- Я тут просиживал в детстве часами, - проговорил Дмитрий. - Мне иногда кажется - он помог мне в чем-то самом главном в жизни.
   - Он помог вам, дядь Дима, стать поэтом! - восторженно и утвердительно сказала Лена.
   - Не знаю. Но возможно, - улыбнулся Дмитрий. - Во всяком случае, он всегда заставлял меня думать о твоем отце, Лена, а о моем брате... О чем-то большом и важном для меня заставлял думать.
   - Это же чудо! Ну просто чудо природы! - никак не могла прийти в себя девушка.
   - Пойдемте смотреть другое чудо...
   Звенигору объезжали с юга и севера, с юга объезд был неудобный и тесный, скалы нависали почти над самой Громотухой. В самом узком месте здесь и находилась между двумя огромными камнями неширокая щель, которая вела в змеиное ущелье - небольшой и неглубокий распадок в горе, отлого поднимавшейся вверх. На дорожном каменистом полотне здесь летом всегда валялись две-три раздавленные колесами автомашин гадюки, выползавшие, видимо, к воде. И сейчас, еще издали, все увидели две плоские серебристые ленты, лежавшие в пыли поперек дороги.
   - Ой! - воскликнула Лена, останавливаясь.
   Все были обуты в сапоги, в руках у каждого палка. Андрей шевельнул своей палкой засохшую змеиную шкуру.
   - Мразь какая, а тоже что-то хотела... Напиться, что ли, она хотела из речки?
   - Не знаю. Змеи, по-моему, не пьют, - ответил Дмитрий, - но влага зачем-то им нужна. Я видел, как однажды змея выползла отсюда, сползла к речке, поплавала немного, снова выползла вот на эту плоскую плиту. День был жаркий, камень горячий, змея до вечера лежала тут, грелась и смотрела на меня...
   - На вас?
   - Да, Лена. Я вот на том камне сидел, а она на этом, - показал Дмитрий палкой. - И мне казалось, что она все время пристально смотрит на меня. Потом она медленно уползла в ущелье...
   - Я... боюсь туда, - проговорила девушка, зябко пожав плечами.
   - Да, пожалуй, и не надо, не к чему, - сказала жена Андрея. - Наташенька, не надо туда.
   Наташа кивнула, соглашаясь. Но Лена тут же добавила:
   - Боюсь, но пойду. Бабушка мне говорила, что дядя моего отца, Антон Силантьевич Савельев, здесь укрывался от жандармов, когда с каторги бежал... И мне интересно.
   - Здесь? - повернулась к Андрею жена.
   - Да, - ответил он.
   - Тогда посмотрим все-таки. Осторожненько.
   - Давайте, - чуть улыбнулся Дмитрий. - Я тут бывал, поэтому буду проводником. Идите за мной и слушайтесь меня.
   Внимательно глядя под ноги, он двинулся между скал, за ним остальные. Через несколько шагов открылся весь распадок, щедро залитый солнцем, буйно заросший никогда и никем не тревоженной растительностью. Высокие, в рост человека почти, травы, с сочной листвой деревья - боярышник, калина, черемуха... Сразу справа начинались заросли малины, огромные красные ягоды аж пригибали ветви.
   - Ой! Давайте попробуем! - невольно воскликнула Лена.
   - Не сметь! - вскрикнул немедленно Дмитрий. - Станьте все вот здесь, возле меня.
   Когда все подошли к нему, он сказал:
   - Где-то здесь и укрывался дядя Антон. Где - я не знаю.
   Некоторое время все оглядывали ущелье, по виду ничем не отличавшееся от других подобных горных распадков, разве лишь травы да деревья погуще.
   - И все-таки здесь теперь, может, не так уж много гадюк? - проговорила Лена.
   - Да? Ну, тогда смотри... - сказал Дмитрий. - Никому с места не сходить!
   Он, обходя кусты, двинулся в сторону малинника, внимательно, как и прежде, глядя под ноги. Буквально через несколько шагов взмахнул палкой, раза три-четыре ударил по земле, раздавил что-то каблуком. Затем поддел палкой длинную, еще извивающуюся плеть.
