Страница:
- Товарищ майор! Валентик! Валентик!! - прорезался сквозь автоматную трескотню пронзительно-истошный женский голос, и Федор, бежавший следом за Валентиком, подумал: "Он же не майор, а капитан". Но в следующую секунду сообразил, что это кричат не Валентику, а кому-то другому, крутнул головой в ту сторону, откуда, как ему показалось, донесся голос. И действительно, увидел девчонку лет восемнадцати - двадцати. Она была в штанах, голова туго замотана платком. Стоя на коленях возле пня и поставив на него локоть, она раз за разом стреляла из черного пистолета в Валентика. "Ах ты сучка!" - почему-то именно на эту девчонку взъярился Федор, остановился, приподнял автомат и дал по ней очередь. Он видел, как от пня полетели щепки и пошла пыль - пень был гнилой, видел, как из рук девчонки вылетел пистолет, сама она опрокинулась на бок, покатилась в сторону, но тут же вскочила на четвереньки, затем во весь рост побежала куда-то... "Надо же, в пистолет попал, а в нее нет!" - с удивлением отметил Федор, чувствуя одновременно облегчение оттого, что не убил девчонку.
Пока он стрелял в нее, а потом наблюдал, как она упала, вскочила и побежала, прошли всего какие-то секунды. Но за эти мгновения Валентик почти достиг леса, он, по-прежнему пригнувшись, бежал к нему крупными скачками, по-волчьи, а сбоку палил в него короткими очередями, вскидывая автомат на ходу, какой-то партизан в расстегнутом пиджаке, в армейской пилотке и после каждой очереди кричал:
- Стой! Стой! Стой, сволочь! Не уйдешь! Теперь все равно не уйдешь!
Голос, искаженный яростью, все равно был знакомым, страшно знакомым, но Федор не узнавал его, а лица на бегу разглядеть не мог. Он только заметил на этом человеке синие офицерские брюки и сапоги и, догнав Валентика, подумал, что это и есть тот майор, которому только что кричала девчонка, и даже не удивился, откуда среди местных партизан офицер Красной Армии, не было для этого времени. Федор преодолел пространство, отделяющее его от Валентика, быстро, ни одна из сотен пуль, свистевших вокруг, не задела его. Зато этот майор, опять полоснув из автомата, достал-таки Валентика, пуля вскользь задела его шею, из нее струей брызнула кровь.
- А-а, черт! - простонал Валентик, схватившись за шею. Кровь потекла у него между пальцев. - Стреляй же, идиот!
Это Валентик приказывал ему, Федору. И он, прячась за деревом, послушно начал поливать огнем пространство перед собой, не видя даже, есть ли перед ним партизаны. "Идиот... правильно, идиот!" - как пулями, прошивало ему голову.
Партизаны перед ними, видимо, были, потому что Валентик (Федор видел его краем глаза) отстегнул от ремня окровавленными пальцами обе гранаты, чуть помедлил и бросил их одну за другой. Взрывы раздались громкие, земли и пыли поднялось в воздух много. Стрельба на какое-то мгновение заглохла, и Федор расслышал, как та девчонка, у которой он выбил пистолет, прокричала:
- Товарищ майор! Шестоково, кажется, горит!
- Вижу, Олька! - донесся знакомый голос майора. - Ах, черт, надо скорее туда... Логунов! Живьем их взять, предателей! Ты, Королева, со мной, не отставай. Логунов, ты понял? По возможности живьем!
- Ну, это еще как получится, - прохрипел Валентик.
Он и Федор не стали ждать, пока рассеется пыль от гранатных разрывов, оттолкнулись от деревьев, за которыми укрывались от осколков, и, путаясь в крепкой лесной траве ногами, побежали меж деревьев.
- Это Королева привела их в Шестоково...
- Кого их? - спросил на бегу Федор.
- Ты что, совсем мозги пропил? Ни по голосу, никак не узнал? Это же Алейников в меня стрелял... Я ж тебе говорил - здесь он, недалеко. А сюда девчонка эта его, значит, привела. Ух, не знал я, что она его разведчица!
Савельев, будто наткнувшись на одно из деревьев, остановился посредине небольшой прогалины. "Алейников... Действительно, его же голос!"
Сердце Федора часто и гулко стучало, но не от быстрого бега, не от усталости. "Его! Его, его..."
Валентик, пробежав еще несколько шагов, остановился.
- Ты что?! - повернулся он к нему. Кровь из его шеи все еще сочилась, стекая на правое, вздернутое кверху плечо. - Ты что? Сдаться хочешь?!
Где-то неподалеку потрескивали редкие теперь выстрелы. Там, на опушке, добивали, кажется, последних подчиненных Федора и Валентика. Но это не имело теперь для Федора никакого значения. Никакого значения не имели ни окровавленные шея и плечо Валентика, ни его голос. А вот слова имели. Слова имели: "Алейников... Алейников!"
- Нет, мне нельзя сдаваться... - сказал он, потрясенный...
* * * *
...Но потрясение, которое испытал Федор Силантьевич Савельев при имени Алейникова, было сегодня не последним. Буквально через несколько минут ему предстояло еще одно, самое тяжелое и страшное, которым и закончится на сорок восьмом году существования его жизнь здесь, в лесу, под старинным русским городом Орлом, - жизнь нелегкая, путаная, не нужная ни ему самому, ни жене его Анне, ни детям, ни земле, на которой он родился. "А пока еще по жилам его текла теплая, как у всех людей, кровь, он стоял, не обращая внимания на затихающие неподалеку выстрелы, на свирепо и нетерпеливо дышащего Валентика, на всходящее где-то за деревьями древнее и вечно молодое, щедрое солнце.
- Мне нельзя сдаваться, - тупо повторил Федор. - Потому что я...идиот, как ты сказал... Да я и без тебя это знаю, без тебя...
Он не договорил. Утренний, пронизанный первыми лучами солнца воздух громко и безжалостно распорола злая автоматная очередь. Федор поднял глаза, увидел, как трясется автомат в руках Валентика. Отстреливаясь от кого-то длинными очередями, он пятился мимо деревьев в синюю лесную глубь. Савельев поглядел, куда он стрелял, увидел меж стволов мелькающих партизан. "А-а, это тот, Логунов какой-то. Который хочет... которому Алейников приказал нас... меня живьем!"
- А-а-а! - заорал Федор уже во весь голос, вздернул автомат и остервенело начал поливать огнем приближающихся к нему партизан. Много было их или мало, он не знал и не думал об этом, он видел только их меж деревьев и на поляне. В голову ему хлестала, опьяняя, жгучая и едкая струя. - Живьем, сволочи? Живьем?! А-а-а...
Несколько человек, двоих или троих, выскочивших на прогалину, Федор срезал сразу, остальные отскочили за деревья. Это распалило его еще больше. Мгновенно сменив опустевший патронный рожок и заметив все же в это время, что Валентик, отстреливаясь, уходит в лес все дальше, он, топчась, как зверь, на полусогнутых ногах, опять начал хлестать очередями. В него тоже стреляли, кажется, но не попадали.
- И не попадете! Стрелки, мать вашу... - орал он, пятясь все же к деревьям. - Живьем захотели? Не возьмете!
Кончился и этот рожок. Федор выдернул из-за ремня следующий. И в это время очередь ударила ему по ногам. Федор даже видел того, чья это была очередь. Пока он вырывал из автомата пустой рожок и выдергивал из-за ремня свежий, из травы поднялся не очень высокий сутулый человек в дождевике, прицелился из тупорылого автомата в него и полоснул. Сильной боли он не почувствовал, но обе ноги сразу будто переломились, как прутики, Федор упал на колени и застонал еще яростнее. То ли от этой злости, то ли от сознания, что его все же подстрелили, глаза ему застлал белый плотный туман. Но все же сквозь эту белую пелену он увидел, что выпустивший по нему автоматную очередь человек, нисколько не остерегаясь, во весь рост стал приближаться к нему.
- Счас ты согнешься! Счас... - прохрипел Федор. Левой рукой он держал теперь в нужном положении автомат, а правой вставил в него рожок.
Затем происходило странное и непонятное для Федора. Он, стоя на коленях, палил и палил в этого партизана, только в этого, все крича: "Живьем не возьмете, сволочи! Не возьмете!" - а тот приближался и приближался в тумане, как призрак. Федор бил почти в упор, с каких-то десяти - пятнадцати метров, промахнуться было невозможно. А человек шел и шел на него из тумана, невредимый, словно заговоренный... И наконец в полной тишине, которую не нарушали трещавшие где-то выстрелы, голосом брата Ивана сказал:
- Почему же, Федор? Возьмем.
Да, этот человек, этот партизан в дождевике был Ванька. Федор узнал брата на несколько мгновений раньше, чем раздался его голос. Он шел, приближаясь, сквозь белую муть все отчетливее обрисовывались его черты - нос, усы, подбородок... Оружие в руках Федора захлебнулось было. Федор вздрогнул, но сказал себе: "Не может быть! Откуда ему..." И продолжал строчить еще какое-то время, пока ладонь, сжимавшая рукоятку, не вспотела горячим, обжигающим потом, а палец не соскользнул с удобного в немецком автомате спускового крючка.
- Ты?! Ты... Ванька?!
Это Федор произнес спустя значительное время после того, как Иван, стоя уже вплотную к нему, сказал: "Почему же, Федор? Возьмем". Потерявший дар речи Федор немо теперь молчал, язык его словно примерз, прикипел к зубам, да и все внутри стало вмиг окаменелым, нечувствительным, лишь работал слух да в порядке было зрение: Федор видел, как мимо пробежало несколько партизан, а один из них нагнулся, подобрал валявшийся на траве его автомат, выдернул из его кобуры парабеллум, быстро и ловко проверил, нет ли у него еще какого оружия, распорядился, убегая дальше: "Сдашь его Алейникову!"
- Я вот... Федор, - виновато ответил брату Иван.
* * * *
- И ты меня пристрелишь... Убьешь?
- Да. Я это сделаю, - сказал Иван, младший брат его, кивнул на распластанные неподалеку в траве, мягкой и зеленой, трупы партизан. - Ты же... И не только этих. Ты много убивал, а?
- Это было, - сказал Федор, стер рукавом обильно проступающий пот со лба и с грязных щек. - Убивал я...
Несильный ветерок дул с той стороны, куда, отстреливаясь, скрылся Валентик, а за ним партизаны, раздувал мягкие волосы Ивана. Он сидел на земле под деревом, к самому лицу подтянув колени, склонив на них голову. А напротив него, под другой сосной, прижавшись к ней спиной и вытянув простреленные, беспомощные ноги, сидел Федор. Иван сам подтащил его сюда и усадил. Тогда еще справа и слева, где-то далеко и с каждой минутой все дальше, потрескивали автоматные очереди, а затем все заглохло. Это неведомое Ивану Шестоково было конечно, взято, он в этом нисколько не сомневался, Алейников, наверное, давно вычистил все столы и сейфы "Абвергруппы", ради чего он и пришел сюда, ради чего погибли вот эти лежащие в траве молодые парни и мужчины и еще, конечно, многие, вот так же лежащие сейчас где-то. Свершилось страшное и обычное на войне дело. И еще будет долго совершаться, долго будут падать на землю здоровые и сильные люди и никогда с нее уже не поднимутся, не вернутся в свои села и города, а их все равно будут ждать и ждать, как ждут его, Ивана, там, в Михайловке, жена Агата, сын Володька и дочь Дашутка, как ждут Панкрат Назаров, Кружилин и все, кто его знает и помнит. Но когда люди падают от вражеских пуль, это одно, а если их скосил из немецкого автомата русский, это совсем другое. Но это вот чудовищное и невероятное случилось на его глазах, он сам это видел, к тому же сделал это его родной брат, и потому, встав во весь рост, он пошел на Федора, уверенный, что уж в него-то Федька стрелять не посмеет. Но тот, стоя на коленях, палил очередями в него, пули с горячим визгом свистели вокруг и вспарывали землю под ногами. А Иван все шел, думая в те секунды даже не о Федоре и не о возможной смерти от его руки, а о том, что идет он вот так под пулями своих же не впервые, это было не раз. Более того - это продолжалось всю его жизнь. И сейчас, сидя под деревом напротив брата, которого должен убить, он мучительно думал, что и такое, кажется, было когда-то с ним, но когда и где, вспомнить не мог. Может, потому, что где-то в темной и далекой глубине сознания все жила, беспрерывно всплывала и всплывала тревожная мысль долго он сидеть так с Федором не может, ведь Олька Королева привела их к немцам в тыл, кругом тут враги. Немцы, фашистские солдаты, которым служил его родной брат Федька!
- Как же... как ты у них оказался? У немцев? - не поднимая головы, спросил Иван чужим, рвущимся голосом.
- А ты... как тогда в бандитах, в отряде Кафтанова, очутился? - попробовал окрыситься Федор.
- Тогда? Это было совсем другое. Этого в двух словах не объяснить.
- Вот... - усмехнулся Федор, глядя на лежавший в траве у ног Ивана короткоствольный советский автомат. - И мне не объяснить.
- Вре-ешь!
Федор, опираясь сильными руками в землю, еще плотнее прижался спиной к дереву, отвернул голову и стал глядеть тоскливо в синюю глубину леса, над которым поднималось утреннее солнце. И там, где-то в этой синей глубине, рваными лоскутами замелькали отрывки какой-то неясной, дальней, а главное будто посторонней и чужой жизни, хотя это был он, он, Федор...
...Вот он, тогда молодой и сильный, остервенело хлещет плетью раскосматившуюся Лушку Кашкарову, которая пытается на четвереньках уползти из комнаты. А рядом, наблюдая, хрипит Кафтанов...
...Вот сидит он с Кафтановым за столом, и тот, постукивая в ладонь черенком плетки, говорит глуховато, поблескивая влажными, в красных прожилках, глазами:
"А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью. И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока..."
...Отец, Силантий, в белой, застиранной рубахе сидит на берегу озера, говорит негромко:
"Вот что, сынок, скажу тебе... Остерегайся ты его слов. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял..."
...Антон, нежданно объявившийся на заимке в глухую ночь, говорит, поддерживая замотанную тряпкой руку:
"Опусти ружье... Пристрелишь еще родного брата".
"Чего-о? Какого брата?"
- удивленно переспросил Федор.
...Кафтанов, чуть захмелевший, сидит за столом на заимке, говорит хрипловато и насмешливо:
"Дурьи вы башки... Да разве мне не сообщил бы Федька, кабы его братец-каторжник тут объявился. Какой ему интерес его скрывать? А где интерес - это Федор, чую я, с малолетства понимать начинает... А, Федька?"
"Сказал бы. Чего мне".
"Ну, тогда и говори... Не крути глазами-то!
- закричал вдруг Кафтанов, схватил его обеими руками за горло, стал безжалостно душить. -...Кого перехитрить хочешь?! Говори, где твой брат-каторжник?!"
"Убери лапы, гад такой!"
"Что-о?!"
- удивился Кафтанов, чуть ослабил пальцы. Федор рванулся. Жесткие пальцы Кафтанова до крови разодрали кожу на шее.
"Поросятник!"- вгорячах прокричал Федор.
Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдернул со стены плеть. Федор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда - в лес...
* * * *
Федор перестал глядеть в сторону, невольно потрогал ладонью шею, будто она все еще саднила от кафтановских ногтей, шире расстегнул воротник немецкого мундирчика, кисло усмехнулся. Да, все это было... Вот так и произошло все с Кафтановым, дико и нелепо. А впрочем, что - все равно революция, Советская эта власть."Не любишь ты ее, а ту Советскую власть!" - кричали ему в лицо когда-то вот он, Иван, сидящий сейчас напротив, а потом Анна, жена. Что же, правильно, не любил. Правильно, жалел, что она пришла! Правильно, не принимал ее! Никогда не принимал!!
Федор задохнулся. И теперь он обеими руками схватился за воротник, рванул его. С треском отскочила пуговица. Треск был не сильный, но в воспаленном мозгу он прозвучал как выстрел, напугал его, под черепом заколотилось: "Уже выстрелил Ванька? Уже..."
Он дернулся, вскинул голову. Иван сидел на прежнем месте, в прежней позе.
Подрагивающей рукой Федор опять обтер мокрое лицо. Вынул немецкую вонючую сигарету, немецкую зажигалку, прикурил, пряча огонь в ладонях. Прикуривая, думал: последняя...
Горький сигаретный дым будто успокоил его, мысли потекли ровные, не волнуя теперь, вызывая лишь глубоко внутри все ту же едкую усмешку. Да, не любил Советскую власть. И всех, кто за нее боролся, кто принял эту власть, не любил. Жил как-то - куда же денешься? Троих детей наплодил, чужих ему и не нужных. И Анна, мать этих детей, единственная дочь Кафтанова, была ему не нужна после смерти ее отца. К тому же, сучка, порченой оказалась. Партизанка! Так и не призналась, кто и когда ее заломил. Да черт с ней. Единственная душа на свете, чем-то ему близкая, - это Анфиска. Чем - и не понятно. Может, тем, что больно уж сладко стонала, стерва, когда под себя подминал ее. Где-то она сейчас, как живет там... в том мире, куда уж нет ему пути? Нет - и не надо! Жаль только, что Анфиска там осталась, в той жизни, которую он ненавидел. "Вре-ешь?" Ну, правильно, объяснить не трудно, может быть, почему он у немцев оказался. И все-таки не просто. Ненавидя ту жизнь, жил бы в ней и дальше, наверное, так же после войны, если бы остался жив. Он неглуп, нутром чуял, что немцам русских не одолеть, рано или поздно их сомнут и выпрут прочь. И никогда никому не одолеть. Но тут этот страшный ров под городом Пятигорском... Когда немцы стали срывать с него, как и с других пленных, одежду, прикладами автоматов и карабинов толкать к яме, впервые в мозгу Федора прорезалось: одолеют или нет, а его ведь больше не будет! Не будет!
А затем, чувствуя черный мрак небытия, который еще секунда - и навалится на него, сомнет навсегда, стал думать совершенно противоположное: "Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как еще можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил". И он под ударами прикладов закричал истошно: "Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно... честно служить!"
Все это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймет? Да и зачем? И Федор, чувствуя, как пальцы жжет искуренная уже сигарета, проговорил другое:
- А я сегодня всю ночь... Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Семка, ты... Будто чуял, что ты рядом тут где-то.
- Я - здесь, - усмехнулся Иван. - А Семки, сына твоего, нет. И не будет уже.
- Убили, что ли? - спросил Федор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.
- Наверное. Или в плен угнали.
- Хорошо, - скривил засохшие губы Федор. - Пусть твой выродок похлебает.
При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:
- Ах ты... Ты-ы!
- Да я смерти не боюсь, - проговорил Федор спокойно, с прежней кривой усмешкой. - Стреляй.
- И выс... - Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил. - Потому что... не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты ее... ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты ее обгадил... обгадил!
- И ты тоже. Вспомни! - опять нагло проговорил Федор, понимая, что это больно хлещет Ивана.
- Я? Не-ет! Я ее обижал... но то по глупости. За то я рассчитался... И обиды на нее и на людей не затаил... не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу... Ты, сволота, знаешь, что Семка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Все думаешь, что я... Так скажу тебе, сволочь: отец это ее родной... Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у нее человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу...
