Страница:
- Прочти мне что-нибудь!
- По-французски или по-русски? - спросил Павел, вставая и беря будто бы случайно с этажерки неразрезанный французский роман.
- Надеюсь, что вы сего не читали? - прибавил он.
- Нет, - отвечала Мари, думавшая, что он ей станет читать по-французски.
Павел неторопливо разрезал роман, прочел его заглавие, а потом произнес как бы наставническим тоном:
- Вы уж извините; я буду прямо вам читать по-русски, ибо по-французски отвратительнейшим образом произношу.
- Но тебе, может быть, это трудно будет? - спросила даже несколько удивленным тоном Мари.
- Не думаю, - отвечал Павел и начал читать ясно, отчетливо, как бы по отличному переводу.
- Ты славно, однако, знаешь французский язык, - сказала с удовольствием Мари.
- И вообразите, кузина, - продолжал Павел, - с месяц тому назад я ни йоты, ни бельмеса не знал по-французски; и когда вы в прошлый раз читали madame Фатеевой вслух роман, то я был такой подлец, что делал вид, будто бы понимаю, тогда как звука не уразумел из того, что вы прочли.
- Ты искусно, однако, притворялся! - заметила ему Мари.
- Надеюсь; но так как нельзя же всю жизнь быть обманщиком, а потому я и счел за лучшее выучиться.
- Но зачем же тебе так непременно хотелось выучиться по-французски?
- Для вас! Я не хотел, чтобы вы увидели во мне невежду.
Мари вся покраснела, и надо полагать, что разговор этот она передала от слова до слова Фатеевой, потому что в первый же раз, как та поехала с Павлом в одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), - в первый же раз, как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его:
- Вы для Мари выучились по-французски?
- Да, - отвечал Павел.
Разговор на несколько времени прекратился.
- У вас поэтому много силы воли? - начала m-me Фатеева снова.
- Много, - отвечал Павел.
- Я ужасно люблю в людях силу воли, - прибавила она, как бы совсем прячась в угол возка.
- А сами вы сим качеством награждены от природы или нет?
- Да, награждена, и мне это очень полезно оказалось в жизни.
- А вот, кстати, - начал Павел, - мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится это - хорошо, а не случится - тоже хорошо.
- Я не помню! - сказала m-me Фатеева каким-то протяжным голосом.
- Значит, под этими словами ничего особенного не заключалось?
- Не знаю, не помню!
- У Мари никакой нет особенной в Москве сердечной привязанности?
- Кажется, нет! - опять протянула Фатеева.
Будь на месте Павла более опытный наблюдатель, он сейчас бы почувствовал в голосе ее что-то неопределенное, но юноша мой только и услыхал, что у Мари ничего нет в Москве особенного: мысль об этом постоянно его немножко грызла.
- Ну-с, теперь об вас, - сказал он, окончательно развеселившись, скажите, вы очень несчастливы в вашей семейной жизни?
- Очень!
- Что же ваш муж - груб, глуп, зол?
- Он пьяный и дурной нравственности человек.
- И вас не любит?
- Вероятно!
- Зачем же вы живете с ним?
- Потому что у меня, кроме этого платья, что на мне, - ничего нет!
- Господи боже мой! - воскликнул Павел. - Разве в наше время женщина имеет право продавать себя? Вы можете жить у Мари, у меня, у другого, у третьего, у кого только есть кусок хлеба поделиться с вами.
Если бы Павел мог видеть лицо Фатеевой, то увидел бы, как она искренно усмехнулась всей этой тираде его.
- Вы говорите еще как мальчик! - сказала она и потом, когда они подъехали к их дому и она стала выходить из экипажа, то крепко-крепко пожала руку Павла и сказала:
- Мне надо умереть - вот что!
- Нет, мы вам не дадим умереть! - возразил он ей, и в голосе его слышалась решительность.
M-me Фатеева мотнула только головой и, как черная тень какая, скрылась в входную дверь своей квартиры.
XIV
ПЕРВЫЙ УДАР
Любовь слепа: Павел ничего не видел, что Мари обращалась с ним как с очень еще молодым мальчиком, что m-me Фатеева смотрела на него с каким-то грустным участием и, по преимуществу, в те минуты, когда он бывал совершенно счастлив и доволен Мари. Успокоенный словами Фатеевой, что у Мари ничего нет в Москве особенного, он сознавал только одно, что для него величайшее блаженство видаться с Мари, говорить с ней и намекать ей о своей любви. Сказать ей прямо о том у него не хватало, разумеется, ни уменья, ни смелости, тем более, что Мари, умышленно или нет, но даже разговор об чем бы то ни было в этом роде как бы всегда отклоняла, и юный герой мой ограничивался тем, что восхищался перед нею выходившими тогда библейскими стихотворениями Соколовского{95}.
И скрылась из вида долина Гарана,
И млечной утварью свет божий,
декламировал он, почему-то воображая, что слова "долина Гарана" и "млечная утварь" обрисовывают его чувства.
- Вы знаете, этот господин сослан? - говорил Павел.
- Да, знаю! - отвечала Мари.
- И знаете, за какое стихотворение?
- Гм! Гм! - подтвердила Мари.
- Шутка недурная-с! - подхватил Павел.
Мари ничего на это не сказала и только улыбнулась, но Павел, к удовольствию своему, заметил, что взгляд ее выражал одобрение. "Черт знает, как она умна!" - восхищался он ею мысленно.
Когда Мари была уже очень равнодушна с Павлом, он старался принять тон разочарованного.
Что мне в них
Я молод был;
Но цветов
С тех брегов
Не срывал,
Венков не вил
В скучной молодости!
читал он, кивая с грустью в такт головою и сам в эти минуты действительно искреннейшим образом страдал.
Однажды он с некоторою краскою в лице и с блистающими глазами принес Мари какой-то, года два уже вышедший, номер журнала, в котором отыскал стихотворение к N.N.
- О жрица неги! - начал он читать, явно разумея под этой жрицей Мари,
О жрица неги, счастлив тот,
Кого на одр твой прихотливый
С закатом солнца позовет
Твой взор то нежный, то стыдливый!
Кто на взволнованных красах
Минутой счастья жизнь обманет
И в утро с ложа неги встанет
С приметной томностью в очах!
Мари на это стихотворение не сделала ни довольного, ни недовольного вида, даже не сконфузилась ничего, а прослушала как бы самую обыкновенную вещь.