   - Вот... Сейчас еще...
   - Дмитрий, хватит! - воскликнул Андрей.
   Закричали и другие, требуя вернуться. Дмитрий долго просить себя не заставил.
   - Тут их, тварей этих, на каждом шагу... Клубками вьются. Давайте обратно. И след в след за мной как раньше.
   Когда вышли из ущелья на дорогу, Наташа облегченно вздохнула:
   - Уф! Я слышала, но все-таки не верила, что такое бывает на земле...
   * * * *
   В доме Анны было тесно и весело от голосов, от говора и смеха, и она, вернувшаяся из Норвегии молчаливой и подавленной, потихоньку отходила, улыбка все чаще трогала ее иссохшие давно губы.
   Еще в поезде Ленинград - Новосибирск Андрей, стоя в коридоре, сказал брату:
   - Наверное, зря я всполошил всех на эту поездку. Что мы узнали? Ничего. И неизвестно, кто лежит под тем камнем. Маме все это, видишь, очень тяжело.
   - Да, ей не легко, - кивнул, глядя в окно, Дмитрий. - И неизвестно...
   - Слишком уж разительна перемена в поведении этого "русского Савелия" после того, как он оказался в норвежской партизанской группе, - проговорил Андрей. - Разве он похож на того, который организовал побег военнопленных с немецкой баржи? Тот, я поверил было, наш Семка... Тот, оказавшись у партизан, встряхнул бы их от спячки в своих горах, наладил бы связь с другими группами, они начали бы активные действия. А этот диверсант-одиночка какой-то. Но больше сидел, молчал...
   - Да, это конечно, - произнес Дмитрий раздумчиво. - Но это, такая перемена в нем, могло быть и следствием ранения. И мало ли еще почему... И я, знаешь, думаю, что это все-таки наш Семен. И Наташа верит, и мать.
   - Да?
   - Я в Ленинграде еще слышал, как мама и Наташа, обнявшись, плакали в твоей квартире. "Это он, он, Семушка наш с тобой!" - говорила ей мать.
   - А она?
   - "Конечно... - говорит. - Я так рада, что хоть его следы отыскались..."
   - Ну что ж, если так, то... очень хорошо, - сказал Андрей.
   Анна отходила, становилась прежней, а дни летели, как птицы, скоро Андрею с женой надо было уезжать.
   - Как мне хорошо, детки, с вами, - сказала она однажды утром, накануне их отъезда, обняв Раису и Наташу. - Сейчас и я, как Димушка, тоже будто слышу, как соловьи росу клюют.
   - Как... росу клюют? - спросил Андрей, удивленный.
   - Стихотворение у него про это есть.
   - Почитай.
   - После. Вечером, может быть, на прощанье. А теперь идемте, солнце высоко поднялось.
   В этот день в Михайловку по заготовительным делам для орсовской столовой Шантарского завода приехал Петр Викентьевич Зубов, с утра обговорил эти свои дела с Кружилиным, и теперь он зашел поздороваться с Анной и с Наташей.
   - Куда это молодежь собирается? - спросил он, улыбаясь.
   Вопрос этот вызвал небольшую заминку. Потом Дмитрий прямо сказал:
   - Мы хотим сходить еще раз к Звенигоре, к той зеленой котловине, куда партизан загнали каратели под командованием вашего отца.
   - Вот как!
   - Да. Поликарп Матвеевич обещал нам показать то место, где партизаны спустились на веревках со скал, напали на сторожевой отряд карателей, перебили их и вывели партизан из каменного мешка.
   - Понятно, - усмехнулся Зубов. - То-то Кружилин, старый хитрец, быстренько выпроводил меня сейчас из конторы. Тороплюсь, говорит. А меня с собой возьмете?
   - Да что же... Если вам интересно.
   Через час они были у края пропасти, за которой начиналась совсем теперь порушившаяся горная тропа, ведущая в зеленую котловину.
   У края пропасти стоял, опираясь на костыль, Кружилин, а неподалеку его ходок. Он чуть виновато взглянул на подошедшего со всеми Зубова, начал рассказывать:
   - Вот тут мы и перебрались через пропасть. Сюда нас старый Силантий привел, ваш дед, - повернулся он к Андрею и Дмитрию. - За это и был повешен...
