бесконечный, растянутый на годы, ряд унылых процессов. Иное - дела,
окруженные вниманием общественности. Первый же его крупный процесс
националистической партии "Дашнакцутюн" отозвался шепотом по салонам,
именем в газетных отчетах: "Слышали? Читали?.. Не откажите познакомить!..
Ах, вы такой молодой, а так блестяще вели защиту!.." Потом Россию
всколыхнуло дело Бейлиса. Непосредственно приобщиться к нему не было
возможности: оно стряпалось в Киеве под эгидой местных губернских властей.
Но Александр Федорович предложил в коллегии столичных адвокатов выступить с
резолюцией протеста. Объехал конторы, собрал подписи. В высших сферах был
поднят вопрос о привлечении его к ответственности. Шум необыкновенный. Имя
- уже заглавными литерами на газетных полосах. Максимально мог грозить
месяц тюрьмы. Да и то лишь в случае лишения депутатской неприкосновенности
- к тому времени он был уже в Думе. Последним предвоенным громким его делом
было депутатское расследование расстрела рабочих на Ленских золотых
приисках. Речь в Таврическом. Брошюра "Правда о Лене", конфискованная
властями... Депутаты-трудовики выбрали его своим лидером.
"Человек - это стиль", - говорят англичане. Его стиль - возбуждение
общественного напряжения, пусть лишь ради скандала...
Сейчас, вскинув голову, опустив глаза, глядя себе под ноги, бледный -
бритое пудреное лицо, напряженные губы, - он взбежал на трибуну. Легкий
поклон в сторону кресла Родзянки. Взмах белой руки - будто в зал брошена
перчатка:
- Господа! Примирение со старой властью невозможно. В моменты
исторических испытаний Дума будет с народом! Все слова, которыми можно
заклеймить власть, преступную перед государством, сказаны. Не нужно
выставлять на первый план жалкую фигуру Протопопова. Дело не в Протопопове
- дело в системе!..
Александр Федорович рассчитал точно. Недавно назначенный Николаем II
министр внутренних дел Протопопов при вступлении в должность в раболепном
восторге не нашел ничего лучшего, как изречь: "Я признаю себя слепым
исполнителем воли государя". Даже монархисты обрушились на этакого болвана:
"Подобные утверждения недопустимы: слуги царя - не слепые, а сознательные
исполнители царской воли. Царю нужны слуги, а не холопы". Либералы же
воспользовались одиозной фигурой, чтобы отыграться: Протопопов был
ставленником Распутина. Имя тобольского проходимца было запрещено упоминать
публично и в печати, зато можно было отвести душу на его клевретах.
Керенский продолжал:
- Я напомню вам случай: на Марсовом поле один городовой изнасиловал
швейку. К нему на помощь прибежал другой представитель власти и совершил то
же самое.
В зале поднимается шум. Еще не разобрать - сочувствие, негодование или
смех.
- Прошу вас таких примеров не приводить, - наклоняется сверху над
кафедрой Родзянко, брезгливо оттопыривая губу.
Керенский не обращает внимания:
- Какова была бы роль гражданина, который в этот момент, вместо того
чтобы оторвать невинную жертву от насилователя, сказал бы, что завтра по
закону он донесет об этом в соответствующее учреждение?
Александр Федорович делает паузу и сам же отвечает:
- Если власть пользуется аппаратом закона и аппаратом государственного
правления только для того, чтобы насиловать страну, чтобы вести ее к
гибели, обязанность граждан...
Это уж слишком! Родзянко во всю громадность своего роста поднимается
над председательским столом:
- Член Государственной думы Керенский! Ввиду того что вы позволяете
себе призывать к неподчинению законам, я лишаю вас слова!
- Я хочу!.. - настаивает оратор.
- Я лишил вас слова, - лицо Михаила Владимировича начинает багроветь.
- Я хотел только...
- Лишаю вас слова, потрудитесь оставить кафедру, пли я вынужден буду
принять меры!
- Я протестую против того, что не дают возможности... Родзянко
выбирается из-за стола и направляется к вы-
ходу за кулисы. Эта акция означает, что заседание прервано.
В зале бушуют страсти. Правое крыло возмущено: почему председатель не
исключил наглеца на десяток заседаний? Из центра зала доносятся свист и
топот.
