- Разумеется, за границу, что ж тут больше делать!
   Мари поблагодарила его за это только взглядом.
   При отъезде m-me Эйсмонд Ришар дал ей письмо к одному своему другу, берлинскому врачу, которого прямо просил посоветовать этой даме пользоваться, где только она сама пожелает и в какой только угодно ей местности. Ришар предполагал, что Мари стремится к какому-нибудь предмету своей привязанности за границу. Он очень хорошо и очень уж давно видел и понимал, что m-r Эйсмонд и m-me Эйсмонд были, как он выражался, без взаимного нравственного сродства, так как одна была женщина умная, а другой был мужчина глупый.
   Пока Эйсмонды были за границей, Ришар довольно часто получал об них известия от своего берлинского друга, который в последнем письме своем, на вопрос Ришара: что, нашла ли m-me Эйсмонд какое-нибудь себе облегчение и развлечение в путешествии, отвечал, что нет, и что, напротив, она страдает, и что главная причина ее страданий - это почти явное отвращение ее к мужу, так что она малейшей ласки его боится. Прочитав это известие, Ришар улыбнулся самодовольно. Он много и часто имел такие случаи в своей петербургской практике и знал, как тут поступать.
   Получив от Мари пригласительную записку, он на другой же день и с удовольствием поехал к ней.
   Когда он входил в комнату Мари, она в это время внимательно писала какое-то письмо, которое, при его приходе, сейчас же поспешила спрятать.
   - О, - сказал доктор, беря ее за руку и всматриваясь в ее лицо, - вы мало же поправились за границей, мало!
   - Да, мне все нездоровилось, - отвечала Мари.
   Затем они уселись. Доктор продолжал внимательно смотреть в глаза Мари.
   - Если человек хочет себя мучить нравственно, - начал он протяжно и с ударением, - то никакой воздух, никакая диэтика, никакая медицина ему не поможет...
   Проговоря это, Ришар на некоторое время остановился, как бы ожидая, что не скажет ли что-нибудь сама Мари, но она молчала.
   - А если этот человек и открыть не хочет никому причины своего горя, то его можно считать почти неизлечимым, - заключил Ришар и мотнул Мари с укором головой.
   - Какую же сказать причину, когда у меня ее никакой нет! - отвечала та и как-то при этом саркастически улыбнулась.
   - Одна ваша теперешняя улыбка говорит, что она сама у вас есть! подхватил доктор.
   Мари почти сердито отвернулась от него и стала смотреть в окно на улицу.
   Доктор, однако, не сробел от этого я только несколько переменил предмет разговора.
   - А Евгений Петрович здоров? - спросил он после некоторого молчания.
   - Здоров, - отвечала Мари как-то односложно, - он там у себя в номере, - прибавила она, показывая на соседнюю комнату.
   Доктор взглянул по направлению ее руки и потом, после некоторого молчания, опять протяжно и почти вполголоса прибавил:
   - А что, у вас с ним нет никаких неприятностей?
   Мари при этом невольно взмахнула на Ришара глазами.
   - Какие же у меня могут с ним быть особенные неприятности? - произнесла она и постаралась засмеяться.
   Доктор ничего ей на это не сказал, а только поднял вверх свои черные брови и думал; вряд ли он не соображал в эти минуты, с какой бы еще стороны тронуть эту даму, чтобы вызнать ее суть.
   - Дайте мне ваш пульс, - сказал он вдруг и, взяв Мари за руку, долго держал ее в своей руке. - Пульс очень неровный, очень! Нервы ваши совершенно разбиты! - произнес он.
   - У кого ж нынче нервы не разбиты, у всех, я думаю, они разбиты, сказала ему Мари.
   - Ну! Все не в такой степени! - возразил ей доктор. - Но как же, однако, вы намерены здесь хоть сколько-нибудь пользоваться от этого?
   - Очень бы не желала, - возразила с грустной усмешкой Мари, - разве уж когда совсем нехорошо сделается!
   - Нехорошо-то очень, пожалуй, и не сделается! - возразил ей почти со вздохом доктор. - Но тут вот какая беда может быть: если вы останетесь в настоящем положении, то эти нервные припадки, конечно, по временам будут смягчаться, ожесточаться, но все-таки ничего, - люди от этого не умирают; но сохрани же вас бог, если вам будет угрожать необходимость сделаться матерью, то я тогда не отвечаю ни за что.
   Мари вся покраснела в лице и слушала доктора молча.
