Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
Родина нам изменила, как назвал свою книгу один русский бедолага из числа военнопленных.
Этим страхом перед Россией, перед ее бесчувственностью к собственному племени и семени объясняется творчество Тургенева, вообще появление в русской культуре типа так называемого лишнего человека. Самый элементарный психоанализ открывает в этом типе признаки мужской несостоятельности перед женщиной. Но ситуацию надо сублимировать - возвести от Фрейда к Юнгу, и тогда оказывается, что женщина тут не Ася и не Одинцова - а Россия. Это образ нелюбящей матери, которой все ее сыновья - лишние. Вот вопрос простенький: пришло ли в голову кому-нибудь из начальства, когда оно принимало решение отдать Андрея Бабицкого неизвестно в чьи руки, что он - русский, сын отечества, подданный матери-родины, то есть, строго говоря, свой? Или тут действует иная модель: бей своих, чтоб чужие боялись?
Россию можно увидеть и в другом архетипе, который я для себя называю Ярославной: русская модификация Пенелопы, мужем-воином брошенной жены. Образ женского одиночества среди битв, в разоренном домашнем очаге. И возвращение такого воина не приносит ей много радости: мужское начало в России выступает не в виде разумного домостроительства, а как насильническое начало. Россия в ее истории - всегдашняя жертва насильников, хоть чужих, хоть своих, от Батыя до Маркса. И когда русские принимаются самостоятельно строить, это оборачивается опять-таки насилием: хоть Петр, хоть сталинские пятилетки. «Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу», сказал национальный поэт, подчеркнувший этот архетипический мотив пассивной жертвенности в русской судьбе, в облике самой России.
Но поэт на то и поэт, чтобы проговариваться о главном: красота России у него - разбойная. Русский женственный облик не столько пассивен, сколько устрашающе велик, несоразмерен с простым человеческим масштабом. Не брошенная жена, а Великая Матерь, присутствие которой оцепеняет. И тогда насильничество мужа-воина можно (если не простить, то) понять как отчаянный протест - мужской протест. Русский мазохизм делается садомазохизмом. Реакция русских людей на собственную историю можно тогда обозначить заглавием одного стихотворения Василия Каменского - «Рыд матерный».
В книге Ранкур-Лефевьера о Сталине, вышедшей в России, издатели на обложке поместили английскую карикатуру: она появилась, когда Сталин заключил пакт с Гитлером. Карикатура изображает их союз как брачную церемонию, где Сталин выступает в роли невесты: в белом платье, фате и с усами. Похоже, что это не только злободневно для 39-го года, но и архетипично: Россия - мать, но усатая
Пелевин - муравьиный лев
В журнале Нью-Йорк Таймс Мэгэзин от 23 января напечатана статья о Викторе Пелевине. Автор статьи - Джэсон Коули, интервьюировавший писателя в Москве и Лондоне. Как всегда в американской прессе, под заголовком статьи крупным шрифтом напечатана фраза, долженствующая дать краткое резюме всего сюжета. Здесь она звучит так: "Живописуя эксцессы современной России, романист Виктор Пелевин вызвал негодование московских литературных кругов и восхищение молодежи". Начинается статья со следующего интересного сообщения:
Вернувшись недавно в Москву после пребывания в буддистском монастыре в Южной Корее, Виктор Пелевин был потревожен телефонным звонком от православного священника, звонившего по поручению патриарха. Патриарх хотел узнать, почему Пелевин, в отличие от великого Александра Солженицына или даже величайшего Льва Толстого, пренебрегает своей верой, христианством? "Я ответил, - говорит Пелевин, - что я не пренебрегаю христианством, просто вырос в атеистической стране. Это не удовлетворило священника. Он сказал, что коли я так популярен среди молодежи, это налагает на меня ответственность, я должен подавать пример. Я был вежлив со старцем, но его ожидания насмешили меня. Я писатель. Я ни перед кем не ответствен".
Весьма пикантна в этом разговоре ссылка на Льва Толстого: русская церковь делает вид, что забыла об одном памятном событии - отлучении ею Толстого. Но самое интересное здесь - позиция самого Пелевина, заявившего о безответственности писателя. Это, конечно, революция в русской литературе, в самом облике русского писателя, всегда в прошлом бывших носителями морального сознания общества. Эту перемену фиксирует и автор статьи Джэсон Коули, говоря об этом так:
Так же как Москва вырвалась из коммунистического тупика в хаос постсоветской жизни, так и образ современного русского писателя радикально изменился, не напоминая больше ничем знакомую по прежним временам фигуру поклоняемого ясновидца или героического диссидента. И если кто-либо зримо выражает нынешний образ писателя, так это 38-летний Виктор Пелевин, молчаливый отшельник со стриженной наголо головой, модным интересом к дзен-буддизму и пристрастием к темным очкам, редко им снимаемым.
Дальнейшие рассуждения автора показывают, что Пелевин не такой уж модельный нынешний писатель - скорее, наоборот: явление в своем роде уникальное.
В то время, когда книжные прилавки Москвы завалены всякого рода бульварщиной и порнографиией, - продолжает Джэсон Коули, - Пелевин являет зрелище необычное: подлинно популярный серьезный писатель. Он почти единственный среди нынешнего поколения русских писателей, кто говорит своим собственным голосом и пытается писать о нынешней русской жизни в ее собственных идиомах. Это подлинно современный голос: он одновременно ироничен и гиперболичен, изыскан и забавен. Он пишет хорошем стилем о плохой жизни. Его склонность к фантастике и гротеску, интерес к наркотикам, компьютерным играм и попкультуре отвечает интересам поколения, которому кажется устаревшим традиционный роман. В отличие от многих других русских писателей, занятых травмами советского прошлого, Пелевин не избегает нынешних проблем. Он касается их с интересом ребенка, восторгающегося бабочкой, - что не мешает ему обрывать ее крылья.
Дальше автор статьи в Нью-Йорк Таймс Мэгэзин пытается объяснить американскому читателю, что означает название нового романа Пелевина "Поколение П", приводя трактовку самого писателя: это и пепси, и фамилия автора - Пелевин, и еще, напрягает силы Джэсон Коули,- грубое слово русского сленга, которое можно приблизительно перевести как "абсолютная катастрофа".
