Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
Вот эти одинокие большевики и наломали дров в Чевенгуре. Пролетарский однородный человек - это однополый человек. Мир Чевенгура, чевенгурский коммунистический космос лишен своего "другого", то есть лишен любви, экстатического выхода из себя, рождающего новую жизнь - просто жизнь. Коммунизм по Платонову - это некий метафизический гомосексуализм. Если же избегать сексуальной метафорики, это нерасчлененность, недифференцированность бытия, чистая его потенция, вернее - вспять повернутый акт, низведение бытия в ничто. Как сказал Набоков о Достоевском: обратное превращение Эдема в бедлам. Люди в Чевенгуре - в коммунизме - лепятся один к другому, потому что человека еще нет, а есть только этот слипшийся нерасчлененный ком, который и есть - коммунизм. Это космически реакционное движение от бытия к небытию, в каковом попятном движении исчезает не только человек, но и мир.
"Чевенгур" - иронический комментарий к тому известному построению, которое помещало все ценности бытия в так называемое коллективное народное тело. Это концепция Бахтина в его исследованиях так называемой средневековой народной культуры. Платонов - опровержение Бахтина. Но оба они - гениальные выразители опыта коммунизма. Средневековье здесь ни при чем.
В свое время (в 1988-м году) я напечатал работу о Платонове и связанных с ним русских сюжетах под названием "Чевенгур и окрестности" - сочинение, не оставшееся незамеченным и, сдается мне, способствовавшее появлению в отечественной литературе нового жанра: истолкования русской культурной истории в сексуальной символике. Главный мой тезис звучал так: "Чевенгур" - это гностическая фантазия на подкладке гомосексуальной психологии. Естественно, сейчас я повторяю многое из того сочинения, потому что не нахожу оснований изменять ту давнюю трактовку. Но мне не хотелось бы, что называется, переходить на личности и говорить о чьих-то персональных сексуальных преференциях. Не будем касаться индивидуальной психологии - возьмем метапсихологическую установку. Вообще останемся в рамках текстов. А тексты Платонова и помимо "Чевенгура" дают богатую разработку этой тематики.
Взять хотя бы одну из ранних повестей - "Епифанские шлюзы". Английский инженер Бертран Перри приезжает в Россию строить каналы для царя Петра; так сказать, индустриализация в исторической ретроспективе. Для выполнения этой работы ему приходится оставить в Англии свою невесту Мери, которая выходит замуж за другого. Каналы Бертрану построить не удается, и Мери он потерял. Недовольный его работой царь приказывает Перри казнить. Далее следует страшный финал: он попадает в руки палача-гомосексуалиста.
"Дьяк ушел и задвинул снаружи наглухо двери, не сразу управившись с железом.
Остался другой человек - огромный хам, в одних штанах на пуговице и без рубашки.
– Скидавай портки!
Перри начал снимать рубашку.
– Я тебе сказываю: портки прочь, вор!
У палача сияли диким чувством и каким-то шумящим счастьем голубые, а теперь почерневшие глаза.
– Где ж твой топор? - спросил Перри, утратив всякое ощущение, кроме маленькой неприязни, как перед холодной водой, куда его сейчас сбросит этот человек.
– Топор! - сказал палач. - Я без топора с тобой управлюсь!
Резким рубящим лезвием влепилась догадка в мозг Перри, чуждая и страшная его природе, как пуля живому сердцу.
И эта догадка заменила Перри чувство топора на шее: он увидел кровь в своих онемелых, застывших глазах и свалился в объятья воющего палача.
Через час в башне загремел железом дьяк.
– Готово, Игнатий? - крикнул он сквозь дверь, притулясь и прислушиваясь.
– Обожди, не лезь, гнида! - скрежеща и сопя, отвечал оттуда палач.
– Вот сатана! - бормотал дьяк. - Такого не видал вовеки: пока лютостью не изойдет - входить страховито!"
Конечно, "Епифанские шлюзы" - аллегория коммунизма, коммунистического строительства, пресловутой индустриализации. Понятно, что инженер Платонов, сам несколько лет проработавший в системе гидромелиорации, изобретатель, получивший несколько десятков патентов, не мог ничего иметь против действительного технического прогресса. Но писатель Платонов видел сумасшедший сдвиг, произошедший в русском сознании, столкнувшемся с такой задачей. Тут и оказалось, что русский мастеровой - одновременно юродивый. И главное, русские цари, русские Петры - такие же юродивые. Ими владеет, их ведет безумная мечта, а не конкретная цель, не конкретная эмоция, направленная на конкретную задачу, на конкретный предмет. Другими словами, они лишены любви.
Здесь можно вспомнить американского философа Джорджа Сантаяну, писавшего, что отличие поэта от революционера в том, что первый любит мир, способен в Лии увидеть Рахиль, а второй, недовольный миром, готов его разрушить и перестроить наново. Это и есть тот гностический утопизм, о котором мы говорили.
Вот это и реализовал Платонов в своей художественной системе, в создании своих сюжетов, в наборе своих образов. И тут, как уже было сказано, наиболее удачной - гениальной - находкой оказался сюжет о брошенной жене; как со временем стало ясно - архетипический русский сюжет. И это у Платонова - микрооснова всех его вещей; микро - в смысле атомно-молекулярного фундамента. Он присутствует у Платонова везде и всегда, в самых даже неожиданных местах. Например, в повести (или, как сам Платонов называл, "бедняцкой хронике") "Впрок".
"Семья Упоева постепенно вымерла от голода и халатного отношения к ней самого Упоева, потому что все свои силы и желания он направлял на заботу о бедных массах. И когда ему сказали:
– Упоев, обратись на свой двор, пожалей свою жену - она тоже была когда-то изящной середнячкой, - то Упоев глянул на говорящих своим активно-мыслящим лицом и сказал им евангельским слогом, потому что марксистского он еще не знал, указывая на весь бедный окружающий его мир:
– Вот мои жены, отцы, дети и матери, - нет у меня никого, кроме неимущих масс! Отойдите от меня, кулацкие эгоисты, не останавливайте хода революционности! Вперед - в социализм!