Федор все это слушал внешне спокойно, лишь усталые, измученные глаза его начали поблескивать все сильнее и ярче, будто в них разгорелась наконец ненависть к Кафтанову, о гибели которого он всю жизнь сожалел. И сказал тихо и раздумчиво:
- Тело - это что? Это для людей привычно. А вот когда душу, это... правильно.
Иван никак не мог понять смысла его слов, автомат, направленный в сторону брата, был тяжелый, будто в сто раз тяжелее обычного, он вывалился из рук. Сердце Ивана билось толчками, с острой болью.
Когда Федор умолк, Иван сказал:
- Ну, говори дальше...
- Скажу, - кивнул тот. - Почему я у немцев, спрашиваешь? А потому вот... это я сейчас понял до конца. Ежели бы у меня была такая дочь, а я был бы на месте Кафтанова Михаила Лукича... Я бы ее, выродка, точно так же... так же!
В мозгу у Ивана что-то с немыслимой болью вспухло и разорвалось. Закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок, автомат задергался, сильно и больно заколотил прикладом в живот. Иван, не видя, но каким-то чутьем чуя, что первыми же пулями изрешетил грудь и голову Федора, все прижимал и прижимал спусковой крючок, пока диск не кончился и автомат не перестал реветь.
Так и не открывая глаз, боясь глянуть на дело рук своих, Иван уронил оружие, как палку, дулом вниз, левой рукой нащупал ствол сосны, затем прислонился к нему плечом, постоял несколько мгновений и стал сползать вниз, на землю, будто не он брата, а его самого сейчас расстреляли намертво...
* * * *
С Закрытыми глазами, он лежал в неудобной позе под деревом еще долго, даже и неизвестно сколько, пока сквозь остановившееся сознание не прорезался голос Алейникова:
- Савельев?! Живой? Ранен, что ли?
Иван с трудом разлепил веки, увидел Якова. На плече висел у него немецкий автомат, сам он стоял над трупом Федора и зачем-то переворачивал его сапогом со спины на живот. По краю поляны гуськом шли партизаны, некоторые несли какие-то портфели, сумки, связки бумаг и даже чемоданы. "Ага, это все... документы той самой фашистской разведгруппы", - подумал Иван.
- Я приказал живьем! - проговорил Алейников, строго глядя теперь на Ивана.
- По возможности, ты сказал, - ответил Савельев вялым, неприятным для самого себя голосом и кивнул на убитых партизан: - Это он их, Федор.
- Ты не оправдывайся, - уже не так сердито произнес Алейников.
- А что мне оправдываться перед тобой? Может, мне перед собой надо, а?
Партизаны все шли гуськом, не обращая на них внимания, не поворачивая даже головы, шли молчаливые и усталые, как косари или пахари после целого дня тяжелой работы. Лишь Олька Королева на ходу глянула на Алейникова и Ивана, тоже прошла.
Четверо партизан пронесли на носилках какого-то человека, укрытого немецкой шинелью. Очевидно, Подкорытова, шестоковского старосту.
- Нет, и перед собой не надо. А живьем бы его, подлеца, хорошо, промолвил Алейников.
- А того, другого-то, взяли?
- Ушел, - сказал Алейников хмуро. - Опять ушел, сволочь.
- Этих бы всех похоронить. Да и Федора...
- Некогда. С минуты на минуту могут немцы нагрянуть. Пошли. Вставай.
Ни слова больше не прибавив, Алейников повернулся и зашагал, тоже сгорбившийся и усталый. Иван поднялся и побрел за ним, вскинув на спину автомат. И Федор, и те убитые на поляне трое партизан, Лахновский в овраге, трупы своих и врагов, распластанные в траве вдоль русла небольшой речушки и вокруг Шестокова, остались лежать под синим и тихим теперь летним небом непохороненными.
И это тоже было страшное и обычное на войне дело.
* * * *
Камень был тяжелый, килограммов на двенадцать, острые края, когда Василий Кружилин попытался оторвать его с земли и взвалить на плечо, больно врезались в ладони, каменная глыба выскользнула, тяжко упала возле ног.
- Взять! - коротко приказал Назаров.
Василий нагнулся, опять обхватил закровеневшими ладонями камень. Но на этот раз он не смог его даже сдвинуть с места - в руке, искусанной собаками еще в Ламсдорфе, силы совсем не было. В начале рабочего дня он еще мог этой рукой что-то делать, потом она немела, переставала слушаться, и Валентин Губарев, когда показывались капо Айзель, кто-нибудь из бригадиров или эсэсовцев, пытался как-то отвлечь их внимание от Василия или загородить его, чтобы те не увидели беспомощного состояния Кружилина. Если бы они это увидели, никто не мог знать, чем бы все кончилось. Любой из них в соответствии со своим настроением мог определить Василию любое наказание за плохую работу: выпороть на козле, подвесить за вывернутые руки часа на три-четыре на столбе, заниматься "спортивными упражнениями" - приседать или бегать до полного изнеможения, - собственноручно дубинкой избить до полусмерти или до смерти. Постоянно пьяный гаунтшарфюрер Хинкельман мог еще раз заставить влезть на дерево и раскачиваться на ветвях до потери сознания. Гомосексуалист Айзель, бывший уголовник и убийца, за такую провинность мог погнать его на цепь постов охраны, проходившую от каменоломни всего метрах в двухстах, и Василий был бы неминуемо убит "при попытке к бегству". Наконец, любой эсэсовец мог просто вытащить пистолет и пристрелить его без всяких слов и объяснений...
Бухенвальдскую каменоломню заключенные называли "костомолкой", служащие лагеря - особой рабочей командой, а на самом деле это была лагерная штрафная рота, куда отправляли заключенных, от которых надо было почему-либо побыстрее избавиться.
Наступала ночь, собственно, давно уже наступила, участок каменоломни, где бригада Назарова с самого рассвета дробила камень и загружала щебнем повозки, был тускло освещен небольшой электрической лампочкой, болтавшейся на столбе, а кругом стоял мрак. С горы Эттерсберг стекал прохладный ночной воздух, немного освежая узников. Все они, человек четыреста, стояли молча уже в колонне, у каждого на плечах было по тяжелому камню. Уже вторую неделю, уходя в бараки, заключенные должны были, по приказу Айзеля, брать с собой по камню. "Чтобы не украли ночью, - объяснил он, - каменоломня ночью не охраняется". Возле барака камни аккуратно складывали у стенки, а на рассвете, отправляясь на работу, заключенные снова разбирали их и тащили обратно.