Председатель знает, что делает: по возобновлении заседания он объявит
прения исчерпанными. В портфеле у него лежит подписанный Николаем II
высочайший указ, коим деятельность четвертой Думы прерывается на месяц, до
шестнадцатого января нового, семнадцатого года.


    3



Серго натянул вожжи, придерживая лошадей на крутом спуске, а когда
кибитка съехала на лед, отпустил, взмахнул кнутовищем:
- Ачу, ачу, цхено, цхено!..[Скачи, скачи, мой конь!.. (Из народной
песни.) (груз.)]
Брызнули, зазвенели бубенцы, запели полозья, огненный ветер резанул по
глазам. От рывка Серго опрокинулся на спинку сиденья:
- Ачу, ачу!
Зимний почтовый тракт пролегал по закованному в белую броню, продутому
ветрами руслу Лены - широкая дорога, плавно огибающая нагромождения
торосов. С обеих сторон над нею нависали заснеженные обрывистые берега, а
поверху, к самой их кромке, подступали вековые пихты и лиственницы - словно
дозорные таежного войска.
Впереди, низко, будто выкатилось на реку да так и остановилось,
запнувшись о льдину, светило солнце - дымный красно-сизый шар, обросший
морозным мхом.
Серго, когда выезжал, посмотрел на градусник: пятьдесят. Обычно.
Привычно. Мороз лишь обжигал переносье и глаза: в надвинутом на самые брови
лисьем малахае, дохе и оленьих, шерстью внутрь и наружу этербасах никакой
мороз не проберет.
Выносливые косматые лошаденки бежали споро. Вызванивали бубенцы.
Забившись в угол кибитки, тонко, на одной протяжной ноте пел якут. Если бы
не этот тоскливый звук, Серго подумал бы, что его спутник спит: смежены
веки, сомкнуты губы, обтянуты блестящей коричневой кожей широкие скулы. О
чем его песня?..
Нижний край солнца, будто растопив реку, начал погружаться в нее.
Успеть бы засветло подняться с тракта на правый берег, на тропу, ведущую к
наслегу - якутской деревушке, затерянной в тайге...
Якут добрался до Покровского на лыжах. Широкие и короткие, с нашитым
на полозы мехом, сейчас они лежали в ногах поперек кибитки.
Коллега Серго фельдшер Слепцов перевел:
- У него жена никак не может родить, шибко мучается. Говорит, не
беспокоил бы нас, да их шаман ушел камлать в другой наслег, к самому
тойону.
Серго взял всегда готовый саквояж с медикаментами и инструментами,
запряг своих выездных. Деревни русских поселенцев и якутские наслеги вверх
по Лене и по обоим ее берегам были его вотчиной, его владениями. На
пол-Европы. Ну, это, пожалуй, хватил. Но с пол-Франции - не меньше. Богач!
Хоть и не собирает ясак соболями да горностаями и не ломится его стол от
яств, а подвластны ему жизнь и смерть разноплеменного люда на всей шири
этих пространств. А что до стола, так через три дня вернется он в
Покровское - и в дом к Павлуцким: "Принимайте нахлебника!" И Зинаида
Гавриловна поставит перед ним на стол полную тарелку наваристых щей и,
прижав буханку к груди, отрежет от каравая полуфунтовый ломоть с хрустящей
корочкой. В их доме самый вкусный хлеб, который он когда-либо едал. На
какие яства он согласится обменять такое?..
- Ачу, ачу!..
Звенят копыта, поют полозья, заливаются бубенцы. Тя-"ет свою
нескончаемую тревожную песню якут. Не спросил Слепцова: первенца ждет? Вряд
ли. У них к тридцати годам уже с десяток ребятишек. Мал мала меньше.
Кожушок до пят на голом тельце...
Да... И ему уже два месяца, как перевалило за тридцать, а ни детей, ни
кола ни двора...
Скалистый берег навис над трактом. Снег еще слепил, но уже по дальнему
краю подернулся пепельно-розовой дымкой, и солнце опустилось в реку
наполовину. Короток световой день. Четыре часа. Успеть бы дотемна...