Вскоре после того Павел сделался болен, и ему не велели выходить из дому. Скука им овладела до неистовства - и главное оттого, что он не мог видаться с Мари. Оставаясь почти целые дни один-одинешенек, он передумал и перемечтал обо всем; наконец, чтобы чем-нибудь себя занять, вздумал сочинять повесть и для этого сшил себе толстую тетрадь и прямо на ней написал заглавие своему произведению: "Чугунное кольцо". Героем своей повести он вывел казака, по фамилии Ятвас. В фамилии этой Павел хотел намекнуть на молодцеватую наружность казака, которою он как бы говорил: я вас, и, чтобы замаскировать это, вставил букву "т". Ятвас этот влюбился в губернском городе в одну даму и ее влюбил в самого себя. В конце повести у них произошло рандеву в беседке на губернском бульваре. Дама призналась Ятвасу в любви и хотела подарить ему на память чугунное кольцо, но по этому кольцу Ятвас узнает, что это была родная сестра его, с которой он расстался еще в детстве: обоюдный ужас и - после того казак уезжает на Кавказ, и там его убивают, а дама постригается в монахини. Рвение Павла в этом случае до того дошло, что он эту повесть тотчас же сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое. Есперу Иванычу сказать об нем он побоялся, но Мари признался, даже и дал ей прочесть свое творение.
- Главное тут, кузина, - говорил он, - мне надобен дневник женщины, и я никак не могу подделаться под женский тон: напишите, пожалуйста, мне этот дневник!
- Хорошо, - сказала Мари и немного улыбнулась.
Когда Вихров через несколько дней пришел к ним, она встретила его с прежней полуулыбкой.
- Ты все тут о любви пишешь, - сказала она, не глядя на него.
- Да, - отвечал он, напротив, уставляя на нее глаза свои.
Дневником, который Мари написала для его повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых, дневник написан был прекрасным, правильным языком, и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою повесть дневник этот, а черновой, и особенно те места в нем, где были написаны слова: "о, я люблю тебя, люблю!", он несколько раз целовал и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись.
Касательно дальнейшей судьбы своего творения Павел тоже советовался с Мари.
- Я вот, как приеду в Москву, поступлю в университет, сейчас же напечатаю.
- Погодил бы немножко, ты молод еще очень! - возражала та.
- Но я не то, что сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, - объяснил Павел, - что ж, тот не убьет же меня за это: понравится ему - возьмет он, а не понравится - откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
- И то правда! - согласилась Мари.
Покуда герой мой плавал таким образом в счастии любви, приискивая только способ, каким бы высказать ее Мари, - в доме Имплевых приготовлялось для него не совсем приятное событие. Между Еспером Иванычем и княгинею несколько времени уже шла переписка: княгиня, с видневшимися следами слез на каждом письме, умоляла его переселиться для лечения в Москву, где и доктора лучше, и она сама будет иметь счастье быть при нем. Есперу Иванычу тоже хотелось: ему, может быть, даже думалось, что один вид и присутствие до сих пор еще любимой женщины оживят его. Анна Гавриловна также не имела ничего против этого: привыкшая исполнять малейшее желание своего идола, она в этом случае заботилась только о том, как его - такого слабого - довезти до Москвы. Наконец Еспер Иваныч призвал Мари и велел написать к княгине, что он переезжает в Москву. Мари приняла это известие с неописанным восторгом; как бы помешанная от радости, она начала целовать руки у отца, начала целовать Анну Гавриловну.
- Да что же вы, матушка барышня, прежде-то не сказали, что вам так хочется в Москву? - проговорила та.
- Не смела, Анна Гавриловна: я думала, что век уж здесь стану жить.
- Да что же у вас, жених, что ли, там какой есть, который вам нравится?
- Все есть, там блаженство! - проговорила Мари и, закрыв себе лицо руками, убежала.
- Надо скорей же ехать! - проговорил Еспер Иваныч, взглянув значительно на Анну Гавриловну.
- Да! - отвечала та в некотором раздумье и тотчас же пошла сделать некоторые предварительные распоряжения к отъезду.
Первая об этом решении узнала Фатеева, приехавшая к Имплевым ранее Павла. Известие это, кажется, очень смутило ее. Она несколько времени ходила по комнате.
- Я, в таком случае, сама перееду в деревню, - проговорила она, садясь около Мари и стряхивая с платья пыль.
Мари посмотрела на нее.
- А муж разве пустит? - спросила она.
- Вероятно! - отвечала Фатеева, как-то судорожно передернув плечами. Он здесь, ко всем для меня удовольствиям, возлюбленную еще завел... Все же при мне немножко неловко... Сам мне даже как-то раз говорил, чтобы я ехала в деревню.
- Что ж ты будешь там одна в глуши делать? - спросила ее Мари с участием.
- Умирать себе потихоньку; по крайней мере, там никто не будет меня мучить и терзать, - отвечала m-me Фатеева, закидывая голову назад.
Мари смотрела на нее с участием.
- А Постен тоже переедет в деревню? - спросила она, но таким тихим голосом, что ее едва можно было слышать.
- Вероятно! - отвечала с мелькнувшей на губах ее улыбкой Фатеева. - На днях как-то вздумал пикник для меня делать... Весь beau monde здешний был приглашен - дрянь ужасная все!
Проговоря это, m-me Фатеева закрыла глаза, как бы затем, чтобы не увидели в них, что в душе у ней происходит.
- Право, - начала она, опять передернув судорожно плечами, - я в таком теперь душевном состоянии, что на все готова решиться!
Мари ничего на это не сказала и потупила только глаза. Вскоре пришел Павел; Мари по крайней мере с полчаса не говорила ему о своем переезде.
- Ты знаешь, - начала, наконец, она, - мы переезжаем в Москву! - Голос ее при этом был неровен, и на щеках выступил румянец.
- А я-то как же? - воскликнул наивно Павел.
- Ты сам скоро переедешь в Москву, - поспешила ему сказать Мари; румянец уже распространился во всю щеку.
- А вы также уезжаете? - отнесся Павел к Фатеевой.
- Я уезжаю в деревню, - отвечала она; выражение лица ее в эту минуту было какое-то могильное.
- Совсем уж один останусь! - проговорил Павел и сделался так печален, что Мари, кажется, не в состоянии была его видеть и беспрестанно нарочно обращалась к Фатеевой, но той тоже было, по-видимому, не до разговоров. Павел, посидев немного, сухо раскланялся и ушел.
- Совсем молодой человек в отчаянии! - проговорила m-me Фатеева.
Мари держала глаза опущенными в землю.
- Это на вашей душе грех! - прибавила Фатеева.
- Ей-богу, я ни в чем тут не виновата! - возразила Мари серьезно. - Как же я должна была поступить?
- Не знаю, - сказала Фатеева.