И все зажиточные, наблюдая энергичное бешенство Упоева, молчали вокруг этого полуголого, еле живого от своей едкой идеи человека".
Понятно, что большевики (сам Сталин, прочитавший "Впрок") принимали это за издевательскую насмешку. И такое понимание Платонова с удовольствием подхватила позднейшая либеральная критика: это, мол, сатира на социализм. Между тем все здесь гораздо сложнее. Платонов любит этого самого Упоева и прочих своих "душевных бедняков" - он идентифицируется с ними. Он понимает их: понимает, что человек может не любить свою семью. И он разрывается между двумя этими чувствами: любовью к человеку, к жене, и тягой - тоже любовью! - к гностической утопии. Его тоже тянет - уйти, как Бертрана Перри, как Федора, мужа Фро, как Никиту - героя гениальной "Реки Потудань". Да у него все гениально, та же "Фро".
Архетип платоновских героев - гомеровский Одиссей: муж, которого заждалась жена, а он носится по морям, застревая у различных Полифемов. Это и есть русская тема об оставленности России активным мужественным духом. Этому герою нужно совершить усилие над собой, чтобы вернуться домой, к жене. А жена, как в рассказе "Фро", симулирует смерть, чтобы вызвать телеграммой мужа из далеких краев. Федор возвращается в сущности, чтобы ее похоронить. Его любви Фрося добивается обманом. И он опять уезжает среди ночи от спящей жены.
"Фро молчала перед отцом. Старик внимательно глядел на кухонную ветошку и продолжал:
– Утром курьерский был, он сел и уехал на Дальний Восток. Может, говорит, потом в Китай проберусь - неизвестно.
– А еще что он говорил? - спросила Фрося.
– Ничего, - ответил отец. - Велел мне идти к тебе домой и беречь тебя. Как, говорит, поделает все дела, так либо сюда вернется, либо тебя к себе выпишет.
– Какие дела? - узнавала Фрося.
– Не знаю, - произнес старик. - Он сказал, ты все знаешь: коммунизм, что ль, или еще что-нибудь - что получится!"
Коммунизма не получилось; ни в Китае русские Федоры не понадобились. Получилось - у Никиты Фирсова возвратиться к жене Любе.
"Он пожелал ее всю, чтобы она утешилась, и жестокая, жалкая сила пришла к нему. Однако Никита не узнал от своей близкой любви с Любой более высшей радости, чем знал ее обыкновенно, - он почувствовал лишь, что сердце его теперь господствует во всем его теле и делится своей кровью с бедным, но необходимым наслаждением".
Так назвать земную любовь мог только человек не от мира сего. Но альтернатива этой бедной радости - только палач, замучивший Бертрана Перри
Рыд матерный
Недавно мне попала в руки книга американского слависта Дэниэла Ранкур-Лефевьера «Рабья душа России: моральный мазохизм и культ страдания». Имя этого автора мне и раньше встречалось: он был редактором коллективного тома славистских работ под названием «Русская литература и психоанализ», в котором ему самому принадлежала одна из статей - о Солженицыне. Должен сказать, что большинство работ этого сборника не произвели на меня сильного впечатления. Недавно одно сочинение Ранкур-Лефевьера вышло по-русски - «Психологический портрет Сталина». Там было кое-что любопытное - не могло не быть, ибо психоанализ, методики которого придерживается автор, не может не открывать неких интересных деталей, но в целом, читая такие работы, убеждаешься в ограниченности всякого редукционизма (сведения высшего к низшему, целого к частностям). Как-то трудно поверить, что будущие злодейства Сталина коренятся в том эпизоде, когда он, пырнув ножом пьяного буяна - своего отца, понял, что физическое насилие - лучший способ решения любых проблем. Но частности, повторяю, есть интересные: например, объяснение патологического доверия Сталина к Гитлеру защитным механизмом идентификации с агрессором - тем, что получило ходовое название «стокгольмский синдром».
Надо сказать, что Ранкур-Лефевьер сам не настаивает на полноте даваемой им картины. Но то, что сделано, должно было быть сделано. Я бы сказал, что по такой формуле нужно вообще относиться к психоанализу: не достаточное, но необходимое орудие понимания.
Здесь нельзя не вспомнить другой пример психоанализа задним числом, предпринятого в отношении другой всемирно-исторической фигуры, проведенного самим отцом-основателем. Это анализ Наполеона, данный Фрейдом в письме к Томасу Манну. Приведу в отрывках этот образец интерпретационного tour de force"a, тем более, что речь пойдет о сталинском тезке. Иосиф, напоминаю, - библейский герой, простой юноша, поднявшийся на вершины власти и могущества.
Существует ли историческая личность, мифическим прототипом которой была жизнь Иосифа? По-моему, эта личность - Наполеон.
Старшего его брата звали Иосиф (Жозеф), и в силу сцепления случайности и необходимости в человеческой жизни, это обстоятельство определило его судьбу. Старший брат - естественный соперник, младший питает к нему стихийную безмерно глубокую враждебность. Именно такие чрезмерные детские порывы склонны переходить в свою же противоположность. Ненавистный соперник превращается в возлюбленного. Так и у Наполеона. Изначальная ненависть была с избытком компенсирована. Вырвавшаяся, однако, на волю агрессивность только и ждала случая, чтобы перенестись на другие объекты. Сотни тысяч посторонних людей поплатятся за то, что рассвирепевший маленький тиран пощадил своего первого врага.
Не успел он стать генералом, как его увещевают жениться на молодой вдове, старше его, знатной и влиятельной. Много против нее и возражений, но для него становится, вероятно, решающим то, что ее зовут Жозефина. Влюбленность в Жозефину Богарне была неизбежной из-за обусловленности именем, но она не была, конечно, отождествлением с Иосифом. Это отождествление проступает сильнее всего в знаменитом походе на Египет. Куда же идти, как не в Египет, если ты - Иосиф, желающий показаться братьям великим?