Много места в статье занимает рассказ о книгах Пелевина и его писательской биографии. Характерны приводимые автором суждения о Пелевине представителей русских литературных кругов. Критик Немзер назвал его инфантильным автором, пишущим для инфантильного общества. Профессор литературы Русского гуманитарного университета Шайтанов говорит, что Пелевин - это подставное лицо, самозванец (у Коули - phony), а книги его "угрожающе пусты". Зато несомненна любовь молодого поколения, для которого Пелевин - авторитет и что-то вроде учителя жизни; ему задают вопросы вроде: "вы занимались любовью под наркотиком экстази?" Других писателей спрашивают о Ельцине или о НАТО, смеется Пелевин, а мне задают такие вопросы. Недавно российские зеленые заявили, что выдвигают кандидатуру Пелевина на должность премьер-министра. Пелевин прокомментировал это следующим образом: политика в России - это борьба различных групп за контроль над деньгами, и зеленые не представляют исключения. Джэсон Коули пишет далее о том, как Пелевина дважды обошли Букеровской премией - характерный знак отношения к нему литературной элиты (он забыл упомянуть, что Пелевин получил так называемого Малого Букера), - и приводит различные суждения Пелевина об этом сюжете:
Я ничего не жду от литературного истэблишмента. Они знают, что у меня нет ни малейшего интереса к их миру, ко всем этим комитетам, рецензиям и премиям. Все, что я могу сказать, - что мои книги разошлись по России тиражом почти миллион экземпляров. У меня есть читатели. Букер ничего для меня не значит.
У меня нет желания быть частью этого мира. Единственное, что меня интересует, это сделать что-то, что отвечает моему видению мира и что будут читать. Знаменитость для меня - это нечто виртуальное. Подумаешь, большое дело - увидеть свою фотографию в газетах.
Буддизм меня привлекает еще и потому, что помогает очистить голову от мусора современной жизни. Я терпеть не могу всю эту шумиху, она отвлекает меня от работы. Я могу писать только тогда, когда знаю, что люди от меня отвязались.
По натуре я человек застенчивый и не люблю привлекать к себе внимание. Я и темные очки ношу по этой причине, и позирую в них сейчас поэтому: это единственный способ сфотографироваться, не будучи сфотографированным, - если вы понимаете, что я имею в виду.
По этому поводу Джэсон Коули пишет, что такая скрытность, уединенность, отшельничество Пелевина еще более способствуют привлечению к нему внимания. Но таковое привлекают не только детали его поведения, а, что много важнее, его книги, причем не только в России. В Америке уже вышли "Омон Ра" и сборник его рассказов, а сейчас готовятся к печати "Чапаев и Пустота", названная в английском переводе "Мизинец Будды", и "Поколение П". То есть можно сказать, что на Западе появился основной корпус сочинений Пелевина - весомая компенсация к неполученым букеровским премиям.
Как всегда в американской журналистике, портрет описываемого лица сопровождается подробными деталями его биографии и личной жизни. Джэсон Коули рассказал о происхождении Пелевина - из военной номенклатуры, о том, что он учился в техническом вузе и работал в рекламном агентстве, о том, как его открыла редактор журнала "Октябрь" Наталья Перова, что живет он в одной квартире с матерью, и о многолетней герл-френд Пелевина Нине, жениться на которой он не против, но сомневается, нужное ли это дело - заводить семью и детей в современной России. Стабильной жизни препятствует не только обстановка в России, но и личная склонность Пелевина к перемене мест.
В сентябре он снова упаковался - поехал за границу: сначала был два месяца в Германии, а потом двинулся в Южную Корею, где проводил время в медитациях с буддистскими монахами. "Когда я был в Корее, в монастыре, - говорит Пелевин, - все в мире казалось исчезнувшим в молчании. Я прекратил курить, я был собран и концентрировался только на важном. Если вы разумный человек, жизнь в России вас изматывает. Моя мечта - всегда быть в движении. Если б я покинул Россию, то только для того, чтобы непрерывно путешествовать, нигде не останавливаться надолго, нигде не оседать. Я не люблю быть привязанным к одному месту, это меня отупляет".
Интересный возникает образ из статьи Нью-Йорк Таймс Мэгэзин - отшельник-путешественник. Впрочем, у этого парадокса есть одна несомненно русская коннотация - странник. Получается, что Пелевин не так уж далек от традиционно русского христианского типа, как это показалось озабоченным православным клерикалам. Но, конечно, это весьма далеко от официальной церковности. Ищи ветра в поле, как говорил Синявский о Пушкине. И недаром в обоих случаях возникает образ пустоты.
Пелевин это такого рода писатель, - пишет Джэсон Коули в конце своей статьи, - который видит то, что он хочет видеть, и его дар открывать странности в самых обычных обстоятельствах создает в его книгах ощущение фантасмагории. Если его книги вообще о чем-то, то о добровольном самоотчуждении, о внутренней свободе, достигаемой в молитве и медитации.
Молитвы, медитация, христианство, буддизм - предметы значительные, но не литературные по своей природе. К писательству Пелевина все это имеет косвенное отношение, не порождают его как писателя. Каков Пелевин как писатель?
Итак, вопрос о писательстве Пелевина - помимо истории религий и журналистских подробностей о его светской жизни. Кое-что об этом Джэсон Коули, естественно, говорит, и даже сравнивает Пелевина с Гоголем; кстати, его статья называется "Гоголь - а го-го". "А го-го" - это такой французский танец, веселый и быстрый. Получается, значит, что Пелевин - это Гоголь в некоем облегченном варианте. Легковес, как Шкловский назвал Бабеля. Нам в данном случае интереснее другая его оценка: Булгаков у ковра, то есть цирковой клоун. И другой писатель вспоминается, испытавший определяющее влияние Гоголя, - Андрей Белый, о котором было сказано: "Не Гоголь, так себе писатель, гоголек". Я хочу сказать, что у Пелевина чувствуется несомненное влияние Булгакова и, опосредованное, Гоголя. Подражают подражателям, как известно. У Пелевина с Булгаковым даже недостаток общий, который, собственно, не недостаток, а избыток: слишком богатая фантазия. Еще он напоминает Сигизмунда Кржижановского, открытого как раз в то время, когда сам Пелевин стал писать, - но Пелевин интереснее. И Андрей Белый чем-то и как-то Пелевина беспокоит: в рассказе "Реконструктор" он выступает как одна из персонификаций Сталина, а в "Жизни насекомых" появляется некий майор Бугаев (настоящая фамилия Белого), пишущий в магаданской газете о радостях материнства. Вот, кстати, очень представительный пример писательской манеры Пелевина - такие многоходовые, многоэтажные каламбуры, что и есть, как мне думается, основное у него, главный признак и высшее выявление его таланта, его стиль, попросту говоря: нагромождение каламбурного абсурда с отчетливо подчеркнутой пародийной цитатностью: "Майор Формиков. Весна тревоги нашей. Репортаж с учений магаданской флотилии десантных ледоколов на кислородной подушке". Такие фразы - зерна, атомы пелевинской прозы, принцип ее строения. В данной еще то хорошо, и не каждый догадается, что Формиков - от formica, муравей по-латыни; а фраза эта - из "Жизни насекомых". Оттуда же: "Артур с Арнольдом превратились в небольших комаров характерного цвета "мне избы серые твои", когда-то доводившего до слез Александра Блока"; еще оттуда: "из-за кустов на Митю задумчиво глянул позеленевший бюст Чехова, возле которого блестели под лунным светом осколки разбитой водочной бутылки". Никакой Коули, ни Джэсон, ни даже Малком, не поймут прелести этих фраз, для этого нужно обладать профессиональными знаниями в русской литературе. Это ассоциативное богатство пелевинской прозы делает ее, конечно, явлением пресловутого постмодернизма. Генис правильно написал об этом: "лес каламбуров, плотно упакованных в литературные реминисценции", но он не захотел в этой черте Пелевина увидеть главное у него - структурную основу его прозы.