Солнце, как огненная арка, стояло прямо посреди дороги. Прищурил глаза
- сквозь ресницы, покрывшиеся от дыхания инеем, полыхает узор, как на
ширазском ковре. Затейливый орнамент, вытканный прихотливой мастерицей. И
сиреневые тени на розовом снегу - как узор. Нет предела фантазии мастерицы,
но есть свой ритм, никем но разгаданная тайна творчества. Ткет на века,
хоть стели под копыта коней. Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс,
четче узор... Так и его жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все
нипочем, будто и вправду предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы
Имеретин - и хмурое Приангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй;
выжженные солончаки Апшерона - it каменистые долины Персии; городок Лонжюмо
под Парижем - и угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами -
российская Бастилия... А вот теперь - ледяной тракт по одной из величайших
рек мира, берущей начало в сибирском варнацком море... Мастерица судьба
смогла бы придумать узор причудливей?..
Если бы вот так катить тысячи верст все вверх и вверх, добрался бы он
до самого Байкала, а там уже рукой подать и до "железки". И кати до
Питера...
Покорный судьбе умирает рабом. Л он - свободен, хоть и оковывали его
по рукам и ногам железом и, может быть, снова окуют. И он любит жизнь. Он
любит палящее солнце и ослепляющую моряну. Любит мороз, от которого железо
становится хрупким, как стекло.
- Ачу, ачу!..
Садится солнце. Крепчает мороз. Звонче и резче - бубенцы. Уже нет
узора теней на снегу. Только сиреневое свечение неба, скал, ледяных
торосов. Удивительная в этих краях зима: не шелохнется ветвь, не
поколеблется столб дыма над жильем. Словно заколдованные, стынут в
безмолвии деревья и камни, одетые в панцири доспехов, в шлемы и латы. Его
замершие до назначенного часа Ав-тандилы...
Выносливы косматые лошаденки. Пар из ноздрей - будто раскуривают
трубки. На гривах и боках осел иней.
Он еще не решил окончательно для себя... Но все эти последние дни он
живет предчувствием счастья. А что больше этого может придать силы? Эх-ха!
Он - брат этой реки и ровня ее неприступным обрывистым берегам. Его душа
открыта. А у него на родине говорят: открой свою дверь - у других открытой
найдешь.
- Ачу, ачу, цхено!..
Вот и последний поворот. За излучиной реки должна быть тропа,
поднимающаяся на крутой берег Лены, а от берега, через тайгу - к наслегу,
где мучается в родах ц ждет его помощи женщина.


    4



В протопленном кабинете окно было распахнуто во всю ширь - царь любил
морозный, огуречного запаха воздух. Любил, когда ежились и вбирали головы в
жесткие воротники камзолов удостоенные аудиенции сановники, - тем короче их
надоедливые просьбы, тем быстрее выветривало их из кабинета.
В окно видны макушки лип губернаторского парка и заднепровская даль.
Старинный парк обрывался у реки. Здесь, в Могилеве, Николаю многое
напоминало любезное Царское Село.
Жаль лишь, что и в декабре мало снега в аллеях. Но зато в куще ветвей
много гнезд и можно не отказать себе в удовольствии прихватить в часы
прогулок "манлихер", давний подарок бельгийского короля, и пострелять
черных птиц.
Мысль о воронах, скользнувшая на ружье, а от ружья - на бедного
короля, навела на горестные размышления: владения его нынче под Вильгельмом
и Польша под Вильгельмом, а Румыния - под Францем-Иосифом. И Дарданеллы -
как локоть: не укусишь...
Чтобы успокоиться, Николай снял со стойки ружье, начал высматривать из
окна осторожную птицу. Но досадная мысль не отвязывалась. "Мы, царь
Польский, князь Болгарский, наследник Норвежский..." Вряд ли кто в империи
знал все государевы титулы. Николай еще цесаревичем зазубрил их и в любую
минуту мог отчеканить наизусть, как "Отче наш". Выглядывая хриплоголосую
птицу, затаившуюся меж ветвей, он повторял сейчас про себя, как заклинание:
"Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай вторый, .император и
самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский;
царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь
Херсониса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь
Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, князь Эстляндский,
Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само-гитский, Белостокский,
Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных;
государь и великий князь Новгорода низовския земли, Черниговский;
Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский,
Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны
повелитель; и госупредела фантазии мастерицы, но есть свой ритм, никем но
разгаданная тайна творчества. Ткет на века, хоть стели под копыта коней.
Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс, четче узор... Так и его
жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все нипочем, будто и вправду
предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы Име-ретии - и хмурое
Прнангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй; выжженные солончаки
Апшерона - и каменистые долины Персии; городок Лонжюмо под Парижем - и
угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами - российская Бастилия... А
вот теперь - ледяной тракт по одной из величайших рек мира, берущей начало
в сибирском варнацком море... Мастерица судьба смогла бы придумать узор
причудливей?..
Если бы вот так катить тысячи верст все вверх и вверх, добрался бы он
до самого Байкала, а там уже рукой подать и до "железки". И кати до
Питера...
Покорный судьбе умирает рабом. А он - свободен, хоть и оковывали его
по рукам и ногам железом и, может быть, снова окуют. И он любит жизнь. Он
любит палящее солнце и ослепляющую моряну. Любит мороз, от которого железо
становится хрупким, как стекло.
- Ачу, ачу!..
Садится солнце. Крепчает мороз. Звонче и резче - бубенцы. Уже нет
узора теней на снегу. Только сиреневое свечение неба, скал, ледяных
торосов. Удивительная в этих краях зима: не шелохнется ветвь, не
поколеблется столб дыма над жильем. Словно заколдованные, стынут в
безмолвии деревья и камни, одетые в панцирп доспехов, в шлемы и латы. Его
замершие до назначенного часа Автандилы...
Выносливы косматые лошаденки. Пар из ноздрей - будто раскуривают
трубки. На гривах и боках осел иней.
Он еще не решил окончательно для себя... Но все эти последние дни он
живет предчувствием счастья. А что больше этого может придать силы? Эх-ха!
Он - брат этой реки и ровня ее неприступным обрывистым берегам. Его душа
открыта. А у него на родине говорят: открой свою дверь - у других открытой
найдешь.
- Ачу, ачу, цхено!..
Вот и последний поворот. За излучиной реки должна быть тропа,
поднимающаяся на крутой берег Лены, а от берега, через тайгу - к наслегу,
где мучается в родах и ждет его помощи женщина.


    4



В протопленном кабинете окно было распахнуто во всю ширь - царь любил
морозный, огуречного запаха воздух. Любил, когда ежились и вбирали головы в
жесткие воротники камзолов удостоенные аудиенции сановники, - тем короче их
надоедливые просьбы, тем быстрее выветривало их из кабинета.
В окно видны макушки лип губернаторского парка и заднепровская даль.
Старинный парк обрывался у реки. Здесь, в Могилеве, Николаю многое
напоминало любезное Царское Село.
Жаль лишь, что и в декабре мало снега в аллеях. Но зато в куще ветвей
много гнезд и можно не отказать себе в удовольствии прихватить в часы
прогулок "манлихер", давний подарок бельгийского короля, и пострелять
черных птиц.
Мысль о воронах, скользнувшая на ружье, а от ружья - на бедного
короля, навела на горестные размышления: владения его нынче под Вильгельмом
и Польша под Вильгельмом, а Румыния - под Францем-Иосифом. И Дарданеллы -
как локоть: не укусишь...
Чтобы успокоиться, Николай снял со стойки ружье, начал высматривать из
окна осторожную птицу. Но досадная мысль не отвязывалась. "Мы, царь
Польский, князь Болгарский, наследник Норвежский..." Вряд ли кто в империи
знал все государевы титулы. Николай еще цесаревичем зазубрил их и в любую
минуту мог отчеканить наизусть, как "Отче наш". Выглядывая хриплоголосую
птицу, затаившуюся меж ветвей, он повторял сейчас про себя, как заклинание:
"Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай вторый, .император и
самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский;
царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь
Херсониса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь
Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, князь Эстлянд-ский,
Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само-гитский, Белостокский,
Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных;
государь и великий князь Новгорода низовския земли, Черниговский;
Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский,
Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны
повелитель; и государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и
области Арменския..."