Намерение, устремившее Наполеона в Египет, осуществляется в дальнейшие его годы в Европе. Он обеспечивает своих братьев, провозглашая их князьями и королями. А затем он нарушает верность своему мифу и, руководствуясь реалистическими соображениями, отвергает Жозефину. С этого начинается падение. Великий разрушитель занят теперь саморазрушением. Дерзостный, плохо подготовленный поход против России приносит ему гибель. Это подобно самонаказанию за неверность Жозефине. Также и здесь судьба повторила другую главу сказания об Иосифе; сон Иосифа о том, что солнце, луна и звезды преклоняются перед ним, привел к тому, что его бросили в яму.
Очень интересная тема, здесь имплицитно поднимаемая, - о соотношении мифического образца с индивидуальной биографией. Мифический образец, или архетип, - это уже Юнг, но Фрейд показывает, как сверхличная необходимость разворачивается в деталях частной жизни и ее конкретных обстоятельствах. Эту связь Учитель продемонстрировал блистательно; после него как-то не хочется ничего другого - и так все ясно. Его вывод: человечество было бы избавлено от многих бед, если б маленький тиран не взбунтовался против старшего брата, кажется исчерпывающим вопрос о Наполеоне; но тогда приходит в голову другое соображение: не будь Наполеона, так другой бы тиран объявился - человечеству, похоже, никак не обойтись без страданий и бед. Субъектом истории оказывается тогда не гений, а само человечество - природа человека как таковая.
При этом остается крайне важный методологический вопрос: о правомерности перенесения механизмов действия индивидуальной психики на поле массовой психологии, о возможности психоаналитического познания вне индивидуального психического опыта. Короче и понятнее: можно ли, скажем, проделать психоанализ России, увидеть русскую историю и культуру как целое в терминах, предложенных Фрейдом? Этим как раз и занялся Ланкур-Лефевьер в книге о рабьей русской душе. Методологически такой подход остается сомнительным - заведомо неполным; но и не сказать кое-чего нельзя: что-то делается яснее, какой-то угол освещается.
Что мне не понравилось резко в книге - это ее название. Рабья душа - слишком сильно звучит, слишком безапелляционно, попахивает русофобией. Подзаголовок - о моральном мазохизме - куда корректней. Вообще сочинение это достаточно элементарно; я бы сказал, что оно воспроизводит некоторые избитые клише и приемы соответствующие культивирует - например, ссылку на русские пословицы как на образ народной души. Но пословицы - любого языка - это ведь что-то вроде сочинений известного оппортуниста Ленина, из которых можно извлечь любой желательный образ или тезис. Народная душа, или, скажем так, коллективное бессознательное, целостна, ее нельзя выпрямлять по одной линии. К тому же трудно поверить в авторитетность сочинения, в котором Максим Горький, представлен авторитетным экспертом по России, - Горький, этот тип очень грубого низового западника, в своих инвективах России постыдно напоминающий иногда лакею Яшу из «Вишневого сада». А у Ланкур-Лефевьера даже открывается его книга эпиграфом из Горького.
Еще один пример клишированности авторских подходов: он не преминул порассуждать о роковом влиянии русской практики пеленания детей. Одновременно это выразительный пример его редукционизма:
Свивальники и пеленание вносят свой вклад в создание таких общепризнанно русских свойств, как потребность в авторитарном сдерживании, компенсируемая тотальной разрядкой импульсов (например, многодневными запоями), способность выносить муки и лишения, общая внутренняя ориентация русских и великая их озабоченность духовными проблемами, постоянное чувство вины, требующее периодического отпущения грехов, и прочее.
Здесь следует, пожалуй, напомнить, что на Западе тоже такая практика существовала, и первым голос против нее поднял Жан-Жак Руссо, сумевший убедить европейцев в пагубности для детей такой практики; после этого, как известно, и произошла Великая французская революция. При этом сам Жан-Жак был образцовым мазохистом - еще до Захер-Мазоха.
В общем, книга Ланкур-Лефевьера так себе, но тема ее интересна. Интересной она предстает, когда мы, вместе с автором, касаемся как раз психоаналитических базовых предметов. Самое удачное в книге, когда говорит не сам автор, а цитируемые им психоаналитики. В основном это глава 5-я: «Онтогенез и культурный контекст морального мазохизма». Начинается же она так:
В психоаналитической перспективе рабская душа России может быть лучше понята как пример того, что Фрейд называл моральным мазохизмом. В отличие от эротической мазохистской практики (иногда называемой перверсным мазохизмом), когда индивид испытывает нужду быть связанным, избиваемым или подвергаемым иному дурному обращению в целях получения сексуального удовлетворения, - моральный мазохизм - это сравнительно мягкое расстройство, при котором во всех других отношениях здоровый субъект ищет возможности пострадать, быть униженным, потерпеть поражение.
Откуда и почему возникает мазохистская установка? Классическая трактовка - у самого Фрейда, который объяснял мазохизм интроекцией, обращением вовнутрь свойственных душе агрессивных склонностей под действием социально-культурных норм, так называемого Сверх-Я. Агрессия не может исчезнуть, но направляется на самого субъекта соответствующих переживаний. Мазохизм, таким образом, - это инвертированный садизм.
Но есть и другая, более специфицированная трактовка. Мазохистические фиксации имеют корни в пре-Эдиповом периода детства, когда ребенок полностью во власти матери и не знает иной реальности, кроме материнской заботы - или недостатка, а то и отсутствия таковой. В последнем случае ребенок начинает вырабатывать очень любопытную модель поведения: он нарочито культивирует всякого рода срывы и неудачи в элементарных ситуациях, подчас даже причиняет себе боль - только для того, чтобы привлечь внимание и заботу небрегующей им матери. Психоаналитик Дэниел Стерн назвал такое поведение «парадоксальным стимулированием».
В общем получается, что источник мазохизма - мать. И вот отсюда очень уж соблазнительно сделать экстраполяцию к матери-родине. Россия-мать - Россия как мать - вот тема, здесь неизбежно возникающая.
