Страница:
Дружина воинов идет...
Склонила голову к плечу:
- Чьи это строки?
- Рылеева! - поспешил он, как ученик. - Из поэмы " Войпаровский".
- Правильно, - таким тоном, будто и вправду экзаменовала, подтвердила
она.
Подошла к окну. Против света ее фигура обрисовывалась четко, а
темно-русые волосы светились ореолом.
- Рылеев сам в сей стране не побывал - бог миловал, а другим
декабристам, Бестужеву-Марлинскому, Муравьеву-Апостолу, довелось... И кому
из иных свободолюбцев не довелось... А я не каторжанка, не поселенка, а тот
самый Якутска житель одичалый.
- О, вы!..
- Хотя отца моего за какие-то прегрешения и препроводили сюда
священником, на беднейший приход, и здесь он похоронен, я этот край люблю.
С радостью учу и русских и якутских ребятишек. И не хочу, чтобы тягостная
нищета и забитость сочетались у приезжих с представлениями о бесталанности
здешних жителей.
- Да кто же может так подумать? - Он уловил в ее словах затаенную
обиду. - Я считаю, что у каждого человека есть свой талант. Только условия
нужны... И надо уметь заглянуть в душу. Это делает учитель - сеятель добра.
- Я рада, что вы... - оборвала, не закончив фразу, Зинаида Гавриловна.
- Еще Муравьев-Апостол сказал: "Якуты крайне правдивы и честны, лукавства в
них нет, и воровства они не знают". Это так!
Серго пришлась по душе ее горячность:
- Я слышал, что Муравьев едва ли не первым здесь и врачевать начал.
Так что он не только ваш предшественник, но и мой.
Будто давний педагог и врачеватель, один из славных - из племени
декабристов - едва ли не вправду был их общим и близким человеком: с того
разговора у книжной полки открылись друг другу их души. Теперь, встречаясь,
они улыбались как друзья, а вечерами, за гостеприимным столом Агафьи
Константиновны, ему не надо было судорожно искать тему для разговора - в их
отношениях установилась непринужденность...
Сейчас, в пути, ничто не мешало Серго вспоминать и давнее и недавнее,
видеть перед собой милое, открытое, с огромными серыми глазами лицо Зинаиды
Гавриловны и свет от окна на ее темно-русой кооег
Какое нынче число? Восемнадцатое?.. Сколько осталось до Нового года?..
На елку он приглашен в Якутск, к Ярославским. Губернскими властями не
велено поселенцу Покровского заявляться в столицу области. Плевать он хотел
на барона фон Тизенгаузена! Прикатит с бубенцами!..
- Ачу, ачу!.. Эй, дружки, нагревай брюшки! Сивые, буланые, постромки
рваные!..
А там, в Париже, в Женеве как раз наступает Новый год... Ильич и все
товарищи в эмиграции уже начнут скоро отсчет семнадцатого... Что принесет
он, семнадцатый?..
Серго приедет на елку к Емельяну и Клаше не один. С Зинаидой
Гавриловной. Привезет ее и скажет: "Любите и жалуйте - моя невеста!.."
Полицейские уже второй час рубили лед, расширяя прорубь у Петровского
моста на Малой Невке, когда заметили нечто бочкообразное, плавающее в
черной воде. Подцепили баграми, подтащили. Енотовая шуба. Взялись рубить у
того места и вскоре подо льдом обнаружили труп. Подсунули под лед
четырехкрючьевую кошку на длинном шесте, выволокли. Утопленный был в синей
поддевке, белой, расшитой васильками косоворотке, подпоясанной шнуром с
кистями. Лицо, обезображенное ударом, неузнаваемо.
Уже первым осмотром тут же, на набережной, судебно-медицинские
эксперты установили, что тело при падении ударилось о сваи моста, этот удар
и обезобразил его. В простом деревянном гробу утопленник, в котором уже
определенно угадывался герой столичной молвы, с усиленным эскортом полиции
был доставлен в прозекторскую военно-клинического госпиталя. Поиски, осмотр
и эскортирование происходили при бесчисленном стечении горожан. И даже в
госпитале делались попытки проникнуть через ворота и ограду чуть ли не в
морг. Особенно не было отбоя от репортеров. Поэтому, когда наступила ночь,
гроб был тайно вывезен и водворен в Чесменскую богадельню, на пятой версте
между Петроградом и Царским Селом, за Московской заставой. Профессора
приступили к тщательному осмотру. Две огнестрельные раны - одна в грудь,
другая в затылок - были признаны смертельными. Приступили к вскрытию. Но
гонец, примчавшийся из Царского, передал повеление прекратить терзание
убиенного, набальзамировать его и поместить в часовню. Следом в покойницкую
были доставлены цветы и драпированный шелком, окованный золоченой бронзой
саркофаг, коего удостаивались лишь сановники высшего разряда. А вскоре
подкатили кареты и в часовню проследовали Александра Федоровна, фрейлина
Анна Вырубова и еще несколько дам. Императрица, не в силах сдержаться,
рыдала.
Под утро гроб был препровожден в Царское Село. В дворцовом парке,
около Арсенала, рядом с резиденцией государя, состоялось захоронение.
Саркофаг несли сам Николай, только что прибывший из Ставки, министр
внутренних дел Протопопов, дворцовый комендант Воейков и еще несколько
свитских генералов.
Алике билась в истерике. Придя в себя, она потребовала, чтобы немедля
были уволены со службы все, кто не сумел уберечь Друга, а прямые виновники
- казнены.
Это было сверх меры даже для послушного супруга: из-за тобольского
конокрада казнить принца царской крови великого князя Дмитрия Павловича и
наследника не менее знатного и вдвое более древнего рода Юсуповых! На
листах дознания фигурировала и третья фамилия: Пуришкевич. Николай не желал
поступиться и им, самым верным монархистом в Думе, предводителем "черных
сотен", председателем "Союза русского народа". Он распорядился, чтобы, пока
суд да дело, все трое были высланы из столицы.
Впервые, пожалуй, он не уступил супруге. А она лила в опочивальне
слезы на лист веленевой бумаги и наносила без помарок строки ею же
сочиненного стихотворения-эпитафии:
Гонимый пошлою и дикою толпою И жадной сворою, ползающей у трона Поник
навек седеющей главою От рук орудия незримого Масона.
