вниз.
   - Подавить орудие! - прокричал командир отделения. - У тебя гранаты есть?
   - Одна штука осталась...
   - Возьми вот еще две. И давай по этой канавке! Пушка там, метрах в семидесяти... Живо! А то нам вон до той траншеи не добраться, не выкурить немчуру оттуда.
   - Понятно... Понятно! - прохрипел Зубов, принимая гранаты лимонки. - Я счас.
   Он пополз по канаве в сторону яростно палившего немецкого орудия, вспоминая о начале атаки. Сейчас, когда кругом гремело, трещало и свистело, когда он находился в центре ада, все это не казалось ему ни опасным, ни тем более кошмарным. До жути страшно было лишь там, на крохотной, более или менее твердой площадке в болоте, где кое-как взвод скапливался для атаки, для броска. За кустами было еще метров сорок топи. В животе перекатывался словно кусок льда, когда он, бросив напоследок зачем-то взгляд на стоящих в сторонке Алексину и капитана Кошкина, под страшный грохот неожиданно возникшей орудийной канонады бежал вслед за другими по этой топи. Под ногами сильно пружинило, под самый пах почти хлестали холодные струи. Наши пушки все молотили и молотили, вздымая впереди, по опушке леса, и дальше, в глубь его, всю землю в воздух, вырывая деревья и поджигая их. В дыму, в пыли и копоти не то звонко пели осколки, не то это звенело в голове Зубова. Четыре запасных автоматных диска в чехлах оттягивали ремень, больно колотили, но Зубов не обращал на это внимания, а потом и вовсе забыл. Он думал, что ему сегодня, как и всем остальным, смерть, что сквозь этот вой и визг осколков никому не прорваться, все пространство над землей густо, в разные стороны, прошивается кусками металла, покрыто как бы живой железной сетью. А ведь еще немцы не открыли встречного огня, еще передние там не достигли заминированной кромки суши. Еще хорошо, что он из-за разговора с Кошкиным очутился не в первых рядах. Это хорошо...
   Немцы, ошеломленные и задавленные нашей артиллерией, обнаружили наступающих из болота штрафников на какую-то минуту позже, чем следовало бы им обнаружить, - когда уже от загоревшегося леса осветилась земля. Сквозь месиво огня, дыма, вздыбленной земли прорезались белые ракеты, по всей полуторакилометровой кромке болота гитлеровцы открыли шквальный огонь из пушек и автоматов. Штрафники вытекали из болота всего в трех точках, а немцы палили наугад в болотную темноту, повсюду, и Зубов, выбежав уже на непривычно твердый бугор, вдруг про себя усмехнулся: дурачье, сколько напрасно жгут снарядов и патронов! То обстоятельство, что немцы не могут пока определить, откуда на них наступают, и, следовательно, не знают, какими силами, вдруг успокоило Зубова, притупило ощущение смертельной опасности. На всякий случай он припал к земле, чтобы отдышаться и оглядеться. Но разглядеть в колеблющихся вокруг клубах дыма и пыли было ничего невозможно, он видел только справа и слева бойцов своего отделения, которые падали, как он, потом поднимались и с отчаянным ревом кидались, ныряли куда-то в эти клубы.
   - Чего прижался? Т-ты, заяц... твою мать! - остервенело прокричал над ухом женский голос.
   Зубов поднял голову, в подрагивающем мраке увидел злое лицо Алексины. А потом в ее враждебных зрачках что-то качнулось и настороженно замерло.
   - Ранен, что ли?
   - Нет... покуда.
   - Так что ж ты... - Алексина опять мерзко, как мужик, выругалась, темные ямы ее глаз сделались совсем непроницаемыми. - Давай! Айда... Мин-то нету, слава богу.
   Она повернулась и побежала тяжело, как лошадь.
   Сейчас, когда Зубов по неглубокой канаве полз к беспрерывно стреляющей немецкой пушке, недавний этот эпизод с Алексиной казался ему уже далеким-далеким, почти стершимся в памяти. Зато перед глазами неотвязчиво стояло другое - что Зубов при всей в общем ясности и пронзительно жесткой конкретности происшедшего все-таки никак не мог то ли осмыслить, то ли принять как уже случившееся - смерть самой Алексины. Она повернулась и побежала навстречу немецкому огню, волоча за собой автомат за ствол, как палку. Значит, ствол был холодный, значит, она из него еще не стреляла. "Зачем тогда таскает его за собой, дура? Зачем вообще сюда запёрлась? Сделала свое дело и осталась бы там, в болоте..." - подумал Зубов, вскакивая с земли. Алексина была уже шагах в двадцати, она бежала к брустверу немецкого окопа, по гребню которого густо сверкали вспышки. Зубов теперь совсем не думал, что это стреляют навстречу немцы, что свинцовая струя может ткнуть и в него. В несколько прыжков он догнал Алексину, заскочил вперед.
   - Открой меня! Ты, сволочь! - закричала она хрипло, но Зубов не понял ее слов, некогда было их понимать. С обеих боков стал нарастать вой штрафников, посыпался матерщинный лай, бойцы, падая, вскакивая и снова падая, кинулись на окоп. Забыв об Алексине, Петр Зубов сперва палил из автомата по вспышкам, затем, видя, что делают другие, выхватил из кармана гранату лимонку, швырнул ее в окоп, упал. Среди других взрывов он различил свой, хотел кинуть вторую гранату, но вой и густая матерщина, задавленная взрывами, стала кругом опять нарастать, и Зубов поднялся, побежал, перепрыгивая через трупы убитых штрафников, на ходу вырвал из автомата расстрелянный диск, стал доставать из чехла новый...
   Неизвестно, когда и как, но Алексина снова оказалась впереди него, чуть сбоку. Она по-прежнему волочила автомат, как палку, так и вскочила на вражеский бруствер и почему-то остановилась, встала, как столб. А в следующую секунду она вдруг отшвырнула в сторону свой автомат и визгливо, пронзительно закричала, глядя вниз, в окоп: