На другой день гости уезжали. Провожали их на станции снова все - и Кружилин, и Наташа с Леной, и Анна, и Дмитрий. Из своего совхоза приехал даже Иван Савельев.
   - Иван Силантьевич! - будто больше всех обрадовалась ему Ирина. - Спасибо, что вы приехали! И вообще, всем спасибо! Мне это очень... ну просто очень нужно было. Мне теперь будет легче жить.
   Эти ее восторженные слова все восприняли с доброй улыбкой, и Наташа улыбнулась, и Анна.
   Потом Ирина, высунувшись из окна, махала всем до тех пор, пока поезд не скрылся за станционными постройками.
   - Хорошая какая девчушка, - произнес Иван, когда все шли к оставленным на привокзальной площади подводам. - Не ходит по земле, будто летает над ней.
   - Хорошая, - согласилась и Анна. Они с Иваном чуть приотстали от других. Потом Анна вообще остановилась. - Все, что она говорила о Семене, правда. Я с твоими рассказами сравнивала.
   - Ну вот, - кивнул Иван.
   Анна сделала несколько шагов и снова приостановилась, поглядела в ту сторону, куда скрылся поезд. И вдруг сказала:
   - Только у нее... и Леночки одинаковые глаза.
   Иван чуть шевельнул поседевшими, как и волосы, бровями.
   - Мало ли людей на земле с одинаковыми глазами...
   Анна все смотрела и смотрела в ту сторону, куда ушел поезд, точно ожидая, что он вернется.
   Потом произнесла вполголоса:
   - Да это-то так...
   И они пошли дальше.
   * * * *
   Горькие, тяжелив или тревожные, как рекомендовал Кружилин, стихи у Дмитрия не писались. И никакие не писались, он проводил ночи без сна, сидел за столом, выводил на бумаге строчки, затем рвал листы и обрывки бросал под стол. Брал новый лист, записывал возникшее в голове другое четверостишие:
   Лихорадит древнюю планету,
   Много бед и много слез на ней.
   Я обязан рассказать об этом
   В суматохе проходящих дней...
   И снова рвал.
   На земле стояла сухая и желтая осень, вечера были теплыми, Дмитрий сидел с открытой форточкой, до него доносились звуки постепенно затихающей деревни. Когда умолкало все - и скрип затворяемых где-то ворот, и глухой стук запоздалых дрожек, и последние голоса, долго еще слышалось далекое треньканье балалайки или звуки гармошки, временами беззаботный девичий смех. Затем умолкали, прекращались и эти звуки, прошедший день со всеми своими делами и заботами, радостями и горестями, отшумев, навсегда проваливался в черную ночь, в небытие, проваливался, казалось Дмитрию, все глубже и глубже. Над всей землей стояла теперь одна черная тишина, и ничего больше, и стоять она, чудилось, будет вечно.
   Но вдруг эту тишину, всегда неожиданно, прорывал петушиный крик. Первому петуху откликался другой, третий, десятый. Древний, как сама земля, петушиный перезвон предупреждал людей о приближении рассвета и нового светлого дня.
   Запустив пальцы в волосы, Дмитрий Савельев слушал петушиные песни и угрюмо думал: почему это он обязан рассказывать о всех бедах и всех слезах на планете? По какому праву он берет на себя эту обязанность? И отвечал себе: по праву поэта, по праву художника... Как Кружилин тогда, в доме Натальи Александровны, говорил? Люди постоянно должны помнить: многое из того, что делается на земле, - за пределами человеческого. Вот тот же Алейников. Ужасная судьба... А внучка его не ходит по земле, а будто летает над ней. Он, Дмитрий, слышал эти слова дяди Ивана, а потом они с матерью отстали. Ради того, чтобы она летала, и принял Алейников такую смерть. Это так... Об этом художник тоже должен всем рассказать. Чтобы таким, как эта Ирина, как дочка Семена, чтобы тем парнишкам и девчонкам, беззаботно смеющимся где-то в ночной тиши, не сломали крыльев. Это не только его право. Это его долг.