Почему? Пелевин, говорят его поклонники, писатель идейный, несущий некий мэсседж. Поэтому особенно дружно ругают последний его роман "Поколение П", в котором, говорят, автор изменил своей высокой теме, соблазнился эстетикой массовой культуры - и захотел написать вещь, которая понравится всем. И она действительно понравилась всем - кроме критиков.
Мэсседж же у Пелевина известно какой: буддизм.
Приведу критические мнения и начну с Гениса - по принципу военных советов, где первым высказывается младший по званию (потому что дальше у меня будет Шкловский).
... Среди прочих границ, обжитых Пелевиным, был и рубеж, разделяющий непримиримых противников - литературу и массовую литературу. ... Прикрываясь общедоступностью популярных жанров, он насыщает их неприхотливые формы потаенным, эзотерическим содержанием. ... Мифический слой романа ("Поколение П") слишком тонок. Он не выдерживает напора бульварного жанра, который пытался использовать Пелевин. На этот раз жанр использовал его. Соблазненный и покинутый лубок взбунтовался. Форма захватила содержание - боевик изнасиловал идею. ...Современный лубок, поэтику которого Пелевин так искусно применял в своих целях, отомстил автору: новый роман вышел хуже предыдущих.
Мне-то, по простоте душевной, новый роман Пелевина нравится куда больше предыдущих, ибо предыдущие были если не скучны, то, местами, скучноваты. И этих мест было немало. Слишком много было этого самого буддизма, сплошь и рядом подававшегося впрямую. Не всегда у автора выходили такие перлы, как разговор в "Чапаеве", когда один "браток" объясняет другому на блатной фене сущность единственно верного учения Сиддхартхи Гуатамы. У Пелевина выпирала идеология. Мягче сказать - прорывалась, и чаще чем надо. Не было полного ее художественного преодоления - использования как мотивировки.
Вот теперь пора вспомнить генерала - Шкловского:
Философское мировоззрение у писателя - это его рабочая гипотеза. ... Когда внележащая идеология, не подкрепленная техническими предпосылками ремесла, вторгается в писательскую область, то художественное произведение не получается. ... Попытки создать художественную параллель какому-нибудь внехудожественному мировоззрению удаются с трудом. ... Писать вещи, параллельные чему бы то ни было, трудно, потому что искусство - не тень от дела, а само дело - вещь.
Шкловский иллюстрирует сказанное примером Андрея Белого, сумевшего в "Котике Летаеве" использовать свою любимую антропософию как мотивировку художественного построения, но в "Записках чудака" выставившего ее на первый план - попросту, захотевшего написать антропософский роман, что и привело к художественной неудаче. Получается, что критикам, ругающим "Поколение П", антропософия интереснее Андрея Белого. Критиков можно и не принимать в расчет, но соблазн в том, что сансара и карма самому Пелевину подчас интереснее литературы. Ибо зачем так подробно писать о светлячках Мите и Диме и в сотый раз напоминать, что свет, который мы видим, от нас же исходит, если самое интересное в "Жизни насекомых" это прием мгновенного переключения текста, когда в начале фразы человек, а в конце - какая-нибудь бляха-муха? Когда девушка Наташа, разомлевшая от любви американца Сэма (который в то же время - комар) и завороженная сладким американским мифом, мечтательно спрашивает: "Сэм, а в Америке много говна?"
Вот такими фразами, ходами, трюками и шоками жива и сильна проза Пелевина, вот здесь его мастерство. Вот за это его и читаешь. А про буддизм можно прочитать и у академика Ольденбурга.
Мастерство "Жизни насекомых" именно тут. Вспомним прием построения фильмов, когда сюжет рассказывается разными действующими лицами (модель у Куросавы в "Расемоне"), вообще разворачивается с двух, скажем, точек зрения; таков, например, французский фильм "Сцены семейной жизни", где первая часть рассказана мужем, а вторая женой: в первом случае она оказывается проституткой, во втором - невинной жертвой минутной страсти. Но это именно две части. А вот недавний фильм "Sliding Door". В фильме - альтернативные действия: один вариант - героиня опаздывает вскочить в закрывающуюся дверь лифта, второй - успевает; но альтернативы даны не в линейной последовательности развернутого до конца сначала одного, потом второго сюжета, а, так сказать, на высокой частоте переменного тока: каждый кадр сменяется альтернативным; маркер для опознания - та или иная одежда героя или прическа героини. Так сделана "Жизнь насекомых", и в этом обаяние вещи. Прием был найден еще в раннем рассказе "Принц Госплана", где менялись местами люди и фигурки компьютерных игр, но в "Жизни насекомых" на нем построен целый роман. Такие номера любил делать Набоков, у которого в одном абзаце, а то и в одной фразе могло пройти десять лет. Вот за это мы и ценим искусство - за номера. Пелевин же - особенно искусный клоун, не только смешащий публику собственными выходками, но и овладевший труднейшим жанром пародирования акробатов или канатоходцев, - то, что по-русски не имеет названия, а по-английски называется zany.