   Андрей и Дмитрий это знали, и другие тоже. Но все поглядели на Зубова, а тот, прищурив глаза и перекатывая желваки на скулах, смотрел куда-то через пропасть.
   - Сейчас по этой тропе уже никому туда не пройти, - видите, каменные карнизы и уступы во многих местах разрушились, обвалились. А тогда мы прошли. Несколько лошадей только в пропасть сорвалось... Это место, где мы стоим, все кровью залито. Правда, белогвардейской, тут нас полуэскадрон карателей сторожил, а потом, когда по скалам спустились, мы напали на них, всех перебили. Но ведь это все равно была человеческая кровь.
   Все посмотрели себе под ноги, на каменную осыпь. Камни как камни, темно-серые, разной величины, нагретые солнцем. И Кружилин, старый и седой, был старик как старик. Трудно было предположить и представить, что он когда-то держал в руках ружье или шашку, в кого-то стрелял и рубил безжалостно шашкой, что здесь, в этом глухом и тихом месте, умирали люди, на эти горячие камни лилась красная человеческая кровь. Лена так и сказала:
   - Не могу я этого представить... Этого не было.
   - Это было, дочка, - сказал Кружилин. - Ну, пойдемте, покажу, где мы на веревках партизан спустили.
   Через несколько минут они все стояли у голых отвесных скал и, задрав головы, оглядывали их.
   - Ужасно, такая высотища! - опять проговорила Лена, самая молодая и самая эмоциональная из всех.
   - Был у нас такой разведчик - Яков Алейников, - проговорил Кружилин. - Он этой высоты не испугался. Мы его первым спустили сверху однажды ночью.
   - Человек никогда не должен бояться высоты - ни ночью, ни днем, - произнес вдруг угрюмо Дмитрий.
   * * * *
   От Звенигоры Кружилин и Зубов ехали вместе. Остальные пошли искупаться на прощанье в Громотухе, а они сели и поехали молча, и лишь минут через десять Кружилин сказал:
   - Утром я не пригласил тебя сюда. Я помню, там, на Огневских ключах, тебе было не очень легко и приятно. И я подумал...
   - Да, ты меня пожалел, я понимаю, - проговорил Зубов. - Но видите ли, Поликарп Матвеевич... Я вам отвечу стихами. Не Дмитрия Савельева. Недавно мне попались на глаза стихи армянского поэта Ованеса Туманяна. Вот эти:
   В сей мир, где тьмы людей перебывало,
   Приходит вновь и вновь людей немало,
   Чтоб опытом столетий пренебречь
   И путь неверный начинать сначала.
   Проговорив это, Зубов немного помолчал и сказал с горечью:
   - Я один из таких людей... Был одним из таких. Но это, к счастью, уже в прошлом. Как здоровье, Поликарп Матвеевич?
   - Какое теперь здоровье! - грустно промолвил Кружилин, кивнул на лежащий в ходке костыль. - С подпоркой хожу вот давно. Весной попросил от работы меня освободить. Тяжело стало. Сын нынче институт окончил, женился наконец в городе. Агрономом он теперь. Вот с ними и буду жить где-нибудь.
   Поликарп Матвеевич Кружилин был совершенно сед, плечи его похудели и сгорбились, руки, когда он держал в них что-нибудь, тряслись.
   - Ну, а как ты живешь? - спросил он у Зубова.
   - Нормально. Работаю, жена тоже. Сын учится... Я взял к себе Акулину Тарасовну Козодоеву, старушку эту, которая брата моего отца вилами запорола... Я вам рассказывал за что. Помните?
   - Как же, помню...
   - Ей уже под девяносто где-то. Бодренькая еще, бегает. Но слабеть зрением начала. И мы решили с женой, что наш долг о ней... позаботиться. Еле уговорил Наталью Александровну уступить нам старушку.
   - У нее муж когда-то был, Филат Филатьич... Забавный старик. Слышал о нем?
   - Не только слышал, не раз беседовал с ним о моем отце. Знавал он его, оказывается, тоже.