   Без всякой связи будто с его размышлениями складывались сами собой в голове строчки:
   ...Значит, вновь со мной
   На этом свете
   Вдовьи слезы
   И сиротский плач.
   Все - мое...
   И бродит по планете
   Прошлых лет и будущих
   Палач.
   Я иду сквозь годы,
   Как сквозь плети,
   В седине,
   Как в пепле и золе...
   Но это все не то, не то, мучительно думал он. А если то, не найден пока тот единственно возможный и необходимый для этого стихотворения художественный ряд, тот самый ключ, который повернешь - и войдешь в свой стих, как в свой дом, в свою комнату, где все знакомо и все необходимо. А потом туда будут входить и входить другие люди, и каждый будет поражаться этой красотой и гармонией, очищаться высокими мыслями, заложенными в произведении.
   Но ключа не было, и снова обрывки бумаги летели под стол. Утром, как всегда, Анна привычно выгребала их оттуда.
   Однажды на скомканном обрывке бумаги она прочла:
   ...Ты прости,
   Что я тебя придумал,
   Ты меня, пожалуйста, прости...
   Ни весной, ни осенью угрюмой,
   Видно, не найти к тебе пути...
   Анна вздохнула, разгладила бумажный обрывок и зачем-то положила в карман фартука.
   А когда Дмитрий в тот день молчаливо, как всегда, заканчивал завтрак, она, желая как-то облегчить сыну его многолетнюю боль и в то же время боясь причинить еще большую, негромко сказала:
   - Сынок... А может, ты ее и вправду придумал?
   Дмитрий понял, о чем она говорит. Он отвернулся к окну, долго глядел на облитые желтым пламенем березы, росшие вдоль улицы. Он хотел вроде и что-то сказать, но так и не сказал. Вместо этого он резко поднялся и чуть побледнел.
   - Что? - тревожно спросила мать.
   - Не знаю. Почтальон...
   Анна глянула в окно, увидела идущую по двору почтальоншу с сумкой. Сумка, как обычно, висела у нее за спиной, а в руке она держала конверт.
   - От Андрюшеньки с Раей, - сказала Анна спокойно и уверенно, потому что больше ни от кого писем не получала. Сказала и вышла навстречу почтальонше. И через какие-то секунды оттуда, из-за дверей, закричала испуганно и торопливо: - Сыно-ок! Дима-а!
   И тут же, отмахнув дверь, появилась в комнате, растерянная и смятенная. Дмитрий стоял на том же месте, недвижимый.
   - Сынок... - И протянула ему конверт. - От нее. Из Винницы...
   С места он двинуться не мог, ноги его словно приросли к полу. В лице его не было теперь ни кровинки.
   Пошатываясь, Анна прошла по комнате. Она шла к нему, но Дмитрий смотрел не на мать, а только на конверт, который мать несла в руках.
   Она молча протянула ему конверт. Но вместо того чтобы взять его, он сделал шаг назад.
   Анна положила письмо на стол. Затем качнулась к сыну, припала к его груди и зарыдала, как от неизбывного горя. Дмитрий одной рукой поддерживал мать, а другой поглаживал ее по плечу.
   Конверт голубым пятном выделялся на столе и резал Дмитрию глаза.
   Успокоившись, Анна проговорила:
   - Только сейчас, сынок, я поняла твою любовь... Только сейчас вот... до конца. И какой ты сам! Ну, читай.
   - Не могу, мама, - проговорил он еле слышно.
   - Дурачок... Это хорошее письмо, я материнским чутьем чувствую. Иначе бы зачем она его стала писать? Через столько-то лет?! Зачем?
   - Вот потому и страшно.
   Они еще помолчали. А потом она сказала:
   - Тогда я сама.
   Она хотела взять письмо, протянула к нему руку.
   - Мама! - вскричал он умоляюще, опередил ее, схватил конверт. - Не надо...