Мари задумалась.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
"Мари, - писал он, - вы уже, я думаю, видите, что вы для меня все: жизнь моя, стихия моя, мой воздух; скажите вы мне, - могу ли я вас любить, и полюбите ли вы меня, когда я сделаюсь более достойным вас? Молю об одном скажите мне откровенно!"
От Еспера Иваныча между тем, но от кого, собственно, - неизвестно, за ним уж прислали с таким приказом, что отчего-де он так давно не бывал у них и что дяденька завтра уезжает совсем в Москву, а потому он приходил бы проститься. Павел, захватив письмо с собой, побежал, как сумасшедший, и действительно в доме у Имплевых застал совершенный хаос: все комнаты были заставлены сундуками, тюками, чемоданами. Мари была уже в дорожном платье и непричесанная, но без малейшего следа хоть бы какой-нибудь печали в лице. Павел пробовал было хоть на минуту остаться с ней наедине, но решительно это было невозможно, потому что она то укладывала свои ноты, книги, то разговаривала с прислугой; кроме того, тут же в комнате сидела, не сходя с места, m-me Фатеева с прежним могильным выражением в лице; и, в заключение всего, пришла Анна Гавриловна и сказала моему герою: "Пожалуйте, батюшка, к барину; он один там у нас сидит и дожидается вас".
Павел, делать нечего, пошел.
Еспер Иваныч, увидев племянника, как бы повеселел немного.
- Ну, и ты приезжай скорее в Москву! - сказал он.
- Я приеду, дядя, - отвечал Павел.
- Да, приезжай! - повторил Еспер Иваныч. - Аннушка! - крикнул он.
Та вошла.
- Дай мне вон оттуда, - сказал он.
Аннушка на это приказание отперла стоявшую на столе шкатулку и подала из нее Есперу Иванычу пакет.
- Это тебе, - сказал он, подавая пакет Павлу, - тут пятьсот рублей. Если отец не будет тебя пускать в университет, так тебе есть уж на что ехать.
- Дяденька, зачем вы беспокоитесь: отец отпустит меня! - проговорил Павел сконфуженным голосом.
- Все лучше; отпустит - хорошо, а не отпустит - ты все-таки обеспечен и поедешь... Маша мне сказывала, что ты хочешь быть ученым, - и будь!.. Это лучшая и честнейшая дорога для всякого человека.
- Я постараюсь быть им, и отец мне никогда не откажет в том, - произнес Павел, почти нехотя засовывая деньги в карман. Посидев еще немного у дяди и едва заметив, что тот утомился, он сейчас же встал.
- Я уж пойду к кузине, - сказал он, - прощайте дядя.
- Прощай! - проговорил Еспер Иваныч и поспешил племянника поскорее поцеловать. Он боялся, кажется, расплакаться и, чтобы скрыть это, усилился даже прибавить с усмешкою: - Не плачь, не плачь, скоро воротимся!
Павел почти бегом пробежал переходы до комнаты Мари, но там его не пустили, потому что укладывали белье.
- Мари, я совсем уже ухожу и желаю с вами проститься! - воскликнул он чуть-чуть не отчаянным голосом.
- Я сейчас выйду! - отвечала Мари и действительно показалась в дверях.
За нею тоже вышла и m-me Фатеева и, завернувшись, по обыкновению, в шаль, оперлась на косяк.
Одна только совершенно юношеская неопытность моего героя заставляла его восхищаться голубоокою кузиною и почти совершенно не замечать стройную, как пальма, m-me Фатееву.
- Ну-с, извольте, во-первых, хорошенько учиться, а во-вторых, приезжайте в Москву! - сказала Мари и подала Павлу руку.
- Слушаю-с, - отвечал он комическим тоном и как-то совершенно механически целуя ее руку, тогда как душа его была полна рыданиями, а руку ее он желал бы съесть и проглотить!
- Ну-с, адье! - повторил он еще раз.
- Адье, - повторила и Мари.
- Вы тоже скоро уезжаете? - обратился Павел к m-me Фатеевой.
- Тоже.
Он и ей протянул руку.
Она ему пожала ее.
Отдать письмо Мари, как видит сам читатель, не было никакой возможности.
XV
ДРУГОЙ УЧИТЕЛЬ И ДРУГОГО РОДА УВЛЕЧЕНИЕ
Как ни велика была тоска Павла, особенно на первых порах после отъезда Имплевых, однако он сейчас же стал думать, как бы приготовиться в университет. Более всего он боялся за латинский язык. Из прочих предметов можно было взять памятью, соображением, а тут нужна была усидчивая работа. Чтобы поправить как-нибудь себя в этом отношении, он решился перейти жить к учителю латинского языка Семену Яковлевичу Крестовникову и брать у него уроки. Об таковом намерении он написал отцу решительное письмо, в котором прямо объяснил, что без этого его и из гимназии не выпустят. "Ну, бог с ним, в первый еще раз эта маленькая подкупочка учителям будет!" - подумал полковник и разрешил сыну. Михайло Поликарпыч совершенно уверен был, что Павел это делает не для поправления своих сведений, а так, чтобы только позамилостивить учителя. Семен Яковлевич был совершенною противоположностью Николаю Силычу: весьма кроткий и хоть уже довольно пожилой, но еще благообразный из себя, он принадлежал к числу тех людей, которые бывают в жизни сперва хорошенькими собой мальчиками, потом хорошего поведения молодыми людьми и наконец кроткими и благодушными мужами и старцами. При небольшой сфере ума, Семен Яковлевич мог, однако, совершенно искренно и с некоторым толком симпатизировать всему доброму, умному и прекрасному, и вообще вся жизнь его шла как-то ровно, тихо и благоприлично. Происходя из духовного звания, он был женат на дворянке - весьма приятной наружности и с хорошими манерами. Хотя они около двадцати уже лет находились в брачном союзе, но все еще были влюблены друг в друга, спали на одной кровати и весьма нередко целовались между собой. Они очень чистоплотно жили; у них была какая-то необыкновенно белая и гладко вычесанная болонка, на каждом почти окне - по толстой канарейке; даже пунш, который Семен Яковлевич пил по вечерам, был какой-то красивый и необыкновенно, должно быть, вкусный. Совестливые до щепетильности, супруг и супруга - из того, что они с Павла деньги берут, - бог знает как начали за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него в комнате? Павел находил, что это все превосходно, и принялся вместе с тем заниматься латинским языком до неистовства: страницы по четыре он обыкновенно переводил из Цицерона{103} и откалывал их Семену Яковлевичу, так что тот едва успевал повторять ему: "Так, да, да!"
- Я и текст еще выучил, - прибавил Павел в заключение.