Убит. К чему теперь стенанья, Сочувствия, конечно лишь в глаза Над
трупом смех и надруганья Иль одинокая, горячая, горячая слеза...
Покой душе и рай ему небостгай
И память вечная и Ангелов лобзанья
За путь земной его правдиво-честный И от покинутых надгробные рыданья.
Слезы ее действительно были горячими и размывали черные чернила.
Стрекочет швейная машина "Зингер". Ноги привыкли к ритму. Будто он
безостановочно бежит. Нет, мчит на велосипеде, как по луговой тропке в
родном Дзержинове.
Дорога дальняя. Но в конце ее - долгожданная встреча. Ритмичная
работа, равномерный гул втягивают мысли в привычную колею. Возвращают к д е
л у, к жене. К сыну.
Ни секунды не видел его, но ощутимо представляет. Даже в движениях, в
переменах выражений лица. Этот образ дали не только те несколько фотографий
Ясика, которые Зосе удалось переслать ему. В прежних тюрьмах снимки
разрешалось иметь при себе. Хлебным мякишем он прилеплял их к стенам
камеры. На улыбку малыша ответно отзывался улыбкой, мысленно ласкал и
обнимал его. Воображал, что держит на коленях, слышит его смех. Любовь к
сыну переполняла душу. Ясь - его мысли, его тоска и надежда. Феликс словно
бы видел сына глазами души и верил, что сын испытывает к отцу такую же
привязанность.
Из писем Зоей он узнал, что она выбралась в Австро-Венгрию, в Краков,
а Ясик остался в Белоруссии, у родственников. Через год родственники
привезли сына к матери. То, что мальчик родился в тюрьме да еще
восьмимесячным, сказывалось: начал ходить только в два года, часто болел.
Война прервала переписку на долгие месяцы. Наконец пришла весточка:
жена и сын в Швейцарии.
Здесь, в Бутырской тюрьме, все личные бумаги и фотографии отобрали. На
последнюю, которую Зося прислала уже сюда, даже не разрешили взглянуть,
хотя он расписался в ее получении.
Но все равно он видел сына, вел с ним беседы. И в тех письмах - раз в
месяц, - которые разрешалось отправлять семье, давал советы, как
воспитывать мальчика. Он выработал целую систему и полагал, что она
справедлива. Он просил, чтобы Зося ни в коем случае не накавывала Ясика
болью и не запугивала. Запушвапием можно вырастить в ребенке только
низость, испорченность, лицемерие, подлую трусость и карьеризм. Страх не
учит отличать добро от зла. И тот, кто боится наказания болью, готов будет
поддаться злу. Воспитывать надо любовью и заботой. Впитав их, малыш сам со
временем поймет: где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы
сломить человека.
Он представлял, как, должно быть, трудно ныне Зо-се - в изгнании, без
средств к жизни, с ребенком на руках. И все же он хотел верить, что она
счастлива. Ведь счастье - это не жизнь без забот и печалей, а состояние
души. Если там, в эмиграции, она вошла в их работу, жизнь ее полна. Он
писал жене: то, что поддерживает его моральные силы, - это мысли об их
общем деле. Он писал, что хочет быть достойным тех идей, которые они оба
разделяют. Поэтому любое проявление слабости с его стороны, жажда конца и
покоя, каждое не могу больше было бы изменой и отказом от его чувств к
родным и товарищам и от той песни жизни, которая жила и живет в нем.
Несмотря на все и вопреки всему мысли о жене и сыне возвращали ему
состояние радости, а с нею и уверенность, что самое хорошее еще впереди.
Раньше из тюрем иногда удавалось пересылать письма нелегально. Не
только подробно рассказывать о своем житье-бытье, но и передать партийные
поручения. Такие письма для безопасности он шифровал дважды, и ключ к обоим
шифрам знала только Зося. В "Таганке" и "Бутырках" это исключено. Давали
проштемпелеванный лист, наблюдали, пока пишет, а потом еще подвергали и
химической цензуре: мазали крест-накрест ляписом, не проступит ли тайнопись
лимонным соком или молоком. (Смех! Откуда и взять-то лимон или хотя бы
каплю молока?) Затем письма проходили еще две цензурные проверки,
жандармскую и военную, и путешествовали через три границы.
Сегодня как раз день, когда он может отправить очередное письмо.
Может быть, от этого к привычному состоянию примешивается давнее
чувство, свойственное, наверное, всем узникам, но загнанное им как можно
глубже, - ожидание. Ожидание чего-то неведомого. Ощущение сосущей пустоты,
словно бы в ненастье где-нибудь на захолустной станции ожидаешь поезда,
который почему-то задерживается и неизвестно, придет ли... В слепых стенах,
за окованной дверью ожидание растягивалось до бесконечности. Когда это
чувство, нарушая запрет, всплывало в одиночной камере, он боролся с ним,
беря в руки книгу или закрыв глаза и вызывая родные образы.
Сейчас он приглушит его работой. Через час в коридоре станет совсем
темно. Работа прекратится. Он вернется в камеру и потребует у надзирателя
проштемпелеванный лист бумаги и перо.
Сегодня - восемнадцатое декабря. Там, у Зоей, последний день
нынешнего, проклятого года.
18 декабря 1916 г.
Милая Зося моя!
Вот уже пришел последний день и 16-го года, и хотя не видно еще конца
войны - однако мы все ближе и ближе ко дню встречи и ко дню радости. Я так
уверен в этом... Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные
силы наши сохранятся, а ведь это самое важное. Мне тяжело, что я должен
один пережить это время, что нет со мной Ясика, что не вижу его
развивающейся жизни, складывающегося характера. Мыслью я с вами, я так
уверен, что вернусь, - и тоска моя не дает мне боли. Ясик все растет, скоро
ведь уже будет учиться. Пусть только будет здоровым - солнышко наше.