   Конверт жег ему пальцы, они подрагивали, и сам он весь был возбужден, в глазах лихорадочное смятение...
   - Не надо, - повторил он, шагнул к вешалке, сорвал пиджак, надел его, письмо положил во внутренний карман, взял стоящую в углу свою походную палку и торопливо вышел из дома.
   Небо над землей было распахнуто во всю ширь, теплый осенний день, о наступлении которого люди были извещены еще во мраке древними птицами, только разгорался. Выйдя на крыльцо, Дмитрий оглядел все небо, от края до края, и будто впервые изумился его беспредельности. И он ощутил в себе желание идти и идти куда-то в эту беспредельность и нести туда свое необыкновенное чувство... Дмитрий шагнул со ступенек и пошел.
   Пройдя всю улицу до конца, зашагал полем к Звенигоре. Поглядывая на ее острые гранитные утесы, он почему-то подумал, что испокон веков они бороздят и бороздят пространство над землей. Земля вращается, и они бороздят... И он, Дмитрий, частица этой земли, вращается вместе с ней. И те девчата, что беспечно хохотали прошедшей ночью за околицей. И петухи, возвестившие приближение рассвета, и те малые птахи - соловьи, которые клюют росу, чтобы промыть горло для своих песен... Эти случайно возникшие мысли заставили его остановиться. Он вдруг подумал: как же это он не может дописать то стихотворение о беспредельности жизни и никогда не преходящей человеческой радости?! То стихотворение, которое так нравится Лене, дочери его погибшего во имя всего этого брата... Это же до удивления легко и просто! Как там, на чем обрывается?
   Дмитрий отчетливо вспомнил:
   В моей крови
   Гудит набат веков,
   Набат побед и горьких потрясений!
   И знаю я - до смерти далеко.
   И вновь зову веселье в час весенний...
   Бывает так, что белый свет не мил.
   Но вот в полях последний снег растаял.
   И я окно распахиваю в мир
   И календарь моей весны листаю.
   В тот календарь,
   Что весь пропах листвой,
   Характер вписан строчкой голубою.
   В характере моем
   И озорство,
   И выдержка солдата перед боем...
   Я слышу
   Соловьи росу клюют,
   И солнце поднимается все выше...
   Дальше не рождалось ни одной строчки, ни одного слова. "А ведь они должны быть такими..."
   И Дмитрий без всякого усилия, будто слова и строчки он знал давным-давно и лишь забыл на время, а теперь вспомнил вдруг, мысленно произнес:
   ...За сотни верст
   Я в это утро слышу:
   Опять на взгорье петухи поют.
   За сотни верст...
   Идут девчата вновь
   Встречать зарю, что встанет над деревней.
   О, как у них течет по жилам кровь!
   Точь-в-точь как сок па молодим деревьям.
   Идет весна!
   И, душу веселя,
   Зеркальными
   Играет лемехами.
   И весело
   Вращается земля
   С девчатами,
   С ручьями,
   С петухами!
   У Дмитрия были и карандаш, и блокнот, но он ничего не стал записывать, зная, что раз пришедшие в голову слова и строки никогда не забудутся. Он только подумал, с каким-то радостным удивлением отмечая про себя: "Осень вот, а я о весне! Хотел написать горькие, тяжелые или тревожные стихи, а получились радостные и веселые!"
   Он подумал так, не понимая еще, что причиной атому пришедшее сегодня письмо. Что в нем? Он боялся об этом думать. Боялся, но верил, что в нем его счастье и смысл всей его дальнейшей жизни. "Я материнским чутьем чувствую..." - то и дело всплывали у него в голове недавние слова матери. А чутье матери не обманывает.
   Дмитрий постоял и пошел дальше.
   Он шел и шел бесконечными желтыми перелесками, шурша сухими опавшими листьями.
   Куда шел - не думал;, это ему было безразлично, главное - идти и идти...
   От желтых берез было светло на земле, и она, окрашенная этим светом, летела среди звезд куда-то во тьму, в вечность.