Рабочие каменоломни находились на "советском рационе". В день им давали по три неполных котелка супа из брюквы - без соли, без мяса, без картошки - и по половине хлебной пайки. "Советским" он назывался потому, что Главное административно-хозяйственное управление СС, Отдел Д - концентрационные лагеря, еще осенью 1941 года, перед прибытием первых партий советских военнопленных в Бухенвальд, отдало приказ о том, что в течение шести месяцев со дня прибытия они не должны получать никакой еды, кроме этой, без всяких добавок. Паек был настолько скуден, что люди умирали от истощения ежедневно сотнями, и через некоторое время их переводили "на обычное питание", Хотя оно мало чем отличалось от определенного Отделом Д. А для рабочих каменоломни такой рацион был установлен раз и навсегда.
Пока он стрелял в нее, а потом наблюдал, как она упала, вскочила и побежала, прошли всего какие-то секунды. Но за эти мгновения Валентик почти достиг леса, он, по-прежнему пригнувшись, бежал к нему крупными скачками, по-волчьи, а сбоку палил в него короткими очередями, вскидывая автомат на ходу, какой-то партизан в расстегнутом пиджаке, в армейской пилотке и после каждой очереди кричал:
- Стой! Стой! Стой, сволочь! Не уйдешь! Теперь все равно не уйдешь!
Голос, искаженный яростью, все равно был знакомым, страшно знакомым, но Федор не узнавал его, а лица на бегу разглядеть не мог. Он только заметил на этом человеке синие офицерские брюки и сапоги и, догнав Валентика, подумал, что это и есть тот майор, которому только что кричала девчонка, и даже не удивился, откуда среди местных партизан офицер Красной Армии, не было для этого времени. Федор преодолел пространство, отделяющее его от Валентика, быстро, ни одна из сотен пуль, свистевших вокруг, не задела его. Зато этот майор, опять полоснув из автомата, достал-таки Валентика, пуля вскользь задела его шею, из нее струей брызнула кровь.
- А-а, черт! - простонал Валентик, схватившись за шею. Кровь потекла у него между пальцев. - Стреляй же, идиот!
Это Валентик приказывал ему, Федору. И он, прячась за деревом, послушно начал поливать огнем пространство перед собой, не видя даже, есть ли перед ним партизаны. "Идиот... правильно, идиот!" - как пулями, прошивало ему голову.
Партизаны перед ними, видимо, были, потому что Валентик (Федор видел его краем глаза) отстегнул от ремня окровавленными пальцами обе гранаты, чуть помедлил и бросил их одну за другой. Взрывы раздались громкие, земли и пыли поднялось в воздух много. Стрельба на какое-то мгновение заглохла, и Федор расслышал, как та девчонка, у которой он выбил пистолет, прокричала:
- Товарищ майор! Шестоково, кажется, горит!
- Вижу, Олька! - донесся знакомый голос майора. - Ах, черт, надо скорее туда... Логунов! Живьем их взять, предателей! Ты, Королева, со мной, не отставай. Логунов, ты понял? По возможности живьем!
- Ну, это еще как получится, - прохрипел Валентик.
Он и Федор не стали ждать, пока рассеется пыль от гранатных разрывов, оттолкнулись от деревьев, за которыми укрывались от осколков, и, путаясь в крепкой лесной траве ногами, побежали меж деревьев.
- Это Королева привела их в Шестоково...
- Кого их? - спросил на бегу Федор.
- Ты что, совсем мозги пропил? Ни по голосу, никак не узнал? Это же Алейников в меня стрелял... Я ж тебе говорил - здесь он, недалеко. А сюда девчонка эта его, значит, привела. Ух, не знал я, что она его разведчица!
Савельев, будто наткнувшись на одно из деревьев, остановился посредине небольшой прогалины. "Алейников... Действительно, его же голос!"
Сердце Федора часто и гулко стучало, но не от быстрого бега, не от усталости. "Его! Его, его..."
Валентик, пробежав еще несколько шагов, остановился.
- Ты что?! - повернулся он к нему. Кровь из его шеи все еще сочилась, стекая на правое, вздернутое кверху плечо. - Ты что? Сдаться хочешь?!
Где-то неподалеку потрескивали редкие теперь выстрелы. Там, на опушке, добивали, кажется, последних подчиненных Федора и Валентика. Но это не имело теперь для Федора никакого значения. Никакого значения не имели ни окровавленные шея и плечо Валентика, ни его голос. А вот слова имели. Слова имели: "Алейников... Алейников!"
- Нет, мне нельзя сдаваться... - сказал он, потрясенный...
* * * *
...Но потрясение, которое испытал Федор Силантьевич Савельев при имени Алейникова, было сегодня не последним. Буквально через несколько минут ему предстояло еще одно, самое тяжелое и страшное, которым и закончится на сорок восьмом году существования его жизнь здесь, в лесу, под старинным русским городом Орлом, - жизнь нелегкая, путаная, не нужная ни ему самому, ни жене его Анне, ни детям, ни земле, на которой он родился. "А пока еще по жилам его текла теплая, как у всех людей, кровь, он стоял, не обращая внимания на затихающие неподалеку выстрелы, на свирепо и нетерпеливо дышащего Валентика, на всходящее где-то за деревьями древнее и вечно молодое, щедрое солнце.
- Мне нельзя сдаваться, - тупо повторил Федор. - Потому что я...идиот, как ты сказал... Да я и без тебя это знаю, без тебя...
Он не договорил. Утренний, пронизанный первыми лучами солнца воздух громко и безжалостно распорола злая автоматная очередь. Федор поднял глаза, увидел, как трясется автомат в руках Валентика. Отстреливаясь от кого-то длинными очередями, он пятился мимо деревьев в синюю лесную глубь. Савельев поглядел, куда он стрелял, увидел меж стволов мелькающих партизан. "А-а, это тот, Логунов какой-то. Который хочет... которому Алейников приказал нас... меня живьем!"
- А-а-а! - заорал Федор уже во весь голос, вздернул автомат и остервенело начал поливать огнем приближающихся к нему партизан. Много было их или мало, он не знал и не думал об этом, он видел только их меж деревьев и на поляне. В голову ему хлестала, опьяняя, жгучая и едкая струя. - Живьем, сволочи? Живьем?! А-а-а...
Несколько человек, двоих или троих, выскочивших на прогалину, Федор срезал сразу, остальные отскочили за деревья. Это распалило его еще больше. Мгновенно сменив опустевший патронный рожок и заметив все же в это время, что Валентик, отстреливаясь, уходит в лес все дальше, он, топчась, как зверь, на полусогнутых ногах, опять начал хлестать очередями. В него тоже стреляли, кажется, но не попадали.
- И не попадете! Стрелки, мать вашу... - орал он, пятясь все же к деревьям. - Живьем захотели? Не возьмете!
