- Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! вопил Рагуза.
   - Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.
   При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.
   - А что этот господин, - спросил его потихоньку Вихров, показывая на Рагузу, - в самом деле живописец, или только мошенник?
   - Только мошенник, надо быть! - отвечал спокойнейшим голосом Замин.
   - А картина у него действительно нарисована?
   - Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не принимают.
   - Искусство наше, - закричал между тем снова Рагуза, - должно служить, как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы поднять наше самосознание.
   - В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу картину? - возразил ему Замин. - В том, что наш Суворов - злодей, а поляки мученики?
   - Оно должно состоять, - кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого ответа, - когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать это время упадка.
   - Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.
   - Потому что, - кричал Рагуза, - в мире нет великих идей! Когда была религия всеми почитаема - живопись стояла около религии...
   - Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, возразил ему резко Замин.
   - Живопись всегда стояла около великой идеи религии, - этого только в России не знают!
   - Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, возразил ему насмешливо Замин.
   - Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, - кричал Рагуза, - и писал святых угодников.
   - Да, как же угодников: портреты с пап - хороши угодники, - возражал ему низкой октавой Замин.
   Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги живописи и Рафаэля.
   - Вы были за границей, видели религиозные картины? - допрашивал его Рагуза.
   - Нет, не был, да и не поеду - какого мне черта там не видать! пробасил Замин.
   - Видать есть многое, многое! - вскрикивал с каким-то даже визгом Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист Кольберт.
   - Этот господин, - начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, завзятый в душе поляк.
   - Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то обыкновенно бывают добродушнее, - возразил ему Вихров.
   - Нет, отчего же, и он рисует! - сказал, но как-то не совсем уверенно, Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее). - Я боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, - прибавил он.
   - И хорошо бы сделали, - сказал Вихров, - потому что Замин так прибьет вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.
   - Ну, нет, зачем же: нужно давать волю всяким убеждениям, - проговорил Плавин. - Однако позвольте, я, по преимуществу, вот вас хотел познакомить с Мануилом Моисеичем! - прибавил он, показывая на смотревшего на них с чувством Кольберта и как бы не смевшего приблизиться к ним.
   Вихров еще раз с тем раскланялся.
   - Господин Кольберт, собственно, пианист, но он желает быть композитором, - говорил Плавин.
   - Monsieur Вихров, сами согласитесь, - начал почти каким-то жалобным голосом Кольберт, - быть только тапером, исполнителем...
   - Званье незавидное, - поддержал и Вихров.
   - И потому, monsieur Вихров, я желал бы написать оперу и решительно не знаю, какую.
   При этом Кольберт как-то стыдливо потупил свои бесцветные глаза, а Вихров, в свою очередь, недоумевал - зачем и для чего он словно бы на что-то вызывает его.
   - Господин Кольберт, - начал объяснять за него Плавин, - собственно, хочет посвятить себя русской музыке, а потому вот и просил меня познакомить его с людьми, знающими русскую жизнь и, главным образом, с русскими писателями, которые посоветовали бы ему, какой именно сюжет выбрать для оперы.
   - Господи помилуй! - воскликнул Вихров. - Я думаю, всякий музыкант прежде всего сам должен иметь в голове сюжет своей оперы; либретто тут вещь совершенно второстепенная.
   - Но, monsieur Вихров, я желал бы иметь сюжет совершенно русский; к русским мотивам я уже частью прислушался; я, например, очень люблю ваш русский колокольный звон; потом я жил все лето у графа Заводского - вы не знакомы?
   - Нет, - отвечал Вихров.
   - У них все семейство очень музыкальное, и я записал там много песен; но некоторые мне показались очень странны, и я бы вот желал с вами посоветоваться.
   - Сделайте одолжение, - сказал Вихров.
   - Вот я записал, например, - продолжал будущий русский композитор, проворно вынимая из бокового кармана свою записную книжку, - русскую песню это пели настоящие мужики и бабы.
   "Душа ль моя, душенька, душа, мил сердечный друг", - прочитал Кольберт, нетвердо выговаривая даже слова.
   - Ну, первое слово я знаю, "душа", а "душенька" - это имя?
   - Как имя? - воскликнули в один голос Плавин и Вихров.
   - У Богдановича есть сочинение - "Душенька".
   - Нет, тут просто уменьшительное от слова "душа" и есть повторение того же слова, только в ласкательной форме, - объяснил Вихров.