У меня жизнь все та же, кандалы только сняли, чтобы удобнее было
работать. Работа не утомляет меня; до сих пор она даже укрепляла и мускулы
и нервы. Ядвися приходит ежемесячно, и, таким образом, я не оторван совсем
от своих, а о событиях я узнаю из "Правительственного вестника" и "Русского
инвалида". Питаюсь в общем достаточно, так что обо мне не надо
беспокоиться. Кажется, теперь можно переписываться с родиной [Ф. Э.
Дзержинский имеет в виду Варшаву, оккупированную тогда немцами (ред.)],
может быть, теперь у тебя есть известия о жизни наших родных...[Ф. Э.
Дзержинский имеет в виду деятельность социал-демократической организации в
Польше (ред.)] Верно ли, что теперь у них ужасно тяжелая жизнь?..
Твой Феликс
Россия вступала в Новолетие - в 1917 год...
Часть вторая
КРАСНЫЕ БАНТЫ
Глава первая
27 февраля 1917 года
Мутно-синее облако накатилось, окутало, начало душить, забивая рот
комьями ваты. "Газы! - истошно закричал он. - Газы!.." - "Плявать мы на них
хотели - выпить и закусить!" - тряхнул черным чубом есаул и подмигнул
сверкающим глазом. "Закусить - енто самый раз", - согласился заряжающий с
четвертой гаубицы Петр Кастрюлин и легонько похлопал Путко по щеке:
- Не надо, миленький! Вы успокойтесь, не кричите!..
- Фу-у... - Антон поймал, отвел от лица руку санитарки. - Уже утро?
- Только три пробило.
- Идите, Наденька, прилягте. Я не буду кричать.
- Куда уж тут? Новенькому совсем худо...
Он прислушался. На бывшей Катиной койке стонал штабс-капитан. Скрипел
зубами. Бредил.
Антон почувствовал, что проснулся: не полынья в заполненной
мучительными видениями дреме, а полное пробуждение. За эти два с половиной
лазаретных месяца он отоспался на всю, казалось, будущую жизнь. Никогда
прежде не мог позволить себе такого отдохновения. Уже бока саднило от
лежания, кожа изнежилась, болезненно чувствовала каждую складку простыни:
принцесса на горошине, а не офицер-фронтовик.
Раны на ногах зажили. Он мог уже садиться, даже вставать. Санитарка
обхватывала у пояса, подставляла плечо. Антон опирался на девушку -
тоненькое деревце, как бы не надломилось. Чувствовал ее острое плечо,
цепкие, больно схватившие пальцы, ее запах - горьковатый, будто она только
что с полынного поля.
Потом ему принесли костыли. Несколько осторожных шагов по палате,
натыкаясь и ударяясь об углы. В голове гудело и оранжево лопалось отзвуком
того взрыва. Его заваливало, он судорожно хватался, находил Надино плечо
или руку Шалого и падал на койку.
Повязки с глаз все не снимали. Тревога нарастала: обманывают? Слеп?
Зачем же тогда примочки и компрессы?.. Спросил профессора:
- Когда же?
- Наберитесь терпения, юноша, скоро попробуем.
Недели три назад из коридора донеслась суетня. Потом и в их палате не
только Надя, а и еще две санитарки начали мыть, чистить, прибирать, до
срока сменили постельное белье и халаты.
- Кого ожидаете? - полюбопытствовал прапорщик Катя. Как раз незадолго
перед тем он вычитал в "Биржев-ке", что императрица Александра Федоровна
изволила посетить один из лазаретов. "Государыня удостоила принять в
лазарете чай, к коему были приглашены находящиеся на излечении офицеры", -
с вдохновением продекламировал он, пропустив мимо ушей язвительную реплику
есаула: "Тебя бы все равно не пригласили - как бы ты на своей драной
заднице сидел за столом?"
- Ожидается попечительница лазарета, великая княгиня, - сестра назвала
имя.
Катя разволновался. Потом затих в ожидании. Дверь отворилась,
зашелестели платья. Попечительницу сопровождала целая свита.
- Есаул Шалый, георгиевский кавалер! - провозгласил баритон начальника
лазарета. - Тяжелое ранение на поле брани.
- Благодарение господу!.. Милость божья!.. - невпопад монотонно
пробормотала попечительница. Голос у нее был скрипучий. Путко представил
великую княгиню тощей каргой в орденских лентах. - Примите, герой, ладанку
и нательный крест...
- Примите... Примите... - зажурчало за ней.
- Прапорщик Костырев-Карачинский, ранение средней тяжести, - пропел у
стены баритон.
- Благодарение... Милость... Примите, юный воин...
- Примите... Примите...
- Я счастлив! Для меня такая высокая честь! - Катя пустил петуха.
Крестный ход приблизился к кровати Антона.
- Поручик Путко, артиллерист, георгиевский кавалер! Тяжелые ранения и
отравлен газами!
- Благодарение господу... Милость... Примите... - княгиня сунула ему в
руку овальную иконку и крест на шнурке.
Следом за нею подходили другие посетительницы и тоже что-нибудь
опускали на одеяло. Антон пощупал: кулечки, пачки папирос, иконки. От
наклоняющихся дам веяло духами. Над ним заученно бормотали, как над
покойником.
Кто-то наклонился низко-низко. Так, что он услышал прерывистое дыхание
и пахнуло невыразимо знакомым, давним-давним.
Голос - неуверенный, осекшийся:
- Вы... Антон?
Холодные пальцы коснулись лба над повязкой, соскользнули на нос. Он
еще не сообразил, а из груди вырвалось:
- Мама!
- Боже! Антон...
Попечительница со свитой ушла, она осталась.
- Почему забинтованы глаза? Что с тобой? Я столько лет ничего не знала
о тебе! Какой ты стал! Боже мой!..
Он попытался представить ее. Помнил ее такой, какой видел в последний
раз. Сколько лет назад? Шесть. После побега с первой каторги и незадолго до
второй. Он пришел тогда в дом ее нового мужа; лакей позвал ее, она
спустилась по лестнице в гостиную с зеркалами по стенам - молодая
прекрасная женщина совсем из другого мира. Но не его мать...
- Баронесса, вас ждут! - донеслось сейчас от двери.
- Минутку...
Точно так же ее позвали и тогда. К младенцу. К единокровному брату
Антона, рожденному, однако ж, под баронским гербом.
- Мне надо идти...