Генис читает "Поколение П" и думает, что Пелевин разучился ходить по канату. На самом деле это раньше он ходил по канату слишком прямо. И не в том дело, что у Чапаева была архетипическая нагрузка, а у Вавилена Татарского ее нет. Кстати, есть,- Ирина Роднянская нашла, увидев в Татарском героя плутовского романа, пикоро, а потом пошла дальше и объявила его современным юродивым. Дело в том, что литературный герой всегда условен, как говорил тот же Шкловский, - выступает мотивировкой разворачивания сюжета.
В "Поколении П" буддизм присутствует ненавязчиво, именно как надо. Чего в книге больше чем надо - это халдеев и богини Иштар. Тем более, что буддизм как раз здесь заработал - в сюжете виртуализации всяческой постсоветской реальности. Лучшей философской мотивировки для этого, действительно, не найти. Телевизор - нынешний герой Пелевина, равно как и компьютер, - подлинно буддистские штучки, набрасывающие покров майи на изначальное небытие. Текст в этой вещи строится вокруг рекламных клиппов, как в "Насекомых" он строился вокруг каламбуризованных фраз с литературным подтекстом. Клиппы придуманы виртуозно, причем именно пародийно: Пелевин демонстрирует высшую степень мастерства в жанре зэни. Не дзэн-буддизм, а зэни-буддизм.
Меня смутил поначалу Че Гевара: почему именно он? Я не видел художественной оправданности его появления. Потом догадался: это идет опять же от рекламы. Кубинский герой давно уже коммерциализирован. Однажды появилась карикатура: два неразличимо одинаковых портрета Че, и только приглядевшись, замечаешь, что на берете у второго - фирменный знак компании Найке. Это же пошло на обложку пелевинской книги, замысел которой отсюда, думаю, родился. В благодарность за озарение Пелевин сделал Че Гевару носителем эзотерического знания о консюмеристском обществе.
Заодно уж скажу, как родилась "Жизнь насекомых": из мысли о трех поколениях семейства Гайдар. Вот и схема: гусеница, куколка, бабочка. Аркадий окуклился в Тимура, а из того вылетела бабочка Егор. О Гайдаре-деде подробно говорится в романе: это текст читаемого по радио эссе (самого по себе замечательного сочинения), которое оказывается репортажем того самого муравьиного майора Формикова.
Сам Пелевин - муравьиный лев, трансформирующийся в стрекозу; а по-английски стрекоза - драконья муха.
Мальчик в красной рубашке
Это будет разговор о русско-американском сближении, но не в политическом смысле последнего слова, а в том, который имел в виду Пушкин, написавший однажды: "Бывают странные сближения". Как известно, Пушкин сказал это, объясняя обстоятельства написания поэмы "Граф Нулин", сочиненной по получении им известия о восстании декабристов в Петербурге. Это прикровенное изображение темы о роли случайности в истории. У нас тема будет иная, но некое сближение я хочу сделать: именно, сопоставить повесть классика американской литературы Германа Мелвилла "Билли Бад" и пьесу Всеволода Вишневского "Оптимистическая трагедия".
Я эту пьесу и подобных сочинений не читал и в театры на соответствующие представления не ходил, но имя Вишневского, официального советского классика, слышал с детства, да и нельзя было не слышать. К концу сталинской эпохи как раз шла другая, новая его пьеса "Незабываемый 1919-й" - о том, как товарищ Сталин спас Петроград от белых банд и иностранных интервентов. По пьесе был сделан фильм, и фильм я видел - довольно ловкое изделие. Я его хорошо помню через пятьдесят лет, во многих подробностях; что-то это говорит в пользу авторов. После Сталина "Незабываемый 1919-й" был объявлен одним из самых типичных проявлений культа личности в советском искусстве. Интересно, что в советской Киноэнциклопедии 1986 года - труде в общем добротном и вполне информативном - в статье о Вишневском нет даже упоминания об этом фильме: пример немыслимого холуйства, причем непонятного, потому что после Хрущева Сталина уже и не ругали, и не замалчивали.
Вишневский умер еще до Сталина - в 51-м году, но и после Сталина отнюдь не сразу был забыт. Наоборот: была восстановлена старая его пьеса, вот эта самая "Оптимистическая трагедия", постановка которой Таировым в Камерном театре в 34-м году считалась одним из триумфов советского театрального искусства. Возродил пьесу другой будущий гигант советской режиссуры Георгий Товстоногов в ленинградском Пушкинском театре. Шум был большой и не полностью официозный. Постановку много раз транслировали по радио; я случайно услышал реплику, которая мне понравилась: матрос по прозвищу Сиплый, перечисляя заслуги революционных моряков, говорит: "По два раза сифилисом болели". Реплика урезана: в сборнике 34-го года дальше было: "раз европейским, раз американским". Кстати, в этом сборнике помещена статья Буденного под названием "О пьесе пулеметчика Вишневского"; имеется в виду другая его пьеса - "Первая Конная": Буденного она удовлетворила больше, чем Бабель.
Новые времена - новые пьесы; после этого посмертного уже триумфа о Вишневском все-таки забыли в советском театре, но имя его продолжало встречаться, причем в позитивном контексте. О нем не много, но тепло написал Эренбург в своих мемуарах; видно было, что они приятельствовали. Эренбург сообщал такую симпатичную деталь: Вишневский был человек темпераментный, и его легко заносило, - начиная говорить, он не знал, чем кончит. Видно, что человек был не вполне казенный. Еще Эренбург написал, что этот матрос (как любил себя называть сам Вишневский) обладал весьма непростыми литературными вкусами: например, преклонялся перед Джойсом. Это преклонение его действительно один раз далеко занесло: я где-то читал, что, будучи в Париже в 37 году на Всемирной выставке, в рамках которой демонстрировался советский фильм по его сценарию, Вишневский посетил Джойса и все допытывался у полуслепого классика мирового авангарда, смотрел ли он "Мы из Кронштадта". Это называется: не по чину берешь.
Но совсем уж неожиданным было упоминание о Вишневском в монументальном исследовании Лазаря Флейшмана о Пастернаке: там было сказано о некоей немецкой работе, в которой усматривались поражающие параллели между "Оптимистической трагедией" и "Доктором Живаго". Флейшман не эксплицировал сюжет, но более или менее ясно, что тут можно иметь в виду: символику женского начала в большевицкой революции. Прочитав это, я дал себе слово рано или поздно ознакомиться с пьесой Вишневского.