   - Болезнь ваша, - продолжал тот, откидываясь на задок кресел и протягивая при этом руки и ноги, - есть не что иное, как в высшей степени развитая истерика, но если на ваш организм возложена будет еще раз обязанность дать жизнь новому существу, то это так, пожалуй, отзовется на вашу и без того уже пораженную нервную систему, что вы можете помешаться.
   - Ну что ж, помешаюсь: помешанные, может быть, еще счастливее нас, умных, живут, - проговорила, наконец, она.
   - То-то и есть, что еще может быть, и я опять вам повторяю, что серьезно этого опасаюсь, очень серьезно!
   Мари молчала и, видимо, старалась сохранить совершенно спокойную позу, но лицо ее продолжало гореть, и в плечах она как-то вздрагивала.
   Все это не свернулось, разумеется, с глазу Ришара.
   - А супруг ваш, надеюсь, дома? - спросил он совершенно уже беспечным тоном.
   - Дома, - отвечала Мари.
   - Пойти к нему побеседовать!.. Он в соседней комнате?
   - Да.
   Доктор ушел.
   Мари некоторое время оставалась в прежнем положении, но как только раздались голоса в номере ее мужа, то она, как бы под влиянием непреодолимой ею силы, проворно встала с своего кресла, подошла к двери, ведущей в ту комнату, и приложила ухо к замочной скважине.
   Доктор и генерал прежде всего очень дружелюбно между собой поздоровались и потом уселись друг против друга.
   - Так вот как-с! - начал доктор первый.
   - Да-с, да! - отвечал ему генерал.
   - А супруге вашей не лучше, далеко не лучше, - продолжал Ришар.
   - Хуже-с, хуже! - подхватил на это генерал. - Воды эти разные только перемутили ее! Даже на характер ее как-то очень дурно подействовали, ужасно как стала раздражительна!
   - Что ж мудреного! - подхватил доктор. - Главное дело тут, впрочем, не в том! - продолжал он, вставая с своего места и начиная самым развязным образом ходить по комнате. - Я вот ей самой сейчас говорил, что ей надобно, как это ни печально обыкновенно для супругов бывает, надобно отказаться во всю жизнь иметь детей!
   - Отчего же? - спросил генерал больше с любопытством, чем с удивлением.
   - А оттого, что она не вынесет этого и может помешаться, - сказал доктор.
   - Господи боже мой! - воскликнул генерал уже с испугом.
   - Это, кажется, последствия ее первых родин, - присовокупил доктор уже глубокомысленным тоном.
   - Может быть, очень может быть! - подхватил генерал тем же несколько перепуганным голосом.
   Затем доктор опять сел, попросил у генерала сигару себе, закурил ее и, видимо, хотел поболтать кое о чем.
   - Ну, как же, ваше превосходительство, вы проводили время за границей? - спросил он.
   - Да как проводить-то? Все вот с больной супругой и провозился!
   - Будто уж все и с больной супругой, будто уж? - спросил доктор плутовато.
   - Все больше с ней, все! - отвечал генерал не совсем решительным голосом.
   - И не пошалили ни разу и нигде? - спросил доктор уже почти на ухо генерала.
   - Да что ж? - отвечал тот, ухмыляясь и разводя руками. - Только и всего, что в Париже и Амстердаме!..
   - Что ж, по вашим летам совершенно достаточно и этого, - подхватил доктор совершенно серьезнейшим тоном.
   - Конечно! - согласился и генерал. - Только каких же и красоточек выискал - прелесть! - произнес генерал, пожимая плечами и с глазами, уже покрывшимися светлой влагой.
   - И здесь ныне стало чудо что такое, - проговорил доктор.
   - Ну, все, я думаю, не то!
   - Лучше даже, говорят, лучше! - произнес доктор.
   - Дай-то бог! - произнес генерал, как-то самодовольно поднимая усы вверх.
   Доктор между тем докурил сигару и сейчас же встал.
   - Мне, однако, пора! Шляпу я, кажется, у вашей супруги оставил! проговорил он и проворно ушел.
   Мари едва успела отойти от двери и сесть на свое место. Лицо ее было по-прежнему взволнованно, но не столь печально, и даже у ней на губах появилась как бы несколько лукавая улыбка, которою она как бы говорила самой себе: "Ну, доктор!"
   Тот вошел к ней в номер с самым веселым лицом.
   - А ваш старичок такой же милый, как и был! - говорил он.
   - Да, - произнесла Мари.
   - Ну-с, так прикажете иногда заезжать к вам? - продолжал доктор.