Слова выкатывались из сот памяти, звуча, как пластинки ксилофона, -
хотя за каждым словом были народы, тысячи и миллионы мужчин и женщин, были
равнины и горы, обычаи и надежды, были общие для всех, но так по-разному
понимаемые мечты о счастье.
"...Черкасских и Горских князей и иных наследный государь и
обладатель; государь Туркестанский, наследник Норвежский, герцог
Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмерсенский и Ольденбургский".
На "герцоге Ольденбургском" ворона не выдержала, прянула с ветви.
Николай выстрелил. Удовлетворенно опустил ружье. Вот так бы наповал - всех
врагов, внешних и внутренних...
- Разрешите, ваше величество? - прервал ход его размышлений дворцовый
комендант Воейков, входя в кабинет. За ним в проеме двери виднелась фигура
дежурного адъютанта с рулоном карт в руках. Царь понял, что наступило время
утреннего доклада. Молча кивнул.
Адъютант с помощью казака-конвойца укрепил на стене листы
карты-десятиверстки всего театра мировой войны - от Восточного фронта до
Западного, от Атлантики до Палестины и Африки. Затем комендант и остальные
вышли, а в кабинете появился генерал Алексеев, начальник штаба верховного
главнокомандующего.
Ясно и четко, читая по листкам, он начал доклад. Полированная указка
заскользила с самого верха, с Северного фронта, от Рижского залива и Двины,
вниз, к Карпатам, затем перескочила на Кавказ.
Сюда, в тихий местечковый Могилев, в Ставку война докатывалась лишь
шелестом сводок, постукиванием аппаратов Юза и вкрадчивыми голосами
немногих высокопоставленных лиц, допускаемых в кабинет царя. То, что в
армиях, в засыпанных снегом окопах в сию минуту находилась половина всего
трудоспособного мужского населения державы, Николай знал по отвлеченной
цифре - четырнадцать с половиной миллионов. Будь эта цифра иной - скажем,
десять или двадцать миллионов, - он бы не удивился, не огорчился и не
обрадовался: ему было все равно. Недавно Алексеев составил сводку потерь
русской армии с начала войны по декабрь нынешнего, шестнадцатого года.
Убитых, раненых, контуженных, пострадавших от газов и пропавших без вести
оказалось почти семь миллионов. По сведениям противоборствующей стороны,
потери неприятеля составили четыре миллиона. Выходило: без малого по двое
русских на каждого немца или австрийца. Ну и что? Россия куда обширней
территориями и богаче населением.
- Как много мужчин призывного возраста у нас еще не под ружьем? -
прервал докладчика царь.
- Пятнадцать миллионов, ваше величество, - неожиданный вопрос не
застал начальника штаба врасплох. - Однако из них два миллиона - в занятых
противником областях, пять миллионов подлежат освобождению по физической
неспособности и три миллиона освобождены для нужд промышленности,
транспорта и прочих государственных надобностей.
- Два... пять... три... Десять. Значит, еще пять миллионов подлежат
мобилизации? Недурно, недурно! Шапками можем закидать!..
Генерал промолчал. Маленький, сухонький, с лысой, похожей на
шаббазскую дыню головой - такие присылал к государеву столу эмир Бухары, -
Михаил Васильевич Алексеев был начальником штаба, любезным верховному
главнокомандующему. Он ни в чем и никогда не перечил. Весьма усердный, с
зари до зари копошился в бумагах и никогда ни о чем не просил. В свою
очередь и Николай ни в какие дела штаба не вмешивался, оставив на свое
усмотрение лишь одно - назначения личного состава. Ему казалось, что война
не ведомыми никому из земных существ путями катится и катится, а к чему
прикатится - одному богу ведомо. На него и должно уповать. И ежедневные
доклады были лишь проформой, докучливой обязанностью. Так уж положено:
начальник штаба говорит - верховный главнокомандующий слушает.
На протяжении всех трех столетий существования династий среди
Романовых не было ни одного штатского. Цесаревичи - наследники престола - и
великие князья надевали гвардейские мундиры едва ли не в колыбели, и посему
каждый верил в себя как в прирожденного военачальника и полководца. Николай
же, перебирая в уме предшествовавших ему от тринадцатого колена императоров
всероссийских, набирал себе заслуг более, чем остальным: сызмальства не
было у него иных привязанностей, кроме армии, и отдохновение от
обременительных государственных забот находил он только на плацах и
биваках.