- И текст, давайте, спросим, - говорил Семен Яковлевич с удовольствием.
Павел и текст знал слово в слово.
- Эка памятища-то у вас, способности-то какие! - говорил Семен Яковлевич с удивлением.
Павел самодовольно встряхивал кудрями и, взяв под мышку начинавшую уж становиться ему любезною книжку Цицерона, уходил к себе в комнату.
Между тем наступил великий пост, а наконец и страстная неделя. Занятия Павла с Крестовниковым происходили обыкновенно таким образом: он с Семеном Яковлевичем усаживался у одного столика, а у другого столика, при двух свечах, с вязаньем в руках и с болонкой в коленях, размещалась Евлампия Матвеевна, супруга Семена Яковлевича.
В одно из таких заседаний Крестовников спросил Павла:
- А что, вы будете нынче говеть?
- Да, так, для формы только буду, - отвечал тот.
- Зачем же для формы только? - спросил Крестовников несколько даже сконфуженным голосом.
- Некогда, решительно! Заниматься надо! - отвечал Павел.
- Нет, вы лучше хорошенько поговейте; вам лучше бог поможет в учении, вмешалась в разговор Евлампия Матвеевна, немного жеманничая. Она всегда, говоря с Павлом, немного жеманилась: велик уж он очень был; совершенно на мальчика не походил.
Павел не согласен был с ней мысленно, но на словах ничего ей не возразил.
В страстной понедельник его снова не оставили по этому предмету в покое, и часу в пятом утра к нему вдруг в спальню просунул свою морду Ванька и стал будить его.
Павел взмахнул на него глазами.
- Семен Яковлевич приказали вас спросить, пойдете вы к заутрене? спросил Ванька сильно заспанным голосом.
Павлу вдруг почему-то стало совестно.
- Пойду, - отвечал он и, чтобы не дать себе разлениться, сейчас встал и потребовал себе умываться и одеваться.
Ванька спросонья, разумеется, исполнял все это, как через пень колоду валил, так что Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна уже ушли, и Павел едва успел их нагнать. Свежий утренний воздух ободряющим и освежающим образом подействовал на него; Павел шел, жадно вдыхая его; под ногами у него хрустел тоненький лед замерзших проталин; на востоке алела заря.
Приходская церковь Крестовниковых была небогатая: служба в ней происходила в низеньком, зимнем приделе, иконостас которого скорее походил на какую-то дощаную перегородку; колонны, его украшающие, были тоненькие; резьбы на нем совсем почти не было; живопись икон - нового и очень дурного вкуса; священник - толстый и высокий, но ризы носил коротенькие и узкие; дьякон - хотя и с басом, но чрезвычайно необработанным, - словом, ничего не было, что бы могло подействовать на воображение, кроме разве хора певчих, мальчиков из ближайшего сиротского училища, между которыми были недурные тенора и превосходные дисканты. Когда, в начале службы, священник выходил еще в одной епитрахили и на клиросе читал только дьячок, Павел беспрестанно переступал с ноги на ногу, для развлечения себя, любовался, как восходящее солнце зашло сначала в окна алтаря, а потом стало проникать и сквозь розовую занавеску, закрывающую резные царские врата.
В продолжение этого времени в церковь пришли две молоденькие девушки, очень хорошенькие собой; они сейчас же почти на первого на Павла взглянули как-то необыкновенно внимательно и несколько даже лукаво.
Павел тоже взглянул на них и потупился: он, как истый рыцарь, даже в помыслах хотел быть верен своей Мари.
Вслед за тем служба приняла более торжественный вид: священник надел ризу, появился дьякон, и певчие запели: "Чертог твой вижду, спасе мой, украшенный!" В воображении Павла вдруг представился чертог господа и та чистая и светлая одежда, которую надобно иметь, чтобы внити в него. Далее потом певчие запели: "Блюди убо, душе моя!" Павел почувствовал какой-то трепет в груди и желание, чтобы и его дух непрестанно блюл. Душа его, видно, была открыта на этот раз для всех возвышенных стремлений человеческих. Он возвратился из церкви под влиянием сильнейшего религиозного настроения, и когда потом, часу в двенадцатом, заблаговестили к преждеосвященной обедне, он первый отправился к службе; и его даже удивляло, каким образом такие религиозные люди, как Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна, молились без всякого увлечения: сходят в церковь, покланяются там в пояс и в землю, возвратятся домой только несколько усталые, как бы после какого-то чисто физического труда. Особенно на Павла подействовало в преждеосвященной обедне то, когда на средину церкви вышли двое, хорошеньких, как ангелы, дискантов и начали петь: "Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою!" В это время то одна половина молящихся, то другая становится на колени; а дисканты все продолжают петь. Священник в алтаре, возводя глаза к небу, медленно кадит, как бы напоминая то кадило, о котором поют. Наконец, он, в сопровождении дьякона, идет с преждеосвященными дарами. Все, в страхе - зреть святыню, падают ниц; несколько времени продолжается слегка только трепетное молчание; но хор певчих снова запел, и все, как отпущенные грешники, поднимаются. Две красивые барышни тоже кланяются в землю и хоть изредка, но все-таки взглядывают на Павла; но он по-прежнему не отвечает им и смотрит то на образа, то в окно. Возвратившись домой с церковной службы, Павел почувствовал уже потребность готовиться не из чего иного, как из закона божия, и стал учить наизусть притчи. Чистая и светлая фигура Христа стала являться перед ним как бы живая. Все это в соединении с постом, который строжайшим образом наблюдался за столом у Крестовниковых, распалило почти до фанатизма воображение моего героя, так что к исповеди он стал готовиться, как к страшнейшему и грознейшему акту своей жизни. Он в продолжение пятницы отслушал все службы, целый день почти ничего не ел и в самом худшем своем платье и с мрачным лицом отправился в церковь. Крестовниковы точно так же вели себя. Исповедь, чтобы кто не подслушал, происходила в летней церкви. Первая вошла туда госпожа Крестовникова и возвратилась оттуда вся красная и вряд ли немного не заплаканная. Вслед за ней исповедовался муж ее, который тоже вышел несколько красный. Какие у этих двух добрых человек могли быть особенные грехи, - сказать трудно!.. Павел вошел в исповедальню с твердым намерением покаяться во всем и на вопросы священника: верует ли в бога, почитает ли родителей и начальников, соблюдает ли посты - отвечал громко и твердо: "Грешен, грешен!" "Не творите ли против седьмой заповеди?" прибавил священник более уже тихим голосом. "Нет, - отвечал Павел с трепетом в голосе, - но я люблю, святой отец!", - заключил он, потупляя глаза.