Этим страхом перед Россией, перед ее бесчувственностью к собственному племени и семени объясняется творчество Тургенева, вообще появление в русской культуре типа так называемого лишнего человека. Самый элементарный психоанализ открывает в этом типе признаки мужской несостоятельности перед женщиной. Но ситуацию надо сублимировать - возвести от Фрейда к Юнгу, и тогда оказывается, что женщина тут не Ася и не Одинцова - а Россия. Это образ нелюбящей матери, которой все ее сыновья - лишние. Вот вопрос простенький: пришло ли в голову кому-нибудь из начальства, когда оно принимало решение отдать Андрея Бабицкого неизвестно в чьи руки, что он - русский, сын отечества, подданный матери-родины, то есть, строго говоря, свой? Или тут действует иная модель: бей своих, чтоб чужие боялись?
Россию можно увидеть и в другом архетипе, который я для себя называю Ярославной: русская модификация Пенелопы, мужем-воином брошенной жены. Образ женского одиночества среди битв, в разоренном домашнем очаге. И возвращение такого воина не приносит ей много радости: мужское начало в России выступает не в виде разумного домостроительства, а как насильническое начало. Россия в ее истории - всегдашняя жертва насильников, хоть чужих, хоть своих, от Батыя до Маркса. И когда русские принимаются самостоятельно строить, это оборачивается опять-таки насилием: хоть Петр, хоть сталинские пятилетки. «Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу», сказал национальный поэт, подчеркнувший этот архетипический мотив пассивной жертвенности в русской судьбе, в облике самой России.
Но поэт на то и поэт, чтобы проговариваться о главном: красота России у него - разбойная. Русский женственный облик не столько пассивен, сколько устрашающе велик, несоразмерен с простым человеческим масштабом. Не брошенная жена, а Великая Матерь, присутствие которой оцепеняет. И тогда насильничество мужа-воина можно (если не простить, то) понять как отчаянный протест - мужской протест. Русский мазохизм делается садомазохизмом. Реакция русских людей на собственную историю можно тогда обозначить заглавием одного стихотворения Василия Каменского - «Рыд матерный».
В книге Ранкур-Лефевьера о Сталине, вышедшей в России, издатели на обложке поместили английскую карикатуру: она появилась, когда Сталин заключил пакт с Гитлером. Карикатура изображает их союз как брачную церемонию, где Сталин выступает в роли невесты: в белом платье, фате и с усами. Похоже, что это не только злободневно для 39-го года, но и архетипично: Россия - мать, но усатая
Пелевин - муравьиный лев
В журнале Нью-Йорк Таймс Мэгэзин от 23 января напечатана статья о Викторе Пелевине. Автор статьи - Джэсон Коули, интервьюировавший писателя в Москве и Лондоне. Как всегда в американской прессе, под заголовком статьи крупным шрифтом напечатана фраза, долженствующая дать краткое резюме всего сюжета. Здесь она звучит так: "Живописуя эксцессы современной России, романист Виктор Пелевин вызвал негодование московских литературных кругов и восхищение молодежи". Начинается статья со следующего интересного сообщения:
Вернувшись недавно в Москву после пребывания в буддистском монастыре в Южной Корее, Виктор Пелевин был потревожен телефонным звонком от православного священника, звонившего по поручению патриарха. Патриарх хотел узнать, почему Пелевин, в отличие от великого Александра Солженицына или даже величайшего Льва Толстого, пренебрегает своей верой, христианством? "Я ответил, - говорит Пелевин, - что я не пренебрегаю христианством, просто вырос в атеистической стране. Это не удовлетворило священника. Он сказал, что коли я так популярен среди молодежи, это налагает на меня ответственность, я должен подавать пример. Я был вежлив со старцем, но его ожидания насмешили меня. Я писатель. Я ни перед кем не ответствен".
Весьма пикантна в этом разговоре ссылка на Льва Толстого: русская церковь делает вид, что забыла об одном памятном событии - отлучении ею Толстого. Но самое интересное здесь - позиция самого Пелевина, заявившего о безответственности писателя. Это, конечно, революция в русской литературе, в самом облике русского писателя, всегда в прошлом бывших носителями морального сознания общества. Эту перемену фиксирует и автор статьи Джэсон Коули, говоря об этом так:
Так же как Москва вырвалась из коммунистического тупика в хаос постсоветской жизни, так и образ современного русского писателя радикально изменился, не напоминая больше ничем знакомую по прежним временам фигуру поклоняемого ясновидца или героического диссидента. И если кто-либо зримо выражает нынешний образ писателя, так это 38-летний Виктор Пелевин, молчаливый отшельник со стриженной наголо головой, модным интересом к дзен-буддизму и пристрастием к темным очкам, редко им снимаемым.
Дальнейшие рассуждения автора показывают, что Пелевин не такой уж модельный нынешний писатель - скорее, наоборот: явление в своем роде уникальное.
В то время, когда книжные прилавки Москвы завалены всякого рода бульварщиной и порнографиией, - продолжает Джэсон Коули, - Пелевин являет зрелище необычное: подлинно популярный серьезный писатель. Он почти единственный среди нынешнего поколения русских писателей, кто говорит своим собственным голосом и пытается писать о нынешней русской жизни в ее собственных идиомах. Это подлинно современный голос: он одновременно ироничен и гиперболичен, изыскан и забавен. Он пишет хорошем стилем о плохой жизни. Его склонность к фантастике и гротеску, интерес к наркотикам, компьютерным играм и попкультуре отвечает интересам поколения, которому кажется устаревшим традиционный роман. В отличие от многих других русских писателей, занятых травмами советского прошлого, Пелевин не избегает нынешних проблем. Он касается их с интересом ребенка, восторгающегося бабочкой, - что не мешает ему обрывать ее крылья.
Дальше автор статьи в Нью-Йорк Таймс Мэгэзин пытается объяснить американскому читателю, что означает название нового романа Пелевина "Поколение П", приводя трактовку самого писателя: это и пепси, и фамилия автора - Пелевин, и еще, напрягает силы Джэсон Коули,- грубое слово русского сленга, которое можно приблизительно перевести как "абсолютная катастрофа".