   - Да, кажется. Давно я не видел старика. Жив еще?
   - Скончался, Поликарп Матвеевич.
   После этих слов Кружилин долго молчал. Дорога шла между двух хлебных полос. Поликарп Матвеевич сидел в ходке угрюмый, тусклыми глазами, в которых ничего, кроме старческой тоски, не было, глядел, как под несильным ветром качаются зеленые еще, тяжелые, квадратные колосья, уплывают назад, а навстречу движутся все новые и новые. Казалось, два гигантских зеленых колеса, два жернова медленно вращаются навстречу друг другу, едва не прикасаясь. Казалось еще, что не лошадь, гладкая и сильная, тащит ходок, а сама собой приближается зеленая стена тайги справа, а Звенигора, оставшаяся сзади, сама собой уплывает все дальше, что это тоже какие-то огромные гигантские жернова, не останавливающиеся ни на мгновение, работающие вечно.
   - Может, потому и говорят: все перемелется - мука будет, - произнес он.
   - Да, к сожалению, - откликнулся Зубов, подумавший, что Поликарп Матвеевич говорит о бренности человеческого существования, о кратковременности пребывания человека на земле.
   Но Кружилин имел в виду не это.
   - Опыт столетий - это и есть та самая мука, из которой люди испекут хлеб истины. И все меньше и меньше в этот мир будет приходить людей, чтоб этим опытом пренебречь и неверный путь сначала начать. Все меньше, а потом и вовсе таких не будет.
   - Да, это конечно, - сказал Зубов. - Недешево только опыт этот достается людям.
   - Недешево, - откликнулся Кружилин. - Как еще недешево!
   * * * *
   Вечером был прощальный ужин, на который Анна пригласила и Кружилина, и Зубова, и Кирьяна Инютина с Анфисой. Кирьян тоже разменял уже недавно седьмой десяток, но по-прежнему работал в колхозе бухгалтером. Передвигаться на своей каталке по грунтовой дороге ему было тяжело, поэтому Анфиса привезла мужа на телеге. Андрей и Дмитрий сняли его и с незлобивыми шутками и смехом внесли в дом.
   - Только стишки твои, Дмитрий, и явился я послушать, - сказал Кирьян. - А так тяжело уж мне по гостям. И людям-то возиться со мной...
   - Вани... Ивана, жалко, нету, - несколько раз проговорила Анна, рассаживая гостей. - Зачем это люди из родной деревни уезжают?
   - Иван ровесник мне, - сказал Кирьян. - И тебе, Анна. На пенсию, наверное, вот-вот уйдет. Тогда и вернется.
   - Не вот-вот... - подал голос Кружилин. - Видел его недавно в Шантаре. "Ничего, говорит, сила в ногах есть, побегаю еще по полям..."
   - Стихи мне твои, Дмитрий, про войну больше нравятся, - опять сказал Кирьян. - Прям за душу берут, просветляют что-то слезой там. Новенькие есть какие?
   - Если поискать, может, и найдутся.
   - Читай давай.
   - Для стихов, дядя Кирьян, как и для выпивки, созреть надо.
   - Хе! На это дело я в любой момент зрелый. Правда, теперь больше чекушки не могу...
   Анна всех рассадила, чуть ли не всем сама положила на тарелки закуску и села между женой Андрея Раисой, маленькой женщиной с тихим голосом, которую Анна любила за несуетливость, за какой-то уютный, домашний характер, и Дмитрием.
   - Дядя Поликарп, ты самый среди нас старший, - проговорил Андрей, - скажи первое слово.
   - Что же сказать вам, дети? - Кружилин, помогая себе костылем, поднялся. Сегодня вот Дмитрий, когда стояли мы возле Звенигоры. говорил, что человек никогда не должен бояться высоты, ни ночью, ни днем. Это хорошо сказано и правильно. Только что такое высота? У каждого ведь она своя. Она не измеряется метрами или должностями, положением в обществе, она измеряется качествами человеческой души, нравственной сутью человека, его отношением к людям и к жизни, способностью каждого из нас увидеть в людях самое человеческое, а в жизни - самое справедливое и потому прекрасное... Способностью услышать, как тот же Дмитрий говорит, как соловьи росу клюют. Поэтому давайте, друзья, выпьем за этот слух, который не так-то просто дается. За эту высоту, на которой не так-то уж легко и просто держаться...