Кончился и этот рожок. Федор выдернул из-за ремня следующий. И в это время очередь ударила ему по ногам. Федор даже видел того, чья это была очередь. Пока он вырывал из автомата пустой рожок и выдергивал из-за ремня свежий, из травы поднялся не очень высокий сутулый человек в дождевике, прицелился из тупорылого автомата в него и полоснул. Сильной боли он не почувствовал, но обе ноги сразу будто переломились, как прутики, Федор упал на колени и застонал еще яростнее. То ли от этой злости, то ли от сознания, что его все же подстрелили, глаза ему застлал белый плотный туман. Но все же сквозь эту белую пелену он увидел, что выпустивший по нему автоматную очередь человек, нисколько не остерегаясь, во весь рост стал приближаться к нему.
- Счас ты согнешься! Счас... - прохрипел Федор. Левой рукой он держал теперь в нужном положении автомат, а правой вставил в него рожок.
Затем происходило странное и непонятное для Федора. Он, стоя на коленях, палил и палил в этого партизана, только в этого, все крича: "Живьем не возьмете, сволочи! Не возьмете!" - а тот приближался и приближался в тумане, как призрак. Федор бил почти в упор, с каких-то десяти - пятнадцати метров, промахнуться было невозможно. А человек шел и шел на него из тумана, невредимый, словно заговоренный... И наконец в полной тишине, которую не нарушали трещавшие где-то выстрелы, голосом брата Ивана сказал:
- Почему же, Федор? Возьмем.
Да, этот человек, этот партизан в дождевике был Ванька. Федор узнал брата на несколько мгновений раньше, чем раздался его голос. Он шел, приближаясь, сквозь белую муть все отчетливее обрисовывались его черты - нос, усы, подбородок... Оружие в руках Федора захлебнулось было. Федор вздрогнул, но сказал себе: "Не может быть! Откуда ему..." И продолжал строчить еще какое-то время, пока ладонь, сжимавшая рукоятку, не вспотела горячим, обжигающим потом, а палец не соскользнул с удобного в немецком автомате спускового крючка.
- Ты?! Ты... Ванька?!
Это Федор произнес спустя значительное время после того, как Иван, стоя уже вплотную к нему, сказал: "Почему же, Федор? Возьмем". Потерявший дар речи Федор немо теперь молчал, язык его словно примерз, прикипел к зубам, да и все внутри стало вмиг окаменелым, нечувствительным, лишь работал слух да в порядке было зрение: Федор видел, как мимо пробежало несколько партизан, а один из них нагнулся, подобрал валявшийся на траве его автомат, выдернул из его кобуры парабеллум, быстро и ловко проверил, нет ли у него еще какого оружия, распорядился, убегая дальше: "Сдашь его Алейникову!"
- Я вот... Федор, - виновато ответил брату Иван.
* * * *
- И ты меня пристрелишь... Убьешь?
- Да. Я это сделаю, - сказал Иван, младший брат его, кивнул на распластанные неподалеку в траве, мягкой и зеленой, трупы партизан. - Ты же... И не только этих. Ты много убивал, а?
- Это было, - сказал Федор, стер рукавом обильно проступающий пот со лба и с грязных щек. - Убивал я...
Несильный ветерок дул с той стороны, куда, отстреливаясь, скрылся Валентик, а за ним партизаны, раздувал мягкие волосы Ивана. Он сидел на земле под деревом, к самому лицу подтянув колени, склонив на них голову. А напротив него, под другой сосной, прижавшись к ней спиной и вытянув простреленные, беспомощные ноги, сидел Федор. Иван сам подтащил его сюда и усадил. Тогда еще справа и слева, где-то далеко и с каждой минутой все дальше, потрескивали автоматные очереди, а затем все заглохло. Это неведомое Ивану Шестоково было конечно, взято, он в этом нисколько не сомневался, Алейников, наверное, давно вычистил все столы и сейфы "Абвергруппы", ради чего он и пришел сюда, ради чего погибли вот эти лежащие в траве молодые парни и мужчины и еще, конечно, многие, вот так же лежащие сейчас где-то. Свершилось страшное и обычное на войне дело. И еще будет долго совершаться, долго будут падать на землю здоровые и сильные люди и никогда с нее уже не поднимутся, не вернутся в свои села и города, а их все равно будут ждать и ждать, как ждут его, Ивана, там, в Михайловке, жена Агата, сын Володька и дочь Дашутка, как ждут Панкрат Назаров, Кружилин и все, кто его знает и помнит. Но когда люди падают от вражеских пуль, это одно, а если их скосил из немецкого автомата русский, это совсем другое. Но это вот чудовищное и невероятное случилось на его глазах, он сам это видел, к тому же сделал это его родной брат, и потому, встав во весь рост, он пошел на Федора, уверенный, что уж в него-то Федька стрелять не посмеет. Но тот, стоя на коленях, палил очередями в него, пули с горячим визгом свистели вокруг и вспарывали землю под ногами. А Иван все шел, думая в те секунды даже не о Федоре и не о возможной смерти от его руки, а о том, что идет он вот так под пулями своих же не впервые, это было не раз. Более того - это продолжалось всю его жизнь. И сейчас, сидя под деревом напротив брата, которого должен убить, он мучительно думал, что и такое, кажется, было когда-то с ним, но когда и где, вспомнить не мог. Может, потому, что где-то в темной и далекой глубине сознания все жила, беспрерывно всплывала и всплывала тревожная мысль долго он сидеть так с Федором не может, ведь Олька Королева привела их к немцам в тыл, кругом тут враги. Немцы, фашистские солдаты, которым служил его родной брат Федька!
- Как же... как ты у них оказался? У немцев? - не поднимая головы, спросил Иван чужим, рвущимся голосом.
- А ты... как тогда в бандитах, в отряде Кафтанова, очутился? - попробовал окрыситься Федор.
- Тогда? Это было совсем другое. Этого в двух словах не объяснить.
- Вот... - усмехнулся Федор, глядя на лежавший в траве у ног Ивана короткоствольный советский автомат. - И мне не объяснить.
- Вре-ешь!
Федор, опираясь сильными руками в землю, еще плотнее прижался спиной к дереву, отвернул голову и стал глядеть тоскливо в синюю глубину леса, над которым поднималось утреннее солнце. И там, где-то в этой синей глубине, рваными лоскутами замелькали отрывки какой-то неясной, дальней, а главное будто посторонней и чужой жизни, хотя это был он, он, Федор...