Много места в статье занимает рассказ о книгах Пелевина и его писательской биографии. Характерны приводимые автором суждения о Пелевине представителей русских литературных кругов. Критик Немзер назвал его инфантильным автором, пишущим для инфантильного общества. Профессор литературы Русского гуманитарного университета Шайтанов говорит, что Пелевин - это подставное лицо, самозванец (у Коули - phony), а книги его "угрожающе пусты". Зато несомненна любовь молодого поколения, для которого Пелевин - авторитет и что-то вроде учителя жизни; ему задают вопросы вроде: "вы занимались любовью под наркотиком экстази?" Других писателей спрашивают о Ельцине или о НАТО, смеется Пелевин, а мне задают такие вопросы. Недавно российские зеленые заявили, что выдвигают кандидатуру Пелевина на должность премьер-министра. Пелевин прокомментировал это следующим образом: политика в России - это борьба различных групп за контроль над деньгами, и зеленые не представляют исключения. Джэсон Коули пишет далее о том, как Пелевина дважды обошли Букеровской премией - характерный знак отношения к нему литературной элиты (он забыл упомянуть, что Пелевин получил так называемого Малого Букера), - и приводит различные суждения Пелевина об этом сюжете:
Я ничего не жду от литературного истэблишмента. Они знают, что у меня нет ни малейшего интереса к их миру, ко всем этим комитетам, рецензиям и премиям. Все, что я могу сказать, - что мои книги разошлись по России тиражом почти миллион экземпляров. У меня есть читатели. Букер ничего для меня не значит.
У меня нет желания быть частью этого мира. Единственное, что меня интересует, это сделать что-то, что отвечает моему видению мира и что будут читать. Знаменитость для меня - это нечто виртуальное. Подумаешь, большое дело - увидеть свою фотографию в газетах.
Буддизм меня привлекает еще и потому, что помогает очистить голову от мусора современной жизни. Я терпеть не могу всю эту шумиху, она отвлекает меня от работы. Я могу писать только тогда, когда знаю, что люди от меня отвязались.
По натуре я человек застенчивый и не люблю привлекать к себе внимание. Я и темные очки ношу по этой причине, и позирую в них сейчас поэтому: это единственный способ сфотографироваться, не будучи сфотографированным, - если вы понимаете, что я имею в виду.
По этому поводу Джэсон Коули пишет, что такая скрытность, уединенность, отшельничество Пелевина еще более способствуют привлечению к нему внимания. Но таковое привлекают не только детали его поведения, а, что много важнее, его книги, причем не только в России. В Америке уже вышли "Омон Ра" и сборник его рассказов, а сейчас готовятся к печати "Чапаев и Пустота", названная в английском переводе "Мизинец Будды", и "Поколение П". То есть можно сказать, что на Западе появился основной корпус сочинений Пелевина - весомая компенсация к неполученым букеровским премиям.
Как всегда в американской журналистике, портрет описываемого лица сопровождается подробными деталями его биографии и личной жизни. Джэсон Коули рассказал о происхождении Пелевина - из военной номенклатуры, о том, что он учился в техническом вузе и работал в рекламном агентстве, о том, как его открыла редактор журнала "Октябрь" Наталья Перова, что живет он в одной квартире с матерью, и о многолетней герл-френд Пелевина Нине, жениться на которой он не против, но сомневается, нужное ли это дело - заводить семью и детей в современной России. Стабильной жизни препятствует не только обстановка в России, но и личная склонность Пелевина к перемене мест.
В сентябре он снова упаковался - поехал за границу: сначала был два месяца в Германии, а потом двинулся в Южную Корею, где проводил время в медитациях с буддистскими монахами. "Когда я был в Корее, в монастыре, - говорит Пелевин, - все в мире казалось исчезнувшим в молчании. Я прекратил курить, я был собран и концентрировался только на важном. Если вы разумный человек, жизнь в России вас изматывает. Моя мечта - всегда быть в движении. Если б я покинул Россию, то только для того, чтобы непрерывно путешествовать, нигде не останавливаться надолго, нигде не оседать. Я не люблю быть привязанным к одному месту, это меня отупляет".
Интересный возникает образ из статьи Нью-Йорк Таймс Мэгэзин - отшельник-путешественник. Впрочем, у этого парадокса есть одна несомненно русская коннотация - странник. Получается, что Пелевин не так уж далек от традиционно русского христианского типа, как это показалось озабоченным православным клерикалам. Но, конечно, это весьма далеко от официальной церковности. Ищи ветра в поле, как говорил Синявский о Пушкине. И недаром в обоих случаях возникает образ пустоты.
Пелевин это такого рода писатель, - пишет Джэсон Коули в конце своей статьи, - который видит то, что он хочет видеть, и его дар открывать странности в самых обычных обстоятельствах создает в его книгах ощущение фантасмагории. Если его книги вообще о чем-то, то о добровольном самоотчуждении, о внутренней свободе, достигаемой в молитве и медитации.
Молитвы, медитация, христианство, буддизм - предметы значительные, но не литературные по своей природе. К писательству Пелевина все это имеет косвенное отношение, не порождают его как писателя. Каков Пелевин как писатель?
Итак, вопрос о писательстве Пелевина - помимо истории религий и журналистских подробностей о его светской жизни. Кое-что об этом Джэсон Коули, естественно, говорит, и даже сравнивает Пелевина с Гоголем; кстати, его статья называется "Гоголь - а го-го". "А го-го" - это такой французский танец, веселый и быстрый. Получается, значит, что Пелевин - это Гоголь в некоем облегченном варианте. Легковес, как Шкловский назвал Бабеля. Нам в данном случае интереснее другая его оценка: Булгаков у ковра, то есть цирковой клоун. И другой писатель вспоминается, испытавший определяющее влияние Гоголя, - Андрей Белый, о котором было сказано: "Не Гоголь, так себе писатель, гоголек". Я хочу сказать, что у Пелевина чувствуется несомненное влияние Булгакова и, опосредованное, Гоголя. Подражают подражателям, как известно. У Пелевина с Булгаковым даже недостаток общий, который, собственно, не недостаток, а избыток: слишком богатая фантазия. Еще он напоминает Сигизмунда Кржижановского, открытого как раз в то время, когда сам Пелевин стал писать, - но Пелевин интереснее. И Андрей Белый чем-то и как-то Пелевина беспокоит: в рассказе "Реконструктор" он выступает как одна из персонификаций Сталина, а в "Жизни насекомых" появляется некий майор Бугаев (настоящая фамилия Белого), пишущий в магаданской газете о радостях материнства. Вот, кстати, очень представительный пример писательской манеры Пелевина - такие многоходовые, многоэтажные каламбуры, что и есть, как мне думается, основное у него, главный признак и высшее выявление его таланта, его стиль, попросту говоря: нагромождение каламбурного абсурда с отчетливо подчеркнутой пародийной цитатностью: "Майор Формиков. Весна тревоги нашей. Репортаж с учений магаданской флотилии десантных ледоколов на кислородной подушке". Такие фразы - зерна, атомы пелевинской прозы, принцип ее строения. В данной еще то хорошо, и не каждый догадается, что Формиков - от formica, муравей по-латыни; а фраза эта - из "Жизни насекомых". Оттуда же: "Артур с Арнольдом превратились в небольших комаров характерного цвета "мне избы серые твои", когда-то доводившего до слез Александра Блока"; еще оттуда: "из-за кустов на Митю задумчиво глянул позеленевший бюст Чехова, возле которого блестели под лунным светом осколки разбитой водочной бутылки". Никакой Коули, ни Джэсон, ни даже Малком, не поймут прелести этих фраз, для этого нужно обладать профессиональными знаниями в русской литературе. Это ассоциативное богатство пелевинской прозы делает ее, конечно, явлением пресловутого постмодернизма. Генис правильно написал об этом: "лес каламбуров, плотно упакованных в литературные реминисценции", но он не захотел в этой черте Пелевина увидеть главное у него - структурную основу его прозы.