   - А, monsieur! Понимаю, - поблагодарил Кольберт. - Теперь "мил", отчего же не "милый"?
   - Для стиха, сокращенное прилагательное, - объяснил еще раз Вихров.
   - Да, вот что, - согласился и Кольберт.
   - Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?
   - Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного великого композитора.
   - А Глинка-то наш! - возразил Вихров.
   - Monsieur Вихров, мне говорили очень умные люди, что опера Глинки испорчена сюжетом: в ней выведена пассивная страсть, а не активная, и что на этом драм нельзя строить.
   - Не знаю, можно ли на пассивных страстях строить драмы или нет - это еще спор! Но знаю только одно, что опера Глинки и по сюжету и по музыке есть высочайшее и народнейшее произведение.
   - Вы думаете? - спросил как бы с некоторым недоумением Кольберт.
   - Думаю! - отвечал Вихров и потом, видя перед собою жалкую фигуру Кольберта, он не утерпел и прибавил: - Но что вам за охота оперу писать?.. Попробовали бы сначала себя в небольших романсах русских.
   - Нет, мне бы уже хотелось оперу написать, - отвечал тот робко, но настойчиво.
   В это время спор в кабинете уже кончился. Оба противника вышли в зало, и Замин подошел к Вихрову, а Рагуза к хозяину.
   - Что, наговорились? - спросил его тот.
   - Мы уже с господином Заминым дали слово не разговаривать друг с другом, - прокричал Рагуза.
   - А что это за музыкант? - спросил Вихров Замина, воспользовавшись тем, что Кольберт отошел от них.
   - Жиденок один, ищущий свободного рынка для сбыта разной своей музыкальной дряни, - отвечал тот.
   - Вихров! - крикнул в это время Плавин Вихрову.
   Тот обернулся к нему.
   - Помните ли, как вы угощали меня представлениями милейшего нашего Замина? - проговорил Плавин. - И я вас хочу угостить тем же: вот господин Пенин (и Плавин при этом указал на пятого своего гостя, молодого человека, вышедшего тоже в зало), он талант в этом роде замечательный. Спойте, милейший, вашу превосходную песенку про помещиков.
   Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: "Долго нас помещики душили!"{438} Плавин восторженнейшим образом слушал, музыкант Кольберт - тоже; Рагуза, вряд ли только не нарочно, громко повторял: "О!.. Как это верно, как справедливо!" Замин и Вихров молчали. Окончивши песенку, молодой человек как бы спрашивал взором Плавина, что еще тот прикажет представить ему.
   - Канкан, Пенин, представьте, канкан! - разрешил ему тот.
   И юноша сейчас же вышел на середину зала, выгнулся всем телом, заложил пальцы рук за проймы жилета и начал неблагопристойным образом ломаться. У Плавина даже любострастием каким-то разгорелись глаза. Вихрову было все это скучно, а Замину омерзительно, так что он отплевывался. Вслед за тем юноша, по приказанию хозяина, представил еще пьяного департаментского сторожа и даже купца со Щукина двора; но все это как-то выходило у него ужасно бездарно, не смешно и, видимо, что все было заимствованное, а не свое. Вихров, наконец, встал и начал прощаться с хозяином.
   - Ведь хорошо? - спросил тот его, показывая глазами на молодого человека, все еще стоявшего посреди залы и, кажется, желавшего что-то еще представить.
   - Нет, напротив, очень нехорошо! - отвечал ему тот откровенно.
   Вместе с Вихровым стал прощаться и Замин с Плавиным. Обоих их хозяин проводил до самой передней, и когда он возвратился в зало, то Пенин обратился было к нему:
   - А вот, Всеволод Никандрович, я еще видел...
   - Нет, будет уж сегодня, довольно, - обрезал его Плавин и вслед за тем, нисколько не церемонясь, обратился и к прочим гостям: - Adieu, господа! Я поустал уже, а завтра мне рано вставать.
   Гости нисколько, как видно, не удивились таким его словам, а поспешили только поскорее с ним раскланяться и отправиться домой.
   Вихров и Замин шли мрачные по Невскому проспекту.
   - Что это за сборища он у себя делает? - спрашивал первый.
   - Как же, ведь либерал, передовой человек и меценат, - отвечал почти озлобленным голосом Замин.
   - Значит, мы с вами поэтому и попали к нему?
   - Поэтому, - отвечал Замин.