   - Ах, непременно и, пожалуйста, почаще! - воскликнула Мари, как бы спохватившись. - Вот вы говорили, что я с ума могу сойти, я и теперь какая-то совершенно растерянная и решительно не сумела, что бы вам выбрать за границей для подарка; позвольте вас просить, чтобы вы сами сделали его себе! - заключила она и тотчас же с поспешностью подошла, вынула из стола пачку ассигнаций и подала ее доктору: в пачке была тысяча рублей, что Ришар своей опытной рукой сейчас, кажется, и ощутил по осязанию.
   - Ну, зачем же, что за вздор! - говорил он, покраснев даже немного в лице и в то же время проворно и как бы с полною внимательностью кладя себе в задний карман деньги.
   - Все люди-с, - заговорил он, как бы пустясь в некоторого рода рассуждения, - имеют в жизни свое назначение! Я в молодости был посылаем в ваши степи калмыцкие. Там у калмыков простой народ, чернь, имеет предназначение в жизни только размножаться, а высшие классы их, нойены, напротив, развивать мысль, порядок в обществе...
   Мари слушала доктора и делала вид, что как будто бы совершенно не понимала его; тот же, как видно, убедившись, что он все сказал, что ему следовало, раскланялся, наконец, и ушел.
   В коридоре он, впрочем, встретился с генералом, шедшим к жене, и еще раз пошутил ему:
   - А у нас есть не хуже ваших амстердамских.
   - Не хуже? - спросил, улыбаясь всем ртом от удовольствия, генерал.
   - Не хуже-с! - повторил доктор.
   Мари, как видно, был не очень приятен приход мужа.
   - Что ж ты не идешь прогуляться? - почти сердито спросила она его.
   - Да иду, я только поприфрантился немного! - отвечал генерал, охорашиваясь перед зеркалом: он в самом деле был в новом с иголочки вицмундире и новых эполетах. За границей Евгений Петрович все время принужден был носить ненавистное ему статское платье и теперь был почти в детском восторге, что снова облекся в военную форму.
   - Adieu! - сказал он жене и, поправив окончательно хохолок своих волос, пошел блистать по Невскому.
   Слова доктора далеко, кажется, не пропадали для генерала даром; он явно и с каким-то особенным выражением в лице стал заглядывать на всех молоденьких женщин, попадавшихся ему навстречу, и даже нарочно зашел в одну кондитерскую, в окнах которой увидел хорошенькую француженку, и купил там два фунта конфет, которых ему совершенно не нужно было.
   - Merci, mademoiselle! - сказал он француженке самым кокетливым образом, принимая из ее рук конфеты. Не оставалось никакого сомнения, что генерал приготовлялся резвиться в Петербурге.
   Мари, когда ушел муж, сейчас же принялась писать прежнее свое письмо: рука ее проворно бегала по бумаге; голубые глаза были внимательно устремлены на нее. По всему заметно было, что она писала теперь что-то такое очень дорогое и близкое ее сердцу.
   Окончив письмо, она послала служителя взять себе карету, и, когда та приведена была, она сейчас же села и велела себя везти в почтамт; там она прошла в отделение, где принимают письма, и отдала чиновнику написанное ею письмо.
   - А скажите, пожалуйста, оно непременно дойдет по адресу? - спросила она его упрашивающим голосом.
   - Непременно-с! - успокоил ее чиновник.
   - Пожалуйста, чтобы дошло! - повторила еще раз Мари.
   На конверте письма было написано: "Его высокоблагородию Павлу Михайловичу Вихрову - весьма нужное!"
   XVII
   ГОРОДСКИЕ ХОРОВОДЫ
   Вихров продолжал хандрить и скучать об Фатеевой... Живин всеми силами души желал как-нибудь утешить его, и с этою целью он старался уронить в его глазах Клеопатру Петровну.
   - Не знаю, брат, что ты только в ней особенно хорошее нашел, - говорил он.
   - Да хоть то, - отвечал Вихров, - что она искренно и нелицемерно меня любила.
   - Ну, - произнес с ударением Живин, - это еще под сомнением... Я только тебе говорить не хочу.
   - Нет, если ты знаешь что-нибудь, ты должен говорить! - произнес настойчиво Вихров.
   - Знаю я то, - начал, в свою очередь, с некоторым ожесточением Живин, что когда разошелся слух о твоих отношениях с нею, так этот молодой доктор прямо говорил всем: "Что ж, - говорит, - она и со мной целовалась, когда я лечил ее мужа"; чем же это объяснить, каким чувством или порывом?