- По-французски или по-русски? - спросил Павел, вставая и беря будто бы случайно с этажерки неразрезанный французский роман.
- Надеюсь, что вы сего не читали? - прибавил он.
- Нет, - отвечала Мари, думавшая, что он ей станет читать по-французски.
Павел неторопливо разрезал роман, прочел его заглавие, а потом произнес как бы наставническим тоном:
- Вы уж извините; я буду прямо вам читать по-русски, ибо по-французски отвратительнейшим образом произношу.
- Но тебе, может быть, это трудно будет? - спросила даже несколько удивленным тоном Мари.
- Не думаю, - отвечал Павел и начал читать ясно, отчетливо, как бы по отличному переводу.
- Ты славно, однако, знаешь французский язык, - сказала с удовольствием Мари.
- И вообразите, кузина, - продолжал Павел, - с месяц тому назад я ни йоты, ни бельмеса не знал по-французски; и когда вы в прошлый раз читали madame Фатеевой вслух роман, то я был такой подлец, что делал вид, будто бы понимаю, тогда как звука не уразумел из того, что вы прочли.
- Ты искусно, однако, притворялся! - заметила ему Мари.
- Надеюсь; но так как нельзя же всю жизнь быть обманщиком, а потому я и счел за лучшее выучиться.
- Но зачем же тебе так непременно хотелось выучиться по-французски?
- Для вас! Я не хотел, чтобы вы увидели во мне невежду.
Мари вся покраснела, и надо полагать, что разговор этот она передала от слова до слова Фатеевой, потому что в первый же раз, как та поехала с Павлом в одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), - в первый же раз, как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его:
- Вы для Мари выучились по-французски?
- Да, - отвечал Павел.
Разговор на несколько времени прекратился.
- У вас поэтому много силы воли? - начала m-me Фатеева снова.
- Много, - отвечал Павел.
- Я ужасно люблю в людях силу воли, - прибавила она, как бы совсем прячась в угол возка.
- А сами вы сим качеством награждены от природы или нет?
- Да, награждена, и мне это очень полезно оказалось в жизни.
- А вот, кстати, - начал Павел, - мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится это - хорошо, а не случится - тоже хорошо.
- Я не помню! - сказала m-me Фатеева каким-то протяжным голосом.
- Значит, под этими словами ничего особенного не заключалось?
- Не знаю, не помню!
- У Мари никакой нет особенной в Москве сердечной привязанности?
- Кажется, нет! - опять протянула Фатеева.
Будь на месте Павла более опытный наблюдатель, он сейчас бы почувствовал в голосе ее что-то неопределенное, но юноша мой только и услыхал, что у Мари ничего нет в Москве особенного: мысль об этом постоянно его немножко грызла.
- Ну-с, теперь об вас, - сказал он, окончательно развеселившись, скажите, вы очень несчастливы в вашей семейной жизни?
- Очень!
- Что же ваш муж - груб, глуп, зол?
- Он пьяный и дурной нравственности человек.
- И вас не любит?
- Вероятно!
- Зачем же вы живете с ним?
- Потому что у меня, кроме этого платья, что на мне, - ничего нет!
- Господи боже мой! - воскликнул Павел. - Разве в наше время женщина имеет право продавать себя? Вы можете жить у Мари, у меня, у другого, у третьего, у кого только есть кусок хлеба поделиться с вами.
Если бы Павел мог видеть лицо Фатеевой, то увидел бы, как она искренно усмехнулась всей этой тираде его.
- Вы говорите еще как мальчик! - сказала она и потом, когда они подъехали к их дому и она стала выходить из экипажа, то крепко-крепко пожала руку Павла и сказала:
- Мне надо умереть - вот что!
- Нет, мы вам не дадим умереть! - возразил он ей, и в голосе его слышалась решительность.
M-me Фатеева мотнула только головой и, как черная тень какая, скрылась в входную дверь своей квартиры.
XIV
ПЕРВЫЙ УДАР
Любовь слепа: Павел ничего не видел, что Мари обращалась с ним как с очень еще молодым мальчиком, что m-me Фатеева смотрела на него с каким-то грустным участием и, по преимуществу, в те минуты, когда он бывал совершенно счастлив и доволен Мари. Успокоенный словами Фатеевой, что у Мари ничего нет в Москве особенного, он сознавал только одно, что для него величайшее блаженство видаться с Мари, говорить с ней и намекать ей о своей любви. Сказать ей прямо о том у него не хватало, разумеется, ни уменья, ни смелости, тем более, что Мари, умышленно или нет, но даже разговор об чем бы то ни было в этом роде как бы всегда отклоняла, и юный герой мой ограничивался тем, что восхищался перед нею выходившими тогда библейскими стихотворениями Соколовского{95}.
И скрылась из вида долина Гарана,
И млечной утварью свет божий,
декламировал он, почему-то воображая, что слова "долина Гарана" и "млечная утварь" обрисовывают его чувства.
- Вы знаете, этот господин сослан? - говорил Павел.
- Да, знаю! - отвечала Мари.
- И знаете, за какое стихотворение?
- Гм! Гм! - подтвердила Мари.
- Шутка недурная-с! - подхватил Павел.
Мари ничего на это не сказала и только улыбнулась, но Павел, к удовольствию своему, заметил, что взгляд ее выражал одобрение. "Черт знает, как она умна!" - восхищался он ею мысленно.
Когда Мари была уже очень равнодушна с Павлом, он старался принять тон разочарованного.
Что мне в них
Я молод был;
Но цветов
С тех брегов
Не срывал,
Венков не вил
В скучной молодости!
читал он, кивая с грустью в такт головою и сам в эти минуты действительно искреннейшим образом страдал.
Однажды он с некоторою краскою в лице и с блистающими глазами принес Мари какой-то, года два уже вышедший, номер журнала, в котором отыскал стихотворение к N.N.
- О жрица неги! - начал он читать, явно разумея под этой жрицей Мари,
О жрица неги, счастлив тот,
Кого на одр твой прихотливый
С закатом солнца позовет
Твой взор то нежный, то стыдливый!
Кто на взволнованных красах
Минутой счастья жизнь обманет
И в утро с ложа неги встанет
С приметной томностью в очах!
Мари на это стихотворение не сделала ни довольного, ни недовольного вида, даже не сконфузилась ничего, а прослушала как бы самую обыкновенную вещь.