   - А скажите вот еще: что за народ здесь вообще? Меня ужасно это поражает: во-первых, все говорят о чем вам угодно, и все, видимо, не понимают того, что говорят!
   - Мозги здесь у всех жидки, ишь на болотине-то этакой разве может вырасти настоящий человек?.. Так, какие-то все ягели и дудки!.. - объяснил Замин.
   XIV
   ТАЙНЫЕ МУЧЕНИЯ
   Герой мой обыкновенно каждый день, поработав утром дома, часу во втором отправлялся к Эйсмондам. Генерала в это время никогда почти не было дома; он, по его словам, гулял все по Невскому, хоть на Невском его никто никогда не встречал. Обедал Вихров тоже по большей части у Эйсмондов: Мари очень благоразумно говорила, что зачем же ему одному держать хозяйство или ходить обедать по отелям, тогда как у них прекрасный повар и они ему очень рады будут. Генерал, с своей стороны, тоже находил эту мысль совершенно справедливою.
   После обеда Евгений Петрович обыкновенно спал часа по три. Женичка дома не жил: мать отдала его в один из лучших пансионов и сама к нему очень часто ездила, но к себе не брала; таким образом Вихров и Мари все почти время проводили вдвоем - и только вечером, когда генерал просыпался, Вихров садился с ним играть в пикет; но и тут Мари или сидела около них с работой, или просто смотрела им в карты. Такая жизнь влюбленных могла бы, кажется, почесться совершенно счастливою, но, на самом деле, это было далеко не так: лицо моего героя было постоянно мрачно. Он (и это особенно стало проявляться в нем в последнее время) как-то сухо начал встречаться с Мари, односложно отвечал на ее вопросы; сидя с ней рядом, он глядел все больше в сторону и явно делал вид, что занят чем-то другим, но никак уж не ею. Мари, в свою очередь, с каждым днем все больше и больше худела - и в отношении Вихрова обнаруживала если не страх, то какую-то конфузливость, а иногда и равнодушие к нему. Причина всему этому заключалась в том, что с самого приезда Вихрова в Петербург между им и Мари происходили и недоразумения и неудовольствия: он в первый раз еще любил женщину в присутствии мужа и поэтому страшно, мучительно ее ревновал - ревновал физически, ревновал и нравственно, но всего этого высказывать прямо никогда не решался; ему казалось, что этим чувством он унижает и себя и Мари, и он ограничивался тем, что каждодневно страдал, капризничал, говорил Мари колкости, осыпал старика генерала (в его, разумеется, отсутствии) насмешками... Мари все это очень хорошо видела и понимала, что происходит в душе нежно любимого ею человека, но решительно недоумевала, как и чем было помочь тому; к мужу она была действительно почти нежна, потому что считала это долгом для себя, своей неотклонимой обязанностью, чтобы хоть сколько-нибудь заслужить перед ним свой проступок. Физическую ревность Вихрова она, конечно, могла бы успокоить одним словом; но как было заговорить о том, когда он сам не начинал!..
   Однажды после обеда Вихров уселся перед камином, а Мари зачем-то вышла в задние комнаты. Вихров сидел довольно долгое время, потом стал понемногу кусать себе губы: явно, что терпение его начинало истощаться; наконец он встал, прошелся каким-то большим шагом по комнате и взялся за шляпу с целью уйти; но Мари в это мгновение возвратилась, и Вихров остался на своем месте, точно прикованный, шляпы своей, однако, не выпускал еще из рук. Взглянув ему в лицо, Мари на этот раз испугалась даже не на шутку - до того оно было ожесточенное и сердитое.
   - Разве ты уж уходишь? - спросила она, потупляясь перед ним.
   Под влиянием ее голоса Вихров как бы невольно опустился на прежнее место перед камином. Мари же отошла и села на свое обычное место перед рабочим столиком, - она уже ожидала, что ей придется выслушать несколько, как она выражалась, проклятий. Вихров в последнее время действительно в присутствии ее беспрестанно проклинал и себя, и свою жизнь, и свою злосчастную судьбу.
   - Где это вы все были? - спросил он ее на этот раз каким-то глухим голосом и не обращая своего лица к ней.
   - У Евгения Петровича в комнате, - он что-то нехорошо себя чувствует, отвечала Мари: лгать в этом случае она считала постыдным для себя.
   - Но за обедом он кушал как вол, - проговорил Вихров.
   Мари при этом немного вспыхнула от досады.