Почему? Пелевин, говорят его поклонники, писатель идейный, несущий некий мэсседж. Поэтому особенно дружно ругают последний его роман "Поколение П", в котором, говорят, автор изменил своей высокой теме, соблазнился эстетикой массовой культуры - и захотел написать вещь, которая понравится всем. И она действительно понравилась всем - кроме критиков.
Мэсседж же у Пелевина известно какой: буддизм.
Приведу критические мнения и начну с Гениса - по принципу военных советов, где первым высказывается младший по званию (потому что дальше у меня будет Шкловский).
... Среди прочих границ, обжитых Пелевиным, был и рубеж, разделяющий непримиримых противников - литературу и массовую литературу. ... Прикрываясь общедоступностью популярных жанров, он насыщает их неприхотливые формы потаенным, эзотерическим содержанием. ... Мифический слой романа ("Поколение П") слишком тонок. Он не выдерживает напора бульварного жанра, который пытался использовать Пелевин. На этот раз жанр использовал его. Соблазненный и покинутый лубок взбунтовался. Форма захватила содержание - боевик изнасиловал идею. ...Современный лубок, поэтику которого Пелевин так искусно применял в своих целях, отомстил автору: новый роман вышел хуже предыдущих.
Мне-то, по простоте душевной, новый роман Пелевина нравится куда больше предыдущих, ибо предыдущие были если не скучны, то, местами, скучноваты. И этих мест было немало. Слишком много было этого самого буддизма, сплошь и рядом подававшегося впрямую. Не всегда у автора выходили такие перлы, как разговор в "Чапаеве", когда один "браток" объясняет другому на блатной фене сущность единственно верного учения Сиддхартхи Гуатамы. У Пелевина выпирала идеология. Мягче сказать - прорывалась, и чаще чем надо. Не было полного ее художественного преодоления - использования как мотивировки.
Вот теперь пора вспомнить генерала - Шкловского:
Философское мировоззрение у писателя - это его рабочая гипотеза. ... Когда внележащая идеология, не подкрепленная техническими предпосылками ремесла, вторгается в писательскую область, то художественное произведение не получается. ... Попытки создать художественную параллель какому-нибудь внехудожественному мировоззрению удаются с трудом. ... Писать вещи, параллельные чему бы то ни было, трудно, потому что искусство - не тень от дела, а само дело - вещь.
Шкловский иллюстрирует сказанное примером Андрея Белого, сумевшего в "Котике Летаеве" использовать свою любимую антропософию как мотивировку художественного построения, но в "Записках чудака" выставившего ее на первый план - попросту, захотевшего написать антропософский роман, что и привело к художественной неудаче. Получается, что критикам, ругающим "Поколение П", антропософия интереснее Андрея Белого. Критиков можно и не принимать в расчет, но соблазн в том, что сансара и карма самому Пелевину подчас интереснее литературы. Ибо зачем так подробно писать о светлячках Мите и Диме и в сотый раз напоминать, что свет, который мы видим, от нас же исходит, если самое интересное в "Жизни насекомых" это прием мгновенного переключения текста, когда в начале фразы человек, а в конце - какая-нибудь бляха-муха? Когда девушка Наташа, разомлевшая от любви американца Сэма (который в то же время - комар) и завороженная сладким американским мифом, мечтательно спрашивает: "Сэм, а в Америке много говна?"
Вот такими фразами, ходами, трюками и шоками жива и сильна проза Пелевина, вот здесь его мастерство. Вот за это его и читаешь. А про буддизм можно прочитать и у академика Ольденбурга.
Мастерство "Жизни насекомых" именно тут. Вспомним прием построения фильмов, когда сюжет рассказывается разными действующими лицами (модель у Куросавы в "Расемоне"), вообще разворачивается с двух, скажем, точек зрения; таков, например, французский фильм "Сцены семейной жизни", где первая часть рассказана мужем, а вторая женой: в первом случае она оказывается проституткой, во втором - невинной жертвой минутной страсти. Но это именно две части. А вот недавний фильм "Sliding Door". В фильме - альтернативные действия: один вариант - героиня опаздывает вскочить в закрывающуюся дверь лифта, второй - успевает; но альтернативы даны не в линейной последовательности развернутого до конца сначала одного, потом второго сюжета, а, так сказать, на высокой частоте переменного тока: каждый кадр сменяется альтернативным; маркер для опознания - та или иная одежда героя или прическа героини. Так сделана "Жизнь насекомых", и в этом обаяние вещи. Прием был найден еще в раннем рассказе "Принц Госплана", где менялись местами люди и фигурки компьютерных игр, но в "Жизни насекомых" на нем построен целый роман. Такие номера любил делать Набоков, у которого в одном абзаце, а то и в одной фразе могло пройти десять лет. Вот за это мы и ценим искусство - за номера. Пелевин же - особенно искусный клоун, не только смешащий публику собственными выходками, но и овладевший труднейшим жанром пародирования акробатов или канатоходцев, - то, что по-русски не имеет названия, а по-английски называется zany.