Вот как пишет о климате русского мазохизма автор книги «Рабья душа России» Дэниел Ранкур-Лефевьер:
Мой главный тезис я формулирую следующим образом. В стране, где возможности испытать вину и пострадать поистине безграничны, наличествует сильное психологическое давление, способствующее выбору мазохистского решения обыденных жизненных задач. Русская душа раба не только по причине определенной психологической динамики, способствующей выработке мазохистской позиции в индивидуальном онтогенезе, но также под влиянием культурных и социальных предпосылок, толкающих человека к мазохизму.
Этот тезис разворачивается далее следующим образом:
В большинстве западных стран среднестатистический мазохист должен проявить некоторую изобретательность, чтобы заслужить наказание извне. С другой стороны, в России в такой провокативности нужды вовсе нет. Всегда в наличии очередь в магазин, ресторан, куда вас не пускают, бюрократ, вас унижающий, икона, перед которой вы склоняетесь, грех, требующий искупления, стукач, на вас доносящий, чиновник, требующий взятки, и так далее. Можно сказать, что в таком культурном окружении быть мазохистом попросту полезно.
В общем, русское общество и культура предлагают неизмеримо большие возможности для страданий, чем общество западное. Моральный мазохизм - это персональная проблема, но культура морального мазохизма создается людьми в их взаимодействии с социальной средой, культивирующей специфические черты этого мазохизма.
Итак, культура мазохизма, всеобщая атмосфера унижений не только как навязанная откуда-то извне ситуация, но как способ самого человека ориентироваться в предлагаемых обстоятельствах социально-культурной жизни - вот образ России, возникающий при таком повороте темы. Униженность как защитная реакция - вот, получается, модель русского поведения. «Польсти, польсти!» - как говорил персонаж Достоевского Ежевикин в «Селе Степанчикове и его обитателях» - сочинении, персонажи которого все из разряда униженных, все так или иначе мазохисты, включая Фому Опискина, страдавшего от покойной генеральши. Обаяние этой вещи и ее, я бы сказал, архетипическая значимость в том, что она - юмористическая, веселая: мазохизм, но усвоенный как естественная модель поведения. И действительно, кто будет утверждать, что русские во всех несчастьях своей истории утратили чувство юмора? Народ, который гимн Советского Союза назвал нерушимкой, а круглосуточный винный магазин кругосветкой, никогда не будет до конца несчастным - и не будет до конца рабом. Вот этого и не понял автор книги о рабьей русской душе, слишком драматизирующий, можно сказать, ситуацию.
Тем не менее нельзя сказать, что американский автор выдумал тему, что книга его, при всей ее элементарности и упростительстве, являет клевету на русский народ. Некоторые ее сюжеты было бы просто полезно ввести в русский культурный оборот. В первую очередь это касается трактовки одного известного персонажа русской истории и выдающегося писателя 17 века - знаменитого протопопа Аввакума. Ранкур-Лефевьер совершенно правильно говорит, что Аввакум являет собой яркий тип мазохиста: пылкая защита им древлего благочестия была мотивировкой этого мазохизма и средством навлечь на себя вящие гонения. Автор называет Аввакума великим русским мазохистом. Бурный темперамент протопопа и его неукротимость - отнюдь не свидетельства силы личности, способности одержать победу: это мазохистская провокация. Мне это самому приходило в голову, и я однажды назвал Аввакума Жан-Жаком на русский лад. Но опять-таки - насколько неоспоримы юмор протопопа, любовь его к острому слову и умение такое слово сказать. Как говорил Блок, на дне поэтической души лежит веселость. Россия - страна веселых мазохистов.
И тут же - алиби в русофобии автору: он справедливо напоминает, что мазохистская психология вообще выступает свойством аскетической практики. Таких мазохистов, как Аввакум, - пруд-пруди на Западе, в истории католицизма. Разница очевидная, однако, в том, что подобная культурная установка на Западе была радикально преодолена, а в России она сохраняется.
Мазохистические черты входят в характеристику русского архетипа - и через три века после Аввакума в одном из рассказов Ивана Бунина мы находим некую сниженную его (Аввакума) модификацию в образе крестьянского сына Шаши, провоцирующего людей на его избиение - сначала отца, богатого мужика Романа, а потом солдата - мужа своей любовницы. Рассказ носит характерное название «Я все молчу» - гротескное выражение воспетой многими идеализаторами русской жертвенной покорности.
Шаша регулярно, в день большой деревенской ярмарки вызывает солдата на драку, причем цель его постоянная - самому быть избитым:
Среди ярмарочного гама, грохота и позвонков бешено крутящейся карусели и восторженных притворно-сострадательных криков ахнувшей и раздавшейся толпы солдат оглушает и окровавливает Шашу с первого же удара. Шаша ... тотчас же замертво падает в грязь, под кованые каблуки, тяжко бьющие в грудь, в лохматую голову, в нос, в глаза, уже помутившиеся, как у зарезанного барана. А народ ахает и дивуется: вот настырный, непонятный человек! Ведь он же знал наперед, чем кончится дело! Зачем же он шел на него? И правда: зачем? И к чему вообще так настойчиво и неуклонно идет он, изо дня в день опустошая свое разоренное жилье, стремясь дотла искоренить даже следы того, что так случайно было создано диким гением Романа, и непрестанно алкая обиды, позора и побоев?
Тут пора вспомнить ту трактовку происхождения мазохизма, которая выводит его из желания, пострадав, получить вознаграждение в виде запоздалой, но все же ласки манкирующей своим долгом бесчувственной матери. Бунинский Шаша, конечно, крайний случай - в том смысле, что жалости он вряд ли дождется, да и какая жалость может быть компенсацией человеку, разорившему имение, обнищавшему до паперти, потерявшему глаза, выбитые-таки разошедшимся солдатом? Вообще дело не в личности, даже если она обладает чертами архетипа, - но в сверхличной культурной ситуации: какова соответствующая компенсация у русского народа, коли принять действительно ту точку зрения, что его беды он же на себя и накликает? Что ему в конце концов дает мать Россия?