   - Нет, он очень немного ел, - возразила она.
   Вихров снова начал кусать себе губы и подрягивать досадливо ногой.
   - Вы свое внимание к нему до того простираете, что, когда он и здоровешенек, вам все представляется, что он болен; вы чересчур себя-то уж попусту волнуете, вам самим это может быть вредно! - проговорил ядовито Вихров.
   - Ах, вредно мне, только не то! - негромко воскликнула Мари.
   - Что же такое вам вредно? - спросил насмешливо Вихров.
   - Вредно, что очень уж глупо и безрассудно люблю тебя.
   - Что же вам мешает обратиться к вашему благоразумию и начать полную тихого семейного счастья жизнь? Уж, конечно, не я!.. - проговорил Вихров, и в голосе его явно послышались рыдания.
   Мари видела, что он любит ее в эти минуты до безумия, до сумасшествия; она сама пылала к нему не меньшею страстью и готова была броситься к нему на шею и задушить его в своих объятиях; но по свойству ли русской женщины или по личной врожденной стыдливости своей, ничего этого не сделала и устремила только горящий нежностью взор на Вихрова и проговорила:
   - А для тебя разве не тяжело это будет?
   - Нет, даже легко!.. Легко даже! - воскликнул Вихров и, встав снова со стула, начал ходить по комнате. - Переносить долее то, что я переносил до сих пор, я не могу!.. Одна глупость моего положения может каждого свести с ума!.. Я, как сумасшедший какой, бегу сюда каждый день - и зачем? Чтобы видеть вашу счастливую семейную жизнь и мешать только ей.
   - Но что же делать со всем этим? Как помочь тому? - спросила Мари.
   - Помочь одним можно: оставьте вашего мужа и уедемте за границу, а то двум богам молиться невозможно, да и не совсем хорошо.
   При этих словах Вихрова (он в первый еще раз высказал такое желание) Мари побледнела.
   - Это значит положить вечный позор на свою голову!.. - проговорила она.
   - Какой же тут позор особенный, - очень уж вы, видно, дорожите настоящим вашим положением.
   - О, нисколько! - воскликнула Мари. - Если бы дело было только во мне, то я готова была бы рабой твоей назваться, а не только что женщиной, любящей тебя, - но от этого зависит спокойствие и честь других людей...
   Вихров при этом вопросительно взглянул на Мари.
   - Спокойствие и честь моего сына и мужа, - заключила Мари.
   - Если вы спокойствие этих людей ставите выше моего спокойствия, то тут, разумеется, и разговаривать нечего, - проговорил Вихров.
   - Ты все сердишься и не хочешь согласиться со мной, что я совершенно права, - и поверь мне, что ты сам гораздо скорее разлюбишь меня, когда весь мой мир в тебе заключится; мы с тобой не молоденькие, должны знать и понимать сердце человеческое.
   - Да-с, все это прекрасно, но делиться вашим чувством с кем бы то ни было - мне слишком тяжело; я более двух лет приучаю себя к тому и не могу привыкнуть.
   - Я чувством моим ни с кем и не делюсь; оно всецело принадлежит тебе.
   - Всецело?.. Нет, Мари! - воскликнул Вихров, и потом, заметно сделав над собой большое усилие, он начал негромко: - Я без самого тяжелого, самого уязвляющего, оскорбляющего меня чувства, не могу себе вообразить минуты, когда вы принадлежите кому-нибудь другому, кроме меня!
   Мари покраснела.
   - Такой минуты нет и не существует, - проговорила она.
   - Есть, Мари, есть!.. - воскликнул Вихров. - И тем ужаснее, что вы, как и все, я думаю, женщины, не сознаете, до какой степени в этом случае вы унижаете себя.
   Мари еще более покраснела.
   - Я сказала тебе и повторяю еще раз, - продолжала она спокойным, впрочем, голосом, - что такой минуты нет!
   Вихров вопросительно посмотрел на Мари.
   - Каким же образом это могло так устроиться? - сказал он.
   - А таким, - отвечала она, - вам, мужчинам, бог дал много ума, а нам, женщинам, - хитрости.
   - Интересно это знать - скажите!
   - Ни за что! Больше того, что я тебе сказала, ты не услышишь от меня.
   - Ну, в таком случае я вам не верю.
   - Можете верить и не верить! И неужели ты думаешь, что если бы существовало что-нибудь подобное, так я осталась бы в теперешнем моем положении?