Такие же слова, как неугасшее эхо той давней встречи.
- Я приду завтра.
Она пришла и стала навещать почти ежедневно. На их палату снизошла
благодать: мать приносила корзины со снедью, даже легкое вино.
- Путко... Чтой-то не слыхивал таких баронов. У вас все "берги" да
"ксены", - заметил Шалый, недобро выделив "у вас".
Антон представил: "барон фон Путко". Рассмеялся. Но объяснять не стал.
Зачем?.. Ему вспомнилась скромная квартира на третьем этаже на Моховой. Его
отец: копна спутанных волос на большой голове, спутанная борода, торчащие
на пол-ладони манжеты, к вечеру левая всегда исписана цифрами и
формулами... Его нелепый, его чудаковатый, любимый его отец... Он был
крестьянским сыном, пробившимся не в люди, не в верхи - в науку благодаря
крестьянскому упорству и дарованию. Стал профессором Технологического
института. Женился на дочери помещика, у которого некогда были в крепостных
его отец, дед Антона, и прадед, и прапрадед. Романтическая история в духе
Карамзина, только с приметами иного века. Барышня-дворянка была отвергнута
своей семьей. Но ни в детстве, ни в юности Антон ничего не знал об этом.
Лишь чувствовал, что существует какая-то семейная тайна, потому что уж
очень разными были его родители: мягкий, стеснительный, с широкими ладонями
и короткой шеей отец - и переменчивая в настроениях, тщеславная и
властолюбивая, русоволосая в голубоглазая, очень красивая мать. Детство и
юность его прошли счастливо. Но в пятом году отец оказался в толпе
студентов, высыпавших на улицу с красными флагами. На демонстрантов напала
банда черносотенцев с кастетами и железными прутьями. Отец был забит ими,
раздавлен их сапожищами тут же, на площади перед Технологическим
институтом. Мать не смогла вынести обрушившихся на нее одиночества и
нищеты. Она вернулась в лоно своей семьи, спустя два года снова вышла замуж
- за барона... А Антон выбрал свой путь. Был принят в РСДРП. Вел
пропагандистский кружок среди рабочих Металлического завода на Выборгской
стороне. Потом с помощью давнего товарища отца, инженера Леонида Борисовича
Красина, вступил в боевую организацию партии. Участвовал в нападении Камо
на транспорт казначейства летом седьмого года в Тифлисе, в организации
побега Ольги из Ярославского тюремного замка, в освобождении Красина из
Выборгской тюрьмы... Где-то сейчас его товарищи? Где Леонид Борисович?
Ольга?..
Оля, Оля... Как давно все это было... Где ты, что с тобой? Помнишь ли
ты путешествие по Волге, когда мы играли роль молодоженов? Помнишь
Куоккалу? Последнюю встречу и нашу - одну-единственную - ночь в Париже, в
"Бельфорскрм льве"?.. Шесть лет назад, за неделю до возвращения в Питер и
ареста, снова закончившегося рудником,..
Все перемешалось в его жизни. Катя, мальчишка-прапор, думает небось,
что поручик на "ты" с царем, а есаул - что он дворцовый шаркун, лишь
случайно оказавшийся на передовой. Хорошенький случай: с Нерчин-ской
каторги - на артиллерийскую позицию... Пусть думают, что хотят. Он не будет
объяснять и не станет их агитировать: вряд ли удастся ему создать в палате
ячейку большевиков-интернационалистов, противников мировой
империалистической войны.
Катя фантазировал сам: побег из дому, кругосветные путешествия,
бизани, брамсели, форштевни, пираты и красотки индиянки, и вот теперь -
возвращение блудного сына с Георгиевским крестом на груди. Когда мать
Антона приходила, прапорщик с рвением помогал ей. Он уже поднялся с койки.
Встречая баронессу, пристукивал больничными шлепанцами, будто сапогами со
шпорами, речь держал изысканно-галантную. Или мать ничего не утратила от
своей красоты за эти годы, или Константина пьянило присутствие аристократки
- подумать только, из свиты гнусавой карги, рукой подать до...
умопомрачительно подумать!
В последний приход, неделю назад, мать прощалась: она уезжала за
границу, в Англию, - барона посылают с каким-то поручением.
- Ты выздоровеешь, я вернусь, и ты придешь: не будь таким
бессовестным, как все эти годы!..
Значит, она ничего не знала и о его каторжных годах.
Позавчера выписался из лазарета Катя. Из цейхгауза он заявился весь
хрустящий, печатающий шаг новыми, скрипящими сапогами. Путко, казалось,
видел, как золотым империалом сияет его физиономия.
Крепко, даже панибратски, обнял Антона на прощанье.
- Ну, прапор, грудь в крестах или голова в кустах! - зычно
напутствовал его Шалый. - Не будешь покойником - будешь полковником!
- Предписали еще две недели санатории, - виновато отозвался
Константин.
- Не манкируй, понежь свою... На передовой ее не побалуешь, - с
доброжелательной насмешкой ободрил казак.
- А я надумал вместо санатории в Москву, к родителям. Сюрпризом. Два
денька у пих - и на фронт!
- Резон. Порадуй стариков.
- Хочу пожелать, Константин, чтобы к осени сбросили вы мундир - ив
университет, - сказал Путко. - Хватит, к черту!
- Только через победу над тевтонами! - торжествен-но провозгласил
Костырев-Карачинский. - Надежда Сергеевна, не забыли наш уговор? Вечером,
после дежурства, приглашаю вас в ресторан.
В последнее время отношение прапорщика к санитарке изменилось. Он
заигрывал с девушкой более настойчиво, в интонациях голоса появилась
развязность. Неужто пустили корни слова его матери? Но сейчас он был сама
галантность.
- Да как же я такая неприбранная? - охнула Надя. - Да я ни разу в
жизни!..
- Не имеет никакого значения, - великодушно сказал Катя. - Вы во
всяких нарядах прелестны. А мы, господа, давайте отметим расставание
шампанским! - Он выстрелил пробкой в потолок.
Нынешнее дежурство Наденьки было первым после отъезда прапорщика.
Когда она вошла, Антон сразу уловил: что-то случилось.
- Вы не заболели?
- Нет... - голос ее звучал тускло.