Чтоб не было такого методологического сбоя - некритического перенесения с индивидуального на сверхличный, общекультурный уровень, - представим саму России в архетипическом образе. Тогда она предстанет так называемой Великой Матерью - то, что поэт назвал всепоглощающей и миротворной бездной. Это устрашающий образ. Культ Великой Матери - Кибеллы - приводил к практике самооскопления ее жрецов. Великая Матерь - самодостаточна, ей не нужно мужского восполнения. Это отнюдь не Изида, ищущая Озириса. В ней самой есть мужские черты - хотя бы Кроноса, пожирающего собственных детей.
"Чевенгур" - иронический комментарий к тому известному построению, которое помещало все ценности бытия в так называемое коллективное народное тело. Это концепция Бахтина в его исследованиях так называемой средневековой народной культуры. Платонов - опровержение Бахтина. Но оба они - гениальные выразители опыта коммунизма. Средневековье здесь ни при чем.
В свое время (в 1988-м году) я напечатал работу о Платонове и связанных с ним русских сюжетах под названием "Чевенгур и окрестности" - сочинение, не оставшееся незамеченным и, сдается мне, способствовавшее появлению в отечественной литературе нового жанра: истолкования русской культурной истории в сексуальной символике. Главный мой тезис звучал так: "Чевенгур" - это гностическая фантазия на подкладке гомосексуальной психологии. Естественно, сейчас я повторяю многое из того сочинения, потому что не нахожу оснований изменять ту давнюю трактовку. Но мне не хотелось бы, что называется, переходить на личности и говорить о чьих-то персональных сексуальных преференциях. Не будем касаться индивидуальной психологии - возьмем метапсихологическую установку. Вообще останемся в рамках текстов. А тексты Платонова и помимо "Чевенгура" дают богатую разработку этой тематики.
Взять хотя бы одну из ранних повестей - "Епифанские шлюзы". Английский инженер Бертран Перри приезжает в Россию строить каналы для царя Петра; так сказать, индустриализация в исторической ретроспективе. Для выполнения этой работы ему приходится оставить в Англии свою невесту Мери, которая выходит замуж за другого. Каналы Бертрану построить не удается, и Мери он потерял. Недовольный его работой царь приказывает Перри казнить. Далее следует страшный финал: он попадает в руки палача-гомосексуалиста.
"Дьяк ушел и задвинул снаружи наглухо двери, не сразу управившись с железом.
Остался другой человек - огромный хам, в одних штанах на пуговице и без рубашки.
– Скидавай портки!
Перри начал снимать рубашку.
– Я тебе сказываю: портки прочь, вор!
У палача сияли диким чувством и каким-то шумящим счастьем голубые, а теперь почерневшие глаза.
– Где ж твой топор? - спросил Перри, утратив всякое ощущение, кроме маленькой неприязни, как перед холодной водой, куда его сейчас сбросит этот человек.
– Топор! - сказал палач. - Я без топора с тобой управлюсь!
Резким рубящим лезвием влепилась догадка в мозг Перри, чуждая и страшная его природе, как пуля живому сердцу.
И эта догадка заменила Перри чувство топора на шее: он увидел кровь в своих онемелых, застывших глазах и свалился в объятья воющего палача.
Через час в башне загремел железом дьяк.
– Готово, Игнатий? - крикнул он сквозь дверь, притулясь и прислушиваясь.
– Обожди, не лезь, гнида! - скрежеща и сопя, отвечал оттуда палач.
– Вот сатана! - бормотал дьяк. - Такого не видал вовеки: пока лютостью не изойдет - входить страховито!"
Конечно, "Епифанские шлюзы" - аллегория коммунизма, коммунистического строительства, пресловутой индустриализации. Понятно, что инженер Платонов, сам несколько лет проработавший в системе гидромелиорации, изобретатель, получивший несколько десятков патентов, не мог ничего иметь против действительного технического прогресса. Но писатель Платонов видел сумасшедший сдвиг, произошедший в русском сознании, столкнувшемся с такой задачей. Тут и оказалось, что русский мастеровой - одновременно юродивый. И главное, русские цари, русские Петры - такие же юродивые. Ими владеет, их ведет безумная мечта, а не конкретная цель, не конкретная эмоция, направленная на конкретную задачу, на конкретный предмет. Другими словами, они лишены любви.
Здесь можно вспомнить американского философа Джорджа Сантаяну, писавшего, что отличие поэта от революционера в том, что первый любит мир, способен в Лии увидеть Рахиль, а второй, недовольный миром, готов его разрушить и перестроить наново. Это и есть тот гностический утопизм, о котором мы говорили.
Вот это и реализовал Платонов в своей художественной системе, в создании своих сюжетов, в наборе своих образов. И тут, как уже было сказано, наиболее удачной - гениальной - находкой оказался сюжет о брошенной жене; как со временем стало ясно - архетипический русский сюжет. И это у Платонова - микрооснова всех его вещей; микро - в смысле атомно-молекулярного фундамента. Он присутствует у Платонова везде и всегда, в самых даже неожиданных местах. Например, в повести (или, как сам Платонов называл, "бедняцкой хронике") "Впрок".
"Семья Упоева постепенно вымерла от голода и халатного отношения к ней самого Упоева, потому что все свои силы и желания он направлял на заботу о бедных массах. И когда ему сказали:
– Упоев, обратись на свой двор, пожалей свою жену - она тоже была когда-то изящной середнячкой, - то Упоев глянул на говорящих своим активно-мыслящим лицом и сказал им евангельским слогом, потому что марксистского он еще не знал, указывая на весь бедный окружающий его мир:
– Вот мои жены, отцы, дети и матери, - нет у меня никого, кроме неимущих масс! Отойдите от меня, кулацкие эгоисты, не останавливайте хода революционности! Вперед - в социализм!
И все зажиточные, наблюдая энергичное бешенство Упоева, молчали вокруг этого полуголого, еле живого от своей едкой идеи человека".