   - Но что же бы вы сделали такое?
   - А то, что прямо бы сказала, что люблю другого, и потому - хочет он для нашего сына скрыть это, пусть скрывает, а не хочет, то тогда я уеду от него.
   - Но теперь подобной надобности не предстоит, значит?
   - Нисколько!
   - Ну, пожалуйте ко мне за то! - проговорил Вихров, протягивая к ней руки.
   Мари подошла к нему, он обнял ее и стал целовать ее в грудь.
   - Человек решительно тот же зверь! Поверишь ли, что я теперь спокойнее, счастливее стал! - говорил Вихров.
   Мари на это только улыбнулась и покачала головой.
   - Но я все-таки тебе не совсем еще верю! - прибавил он.
   - Не знаю, как мне тебя уж и уверить, - отвечала Мари, пожимая плечами.
   - Но, кроме того, друг мой, - продолжал Вихров, снова обнимая Мари, мне скучно иногда бывает до бешенства, до отчаяния!.. Душа простору просит, хочется развернуться, сказать всему: черт возьми!
   - Развернись, если так тебе этого хочется, - проговорила Мари несколько уже и обиженным голосом.
   - Да не одному, Мари, а с тобой, с одной тобой в мире! Съездим сегодня хоть в оперу вдвоем; не все же забавляться картами.
   - Пожалуй, только все-таки надобно сказать мужу и предуведомить его, чтобы не показалось ему это странным.
   - Опять мужу! - воскликнул Вихров. - Делайте вы все это, но не говорите, по крайней мере, о том мне!
   - Хорошо, не буду говорить, - отвечала Мари с улыбкою.
   Вскоре после того послышался кашель генерала. Мари пошла к нему.
   - А я с Полем еду в театр, - сказала она довольно решительным голосом.
   - А! - произнес генерал почти с удовольствием. - И я бы, знаете, с вами поехал охотно!
   Мари внутренне обмерла.
   - Как же тебе ехать! Сейчас чувствовал озноб, и выезжать на воздух это сумасшествие! - воскликнула она.
   - Ну, ну, не поеду! - согласился генерал.
   Через полчаса Мари с Вихровым отправились в наемной карете в оперу. Давали "Норму"{445}. Вихров всегда восхищался этой оперой. Мари тоже. С первого удара смычка они оба погрузились в полное упоение.
   - Это единственная, кажется, опера, которой сюжет превосходен, говорил Вихров, когда кончился первый акт и опустился занавес.
   - Он очень естествен и правдоподобен, - подхватила Мари.
   - Мало того-с! - возразил Вихров. - Он именно остановился на той границе, которой требует музыка, потому что не ушел, как это бывает в большей части опер, в небо, то есть в бессмыслицу, и не представляет чересчур уж близкой нам действительности. Мы с этой реализацией в искусстве, - продолжал он, - черт знает до чего можем дойти. При мне у Плавина один господин доказывал, что современная живопись должна принять только один обличительный, сатирический характер; а другой - музыкант - с чужого, разумеется, голоса говорил, будто бы опера Глинки испорчена тем, что ее всю проникает пассивная страсть, а не активная.
   - Это что такое, я уж и не понимаю? - спросила Мари.
   - А то, что в ней выведена любовь к царю, а не эгоистическая какая-нибудь страсть: любовь, ревность, ненависть.
   - Ну, а все революционные оперы, - они тоже основаны на пассивной страсти, на любви к отечеству, - подхватила Мари.
   - Совершенно справедливо! - воскликнул Вихров. - И, кроме того, я вполне убежден, что из жизни, например, первобытных христиан, действовавших чисто уж из пассивной страсти, могут быть написаны и превосходные оперы и превосходные драмы.
   - Мне в "Норме", - продолжала Мари после второго уже акта, - по преимуществу, нравится она сама; я как-то ужасно ей сочувствую и понимаю ее.
   - Потому что вы сами на нее похожи, - сказал Вихров.
   - Я? - спросила Мари, уставляя на него свои большие голубые глаза.
   - Да, вы! Чем Норма привлекательна? Это сочетанием в себе света и тьмы: она чиста, свята и недоступна для всех, и один только в мире человек знает, что она грешна!
   - А, вот что! - произнесла Мари и покраснела уж немного. - Это, однако, значит быть добродетельной по наружности - качество не весьма похвальное.