...Вот он, тогда молодой и сильный, остервенело хлещет плетью раскосматившуюся Лушку Кашкарову, которая пытается на четвереньках уползти из комнаты. А рядом, наблюдая, хрипит Кафтанов...
...Вот сидит он с Кафтановым за столом, и тот, постукивая в ладонь черенком плетки, говорит глуховато, поблескивая влажными, в красных прожилках, глазами:
"А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью. И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока..."
...Отец, Силантий, в белой, застиранной рубахе сидит на берегу озера, говорит негромко:
"Вот что, сынок, скажу тебе... Остерегайся ты его слов. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял..."
...Антон, нежданно объявившийся на заимке в глухую ночь, говорит, поддерживая замотанную тряпкой руку:
"Опусти ружье... Пристрелишь еще родного брата".
"Чего-о? Какого брата?"
- удивленно переспросил Федор.
...Кафтанов, чуть захмелевший, сидит за столом на заимке, говорит хрипловато и насмешливо:
"Дурьи вы башки... Да разве мне не сообщил бы Федька, кабы его братец-каторжник тут объявился. Какой ему интерес его скрывать? А где интерес - это Федор, чую я, с малолетства понимать начинает... А, Федька?"
"Сказал бы. Чего мне".
"Ну, тогда и говори... Не крути глазами-то!
- закричал вдруг Кафтанов, схватил его обеими руками за горло, стал безжалостно душить. -...Кого перехитрить хочешь?! Говори, где твой брат-каторжник?!"
"Убери лапы, гад такой!"
"Что-о?!"
- удивился Кафтанов, чуть ослабил пальцы. Федор рванулся. Жесткие пальцы Кафтанова до крови разодрали кожу на шее.
"Поросятник!"- вгорячах прокричал Федор.
Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдернул со стены плеть. Федор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда - в лес...
* * * *
Федор перестал глядеть в сторону, невольно потрогал ладонью шею, будто она все еще саднила от кафтановских ногтей, шире расстегнул воротник немецкого мундирчика, кисло усмехнулся. Да, все это было... Вот так и произошло все с Кафтановым, дико и нелепо. А впрочем, что - все равно революция, Советская эта власть."Не любишь ты ее, а ту Советскую власть!" - кричали ему в лицо когда-то вот он, Иван, сидящий сейчас напротив, а потом Анна, жена. Что же, правильно, не любил. Правильно, жалел, что она пришла! Правильно, не принимал ее! Никогда не принимал!!
Федор задохнулся. И теперь он обеими руками схватился за воротник, рванул его. С треском отскочила пуговица. Треск был не сильный, но в воспаленном мозгу он прозвучал как выстрел, напугал его, под черепом заколотилось: "Уже выстрелил Ванька? Уже..."
Он дернулся, вскинул голову. Иван сидел на прежнем месте, в прежней позе.
Подрагивающей рукой Федор опять обтер мокрое лицо. Вынул немецкую вонючую сигарету, немецкую зажигалку, прикурил, пряча огонь в ладонях. Прикуривая, думал: последняя...
Горький сигаретный дым будто успокоил его, мысли потекли ровные, не волнуя теперь, вызывая лишь глубоко внутри все ту же едкую усмешку. Да, не любил Советскую власть. И всех, кто за нее боролся, кто принял эту власть, не любил. Жил как-то - куда же денешься? Троих детей наплодил, чужих ему и не нужных. И Анна, мать этих детей, единственная дочь Кафтанова, была ему не нужна после смерти ее отца. К тому же, сучка, порченой оказалась. Партизанка! Так и не призналась, кто и когда ее заломил. Да черт с ней. Единственная душа на свете, чем-то ему близкая, - это Анфиска. Чем - и не понятно. Может, тем, что больно уж сладко стонала, стерва, когда под себя подминал ее. Где-то она сейчас, как живет там... в том мире, куда уж нет ему пути? Нет - и не надо! Жаль только, что Анфиска там осталась, в той жизни, которую он ненавидел. "Вре-ешь?" Ну, правильно, объяснить не трудно, может быть, почему он у немцев оказался. И все-таки не просто. Ненавидя ту жизнь, жил бы в ней и дальше, наверное, так же после войны, если бы остался жив. Он неглуп, нутром чуял, что немцам русских не одолеть, рано или поздно их сомнут и выпрут прочь. И никогда никому не одолеть. Но тут этот страшный ров под городом Пятигорском... Когда немцы стали срывать с него, как и с других пленных, одежду, прикладами автоматов и карабинов толкать к яме, впервые в мозгу Федора прорезалось: одолеют или нет, а его ведь больше не будет! Не будет!
А затем, чувствуя черный мрак небытия, который еще секунда - и навалится на него, сомнет навсегда, стал думать совершенно противоположное: "Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как еще можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил". И он под ударами прикладов закричал истошно: "Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно... честно служить!"
Все это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймет? Да и зачем? И Федор, чувствуя, как пальцы жжет искуренная уже сигарета, проговорил другое:
- А я сегодня всю ночь... Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Семка, ты... Будто чуял, что ты рядом тут где-то.
- Я - здесь, - усмехнулся Иван. - А Семки, сына твоего, нет. И не будет уже.
- Убили, что ли? - спросил Федор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.
- Наверное. Или в плен угнали.
- Хорошо, - скривил засохшие губы Федор. - Пусть твой выродок похлебает.
При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:
- Ах ты... Ты-ы!
- Да я смерти не боюсь, - проговорил Федор спокойно, с прежней кривой усмешкой. - Стреляй.
- И выс... - Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил. - Потому что... не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты ее... ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты ее обгадил... обгадил!
- И ты тоже. Вспомни! - опять нагло проговорил Федор, понимая, что это больно хлещет Ивана.
- Я? Не-ет! Я ее обижал... но то по глупости. За то я рассчитался... И обиды на нее и на людей не затаил... не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу... Ты, сволота, знаешь, что Семка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Все думаешь, что я... Так скажу тебе, сволочь: отец это ее родной... Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у нее человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу...
Федор все это слушал внешне спокойно, лишь усталые, измученные глаза его начали поблескивать все сильнее и ярче, будто в них разгорелась наконец ненависть к Кафтанову, о гибели которого он всю жизнь сожалел. И сказал тихо и раздумчиво:
- Тело - это что? Это для людей привычно. А вот когда душу, это... правильно.
Иван никак не мог понять смысла его слов, автомат, направленный в сторону брата, был тяжелый, будто в сто раз тяжелее обычного, он вывалился из рук. Сердце Ивана билось толчками, с острой болью.
Когда Федор умолк, Иван сказал:
- Ну, говори дальше...