Понятно, что большевики (сам Сталин, прочитавший "Впрок") принимали это за издевательскую насмешку. И такое понимание Платонова с удовольствием подхватила позднейшая либеральная критика: это, мол, сатира на социализм. Между тем все здесь гораздо сложнее. Платонов любит этого самого Упоева и прочих своих "душевных бедняков" - он идентифицируется с ними. Он понимает их: понимает, что человек может не любить свою семью. И он разрывается между двумя этими чувствами: любовью к человеку, к жене, и тягой - тоже любовью! - к гностической утопии. Его тоже тянет - уйти, как Бертрана Перри, как Федора, мужа Фро, как Никиту - героя гениальной "Реки Потудань". Да у него все гениально, та же "Фро".
Архетип платоновских героев - гомеровский Одиссей: муж, которого заждалась жена, а он носится по морям, застревая у различных Полифемов. Это и есть русская тема об оставленности России активным мужественным духом. Этому герою нужно совершить усилие над собой, чтобы вернуться домой, к жене. А жена, как в рассказе "Фро", симулирует смерть, чтобы вызвать телеграммой мужа из далеких краев. Федор возвращается в сущности, чтобы ее похоронить. Его любви Фрося добивается обманом. И он опять уезжает среди ночи от спящей жены.
"Фро молчала перед отцом. Старик внимательно глядел на кухонную ветошку и продолжал:
– Утром курьерский был, он сел и уехал на Дальний Восток. Может, говорит, потом в Китай проберусь - неизвестно.
– А еще что он говорил? - спросила Фрося.
– Ничего, - ответил отец. - Велел мне идти к тебе домой и беречь тебя. Как, говорит, поделает все дела, так либо сюда вернется, либо тебя к себе выпишет.
– Какие дела? - узнавала Фрося.
– Не знаю, - произнес старик. - Он сказал, ты все знаешь: коммунизм, что ль, или еще что-нибудь - что получится!"
Коммунизма не получилось; ни в Китае русские Федоры не понадобились. Получилось - у Никиты Фирсова возвратиться к жене Любе.
"Он пожелал ее всю, чтобы она утешилась, и жестокая, жалкая сила пришла к нему. Однако Никита не узнал от своей близкой любви с Любой более высшей радости, чем знал ее обыкновенно, - он почувствовал лишь, что сердце его теперь господствует во всем его теле и делится своей кровью с бедным, но необходимым наслаждением".
Так назвать земную любовь мог только человек не от мира сего. Но альтернатива этой бедной радости - только палач, замучивший Бертрана Перри
Рыд матерный
Недавно мне попала в руки книга американского слависта Дэниэла Ранкур-Лефевьера «Рабья душа России: моральный мазохизм и культ страдания». Имя этого автора мне и раньше встречалось: он был редактором коллективного тома славистских работ под названием «Русская литература и психоанализ», в котором ему самому принадлежала одна из статей - о Солженицыне. Должен сказать, что большинство работ этого сборника не произвели на меня сильного впечатления. Недавно одно сочинение Ранкур-Лефевьера вышло по-русски - «Психологический портрет Сталина». Там было кое-что любопытное - не могло не быть, ибо психоанализ, методики которого придерживается автор, не может не открывать неких интересных деталей, но в целом, читая такие работы, убеждаешься в ограниченности всякого редукционизма (сведения высшего к низшему, целого к частностям). Как-то трудно поверить, что будущие злодейства Сталина коренятся в том эпизоде, когда он, пырнув ножом пьяного буяна - своего отца, понял, что физическое насилие - лучший способ решения любых проблем. Но частности, повторяю, есть интересные: например, объяснение патологического доверия Сталина к Гитлеру защитным механизмом идентификации с агрессором - тем, что получило ходовое название «стокгольмский синдром».
Надо сказать, что Ранкур-Лефевьер сам не настаивает на полноте даваемой им картины. Но то, что сделано, должно было быть сделано. Я бы сказал, что по такой формуле нужно вообще относиться к психоанализу: не достаточное, но необходимое орудие понимания.
Здесь нельзя не вспомнить другой пример психоанализа задним числом, предпринятого в отношении другой всемирно-исторической фигуры, проведенного самим отцом-основателем. Это анализ Наполеона, данный Фрейдом в письме к Томасу Манну. Приведу в отрывках этот образец интерпретационного tour de force"a, тем более, что речь пойдет о сталинском тезке. Иосиф, напоминаю, - библейский герой, простой юноша, поднявшийся на вершины власти и могущества.
Существует ли историческая личность, мифическим прототипом которой была жизнь Иосифа? По-моему, эта личность - Наполеон.
Старшего его брата звали Иосиф (Жозеф), и в силу сцепления случайности и необходимости в человеческой жизни, это обстоятельство определило его судьбу. Старший брат - естественный соперник, младший питает к нему стихийную безмерно глубокую враждебность. Именно такие чрезмерные детские порывы склонны переходить в свою же противоположность. Ненавистный соперник превращается в возлюбленного. Так и у Наполеона. Изначальная ненависть была с избытком компенсирована. Вырвавшаяся, однако, на волю агрессивность только и ждала случая, чтобы перенестись на другие объекты. Сотни тысяч посторонних людей поплатятся за то, что рассвирепевший маленький тиран пощадил своего первого врага.
Не успел он стать генералом, как его увещевают жениться на молодой вдове, старше его, знатной и влиятельной. Много против нее и возражений, но для него становится, вероятно, решающим то, что ее зовут Жозефина. Влюбленность в Жозефину Богарне была неизбежной из-за обусловленности именем, но она не была, конечно, отождествлением с Иосифом. Это отождествление проступает сильнее всего в знаменитом походе на Египет. Куда же идти, как не в Египет, если ты - Иосиф, желающий показаться братьям великим?
Намерение, устремившее Наполеона в Египет, осуществляется в дальнейшие его годы в Европе. Он обеспечивает своих братьев, провозглашая их князьями и королями. А затем он нарушает верность своему мифу и, руководствуясь реалистическими соображениями, отвергает Жозефину. С этого начинается падение. Великий разрушитель занят теперь саморазрушением. Дерзостный, плохо подготовленный поход против России приносит ему гибель. Это подобно самонаказанию за неверность Жозефине. Также и здесь судьба повторила другую главу сказания об Иосифе; сон Иосифа о том, что солнце, луна и звезды преклоняются перед ним, привел к тому, что его бросили в яму.