- Как провели время в ресторане?
- Не надо об этом..; - попросила девушка и вышла из палаты.
Сейчас, очнувшись от кошмара, он снова вернулся к прежнему, настойчиво
спросил:
- Что вчера стряслось?
- Зачем? - с горечью проговорила она. Помолчала. - Снова я полный
день, до дежурства, в хвостах за хлебом стояла... Мороз. Так и не выстояла.
А дома братишка болеет. И сахару по карточкам другую неделю не дают... -
Помолчала. - А вчера, в ресторане, нагляделась: мужчин полным-полно, все
молодые, краснорожие. Мясные блюда, рыбные, конфеты, шоколад, пирожные!
Музыка! Будто и нет вовсе войны. Здесь каждый день покойников выносят в
морг, а там... Как же так?
"Вот почему она так расстроена", - подумал он.
- Возьмите у меня в тумбочке - там и сахар и колбаса, от матери
осталось. Все берите, мне не надо, буду очень рад, Надюша.
- Спасибо, миленький... И право, не откажусь: голодные мои сидят! -
простодушная санитарка даже хлопнула в ладоши.
- А ваш отец где работает?
- На "Айвазе" мастером был... Еще в прошлом году похоронку получили.
Вот я и пошла в санитарки.
"Третий месяц ходит за мной, обмывает, кормит, поит, душу отдает, а я
как дубина бездушная", - с досадой на себя подумал Антон и попросил:
- Расскажите о себе.
- О чем? - удивилась она.
- О своей жизни.
- Какая у меня жизнь, миленький? Училась. Прошлый год кончила. Как
батьку убили, мама все болеет... Я пошла работать. Тянем вместе со старшим
братом, с Сашкой, чтобы концы свести... Вот и вся моя жизнь, кому это
интересно?
- Поверьте, мне интересно. - Он нашел ее маленькую теплую ладошку.
Что-то шевельнулось в душе. Санитарка не отняла руки.
Он вспомнил давнее-давнее. Бежали они с рудника вдвоем, в кандалах,
без еды. Однажды в лесу он поймал, накрыл ладонью пушистого птенца - хоть
такая пища. Но тельце птенца оказалось под перышками тощим, с острыми
хребтинками-спичками. Он разжал тогда пальцы и выпустил птицу...
Его жизнь, жизнь арестанта и солдата, проходит без женщин. Ольга? Где
она?.. Может быть, оттого он и испытывал всегда чувство преклонения и
благодарности просто за внимание, за звук женского голоса, ласковое
прикосновение руки. Но при чем тут Наденька, еще донашивающая детские
Склонила голову к плечу:
- Чьи это строки?
- Рылеева! - поспешил он, как ученик. - Из поэмы " Войпаровский".
- Правильно, - таким тоном, будто и вправду экзаменовала, подтвердила
она.
Подошла к окну. Против света ее фигура обрисовывалась четко, а
темно-русые волосы светились ореолом.
- Рылеев сам в сей стране не побывал - бог миловал, а другим
декабристам, Бестужеву-Марлинскому, Муравьеву-Апостолу, довелось... И кому
из иных свободолюбцев не довелось... А я не каторжанка, не поселенка, а тот
самый Якутска житель одичалый.
- О, вы!..
- Хотя отца моего за какие-то прегрешения и препроводили сюда
священником, на беднейший приход, и здесь он похоронен, я этот край люблю.
С радостью учу и русских и якутских ребятишек. И не хочу, чтобы тягостная
нищета и забитость сочетались у приезжих с представлениями о бесталанности
здешних жителей.
- Да кто же может так подумать? - Он уловил в ее словах затаенную
обиду. - Я считаю, что у каждого человека есть свой талант. Только условия
нужны... И надо уметь заглянуть в душу. Это делает учитель - сеятель добра.
- Я рада, что вы... - оборвала, не закончив фразу, Зинаида Гавриловна.
- Еще Муравьев-Апостол сказал: "Якуты крайне правдивы и честны, лукавства в
них нет, и воровства они не знают". Это так!
Серго пришлась по душе ее горячность:
- Я слышал, что Муравьев едва ли не первым здесь и врачевать начал.
Так что он не только ваш предшественник, но и мой.
Будто давний педагог и врачеватель, один из славных - из племени
декабристов - едва ли не вправду был их общим и близким человеком: с того
разговора у книжной полки открылись друг другу их души. Теперь, встречаясь,
они улыбались как друзья, а вечерами, за гостеприимным столом Агафьи
Константиновны, ему не надо было судорожно искать тему для разговора - в их
отношениях установилась непринужденность...
Сейчас, в пути, ничто не мешало Серго вспоминать и давнее и недавнее,
видеть перед собой милое, открытое, с огромными серыми глазами лицо Зинаиды
Гавриловны и свет от окна на ее темно-русой кооег
Какое нынче число? Восемнадцатое?.. Сколько осталось до Нового года?..
На елку он приглашен в Якутск, к Ярославским. Губернскими властями не
велено поселенцу Покровского заявляться в столицу области. Плевать он хотел
на барона фон Тизенгаузена! Прикатит с бубенцами!..
- Ачу, ачу!.. Эй, дружки, нагревай брюшки! Сивые, буланые, постромки
рваные!..
А там, в Париже, в Женеве как раз наступает Новый год... Ильич и все
товарищи в эмиграции уже начнут скоро отсчет семнадцатого... Что принесет
он, семнадцатый?..
Серго приедет на елку к Емельяну и Клаше не один. С Зинаидой
Гавриловной. Привезет ее и скажет: "Любите и жалуйте - моя невеста!.."
Полицейские уже второй час рубили лед, расширяя прорубь у Петровского
моста на Малой Невке, когда заметили нечто бочкообразное, плавающее в
черной воде. Подцепили баграми, подтащили. Енотовая шуба. Взялись рубить у
того места и вскоре подо льдом обнаружили труп. Подсунули под лед
четырехкрючьевую кошку на длинном шесте, выволокли. Утопленный был в синей
поддевке, белой, расшитой васильками косоворотке, подпоясанной шнуром с
кистями. Лицо, обезображенное ударом, неузнаваемо.