Генис читает "Поколение П" и думает, что Пелевин разучился ходить по канату. На самом деле это раньше он ходил по канату слишком прямо. И не в том дело, что у Чапаева была архетипическая нагрузка, а у Вавилена Татарского ее нет. Кстати, есть,- Ирина Роднянская нашла, увидев в Татарском героя плутовского романа, пикоро, а потом пошла дальше и объявила его современным юродивым. Дело в том, что литературный герой всегда условен, как говорил тот же Шкловский, - выступает мотивировкой разворачивания сюжета.
В "Поколении П" буддизм присутствует ненавязчиво, именно как надо. Чего в книге больше чем надо - это халдеев и богини Иштар. Тем более, что буддизм как раз здесь заработал - в сюжете виртуализации всяческой постсоветской реальности. Лучшей философской мотивировки для этого, действительно, не найти. Телевизор - нынешний герой Пелевина, равно как и компьютер, - подлинно буддистские штучки, набрасывающие покров майи на изначальное небытие. Текст в этой вещи строится вокруг рекламных клиппов, как в "Насекомых" он строился вокруг каламбуризованных фраз с литературным подтекстом. Клиппы придуманы виртуозно, причем именно пародийно: Пелевин демонстрирует высшую степень мастерства в жанре зэни. Не дзэн-буддизм, а зэни-буддизм.
Меня смутил поначалу Че Гевара: почему именно он? Я не видел художественной оправданности его появления. Потом догадался: это идет опять же от рекламы. Кубинский герой давно уже коммерциализирован. Однажды появилась карикатура: два неразличимо одинаковых портрета Че, и только приглядевшись, замечаешь, что на берете у второго - фирменный знак компании Найке. Это же пошло на обложку пелевинской книги, замысел которой отсюда, думаю, родился. В благодарность за озарение Пелевин сделал Че Гевару носителем эзотерического знания о консюмеристском обществе.
Заодно уж скажу, как родилась "Жизнь насекомых": из мысли о трех поколениях семейства Гайдар. Вот и схема: гусеница, куколка, бабочка. Аркадий окуклился в Тимура, а из того вылетела бабочка Егор. О Гайдаре-деде подробно говорится в романе: это текст читаемого по радио эссе (самого по себе замечательного сочинения), которое оказывается репортажем того самого муравьиного майора Формикова.
Сам Пелевин - муравьиный лев, трансформирующийся в стрекозу; а по-английски стрекоза - драконья муха.
Мальчик в красной рубашке
Это будет разговор о русско-американском сближении, но не в политическом смысле последнего слова, а в том, который имел в виду Пушкин, написавший однажды: "Бывают странные сближения". Как известно, Пушкин сказал это, объясняя обстоятельства написания поэмы "Граф Нулин", сочиненной по получении им известия о восстании декабристов в Петербурге. Это прикровенное изображение темы о роли случайности в истории. У нас тема будет иная, но некое сближение я хочу сделать: именно, сопоставить повесть классика американской литературы Германа Мелвилла "Билли Бад" и пьесу Всеволода Вишневского "Оптимистическая трагедия".
Я эту пьесу и подобных сочинений не читал и в театры на соответствующие представления не ходил, но имя Вишневского, официального советского классика, слышал с детства, да и нельзя было не слышать. К концу сталинской эпохи как раз шла другая, новая его пьеса "Незабываемый 1919-й" - о том, как товарищ Сталин спас Петроград от белых банд и иностранных интервентов. По пьесе был сделан фильм, и фильм я видел - довольно ловкое изделие. Я его хорошо помню через пятьдесят лет, во многих подробностях; что-то это говорит в пользу авторов. После Сталина "Незабываемый 1919-й" был объявлен одним из самых типичных проявлений культа личности в советском искусстве. Интересно, что в советской Киноэнциклопедии 1986 года - труде в общем добротном и вполне информативном - в статье о Вишневском нет даже упоминания об этом фильме: пример немыслимого холуйства, причем непонятного, потому что после Хрущева Сталина уже и не ругали, и не замалчивали.
Вишневский умер еще до Сталина - в 51-м году, но и после Сталина отнюдь не сразу был забыт. Наоборот: была восстановлена старая его пьеса, вот эта самая "Оптимистическая трагедия", постановка которой Таировым в Камерном театре в 34-м году считалась одним из триумфов советского театрального искусства. Возродил пьесу другой будущий гигант советской режиссуры Георгий Товстоногов в ленинградском Пушкинском театре. Шум был большой и не полностью официозный. Постановку много раз транслировали по радио; я случайно услышал реплику, которая мне понравилась: матрос по прозвищу Сиплый, перечисляя заслуги революционных моряков, говорит: "По два раза сифилисом болели". Реплика урезана: в сборнике 34-го года дальше было: "раз европейским, раз американским". Кстати, в этом сборнике помещена статья Буденного под названием "О пьесе пулеметчика Вишневского"; имеется в виду другая его пьеса - "Первая Конная": Буденного она удовлетворила больше, чем Бабель.
Новые времена - новые пьесы; после этого посмертного уже триумфа о Вишневском все-таки забыли в советском театре, но имя его продолжало встречаться, причем в позитивном контексте. О нем не много, но тепло написал Эренбург в своих мемуарах; видно было, что они приятельствовали. Эренбург сообщал такую симпатичную деталь: Вишневский был человек темпераментный, и его легко заносило, - начиная говорить, он не знал, чем кончит. Видно, что человек был не вполне казенный. Еще Эренбург написал, что этот матрос (как любил себя называть сам Вишневский) обладал весьма непростыми литературными вкусами: например, преклонялся перед Джойсом. Это преклонение его действительно один раз далеко занесло: я где-то читал, что, будучи в Париже в 37 году на Всемирной выставке, в рамках которой демонстрировался советский фильм по его сценарию, Вишневский посетил Джойса и все допытывался у полуслепого классика мирового авангарда, смотрел ли он "Мы из Кронштадта". Это называется: не по чину берешь.
Но совсем уж неожиданным было упоминание о Вишневском в монументальном исследовании Лазаря Флейшмана о Пастернаке: там было сказано о некоей немецкой работе, в которой усматривались поражающие параллели между "Оптимистической трагедией" и "Доктором Живаго". Флейшман не эксплицировал сюжет, но более или менее ясно, что тут можно иметь в виду: символику женского начала в большевицкой революции. Прочитав это, я дал себе слово рано или поздно ознакомиться с пьесой Вишневского.