Очень интересная тема, здесь имплицитно поднимаемая, - о соотношении мифического образца с индивидуальной биографией. Мифический образец, или архетип, - это уже Юнг, но Фрейд показывает, как сверхличная необходимость разворачивается в деталях частной жизни и ее конкретных обстоятельствах. Эту связь Учитель продемонстрировал блистательно; после него как-то не хочется ничего другого - и так все ясно. Его вывод: человечество было бы избавлено от многих бед, если б маленький тиран не взбунтовался против старшего брата, кажется исчерпывающим вопрос о Наполеоне; но тогда приходит в голову другое соображение: не будь Наполеона, так другой бы тиран объявился - человечеству, похоже, никак не обойтись без страданий и бед. Субъектом истории оказывается тогда не гений, а само человечество - природа человека как таковая.
При этом остается крайне важный методологический вопрос: о правомерности перенесения механизмов действия индивидуальной психики на поле массовой психологии, о возможности психоаналитического познания вне индивидуального психического опыта. Короче и понятнее: можно ли, скажем, проделать психоанализ России, увидеть русскую историю и культуру как целое в терминах, предложенных Фрейдом? Этим как раз и занялся Ланкур-Лефевьер в книге о рабьей русской душе. Методологически такой подход остается сомнительным - заведомо неполным; но и не сказать кое-чего нельзя: что-то делается яснее, какой-то угол освещается.
Что мне не понравилось резко в книге - это ее название. Рабья душа - слишком сильно звучит, слишком безапелляционно, попахивает русофобией. Подзаголовок - о моральном мазохизме - куда корректней. Вообще сочинение это достаточно элементарно; я бы сказал, что оно воспроизводит некоторые избитые клише и приемы соответствующие культивирует - например, ссылку на русские пословицы как на образ народной души. Но пословицы - любого языка - это ведь что-то вроде сочинений известного оппортуниста Ленина, из которых можно извлечь любой желательный образ или тезис. Народная душа, или, скажем так, коллективное бессознательное, целостна, ее нельзя выпрямлять по одной линии. К тому же трудно поверить в авторитетность сочинения, в котором Максим Горький, представлен авторитетным экспертом по России, - Горький, этот тип очень грубого низового западника, в своих инвективах России постыдно напоминающий иногда лакею Яшу из «Вишневого сада». А у Ланкур-Лефевьера даже открывается его книга эпиграфом из Горького.
Еще один пример клишированности авторских подходов: он не преминул порассуждать о роковом влиянии русской практики пеленания детей. Одновременно это выразительный пример его редукционизма:
Свивальники и пеленание вносят свой вклад в создание таких общепризнанно русских свойств, как потребность в авторитарном сдерживании, компенсируемая тотальной разрядкой импульсов (например, многодневными запоями), способность выносить муки и лишения, общая внутренняя ориентация русских и великая их озабоченность духовными проблемами, постоянное чувство вины, требующее периодического отпущения грехов, и прочее.
Здесь следует, пожалуй, напомнить, что на Западе тоже такая практика существовала, и первым голос против нее поднял Жан-Жак Руссо, сумевший убедить европейцев в пагубности для детей такой практики; после этого, как известно, и произошла Великая французская революция. При этом сам Жан-Жак был образцовым мазохистом - еще до Захер-Мазоха.
В общем, книга Ланкур-Лефевьера так себе, но тема ее интересна. Интересной она предстает, когда мы, вместе с автором, касаемся как раз психоаналитических базовых предметов. Самое удачное в книге, когда говорит не сам автор, а цитируемые им психоаналитики. В основном это глава 5-я: «Онтогенез и культурный контекст морального мазохизма». Начинается же она так:
В психоаналитической перспективе рабская душа России может быть лучше понята как пример того, что Фрейд называл моральным мазохизмом. В отличие от эротической мазохистской практики (иногда называемой перверсным мазохизмом), когда индивид испытывает нужду быть связанным, избиваемым или подвергаемым иному дурному обращению в целях получения сексуального удовлетворения, - моральный мазохизм - это сравнительно мягкое расстройство, при котором во всех других отношениях здоровый субъект ищет возможности пострадать, быть униженным, потерпеть поражение.
Откуда и почему возникает мазохистская установка? Классическая трактовка - у самого Фрейда, который объяснял мазохизм интроекцией, обращением вовнутрь свойственных душе агрессивных склонностей под действием социально-культурных норм, так называемого Сверх-Я. Агрессия не может исчезнуть, но направляется на самого субъекта соответствующих переживаний. Мазохизм, таким образом, - это инвертированный садизм.
Но есть и другая, более специфицированная трактовка. Мазохистические фиксации имеют корни в пре-Эдиповом периода детства, когда ребенок полностью во власти матери и не знает иной реальности, кроме материнской заботы - или недостатка, а то и отсутствия таковой. В последнем случае ребенок начинает вырабатывать очень любопытную модель поведения: он нарочито культивирует всякого рода срывы и неудачи в элементарных ситуациях, подчас даже причиняет себе боль - только для того, чтобы привлечь внимание и заботу небрегующей им матери. Психоаналитик Дэниел Стерн назвал такое поведение «парадоксальным стимулированием».
В общем получается, что источник мазохизма - мать. И вот отсюда очень уж соблазнительно сделать экстраполяцию к матери-родине. Россия-мать - Россия как мать - вот тема, здесь неизбежно возникающая.
Вот как пишет о климате русского мазохизма автор книги «Рабья душа России» Дэниел Ранкур-Лефевьер:
Мой главный тезис я формулирую следующим образом. В стране, где возможности испытать вину и пострадать поистине безграничны, наличествует сильное психологическое давление, способствующее выбору мазохистского решения обыденных жизненных задач. Русская душа раба не только по причине определенной психологической динамики, способствующей выработке мазохистской позиции в индивидуальном онтогенезе, но также под влиянием культурных и социальных предпосылок, толкающих человека к мазохизму.