Уже первым осмотром тут же, на набережной, судебно-медицинские
эксперты установили, что тело при падении ударилось о сваи моста, этот удар
и обезобразил его. В простом деревянном гробу утопленник, в котором уже
определенно угадывался герой столичной молвы, с усиленным эскортом полиции
был доставлен в прозекторскую военно-клинического госпиталя. Поиски, осмотр
и эскортирование происходили при бесчисленном стечении горожан. И даже в
госпитале делались попытки проникнуть через ворота и ограду чуть ли не в
морг. Особенно не было отбоя от репортеров. Поэтому, когда наступила ночь,
гроб был тайно вывезен и водворен в Чесменскую богадельню, на пятой версте
между Петроградом и Царским Селом, за Московской заставой. Профессора
приступили к тщательному осмотру. Две огнестрельные раны - одна в грудь,
другая в затылок - были признаны смертельными. Приступили к вскрытию. Но
гонец, примчавшийся из Царского, передал повеление прекратить терзание
убиенного, набальзамировать его и поместить в часовню. Следом в покойницкую
были доставлены цветы и драпированный шелком, окованный золоченой бронзой
саркофаг, коего удостаивались лишь сановники высшего разряда. А вскоре
подкатили кареты и в часовню проследовали Александра Федоровна, фрейлина
Анна Вырубова и еще несколько дам. Императрица, не в силах сдержаться,
рыдала.
Под утро гроб был препровожден в Царское Село. В дворцовом парке,
около Арсенала, рядом с резиденцией государя, состоялось захоронение.
Саркофаг несли сам Николай, только что прибывший из Ставки, министр
внутренних дел Протопопов, дворцовый комендант Воейков и еще несколько
свитских генералов.
Алике билась в истерике. Придя в себя, она потребовала, чтобы немедля
были уволены со службы все, кто не сумел уберечь Друга, а прямые виновники
- казнены.
Это было сверх меры даже для послушного супруга: из-за тобольского
конокрада казнить принца царской крови великого князя Дмитрия Павловича и
наследника не менее знатного и вдвое более древнего рода Юсуповых! На
листах дознания фигурировала и третья фамилия: Пуришкевич. Николай не желал
поступиться и им, самым верным монархистом в Думе, предводителем "черных
сотен", председателем "Союза русского народа". Он распорядился, чтобы, пока
суд да дело, все трое были высланы из столицы.
Впервые, пожалуй, он не уступил супруге. А она лила в опочивальне
слезы на лист веленевой бумаги и наносила без помарок строки ею же
сочиненного стихотворения-эпитафии:
Гонимый пошлою и дикою толпою И жадной сворою, ползающей у трона Поник
навек седеющей главою От рук орудия незримого Масона.
Убит. К чему теперь стенанья, Сочувствия, конечно лишь в глаза Над
трупом смех и надруганья Иль одинокая, горячая, горячая слеза...
Покой душе и рай ему небостгай
И память вечная и Ангелов лобзанья
За путь земной его правдиво-честный И от покинутых надгробные рыданья.
Слезы ее действительно были горячими и размывали черные чернила.
Стрекочет швейная машина "Зингер". Ноги привыкли к ритму. Будто он
безостановочно бежит. Нет, мчит на велосипеде, как по луговой тропке в
родном Дзержинове.
Дорога дальняя. Но в конце ее - долгожданная встреча. Ритмичная
работа, равномерный гул втягивают мысли в привычную колею. Возвращают к д е
л у, к жене. К сыну.
Ни секунды не видел его, но ощутимо представляет. Даже в движениях, в
переменах выражений лица. Этот образ дали не только те несколько фотографий
Ясика, которые Зосе удалось переслать ему. В прежних тюрьмах снимки
разрешалось иметь при себе. Хлебным мякишем он прилеплял их к стенам
камеры. На улыбку малыша ответно отзывался улыбкой, мысленно ласкал и
обнимал его. Воображал, что держит на коленях, слышит его смех. Любовь к
сыну переполняла душу. Ясь - его мысли, его тоска и надежда. Феликс словно
бы видел сына глазами души и верил, что сын испытывает к отцу такую же
привязанность.
Из писем Зоей он узнал, что она выбралась в Австро-Венгрию, в Краков,
а Ясик остался в Белоруссии, у родственников. Через год родственники
привезли сына к матери. То, что мальчик родился в тюрьме да еще
восьмимесячным, сказывалось: начал ходить только в два года, часто болел.
Война прервала переписку на долгие месяцы. Наконец пришла весточка:
жена и сын в Швейцарии.
Здесь, в Бутырской тюрьме, все личные бумаги и фотографии отобрали. На
последнюю, которую Зося прислала уже сюда, даже не разрешили взглянуть,
хотя он расписался в ее получении.
Но все равно он видел сына, вел с ним беседы. И в тех письмах - раз в
месяц, - которые разрешалось отправлять семье, давал советы, как
воспитывать мальчика. Он выработал целую систему и полагал, что она
справедлива. Он просил, чтобы Зося ни в коем случае не накавывала Ясика
болью и не запугивала. Запушвапием можно вырастить в ребенке только
низость, испорченность, лицемерие, подлую трусость и карьеризм. Страх не
учит отличать добро от зла. И тот, кто боится наказания болью, готов будет
поддаться злу. Воспитывать надо любовью и заботой. Впитав их, малыш сам со
временем поймет: где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы
сломить человека.
Он представлял, как, должно быть, трудно ныне Зо-се - в изгнании, без
средств к жизни, с ребенком на руках. И все же он хотел верить, что она
счастлива. Ведь счастье - это не жизнь без забот и печалей, а состояние
души. Если там, в эмиграции, она вошла в их работу, жизнь ее полна. Он
писал жене: то, что поддерживает его моральные силы, - это мысли об их
общем деле. Он писал, что хочет быть достойным тех идей, которые они оба
разделяют. Поэтому любое проявление слабости с его стороны, жажда конца и
покоя, каждое не могу больше было бы изменой и отказом от его чувств к
родным и товарищам и от той песни жизни, которая жила и живет в нем.
Несмотря на все и вопреки всему мысли о жене и сыне возвращали ему
состояние радости, а с нею и уверенность, что самое хорошее еще впереди.