Правда, то были плацы парадов и смотров да биваки маневров с
"чаепитиями" в шатрах с гербом.
К первой своей войне, русско-японской, он относился просто как к
досадной оплошности - благо велась она далеко. В памяти его осталась не
столько она, сколько порожденные ею страшные годы смуты. В последнее время
до царя доходит: приближенных снова пугает призрак пятого года, ропот по
губерниям, забастовки по заводам. Не может того быть!
Он даже притопнул от досады. У него пятнадцать миллионов солдат! Какие
смутьяны устоят перед преданным ему войском?..
Алексеев закончил доклад, отложил указку:
- Разрешите, ваше величество, огласить всеподданнейшую просьбу
генерал-адъютанта Иванова?
- Что там еще? - царь недовольно вскинул голову: он не любил, когда к
нему обращались с просьбами.
Начальник штаба подрес к близоруким глазам плотный лист:
- "В ознаменование посещения Вашим Императорским Величеством и Их
Императорским Высочеством вечером 12 декабря раненых в районе дальнего огня
неприятельской артиллерии, а также пребывания 13 декабря в районе
расположения корпусных резервов IX и XI армий, что вдохновило войска на
новые геройские подвиги и дало им великую силу духа, а с Вашей стороны
явило пример истинной воинской доблести и самоотвержения, ибо Вы явно
подвергали опасности Свою Драгоценную Жизнь, - на основании вышеизложенного
георгиевская дума Юго-Западного фронта единогласно постановляет..."
Сердце Николая дрогнуло от предвкушения давно желанной радости.
- "...Повергнуть через старейшего георгиевского кавалера,
генерал-адъютанта Иванова к стопам Государя Императора всеподданнейшую
просьбу: "Оказать обожающим державного вождя войскам великую милость и
радость, соизволив возложить на Себя орден Святого великомученика и
победоносца Георгия 4-й степени, а на Наследника - Цесаревича - серебряную
медаль 4-й степени на георгиевской ленте..."
- Благодарю! - не сдержавшись, с горячностью пожал он руку Алексееву.
- Тронут до глубины души!
Он давно мечтал о "Георгии". С часа рождения Николай был увенчан
высшими, начиная с Андрея Первозванного, орденами Российской империи, а
затем и высшими знаками отличия европейских и азиатских государств; но всю
жизнь мечтал о скромном кресте на желто-черной ленте, кресте, который по
статуту добывается лишь на поле брани. Недавно он выезжал на позиции. В
бинокли они с цесаревичем Алексеем наблюдали за облачками далеких разрывов.
Вот как оценили в войсках! А и вправду, если бы залетел на вышку вражий
снаряд?..
- Благодарю, - повторил он. - Соизвольте передать, Михаил Васильевич,
что просьбу георгиевской думы и генерала Иванова принимаю с
признательностью.
После Алексеева был назначен доклад начальника главного
артиллерийского управления Маниковского. Царь недолюбливал этого генерала.
Он раздражал не только своей огромностью, громким голосом и буйной
шевелюрой, а еще и тем, что всегда сообщал о каких-нибудь неприятностях: то
не хватает снарядов, которые необдуманно расстреляли в зимнем походе; то
недостает винтовок, остав-ленных с убитыми и ранеными при поспешных
отступлениях.
Но сегодня Маниковский повел речь о другом:
- Ваше величество, промышленники непомерно взвинчивают цены на изделия
для армии. На казенных заводах заготовительная цена одной шрапнели -
пятнадцать рублей, а у Гужона - тридцать пять. Предприниматель Терещенко,
сахарозаводчик, предлагает построить завод для изготовления пулеметов
системы "максим". Но желает получить двойную цену - по тысяче рублей дохода
с каждого пулемета. Да еще требует постройки завода за счет казны и
поставки казенных стволов. Явный грабеж, государь!
- А что предлагаете вы?
- Предел грабежу могли бы положить только мощные казенные заводы,
ежели их будет достаточно. Прикажите, по примеру Путиловского, подчинить
артиллерийскому управлению Гужона и других заводчиков, у коих даже в такую
пору нет ни чувства стыда, ни совести!