   Вихров встал и прошелся несколько раз по комнате.
   - Я решительно ее ни в чем не могу винить, - начал он неторопливо, она продукт нашего женского воспитания, она не личный характер, а тип.
   Живин не возражал уже: он очень любил, когда приятель его начинал рассуждать и философствовать.
   - По натуре своей, - продолжал Вихров, - это женщина страстная, деятельная, но ее решительно не научили ничему, как только любить, или, лучше сказать, вести любовь с мужчиной. В свет она не ездит, потому что у нас свету этого и нет, да и какая же неглупая женщина найдет себе в этом удовольствие; читать она, вследствие своего недовоспитания, не любит и удовольствия в том не находит; искусств, чтобы ими заняться, никаких не знает; детей у нее нет, к хозяйству тоже не приучена особенно!.. Что же ей остается после этого делать в жизни? Одно: практиковаться в известных отношениях с мужчинами!
   - Это так, верно, - согласился Живин.
   - Эти отношения, - развивал Вихров далее свою мысль, - она, вероятно бы, поддержала всю жизнь с одним мужчиной, но что же делать, если случилось так, что она, например, полюбила мужа - вышел негодяй, она полюбила другого - тоже негодяй, третьего - и тот негодяй.
   - То есть это и ты негодяй против нее? - спросил Живин.
   - И я против нее негодяй. Таких женщин не одна она, а сотни, тысячи, и еще к большему их оправданию надобно сказать, что они никогда не изменяют первые, а только ни минуты не остаются в долгу, когда им изменяют, именно потому, что им решительно делать нечего без любви к мужчине.
   Живин очень хорошо понимал, что огорчение и озлобление говорило в этом случае устами приятеля.
   - Нет, брат, не от души ты все это говоришь, - произнес он, - и если ты так во всем ее оправдываешь, ну так женись на ней, - прибавил он и сделал лукавый взгляд.
   - И женился бы непременно, если бы не думал себя посвятить литературе, ради которой никем и ничем не хочу себя связывать, - отвечал Вихров.
   - А что, из Питера об романе все еще нет ничего? - спросил Живин.
   - Ни звука, ни строчки, - отвечал Вихров.
   - Да ты бы, братец, написал кому-нибудь, чтобы справился там; неужели у тебя никого нет знакомых в Петербурге? - говорил, почти горячась, Живин.
   - Никого, - отвечал Вихров протяжно, - есть одна дама, которая недавно приехала в Петербург... некто madame Эйсмонд.
   - Это та, о которой ты мне рассказывал?
   - Да, и я от нее получил вот письмо.
   И Вихров с этими словами достал из письменного стола письмо и начал его читать Живину:
   "Мой добрый Поль!
   По возвращении из-за границы первым моим желанием было узнать, где ты и что ты поделываешь, но от кого было это проведать, решительно недоумевала. К счастию, к нам приехал один наш общий знакомый: полковник Абреев. Он, между прочим, рассказал, что ты у него купил имение и теперь живешь в этом имении; меня, признаюсь, огорчило это известие до глубины души. Неужели ты, с твоим умом, с твоим образованием, с твоим взглядом на вещи, желаешь погребсти себя в нашей ужасной провинции? Припомни, например, Еспера Иваныча, который погубил даже здоровье жизнью своею в захолустье. Или, может быть, тебя привязывает к деревне близость известной особы? Я тебя, по старой нашей дружбе, хочу предостеречь в этом случае: особа эта очень милая и прелестная женщина, когда держишься несколько вдали от нее, но вряд ли она будет такая, когда сделается чьей бы то ни было женою; у ней, как у Януса{134}, два лица: одно очень доброе и любящее, а другое построже и посердитей. Все это я тебе говорю по непритворному желанию тебе счастья и успехов в жизни и молю бога об одном, чтобы ты вышел на свойственную тебе стезю. Глубоко и искренно тебе преданная и любящая".
   - Вот этой-то госпоже я и думаю написать, - заключил Вихров, - тем более, что она и прежде всегда ободряла во мне стремление быть ученым и литератором.
   - Напиши! Кроме того, по письму-то видно, что она и неравнодушна к тебе.
   - Вот вздор какой!
   - Кажется, неравнодушна, - повторил Живин. - Ты, однако, Кергелю говорил, что ужо приедешь к нам в город на хороводы.
   - Непременно.
   - И мы так, значит, сделаем: прежде всего в погребок; там потолкуем и выпьем!