Вскоре после того Павел сделался болен, и ему не велели выходить из дому. Скука им овладела до неистовства - и главное оттого, что он не мог видаться с Мари. Оставаясь почти целые дни один-одинешенек, он передумал и перемечтал обо всем; наконец, чтобы чем-нибудь себя занять, вздумал сочинять повесть и для этого сшил себе толстую тетрадь и прямо на ней написал заглавие своему произведению: "Чугунное кольцо". Героем своей повести он вывел казака, по фамилии Ятвас. В фамилии этой Павел хотел намекнуть на молодцеватую наружность казака, которою он как бы говорил: я вас, и, чтобы замаскировать это, вставил букву "т". Ятвас этот влюбился в губернском городе в одну даму и ее влюбил в самого себя. В конце повести у них произошло рандеву в беседке на губернском бульваре. Дама призналась Ятвасу в любви и хотела подарить ему на память чугунное кольцо, но по этому кольцу Ятвас узнает, что это была родная сестра его, с которой он расстался еще в детстве: обоюдный ужас и - после того казак уезжает на Кавказ, и там его убивают, а дама постригается в монахини. Рвение Павла в этом случае до того дошло, что он эту повесть тотчас же сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое. Есперу Иванычу сказать об нем он побоялся, но Мари признался, даже и дал ей прочесть свое творение.
- Главное тут, кузина, - говорил он, - мне надобен дневник женщины, и я никак не могу подделаться под женский тон: напишите, пожалуйста, мне этот дневник!
- Хорошо, - сказала Мари и немного улыбнулась.
Когда Вихров через несколько дней пришел к ним, она встретила его с прежней полуулыбкой.
- Ты все тут о любви пишешь, - сказала она, не глядя на него.
- Да, - отвечал он, напротив, уставляя на нее глаза свои.
Дневником, который Мари написала для его повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых, дневник написан был прекрасным, правильным языком, и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою повесть дневник этот, а черновой, и особенно те места в нем, где были написаны слова: "о, я люблю тебя, люблю!", он несколько раз целовал и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись.
Касательно дальнейшей судьбы своего творения Павел тоже советовался с Мари.
- Я вот, как приеду в Москву, поступлю в университет, сейчас же напечатаю.
- Погодил бы немножко, ты молод еще очень! - возражала та.
- Но я не то, что сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, - объяснил Павел, - что ж, тот не убьет же меня за это: понравится ему - возьмет он, а не понравится - откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
- И то правда! - согласилась Мари.
Покуда герой мой плавал таким образом в счастии любви, приискивая только способ, каким бы высказать ее Мари, - в доме Имплевых приготовлялось для него не совсем приятное событие. Между Еспером Иванычем и княгинею несколько времени уже шла переписка: княгиня, с видневшимися следами слез на каждом письме, умоляла его переселиться для лечения в Москву, где и доктора лучше, и она сама будет иметь счастье быть при нем. Есперу Иванычу тоже хотелось: ему, может быть, даже думалось, что один вид и присутствие до сих пор еще любимой женщины оживят его. Анна Гавриловна также не имела ничего против этого: привыкшая исполнять малейшее желание своего идола, она в этом случае заботилась только о том, как его - такого слабого - довезти до Москвы. Наконец Еспер Иваныч призвал Мари и велел написать к княгине, что он переезжает в Москву. Мари приняла это известие с неописанным восторгом; как бы помешанная от радости, она начала целовать руки у отца, начала целовать Анну Гавриловну.
- Да что же вы, матушка барышня, прежде-то не сказали, что вам так хочется в Москву? - проговорила та.
- Не смела, Анна Гавриловна: я думала, что век уж здесь стану жить.
- Да что же у вас, жених, что ли, там какой есть, который вам нравится?
- Все есть, там блаженство! - проговорила Мари и, закрыв себе лицо руками, убежала.
- Надо скорей же ехать! - проговорил Еспер Иваныч, взглянув значительно на Анну Гавриловну.
- Да! - отвечала та в некотором раздумье и тотчас же пошла сделать некоторые предварительные распоряжения к отъезду.
Первая об этом решении узнала Фатеева, приехавшая к Имплевым ранее Павла. Известие это, кажется, очень смутило ее. Она несколько времени ходила по комнате.
- Я, в таком случае, сама перееду в деревню, - проговорила она, садясь около Мари и стряхивая с платья пыль.
Мари посмотрела на нее.
- А муж разве пустит? - спросила она.
- Вероятно! - отвечала Фатеева, как-то судорожно передернув плечами. Он здесь, ко всем для меня удовольствиям, возлюбленную еще завел... Все же при мне немножко неловко... Сам мне даже как-то раз говорил, чтобы я ехала в деревню.
- Что ж ты будешь там одна в глуши делать? - спросила ее Мари с участием.
- Умирать себе потихоньку; по крайней мере, там никто не будет меня мучить и терзать, - отвечала m-me Фатеева, закидывая голову назад.
Мари смотрела на нее с участием.
- А Постен тоже переедет в деревню? - спросила она, но таким тихим голосом, что ее едва можно было слышать.
- Вероятно! - отвечала с мелькнувшей на губах ее улыбкой Фатеева. - На днях как-то вздумал пикник для меня делать... Весь beau monde здешний был приглашен - дрянь ужасная все!
Проговоря это, m-me Фатеева закрыла глаза, как бы затем, чтобы не увидели в них, что в душе у ней происходит.
- Право, - начала она, опять передернув судорожно плечами, - я в таком теперь душевном состоянии, что на все готова решиться!
Мари ничего на это не сказала и потупила только глаза. Вскоре пришел Павел; Мари по крайней мере с полчаса не говорила ему о своем переезде.
- Ты знаешь, - начала, наконец, она, - мы переезжаем в Москву! - Голос ее при этом был неровен, и на щеках выступил румянец.
- А я-то как же? - воскликнул наивно Павел.
- Ты сам скоро переедешь в Москву, - поспешила ему сказать Мари; румянец уже распространился во всю щеку.
- А вы также уезжаете? - отнесся Павел к Фатеевой.
- Я уезжаю в деревню, - отвечала она; выражение лица ее в эту минуту было какое-то могильное.
- Совсем уж один останусь! - проговорил Павел и сделался так печален, что Мари, кажется, не в состоянии была его видеть и беспрестанно нарочно обращалась к Фатеевой, но той тоже было, по-видимому, не до разговоров. Павел, посидев немного, сухо раскланялся и ушел.
- Совсем молодой человек в отчаянии! - проговорила m-me Фатеева.
Мари держала глаза опущенными в землю.
- Это на вашей душе грех! - прибавила Фатеева.
- Ей-богу, я ни в чем тут не виновата! - возразила Мари серьезно. - Как же я должна была поступить?
- Не знаю, - сказала Фатеева.