Раньше из тюрем иногда удавалось пересылать письма нелегально. Не
только подробно рассказывать о своем житье-бытье, но и передать партийные
поручения. Такие письма для безопасности он шифровал дважды, и ключ к обоим
шифрам знала только Зося. В "Таганке" и "Бутырках" это исключено. Давали
проштемпелеванный лист, наблюдали, пока пишет, а потом еще подвергали и
химической цензуре: мазали крест-накрест ляписом, не проступит ли тайнопись
лимонным соком или молоком. (Смех! Откуда и взять-то лимон или хотя бы
каплю молока?) Затем письма проходили еще две цензурные проверки,
жандармскую и военную, и путешествовали через три границы.
Сегодня как раз день, когда он может отправить очередное письмо.
Может быть, от этого к привычному состоянию примешивается давнее
чувство, свойственное, наверное, всем узникам, но загнанное им как можно
глубже, - ожидание. Ожидание чего-то неведомого. Ощущение сосущей пустоты,
словно бы в ненастье где-нибудь на захолустной станции ожидаешь поезда,
который почему-то задерживается и неизвестно, придет ли... В слепых стенах,
за окованной дверью ожидание растягивалось до бесконечности. Когда это
чувство, нарушая запрет, всплывало в одиночной камере, он боролся с ним,
беря в руки книгу или закрыв глаза и вызывая родные образы.
Сейчас он приглушит его работой. Через час в коридоре станет совсем
темно. Работа прекратится. Он вернется в камеру и потребует у надзирателя
проштемпелеванный лист бумаги и перо.
Сегодня - восемнадцатое декабря. Там, у Зоей, последний день
нынешнего, проклятого года.
18 декабря 1916 г.
Милая Зося моя!
Вот уже пришел последний день и 16-го года, и хотя не видно еще конца
войны - однако мы все ближе и ближе ко дню встречи и ко дню радости. Я так
уверен в этом... Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные
силы наши сохранятся, а ведь это самое важное. Мне тяжело, что я должен
один пережить это время, что нет со мной Ясика, что не вижу его
развивающейся жизни, складывающегося характера. Мыслью я с вами, я так
уверен, что вернусь, - и тоска моя не дает мне боли. Ясик все растет, скоро
ведь уже будет учиться. Пусть только будет здоровым - солнышко наше.
У меня жизнь все та же, кандалы только сняли, чтобы удобнее было
работать. Работа не утомляет меня; до сих пор она даже укрепляла и мускулы
и нервы. Ядвися приходит ежемесячно, и, таким образом, я не оторван совсем
от своих, а о событиях я узнаю из "Правительственного вестника" и "Русского
инвалида". Питаюсь в общем достаточно, так что обо мне не надо
беспокоиться. Кажется, теперь можно переписываться с родиной [Ф. Э.
Дзержинский имеет в виду Варшаву, оккупированную тогда немцами (ред.)],
может быть, теперь у тебя есть известия о жизни наших родных...[Ф. Э.
Дзержинский имеет в виду деятельность социал-демократической организации в
Польше (ред.)] Верно ли, что теперь у них ужасно тяжелая жизнь?..
Твой Феликс
Россия вступала в Новолетие - в 1917 год...
Часть вторая
КРАСНЫЕ БАНТЫ
Глава первая
27 февраля 1917 года
Мутно-синее облако накатилось, окутало, начало душить, забивая рот
комьями ваты. "Газы! - истошно закричал он. - Газы!.." - "Плявать мы на них
хотели - выпить и закусить!" - тряхнул черным чубом есаул и подмигнул
сверкающим глазом. "Закусить - енто самый раз", - согласился заряжающий с
четвертой гаубицы Петр Кастрюлин и легонько похлопал Путко по щеке:
- Не надо, миленький! Вы успокойтесь, не кричите!..
- Фу-у... - Антон поймал, отвел от лица руку санитарки. - Уже утро?
- Только три пробило.
- Идите, Наденька, прилягте. Я не буду кричать.
- Куда уж тут? Новенькому совсем худо...
Он прислушался. На бывшей Катиной койке стонал штабс-капитан. Скрипел
зубами. Бредил.
Антон почувствовал, что проснулся: не полынья в заполненной
мучительными видениями дреме, а полное пробуждение. За эти два с половиной
лазаретных месяца он отоспался на всю, казалось, будущую жизнь. Никогда
прежде не мог позволить себе такого отдохновения. Уже бока саднило от
лежания, кожа изнежилась, болезненно чувствовала каждую складку простыни:
принцесса на горошине, а не офицер-фронтовик.
Раны на ногах зажили. Он мог уже садиться, даже вставать. Санитарка
обхватывала у пояса, подставляла плечо. Антон опирался на девушку -
тоненькое деревце, как бы не надломилось. Чувствовал ее острое плечо,
цепкие, больно схватившие пальцы, ее запах - горьковатый, будто она только
что с полынного поля.
Потом ему принесли костыли. Несколько осторожных шагов по палате,
натыкаясь и ударяясь об углы. В голове гудело и оранжево лопалось отзвуком
того взрыва. Его заваливало, он судорожно хватался, находил Надино плечо
или руку Шалого и падал на койку.
Повязки с глаз все не снимали. Тревога нарастала: обманывают? Слеп?
Зачем же тогда примочки и компрессы?.. Спросил профессора:
- Когда же?
- Наберитесь терпения, юноша, скоро попробуем.
Недели три назад из коридора донеслась суетня. Потом и в их палате не
только Надя, а и еще две санитарки начали мыть, чистить, прибирать, до
срока сменили постельное белье и халаты.
- Кого ожидаете? - полюбопытствовал прапорщик Катя. Как раз незадолго
перед тем он вычитал в "Биржев-ке", что императрица Александра Федоровна
изволила посетить один из лазаретов. "Государыня удостоила принять в
лазарете чай, к коему были приглашены находящиеся на излечении офицеры", -
с вдохновением продекламировал он, пропустив мимо ушей язвительную реплику
есаула: "Тебя бы все равно не пригласили - как бы ты на своей драной
заднице сидел за столом?"
- Ожидается попечительница лазарета, великая княгиня, - сестра назвала
имя.