   - Выпьем и потолкуем! - согласился Вихров; он последнее время все чаще и чаще стал предаваться этого рода развлечению с приятелями. Те делали это больше по привычке, а он - с горя, в котором большую роль играла печаль об Фатеевой, а еще и больше того то, что из Петербурга не было никакого известия об его произведениях.
   По отъезде приятеля Вихров несколько времени ходил по комнате, потом сел и стал писать письмо Мари, в котором извещал ее, что с известной особой он даже не видится, так как между ними все уже покончено; а потом, описав ей, чем он был занят последнее время, умолял ее справиться, какая участь постигла его произведения в редакции. К письму этому он приложил самые рукописи романа и повести, прося Мари прочесть и сказать ему свое откровенное мнение об его творениях. Отправив все это в городе на почту, Вихров проехал затем в погребок, который состоял всего из одной только маленькой и грязной комнатки, но тем не менее пользовался большою известностью во всем уезде: не было, я думаю, ни одного чиновника, ни одного помещика, который бы хоть раз в жизни не пивал в этом погребке, в котором и устроено было все так, что ничего другого нельзя было делать, как только пить: сидеть можно было только около единственного стола, на котором всегда обыкновенно пили, и съесть чего-нибудь можно было достать такого, что возбуждает жажду пить, каковы: селедка, икра... Для наших друзей хозяин простер свою любезность до того, что в своем собственном самоваре приготовлял им глинтвейн, которым они в настоящее время заменили жженку, так как с ним было меньше возни и он не так был приторен. Кергель и Живин сидели уже перед единственным столом в погребе, когда Вихров вошел к ним.
   - Самовар! - крикнул сейчас же Кергель.
   Самовар с приготовленным в нем глинтвейном внес сам хозяин. Вихров сел на пустое место перед столом; лицо у него в одно и то же время было грустное и озлобленное.
   - Я сегодня хочу пить много! - сказал он.
   - Сколько угодно, душа моя, сколько угодно! - отвечал Кергель, разливая глинтвейн по стаканам.
   Вихров залпом выпил свой стакан.
   - Ну-с, так вы нам сегодня устроите рандеву, - обратился он с развязным видом к Кергелю.
   - Постараюсь от всей души! - отвечал тот, пожимая плечами.
   - Непременно должен устроить, - подхватил и Живин. Он думал, что это все-таки поразвеселит Павла.
   - Строго здесь ужасно, ужас как строго! - воскликнул Кергель. - Я вот лет десять бьюсь тут, ничего путного не могу достать.
   - Без отговорок; вы ведь обещали, - повторил Вихров.
   - Постараюсь, - повторил еще раз Кергель. - Ну, однако, пора, - сказал он, - солнце уже садится.
   Самовар между тем весь до дна был кончен. Приятели выпили по крайней мере стакана по четыре крепчайшего глинтвейна и вышли из погребка, немного пошатываясь. Взявшись все трое под руку, пошли они по городу, а экипажам своим велели ехать сзади себя. Цель, куда, собственно, они стремились, были хороводы, которые водили на городских валах мещанские девушки и молодые женщины. Забава эта была весьма древняя и исполненная какого-то частью идолопоклоннического, а частью и азиатского характера. Девушки и молодые женщины выходили на гулянку в своих шелковых сарафанах, душегрейках, в бархатных и дородоровых кичках с жемчужными поднизями, спускающимися иногда ниже глаз, и, кроме того, у каждой из них был еще веер в руках, которым они и закрывали остальную часть лица. Все они, молодые и немолодые, красивые и некрасивые, были набелены и нарумянены и, став в круг, ходили и пели: "Ой, Дунай ты, мой Дунай, сын Иванович Дунай!" или: "Ой, Дидо-Ладо, вытопчем, вытопчем!" Около этих хороводов ходили также и молодые парни из купцов и мещан, в длинных сюртуках своих и чуйках. Несколько поодаль от всего этого стояли обыкновенно семинаристы и молодые приказные. В настоящий день повторилось то же самое. Друзья наши, подойдя к хороводам, стали невдалеке от приказных. Солнце начинало уже садиться, хороводы все громче и громче принимались петь; между женщинами стали появляться и мужчины. Наконец потухла и заря, в хороводах послышались крики и визги; под гору с валов стали сбегать по две, по три фигуры мужчин и женщин и пропадать затем в дальних оврагах. Видимо было, что все, что совершается любовного и сердечного в купеческом и мещанском обществе, все это происходило на этих гульбищах. Здесь ни мать, ни отец не могли досмотреть или остановить своей дочери, ни муж даже жены своей, потому что темно было: гуляй, душа, как хочется!.. Кергель похвастался и обещал тут именно и добыть какую-нибудь любовь для Вихрова, и с этой целью все они и стояли около хороводов часов до двенадцати. Кергель подходил то к одному из них, то к другому, постоит, скажет несколько слов и отойдет.