Мари задумалась.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
"Мари, - писал он, - вы уже, я думаю, видите, что вы для меня все: жизнь моя, стихия моя, мой воздух; скажите вы мне, - могу ли я вас любить, и полюбите ли вы меня, когда я сделаюсь более достойным вас? Молю об одном скажите мне откровенно!"
От Еспера Иваныча между тем, но от кого, собственно, - неизвестно, за ним уж прислали с таким приказом, что отчего-де он так давно не бывал у них и что дяденька завтра уезжает совсем в Москву, а потому он приходил бы проститься. Павел, захватив письмо с собой, побежал, как сумасшедший, и действительно в доме у Имплевых застал совершенный хаос: все комнаты были заставлены сундуками, тюками, чемоданами. Мари была уже в дорожном платье и непричесанная, но без малейшего следа хоть бы какой-нибудь печали в лице. Павел пробовал было хоть на минуту остаться с ней наедине, но решительно это было невозможно, потому что она то укладывала свои ноты, книги, то разговаривала с прислугой; кроме того, тут же в комнате сидела, не сходя с места, m-me Фатеева с прежним могильным выражением в лице; и, в заключение всего, пришла Анна Гавриловна и сказала моему герою: "Пожалуйте, батюшка, к барину; он один там у нас сидит и дожидается вас".
Павел, делать нечего, пошел.
Еспер Иваныч, увидев племянника, как бы повеселел немного.
- Ну, и ты приезжай скорее в Москву! - сказал он.
- Я приеду, дядя, - отвечал Павел.
- Да, приезжай! - повторил Еспер Иваныч. - Аннушка! - крикнул он.
Та вошла.
- Дай мне вон оттуда, - сказал он.
Аннушка на это приказание отперла стоявшую на столе шкатулку и подала из нее Есперу Иванычу пакет.
- Это тебе, - сказал он, подавая пакет Павлу, - тут пятьсот рублей. Если отец не будет тебя пускать в университет, так тебе есть уж на что ехать.
- Дяденька, зачем вы беспокоитесь: отец отпустит меня! - проговорил Павел сконфуженным голосом.
- Все лучше; отпустит - хорошо, а не отпустит - ты все-таки обеспечен и поедешь... Маша мне сказывала, что ты хочешь быть ученым, - и будь!.. Это лучшая и честнейшая дорога для всякого человека.
- Я постараюсь быть им, и отец мне никогда не откажет в том, - произнес Павел, почти нехотя засовывая деньги в карман. Посидев еще немного у дяди и едва заметив, что тот утомился, он сейчас же встал.
- Я уж пойду к кузине, - сказал он, - прощайте дядя.
- Прощай! - проговорил Еспер Иваныч и поспешил племянника поскорее поцеловать. Он боялся, кажется, расплакаться и, чтобы скрыть это, усилился даже прибавить с усмешкою: - Не плачь, не плачь, скоро воротимся!
Павел почти бегом пробежал переходы до комнаты Мари, но там его не пустили, потому что укладывали белье.
- Мари, я совсем уже ухожу и желаю с вами проститься! - воскликнул он чуть-чуть не отчаянным голосом.
- Я сейчас выйду! - отвечала Мари и действительно показалась в дверях.
За нею тоже вышла и m-me Фатеева и, завернувшись, по обыкновению, в шаль, оперлась на косяк.
Одна только совершенно юношеская неопытность моего героя заставляла его восхищаться голубоокою кузиною и почти совершенно не замечать стройную, как пальма, m-me Фатееву.
- Ну-с, извольте, во-первых, хорошенько учиться, а во-вторых, приезжайте в Москву! - сказала Мари и подала Павлу руку.
- Слушаю-с, - отвечал он комическим тоном и как-то совершенно механически целуя ее руку, тогда как душа его была полна рыданиями, а руку ее он желал бы съесть и проглотить!
- Ну-с, адье! - повторил он еще раз.
- Адье, - повторила и Мари.
- Вы тоже скоро уезжаете? - обратился Павел к m-me Фатеевой.
- Тоже.
Он и ей протянул руку.
Она ему пожала ее.
Отдать письмо Мари, как видит сам читатель, не было никакой возможности.
XV
ДРУГОЙ УЧИТЕЛЬ И ДРУГОГО РОДА УВЛЕЧЕНИЕ
Как ни велика была тоска Павла, особенно на первых порах после отъезда Имплевых, однако он сейчас же стал думать, как бы приготовиться в университет. Более всего он боялся за латинский язык. Из прочих предметов можно было взять памятью, соображением, а тут нужна была усидчивая работа. Чтобы поправить как-нибудь себя в этом отношении, он решился перейти жить к учителю латинского языка Семену Яковлевичу Крестовникову и брать у него уроки. Об таковом намерении он написал отцу решительное письмо, в котором прямо объяснил, что без этого его и из гимназии не выпустят. "Ну, бог с ним, в первый еще раз эта маленькая подкупочка учителям будет!" - подумал полковник и разрешил сыну. Михайло Поликарпыч совершенно уверен был, что Павел это делает не для поправления своих сведений, а так, чтобы только позамилостивить учителя. Семен Яковлевич был совершенною противоположностью Николаю Силычу: весьма кроткий и хоть уже довольно пожилой, но еще благообразный из себя, он принадлежал к числу тех людей, которые бывают в жизни сперва хорошенькими собой мальчиками, потом хорошего поведения молодыми людьми и наконец кроткими и благодушными мужами и старцами. При небольшой сфере ума, Семен Яковлевич мог, однако, совершенно искренно и с некоторым толком симпатизировать всему доброму, умному и прекрасному, и вообще вся жизнь его шла как-то ровно, тихо и благоприлично. Происходя из духовного звания, он был женат на дворянке - весьма приятной наружности и с хорошими манерами. Хотя они около двадцати уже лет находились в брачном союзе, но все еще были влюблены друг в друга, спали на одной кровати и весьма нередко целовались между собой. Они очень чистоплотно жили; у них была какая-то необыкновенно белая и гладко вычесанная болонка, на каждом почти окне - по толстой канарейке; даже пунш, который Семен Яковлевич пил по вечерам, был какой-то красивый и необыкновенно, должно быть, вкусный. Совестливые до щепетильности, супруг и супруга - из того, что они с Павла деньги берут, - бог знает как начали за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него в комнате? Павел находил, что это все превосходно, и принялся вместе с тем заниматься латинским языком до неистовства: страницы по четыре он обыкновенно переводил из Цицерона{103} и откалывал их Семену Яковлевичу, так что тот едва успевал повторять ему: "Так, да, да!"
- Я и текст еще выучил, - прибавил Павел в заключение.