   - Это верно, не просто! - вскрикнул вдруг Кирьян, по сути дела скомкав тост, и первый выпил.
   Были потом и еще тосты - за Анну, за ее сыновей и невесток, за внучку Лену, было шумно и весело, и лишь Кирьян Инютин пьяно хмурился, а потом опять сказал свое:
   - Не просто... не все могут. В самую суть ты, Поликарп. Колька мой - смог. Теперь вот в райкоме партии работает. А Верка - не смогла. Только и смогла... Что она смогла, Анфис?
   - Помолчи, Кирьян, - попросила Анфиса.
   - Не-ет, Поликарп - он правду говорит. В самую точку. Высматривала она в жизни, высматривала чего-то, как коршун добычу. А ее самою Аникей Елизаров схватил.
   - Да пусть живут, тебе-то что? - опять промолвила Анфиса.
   - Да теперь чего, пущай, - обмяк и он. Но упрямо проговорил свое: Автомобиль купили, ездит на нем, принцесса. А не смогла... Димка, ты прочитаешь или нет свои стихи? А то норму свою я уже выпил, чекушку опростал... Про войну мне, а, Дим?
   Попросили и другие, Лена даже нетерпеливо захлопала в ладоши.
   - Про войну... - Дмитрий встал. - Я на войне не был, по возрасту не успел. А Семен, наш брат, не вернулся с нее, сгорел в ее ненасытной пасти. Мы только что съездили в Норвегию, попытались найти его следы хотя бы... Там, в Норвегии, да и вообще, когда я бываю за границей... Редко, но бываю там. И там я особо остро чувствую, какая она, война, была с фашизмом, что пришлось нашей земле и нашему народу перенести. С фашизмом дрались все народы нашей страны, многие народы мира. И об этой битве с проклятой чумой я задумал написать поэму. И посвятить ее погибшему брату. Поэма будет состоять из монологов людей различных национальностей... Я вам прочту монолог русского человека, бывшего в войну мальчишкой и попавшего под оккупацию. Я попытался представить себя на его месте...
   Проговорив это в полной тишине, Дмитрий замолчал.
   - Ну? - нетерпеливо подтолкнул его Кирьян.
   И, будто подчиняясь этому возгласу, Дмитрий начал:
   Лишь глаза закрою..?
   В русском поле
   Под Смоленском, Псковом и Орлом
   Факелы отчаянья и боли
   Обдают сжигающим теплом.
   Пар идет от стонущих деревьев"
   Облака обожжены вдали,
   Огненным снопом
   Моя деревня
   Медленно уходит от земли,
   От земли,
   Где в неземном тумане,
   На кроваво-пепельных снегах.
   Словно в бронзе,
   Замерли славяне,
   Дети,
   Дети плачут на руках.
   Жарко.
   Жарко.
   Нестерпимо жарко,
   Как в бреду или в кошмарном сне.
   Жарко.
   Шерсть дымится на овчарках,
   Жадно псы хватают пастью снег.
   Плачут дети.
   Женщины рыдают.
   Лишь молчат угрюмо старики
   И на снег неслышно оседают,
   Крупные раскинув кулаки.
   Сквозь огонь нечеловечьей злобы
   Легонький доносится мотив.
   Оседают снежные сугробы,
   Человечью тяжесть ощутив.
   Вот и все... И мир загробный тесен...
   Там уже не плачут,
   Не кричат...
   Пули,
   Как напев тирольских песен,
   До сих пор
   В ушах моих звучат.
   До сих пор черны мои деревья.
   И хотя прошло немало лет,
   Нет моих ровесников в деревне,
   Нет ровесниц.
   И деревни нет.
   Я стою один над снежным полем,
   Уцелевший чудом в том огне.
   Я давно неизлечимо болен
   Памятью
   О проклятой войне...
   Время, время!
   Как летишь ты быстро,
   Словно ливень е вечной высоты.
   В Мюнхене
   Иль в Гамбурге
   Нацисты
   Носят, как при Гитлере, кресты.