- Скажу, - кивнул тот. - Почему я у немцев, спрашиваешь? А потому вот... это я сейчас понял до конца. Ежели бы у меня была такая дочь, а я был бы на месте Кафтанова Михаила Лукича... Я бы ее, выродка, точно так же... так же!
В мозгу у Ивана что-то с немыслимой болью вспухло и разорвалось. Закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок, автомат задергался, сильно и больно заколотил прикладом в живот. Иван, не видя, но каким-то чутьем чуя, что первыми же пулями изрешетил грудь и голову Федора, все прижимал и прижимал спусковой крючок, пока диск не кончился и автомат не перестал реветь.
Так и не открывая глаз, боясь глянуть на дело рук своих, Иван уронил оружие, как палку, дулом вниз, левой рукой нащупал ствол сосны, затем прислонился к нему плечом, постоял несколько мгновений и стал сползать вниз, на землю, будто не он брата, а его самого сейчас расстреляли намертво...
* * * *
С Закрытыми глазами, он лежал в неудобной позе под деревом еще долго, даже и неизвестно сколько, пока сквозь остановившееся сознание не прорезался голос Алейникова:
- Савельев?! Живой? Ранен, что ли?
Иван с трудом разлепил веки, увидел Якова. На плече висел у него немецкий автомат, сам он стоял над трупом Федора и зачем-то переворачивал его сапогом со спины на живот. По краю поляны гуськом шли партизаны, некоторые несли какие-то портфели, сумки, связки бумаг и даже чемоданы. "Ага, это все... документы той самой фашистской разведгруппы", - подумал Иван.
- Я приказал живьем! - проговорил Алейников, строго глядя теперь на Ивана.
- По возможности, ты сказал, - ответил Савельев вялым, неприятным для самого себя голосом и кивнул на убитых партизан: - Это он их, Федор.
- Ты не оправдывайся, - уже не так сердито произнес Алейников.
- А что мне оправдываться перед тобой? Может, мне перед собой надо, а?
Партизаны все шли гуськом, не обращая на них внимания, не поворачивая даже головы, шли молчаливые и усталые, как косари или пахари после целого дня тяжелой работы. Лишь Олька Королева на ходу глянула на Алейникова и Ивана, тоже прошла.
Четверо партизан пронесли на носилках какого-то человека, укрытого немецкой шинелью. Очевидно, Подкорытова, шестоковского старосту.
- Нет, и перед собой не надо. А живьем бы его, подлеца, хорошо, промолвил Алейников.
- А того, другого-то, взяли?
- Ушел, - сказал Алейников хмуро. - Опять ушел, сволочь.
- Этих бы всех похоронить. Да и Федора...
- Некогда. С минуты на минуту могут немцы нагрянуть. Пошли. Вставай.
Ни слова больше не прибавив, Алейников повернулся и зашагал, тоже сгорбившийся и усталый. Иван поднялся и побрел за ним, вскинув на спину автомат. И Федор, и те убитые на поляне трое партизан, Лахновский в овраге, трупы своих и врагов, распластанные в траве вдоль русла небольшой речушки и вокруг Шестокова, остались лежать под синим и тихим теперь летним небом непохороненными.
И это тоже было страшное и обычное на войне дело.
* * * *
Камень был тяжелый, килограммов на двенадцать, острые края, когда Василий Кружилин попытался оторвать его с земли и взвалить на плечо, больно врезались в ладони, каменная глыба выскользнула, тяжко упала возле ног.
- Взять! - коротко приказал Назаров.
Василий нагнулся, опять обхватил закровеневшими ладонями камень. Но на этот раз он не смог его даже сдвинуть с места - в руке, искусанной собаками еще в Ламсдорфе, силы совсем не было. В начале рабочего дня он еще мог этой рукой что-то делать, потом она немела, переставала слушаться, и Валентин Губарев, когда показывались капо Айзель, кто-нибудь из бригадиров или эсэсовцев, пытался как-то отвлечь их внимание от Василия или загородить его, чтобы те не увидели беспомощного состояния Кружилина. Если бы они это увидели, никто не мог знать, чем бы все кончилось. Любой из них в соответствии со своим настроением мог определить Василию любое наказание за плохую работу: выпороть на козле, подвесить за вывернутые руки часа на три-четыре на столбе, заниматься "спортивными упражнениями" - приседать или бегать до полного изнеможения, - собственноручно дубинкой избить до полусмерти или до смерти. Постоянно пьяный гаунтшарфюрер Хинкельман мог еще раз заставить влезть на дерево и раскачиваться на ветвях до потери сознания. Гомосексуалист Айзель, бывший уголовник и убийца, за такую провинность мог погнать его на цепь постов охраны, проходившую от каменоломни всего метрах в двухстах, и Василий был бы неминуемо убит "при попытке к бегству". Наконец, любой эсэсовец мог просто вытащить пистолет и пристрелить его без всяких слов и объяснений...
Бухенвальдскую каменоломню заключенные называли "костомолкой", служащие лагеря - особой рабочей командой, а на самом деле это была лагерная штрафная рота, куда отправляли заключенных, от которых надо было почему-либо побыстрее избавиться.
Наступала ночь, собственно, давно уже наступила, участок каменоломни, где бригада Назарова с самого рассвета дробила камень и загружала щебнем повозки, был тускло освещен небольшой электрической лампочкой, болтавшейся на столбе, а кругом стоял мрак. С горы Эттерсберг стекал прохладный ночной воздух, немного освежая узников. Все они, человек четыреста, стояли молча уже в колонне, у каждого на плечах было по тяжелому камню. Уже вторую неделю, уходя в бараки, заключенные должны были, по приказу Айзеля, брать с собой по камню. "Чтобы не украли ночью, - объяснил он, - каменоломня ночью не охраняется". Возле барака камни аккуратно складывали у стенки, а на рассвете, отправляясь на работу, заключенные снова разбирали их и тащили обратно.
Рабочие каменоломни находились на "советском рационе". В день им давали по три неполных котелка супа из брюквы - без соли, без мяса, без картошки - и по половине хлебной пайки. "Советским" он назывался потому, что Главное административно-хозяйственное управление СС, Отдел Д - концентрационные лагеря, еще осенью 1941 года, перед прибытием первых партий советских военнопленных в Бухенвальд, отдало приказ о том, что в течение шести месяцев со дня прибытия они не должны получать никакой еды, кроме этой, без всяких добавок. Паек был настолько скуден, что люди умирали от истощения ежедневно сотнями, и через некоторое время их переводили "на обычное питание", Хотя оно мало чем отличалось от определенного Отделом Д. А для рабочих каменоломни такой рацион был установлен раз и навсегда.