   - Ну, что же? - спрашивал его Вихров насмешливо.
   - Нет, нельзя тут, - отвечал Кергель и, отправляясь к третьей группе, там тоже постоит, а около некоторых не скажет даже ничего и отойдет.
   - Я говорил, что ничего не добьешься, - бормотал он с досадой.
   - Как вы говорили, не добьетесь?.. Напротив, вы говорили, что добьетесь непременно! - подтрунивал над ним Вихров.
   - Ну, черт с ним, с его обещанием, поедемте лучше ко мне выпить! произнес Живин.
   - А мне нельзя, господа, извините, - проговорил Кергель.
   - Куда же вы? К барышне, верно, какой-нибудь едете, стихи свои читать? - спросил его Вихров.
   - Может быть, и заеду еще куда-нибудь! - отвечал Кергель и сейчас же поспешил уехать: он очень, кажется, сконфузился, что не исполнил данного им обещания.
   - Едем ко мне, душа моя, - повторял все свое Живин.
   - Но, друг мой милый, - произнес Вихров, - я хочу любви!
   - Там увидим! - проговорил с каким-то ударением Живин.
   Поехали.
   На квартире у Живина они сейчас же принялись пить водку, так как, по высокой честности его и недостаточности состояния, у него никогда ничего, кроме водки, не было.
   - У Кергеля этого, брат, всегда фраза, везде и во всем, а настоящего дела нет! - говорил сильно уже подвыпивший Живин.
   - А у тебя не фраза? - спросил его Вихров мрачно и тоже запинающимся несколько языком.
   - Нет, не фраза, только знаешь что? Бросим, брат, это, плюнем.
   - Нет, не брошу! - возразил Вихров. - Меня тут вот давит, душит; хочу делать все гадости и все мерзости! Видит бог, - продолжал он, ударяя себя в грудь, - я рожден не для разврата и порока, а для дела, но как тут быть, если моего-то дела мне и не дают делать! Чиновником я не родился, ученым не успел сделаться, и, прежде, когда я не знал еще, что у меня есть дарование ну и черт со мной! - прожил бы как-нибудь век; но теперь я знаю, что я хранитель и носитель этого священного огня, - и этого сознания никто и ничто, сам бог даже во мне не уничтожит.
   - Да ты и будешь писателем, - утешал его Живин.
   - Но если же нет, если нет?! - восклицал Вихров со скрежетом зубов. Так ведь я убью себя, потому что жить как свинья, только есть и спать, я не могу...
   - Да кто же может, кто? - толковал ему Живин. - Все мы и пьем оттого, что нам дела настоящего, хорошего не дают делать, - едем, черт возьми, коли ты желаешь того.
   - Едем! - повторил за ним мрачно и Вихров.
   Они сначала проехали одну улицу, другую, потом взобрались на какую-то гору. Вихров видел, что проехали мимо какой-то церкви, спустились потом по косогору в овраг и остановились перед лачугой. Живин хоть был и не в нормальном состоянии, но шел, однако, привычным шагом. Вихров чувствовал только, что его ноги ступали по каким-то доскам, потом его кто-то стукнул дверью в грудь, - потом они несколько времени были в совершенном мраке.
   - Дарья! Дарья! - раздавался голос Живина; на этот зов в соседней комнате шаркнули спичкой и замелькал огонек.
   - Скорей, Дарья! - повторил между тем Живин.
   Наконец показалась заспанная, с всклоченной головой, с едва накинутым на плечи ситцевым платьишком, Дарья.
   - Погоди, постой, - произнес Живин и, взяв ее за плечи, отвел несколько в сторону и пошептал ей что-то.
   - Ну, садись! - проговорил он Вихрову.
   Они сели оба. У Вихрова смутно мерцали перед глазами: какая-то серенькая комната, дама на картине, нюхающая цветок, огромное яйцо, привязанное на ленте под лампадой... Прежняя женщина в это время принесла две свечи и поставила их на столик; вскоре за ней вошла еще другая женщина, как видно, несколько поопрятнее одетая; она вошла и села невдалеке от Павла. Он осмотрел ее тусклыми глазами... Она ему никакой не показалась.