   Говорят о будущих сраженьях
   И давно не прячут от людей
   На крестах - пожаров отраженья,
   Кровь невинных женщин и детей.
   Для убийц все так же
   Солнце светит,
   Так же речка в тростниках шуршит.
   У детей убийц
   Родятся дети...
   ...Ну, а детям мир принадлежит.
   Мир - с его тропинками лесными,
   С тишиной и песней соловья,
   С облаками белыми сквозными,
   С синью незабудок у ручья.
   Им принадлежат огни заката
   С ветерком, что мирно прошуршал...
   ...Так моим ровесникам когда-то
   Этот светлый мир принадлежал!
   Им принадлежали
   Океаны
   Луговых и перелесных трав...
   Спят они в могилах безымянных,
   Мир цветов и радуг не познав.
   Сколько их,
   Убитых по программе
   Ненависти к Родине моей,
   Девочек,
   Не ставших матерями,
   Не родивших миру сыновей.
   Пепелища поросли лесами...
   Под Смоленском, Псковом и Орлом
   Мальчики,
   Не ставшие отцами,
   Четверть века спят могильным сном.
   Их могилы не всегда укажут,
   Потому-то сердцу тяжело.
   Никакая перепись не скажет,
   Сколько русских нынче быть могло!
   Лишь глаза закрою
   В русском поле
   Под Смоленском, Псковом и Орлом
   Факелы отчаянья и боли
   Обдадут сжигающим теплом.
   Тает снег в печальном редколесье.
   И хотя леса мои молчат,
   Пули, как напев тирольских песен,
   До сих пор в моих ушах звучат.
   Пока Дмитрий это читал, стояла мертвая тишина, всхлипнула лишь один раз Лена, а следом за ней Кирьян - безногий, совсем поседевший, как и Кружилин, старик. И когда Дмитрий замолчал, стояла все та же тишина, все так же всхлипывали Кирьян и Лена, а вслух сказать никто ничего не решался.
   Жена Андрея во все глаза смотрела на Дмитрия, будто никогда раньше его не видела. Зубов сидел, опустив голову, Кружилин глядел куда-то в окно...
   И в продолжавшейся тишине, чтобы уничтожить ее, Дмитрий голосом чуть торжественным, но больше веселым заговорил нараспев:
   В моей крови
   Гудит набат веков,
   Набат побед и горьких потрясений!
   И знаю я - до смерти далеко
   И вновь зову веселье в час весенний...
   Бывает так, что белый свет не мил.
   Но вот
   В полях последний снег растаял.
   И я окно распахиваю в мир
   И календарь весны моей листаю.
   В тот календарь,
   Что весь пропах листвой,
   Характер вписан строчкой голубою.
   В характере моем
   И озорство,
   И выдержка солдата перед боем...
   Я слышу
   Соловьи росу клюют.
   И солнце поднимается все выше...
   Дмитрий оборвал чтение на этих словах "все выше", стал наливать из бутылки.
   - Ну, дальше?! - перестав всхлипывать, спросила дочка Наташи и Семена.
   - А дальше я, Леночка, еще не написал.
   - Как не написал?! - Она шагнула к нему, своему дяде, положила руки на плечи, заглянула в глаза. - Ты что это говоришь? Ты какое имеешь право не написать дальше?
   И только теперь за столом зашевелились, заговорили.
   - Ты когда, когда их допишешь, эти стихи?
   - Не знаю, Лена. - Он осторожно снял ее руки со своих плеч. - Я это стихотворение пишу всю жизнь. И оно никак не дописывается.
   - Ты... - Девушка зачем-то поглядела на свою мать, на бабушку. - Ты его пишешь для нее, для Галины из Винницы?
   Теперь Дмитрий оглядел всех, усмехнулся.
   - Не знаю. Может быть, для нее, может быть, нет... Мне просто хочется передать в нем ощущение полноты, беспредельности и нескончаемости жизни...