- И текст, давайте, спросим, - говорил Семен Яковлевич с удовольствием.
Павел и текст знал слово в слово.
- Эка памятища-то у вас, способности-то какие! - говорил Семен Яковлевич с удивлением.
Павел самодовольно встряхивал кудрями и, взяв под мышку начинавшую уж становиться ему любезною книжку Цицерона, уходил к себе в комнату.
Между тем наступил великий пост, а наконец и страстная неделя. Занятия Павла с Крестовниковым происходили обыкновенно таким образом: он с Семеном Яковлевичем усаживался у одного столика, а у другого столика, при двух свечах, с вязаньем в руках и с болонкой в коленях, размещалась Евлампия Матвеевна, супруга Семена Яковлевича.
В одно из таких заседаний Крестовников спросил Павла:
- А что, вы будете нынче говеть?
- Да, так, для формы только буду, - отвечал тот.
- Зачем же для формы только? - спросил Крестовников несколько даже сконфуженным голосом.
- Некогда, решительно! Заниматься надо! - отвечал Павел.
- Нет, вы лучше хорошенько поговейте; вам лучше бог поможет в учении, вмешалась в разговор Евлампия Матвеевна, немного жеманничая. Она всегда, говоря с Павлом, немного жеманилась: велик уж он очень был; совершенно на мальчика не походил.
Павел не согласен был с ней мысленно, но на словах ничего ей не возразил.
В страстной понедельник его снова не оставили по этому предмету в покое, и часу в пятом утра к нему вдруг в спальню просунул свою морду Ванька и стал будить его.
Павел взмахнул на него глазами.
- Семен Яковлевич приказали вас спросить, пойдете вы к заутрене? спросил Ванька сильно заспанным голосом.
Павлу вдруг почему-то стало совестно.
- Пойду, - отвечал он и, чтобы не дать себе разлениться, сейчас встал и потребовал себе умываться и одеваться.
Ванька спросонья, разумеется, исполнял все это, как через пень колоду валил, так что Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна уже ушли, и Павел едва успел их нагнать. Свежий утренний воздух ободряющим и освежающим образом подействовал на него; Павел шел, жадно вдыхая его; под ногами у него хрустел тоненький лед замерзших проталин; на востоке алела заря.
Приходская церковь Крестовниковых была небогатая: служба в ней происходила в низеньком, зимнем приделе, иконостас которого скорее походил на какую-то дощаную перегородку; колонны, его украшающие, были тоненькие; резьбы на нем совсем почти не было; живопись икон - нового и очень дурного вкуса; священник - толстый и высокий, но ризы носил коротенькие и узкие; дьякон - хотя и с басом, но чрезвычайно необработанным, - словом, ничего не было, что бы могло подействовать на воображение, кроме разве хора певчих, мальчиков из ближайшего сиротского училища, между которыми были недурные тенора и превосходные дисканты. Когда, в начале службы, священник выходил еще в одной епитрахили и на клиросе читал только дьячок, Павел беспрестанно переступал с ноги на ногу, для развлечения себя, любовался, как восходящее солнце зашло сначала в окна алтаря, а потом стало проникать и сквозь розовую занавеску, закрывающую резные царские врата.
В продолжение этого времени в церковь пришли две молоденькие девушки, очень хорошенькие собой; они сейчас же почти на первого на Павла взглянули как-то необыкновенно внимательно и несколько даже лукаво.
Павел тоже взглянул на них и потупился: он, как истый рыцарь, даже в помыслах хотел быть верен своей Мари.
Вслед за тем служба приняла более торжественный вид: священник надел ризу, появился дьякон, и певчие запели: "Чертог твой вижду, спасе мой, украшенный!" В воображении Павла вдруг представился чертог господа и та чистая и светлая одежда, которую надобно иметь, чтобы внити в него. Далее потом певчие запели: "Блюди убо, душе моя!" Павел почувствовал какой-то трепет в груди и желание, чтобы и его дух непрестанно блюл. Душа его, видно, была открыта на этот раз для всех возвышенных стремлений человеческих. Он возвратился из церкви под влиянием сильнейшего религиозного настроения, и когда потом, часу в двенадцатом, заблаговестили к преждеосвященной обедне, он первый отправился к службе; и его даже удивляло, каким образом такие религиозные люди, как Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна, молились без всякого увлечения: сходят в церковь, покланяются там в пояс и в землю, возвратятся домой только несколько усталые, как бы после какого-то чисто физического труда. Особенно на Павла подействовало в преждеосвященной обедне то, когда на средину церкви вышли двое, хорошеньких, как ангелы, дискантов и начали петь: "Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою!" В это время то одна половина молящихся, то другая становится на колени; а дисканты все продолжают петь. Священник в алтаре, возводя глаза к небу, медленно кадит, как бы напоминая то кадило, о котором поют. Наконец, он, в сопровождении дьякона, идет с преждеосвященными дарами. Все, в страхе - зреть святыню, падают ниц; несколько времени продолжается слегка только трепетное молчание; но хор певчих снова запел, и все, как отпущенные грешники, поднимаются. Две красивые барышни тоже кланяются в землю и хоть изредка, но все-таки взглядывают на Павла; но он по-прежнему не отвечает им и смотрит то на образа, то в окно. Возвратившись домой с церковной службы, Павел почувствовал уже потребность готовиться не из чего иного, как из закона божия, и стал учить наизусть притчи. Чистая и светлая фигура Христа стала являться перед ним как бы живая. Все это в соединении с постом, который строжайшим образом наблюдался за столом у Крестовниковых, распалило почти до фанатизма воображение моего героя, так что к исповеди он стал готовиться, как к страшнейшему и грознейшему акту своей жизни. Он в продолжение пятницы отслушал все службы, целый день почти ничего не ел и в самом худшем своем платье и с мрачным лицом отправился в церковь. Крестовниковы точно так же вели себя. Исповедь, чтобы кто не подслушал, происходила в летней церкви. Первая вошла туда госпожа Крестовникова и возвратилась оттуда вся красная и вряд ли немного не заплаканная. Вслед за ней исповедовался муж ее, который тоже вышел несколько красный. Какие у этих двух добрых человек могли быть особенные грехи, - сказать трудно!.. Павел вошел в исповедальню с твердым намерением покаяться во всем и на вопросы священника: верует ли в бога, почитает ли родителей и начальников, соблюдает ли посты - отвечал громко и твердо: "Грешен, грешен!" "Не творите ли против седьмой заповеди?" прибавил священник более уже тихим голосом. "Нет, - отвечал Павел с трепетом в голосе, - но я люблю, святой отец!", - заключил он, потупляя глаза.