   - Вы не то что добродетельны по наружности, а вы очень уж приличны; но как бы то ни было, поедемте отсюда к Донону ужинать.
   Мари опять уставила на него свои большие глаза.
   - Что же это: душа простору хочет? - сказала она.
   - Душа простору хочет, - отвечал Вихров.
   - Хорошо, поедем! - согласилась Мари, и после спектакля они, в самом деле, отправились к Донону, где Вихров заказал хороший ужин, потребовал шампанского, заставил Мари выпить его целые два стакана; сам выпил бутылки две.
   Разговор между ними стал делаться все более и более одушевленным и откровенным.
   - Ты, пожалуй, когда так будешь кутить, так и другого рода развлечения захочешь, - проговорила Мари.
   - Какого же?
   - Развлечения полюбить другую женщину.
   - Очень может быть, - отвечал Вихров откровенно.
   - Но в таком случае, пожалуйста, меня не обманывай, а скажи лучше прямо.
   - Никак не скажу, потому что если бы этого рода и случилось развлечение, то оно будет чисто временное; опять к вам же вернусь.
   - Ну, это бог знает, ты сам еще не знаешь того.
   - Совершенно знаю, потому что совершенно убежден, что больше всех женщин люблю вас.
   - Но за что же именно?
   - Вот уж этого никак не могу объяснить: за то, вероятно, что это была первая любовь, которой мы вряд ли не остаемся верными всю жизнь.
   - А я думала, что немножко и за другое, - произнесла Мари.
   - А именно?
   - За согласие во взглядах и убеждениях...
   - Может быть, и то! - подхватил Вихров.
   Когда они сели в карету, он велел кучеру ехать не на Литейную, где жил генерал, а к себе на квартиру.
   - И это тоже душа простора просит? - спросила его еще раз Мари.
   - И это тоже! - отвечал Вихров.
   Мари возвратилась домой часу во втором. Генерал собирался уже совсем лечь спать.
   - Где это ты так долго была? - спросил он ее с некоторым беспокойством.
   - К Донону ужинать с Полем заезжали, - отвечала она, проходя мимо его комнаты, но не заходя к нему.
   - А, это хорошо! Что ж вы ужинали? - спросил ее генерал.
   - Да я и не знаю, все очень вкусные вещи.
   - Там славно кормят, славно; надобно и мне туда с Эммой съездить! произнес генерал вполголоса и затем задул свечу, отвернулся к стене и заснул мирным сном.
   XV
   ДРУГОГО РОДА ВЕЧЕР У ПЛАВИНА
   Перед масленицей Эйсмонд и Вихров одновременно получили от Плавина печатные пригласительные билеты, которыми он просил их посетить его 11-го числа февраля, в 10 часов вечера.
   - Это, надо быть, именины его будут, - сказал генерал.
   - Вероятно, - отвечал Вихров.
   - А что, вы поедете?
   - Не думаю!
   - Ну, нет, - что там, поедемте, он человек почтенный; я одиннадцатого числа заеду к вам и непременно утащу вас.
   Последнее время генерал заметно заискивал в Вихрове и как бы даже старался снискать его интимную дружбу. 11-го числа часов в 9 вечера он действительно заехал к нему завитой и напомаженный, в полном генеральском мундире, в ленте и звезде.
   - Пора, пора! - говорил он, как-то семеня ногами и имея в одно и то же время какой-то ветреный и сконфуженный вид.
   Вихров ушел к себе в спальню одеваться.
   - Пожалуй, надобно будет белый галстук надеть? - спросил он оттуда.
   - Непременно-с! - отвечал генерал, охорашиваясь перед зеркалом и заметно оставаясь доволен своею физиономиею. - У него все будет знать, прибавил он.
   - Знать? - переспросил Вихров.
   - Да-с! Сенаторы и министры считают за честь у него быть.
   - Вот как! - произнес герой мой, и (здесь я не могу скрыть) в душе его пошевелилось невольное чувство зависти к прежнему своему сверстнику. "За что же, за что воздают почести этому человеку?" - думал он сам с собой.
   В карете генерал, когда они поехали, тоже все как-то поеживался, откашливался; хотел, как видно, что-то такое сказать и не находился; впрочем, и пространство, которое им надобно было проехать до квартиры Плавина, было слишком небольшое, а лошади несли их быстро, так что через какие-нибудь минуты они очутились уже у подъезда знакомого нам казенного дома.