   Анна и Наташа, слушая их разговор, улыбались. Поликарп Матвеевич Кружилин, тоже наблюдая за Дмитрием и Леной, сказал вполголоса Зубову:
   - Федор Савельев пренебрег тем опытом столетий, о котором армянский поэт говорил. Но брат ему этого не простил. Старший сын, Семен, поступил бы со своим отцом так же. И два младших сына - ни Дмитрий, ни Андрей - не простили. В этом - суть нелегкой истории человечества...
   * * * *
   Василий Кружилин мягко спрыгнул на гравий, поставил чемоданчик, положил на него плащ и закурил. Поезд тотчас же вздрогнул, заскрипел, и зеленые, до блеска отмытые дождем вагоны поплыли мимо. С вагонов еще капало.
   Там, откуда только что вынырнул пассажирский состав, по-прежнему бушевала гроза, тяжело клубились иссиня-черные тучи. А здесь небо было чистым, земля совершенно суха, и лишь запыленная крыша деревянного блокпоста чуть испятнана упавшими сверху редкими каплями.
   - Значит, обманул дождичек-то? - спросил зачем-то Василий у молоденькой девушки в форменном платье, стоявшей неподалеку с желтым, обернутым вокруг древка флажком.
   Девушка не отвечала до тех пор, пока не миновал последний вагон. Затем опустила флажок и сказала:
   - А когда он здесь у нас по-честному-то шел?
   И направилась в блокпост.
   Поезд скрылся за невысокими пропыленными тополями, посаженными вдоль линии, лязг железа затих. Теперь слышно было лишь, как погромыхивает уходящая за горизонт гроза.
   Василий взял плащ, поднял чемоданчик и зашагал по мягкому проселку вслед за поездом.
   Солнце палило невыносимо. Трава по бокам дороги давно высохла, почернела, в ней дружно трещали кузнечики.
   Из любопытства Василий сделал шаг в сторону. Трава тотчас захрустела под ногами, как сухари, из-под сапог взметнулись облачка пыли, и кузнечики брызнули во все стороны.
   Скоро проселок повернул в сторону от железнодорожной линии, побежал среди лугов. Сладко запахло разомлевшими травами, перегретой землей.
   Кузнечиков теперь не было слышно, и ничего не было слышно, кроме одинокой песни жаворонка.
   Василий поднял голову, поглядел в бездонную голубизну неба, стараясь отыскать там певучую птичку. Но ничего не увидел, кроме высоты, необъятного простора да плавающего в этом просторе косматого солнца, которое тотчас же ударило его по глазам - и тогда на небе мгновенно проступили миллионы черных точек. Точки быстро увеличивались, превращались в круги, в бесформенные пятна. И все небо затянулось сплошной чернотой.
   А жаворонок все же был где-то там, в вышине. Он, кажется, поднимался все выше и выше, стараясь унести ввысь свою песню. Но, видимо устав, умолк, вдруг птичья песня будто беззвучно упала вниз.
   "И правильно, - подумал Кружилин, продолжая шагать по проселку. - Зачем уносить песню в пустое, безжизненное небо? Кто ее там будет слушать? Кто ей обрадуется? И само небо-то хорошо и красиво только здесь, над землей, где живут люди. А выше оно черное и холодное. - Подумал и смутился: - Что это я? Мысли какие-то... как у девчонки".
   Василий только что окончил Новосибирский сельскохозяйственный институт, в чемоданчике у пего лежал только что полученный диплом агронома. Год он проучился заочно, работая одновременно редактором газеты соседнего с Шантарским района, а потом перевелся на стационар.
   Учеба в институте, что и говорить, ему далась нелегко. То, что его сокурсники - молоденькие девчонки и пареньки - усваивали шутя, ему приходилось иногда прямо-таки вдалбливать себе в голову. Над ним, случалось, посмеивались и подшучивали, но он, не обижаясь, корпел и корпел над книгами.
   Как бы там ни было, институт он окончил не хуже других.
   При распределении выпускников Василия хотели направить агрономом в одно из сельских производственных управлений, но он, решив, что управление никуда от него не уйдет, зашел в обком партии и попросился в совхоз или колхоз.
   - В любое хозяйство пойду, - сказал он. - Но с особым энтузиазмом пошел бы в шантарский колхоз "Красный партизан". В последнее время там председателем мой отец...