Этот тезис разворачивается далее следующим образом:
В большинстве западных стран среднестатистический мазохист должен проявить некоторую изобретательность, чтобы заслужить наказание извне. С другой стороны, в России в такой провокативности нужды вовсе нет. Всегда в наличии очередь в магазин, ресторан, куда вас не пускают, бюрократ, вас унижающий, икона, перед которой вы склоняетесь, грех, требующий искупления, стукач, на вас доносящий, чиновник, требующий взятки, и так далее. Можно сказать, что в таком культурном окружении быть мазохистом попросту полезно.
В общем, русское общество и культура предлагают неизмеримо большие возможности для страданий, чем общество западное. Моральный мазохизм - это персональная проблема, но культура морального мазохизма создается людьми в их взаимодействии с социальной средой, культивирующей специфические черты этого мазохизма.
Итак, культура мазохизма, всеобщая атмосфера унижений не только как навязанная откуда-то извне ситуация, но как способ самого человека ориентироваться в предлагаемых обстоятельствах социально-культурной жизни - вот образ России, возникающий при таком повороте темы. Униженность как защитная реакция - вот, получается, модель русского поведения. «Польсти, польсти!» - как говорил персонаж Достоевского Ежевикин в «Селе Степанчикове и его обитателях» - сочинении, персонажи которого все из разряда униженных, все так или иначе мазохисты, включая Фому Опискина, страдавшего от покойной генеральши. Обаяние этой вещи и ее, я бы сказал, архетипическая значимость в том, что она - юмористическая, веселая: мазохизм, но усвоенный как естественная модель поведения. И действительно, кто будет утверждать, что русские во всех несчастьях своей истории утратили чувство юмора? Народ, который гимн Советского Союза назвал нерушимкой, а круглосуточный винный магазин кругосветкой, никогда не будет до конца несчастным - и не будет до конца рабом. Вот этого и не понял автор книги о рабьей русской душе, слишком драматизирующий, можно сказать, ситуацию.
Тем не менее нельзя сказать, что американский автор выдумал тему, что книга его, при всей ее элементарности и упростительстве, являет клевету на русский народ. Некоторые ее сюжеты было бы просто полезно ввести в русский культурный оборот. В первую очередь это касается трактовки одного известного персонажа русской истории и выдающегося писателя 17 века - знаменитого протопопа Аввакума. Ранкур-Лефевьер совершенно правильно говорит, что Аввакум являет собой яркий тип мазохиста: пылкая защита им древлего благочестия была мотивировкой этого мазохизма и средством навлечь на себя вящие гонения. Автор называет Аввакума великим русским мазохистом. Бурный темперамент протопопа и его неукротимость - отнюдь не свидетельства силы личности, способности одержать победу: это мазохистская провокация. Мне это самому приходило в голову, и я однажды назвал Аввакума Жан-Жаком на русский лад. Но опять-таки - насколько неоспоримы юмор протопопа, любовь его к острому слову и умение такое слово сказать. Как говорил Блок, на дне поэтической души лежит веселость. Россия - страна веселых мазохистов.
И тут же - алиби в русофобии автору: он справедливо напоминает, что мазохистская психология вообще выступает свойством аскетической практики. Таких мазохистов, как Аввакум, - пруд-пруди на Западе, в истории католицизма. Разница очевидная, однако, в том, что подобная культурная установка на Западе была радикально преодолена, а в России она сохраняется.
Мазохистические черты входят в характеристику русского архетипа - и через три века после Аввакума в одном из рассказов Ивана Бунина мы находим некую сниженную его (Аввакума) модификацию в образе крестьянского сына Шаши, провоцирующего людей на его избиение - сначала отца, богатого мужика Романа, а потом солдата - мужа своей любовницы. Рассказ носит характерное название «Я все молчу» - гротескное выражение воспетой многими идеализаторами русской жертвенной покорности.
Шаша регулярно, в день большой деревенской ярмарки вызывает солдата на драку, причем цель его постоянная - самому быть избитым:
Среди ярмарочного гама, грохота и позвонков бешено крутящейся карусели и восторженных притворно-сострадательных криков ахнувшей и раздавшейся толпы солдат оглушает и окровавливает Шашу с первого же удара. Шаша ... тотчас же замертво падает в грязь, под кованые каблуки, тяжко бьющие в грудь, в лохматую голову, в нос, в глаза, уже помутившиеся, как у зарезанного барана. А народ ахает и дивуется: вот настырный, непонятный человек! Ведь он же знал наперед, чем кончится дело! Зачем же он шел на него? И правда: зачем? И к чему вообще так настойчиво и неуклонно идет он, изо дня в день опустошая свое разоренное жилье, стремясь дотла искоренить даже следы того, что так случайно было создано диким гением Романа, и непрестанно алкая обиды, позора и побоев?
Тут пора вспомнить ту трактовку происхождения мазохизма, которая выводит его из желания, пострадав, получить вознаграждение в виде запоздалой, но все же ласки манкирующей своим долгом бесчувственной матери. Бунинский Шаша, конечно, крайний случай - в том смысле, что жалости он вряд ли дождется, да и какая жалость может быть компенсацией человеку, разорившему имение, обнищавшему до паперти, потерявшему глаза, выбитые-таки разошедшимся солдатом? Вообще дело не в личности, даже если она обладает чертами архетипа, - но в сверхличной культурной ситуации: какова соответствующая компенсация у русского народа, коли принять действительно ту точку зрения, что его беды он же на себя и накликает? Что ему в конце концов дает мать Россия?
Чтоб не было такого методологического сбоя - некритического перенесения с индивидуального на сверхличный, общекультурный уровень, - представим саму России в архетипическом образе. Тогда она предстанет так называемой Великой Матерью - то, что поэт назвал всепоглощающей и миротворной бездной. Это устрашающий образ. Культ Великой Матери - Кибеллы - приводил к практике самооскопления ее жрецов. Великая Матерь - самодостаточна, ей не нужно мужского восполнения. Это отнюдь не Изида, ищущая Озириса. В ней самой есть мужские черты - хотя бы Кроноса, пожирающего собственных детей.