Катя разволновался. Потом затих в ожидании. Дверь отворилась,
зашелестели платья. Попечительницу сопровождала целая свита.
- Есаул Шалый, георгиевский кавалер! - провозгласил баритон начальника
лазарета. - Тяжелое ранение на поле брани.
- Благодарение господу!.. Милость божья!.. - невпопад монотонно
пробормотала попечительница. Голос у нее был скрипучий. Путко представил
великую княгиню тощей каргой в орденских лентах. - Примите, герой, ладанку
и нательный крест...
- Примите... Примите... - зажурчало за ней.
- Прапорщик Костырев-Карачинский, ранение средней тяжести, - пропел у
стены баритон.
- Благодарение... Милость... Примите, юный воин...
- Примите... Примите...
- Я счастлив! Для меня такая высокая честь! - Катя пустил петуха.
Крестный ход приблизился к кровати Антона.
- Поручик Путко, артиллерист, георгиевский кавалер! Тяжелые ранения и
отравлен газами!
- Благодарение господу... Милость... Примите... - княгиня сунула ему в
руку овальную иконку и крест на шнурке.
Следом за нею подходили другие посетительницы и тоже что-нибудь
опускали на одеяло. Антон пощупал: кулечки, пачки папирос, иконки. От
наклоняющихся дам веяло духами. Над ним заученно бормотали, как над
покойником.
Кто-то наклонился низко-низко. Так, что он услышал прерывистое дыхание
и пахнуло невыразимо знакомым, давним-давним.
Голос - неуверенный, осекшийся:
- Вы... Антон?
Холодные пальцы коснулись лба над повязкой, соскользнули на нос. Он
еще не сообразил, а из груди вырвалось:
- Мама!
- Боже! Антон...
Попечительница со свитой ушла, она осталась.
- Почему забинтованы глаза? Что с тобой? Я столько лет ничего не знала
о тебе! Какой ты стал! Боже мой!..
Он попытался представить ее. Помнил ее такой, какой видел в последний
раз. Сколько лет назад? Шесть. После побега с первой каторги и незадолго до
второй. Он пришел тогда в дом ее нового мужа; лакей позвал ее, она
спустилась по лестнице в гостиную с зеркалами по стенам - молодая
прекрасная женщина совсем из другого мира. Но не его мать...
- Баронесса, вас ждут! - донеслось сейчас от двери.
- Минутку...
Точно так же ее позвали и тогда. К младенцу. К единокровному брату
Антона, рожденному, однако ж, под баронским гербом.
- Мне надо идти...
Такие же слова, как неугасшее эхо той давней встречи.
- Я приду завтра.
Она пришла и стала навещать почти ежедневно. На их палату снизошла
благодать: мать приносила корзины со снедью, даже легкое вино.
- Путко... Чтой-то не слыхивал таких баронов. У вас все "берги" да
"ксены", - заметил Шалый, недобро выделив "у вас".
Антон представил: "барон фон Путко". Рассмеялся. Но объяснять не стал.
Зачем?.. Ему вспомнилась скромная квартира на третьем этаже на Моховой. Его
отец: копна спутанных волос на большой голове, спутанная борода, торчащие
на пол-ладони манжеты, к вечеру левая всегда исписана цифрами и
формулами... Его нелепый, его чудаковатый, любимый его отец... Он был
крестьянским сыном, пробившимся не в люди, не в верхи - в науку благодаря
крестьянскому упорству и дарованию. Стал профессором Технологического
института. Женился на дочери помещика, у которого некогда были в крепостных
его отец, дед Антона, и прадед, и прапрадед. Романтическая история в духе
Карамзина, только с приметами иного века. Барышня-дворянка была отвергнута
своей семьей. Но ни в детстве, ни в юности Антон ничего не знал об этом.
Лишь чувствовал, что существует какая-то семейная тайна, потому что уж
очень разными были его родители: мягкий, стеснительный, с широкими ладонями
и короткой шеей отец - и переменчивая в настроениях, тщеславная и
властолюбивая, русоволосая в голубоглазая, очень красивая мать. Детство и
юность его прошли счастливо. Но в пятом году отец оказался в толпе
студентов, высыпавших на улицу с красными флагами. На демонстрантов напала
банда черносотенцев с кастетами и железными прутьями. Отец был забит ими,
раздавлен их сапожищами тут же, на площади перед Технологическим
институтом. Мать не смогла вынести обрушившихся на нее одиночества и
нищеты. Она вернулась в лоно своей семьи, спустя два года снова вышла замуж
- за барона... А Антон выбрал свой путь. Был принят в РСДРП. Вел
пропагандистский кружок среди рабочих Металлического завода на Выборгской
стороне. Потом с помощью давнего товарища отца, инженера Леонида Борисовича
Красина, вступил в боевую организацию партии. Участвовал в нападении Камо
на транспорт казначейства летом седьмого года в Тифлисе, в организации
побега Ольги из Ярославского тюремного замка, в освобождении Красина из
Выборгской тюрьмы... Где-то сейчас его товарищи? Где Леонид Борисович?
Ольга?..
Оля, Оля... Как давно все это было... Где ты, что с тобой? Помнишь ли
ты путешествие по Волге, когда мы играли роль молодоженов? Помнишь
Куоккалу? Последнюю встречу и нашу - одну-единственную - ночь в Париже, в
"Бельфорскрм льве"?.. Шесть лет назад, за неделю до возвращения в Питер и
ареста, снова закончившегося рудником,..
Все перемешалось в его жизни. Катя, мальчишка-прапор, думает небось,
что поручик на "ты" с царем, а есаул - что он дворцовый шаркун, лишь
случайно оказавшийся на передовой. Хорошенький случай: с Нерчин-ской
каторги - на артиллерийскую позицию... Пусть думают, что хотят. Он не будет
объяснять и не станет их агитировать: вряд ли удастся ему создать в палате
ячейку большевиков-интернационалистов, противников мировой
империалистической войны.
Катя фантазировал сам: побег из дому, кругосветные путешествия,
бизани, брамсели, форштевни, пираты и красотки индиянки, и вот теперь -
возвращение блудного сына с Георгиевским крестом на груди. Когда мать
Антона приходила, прапорщик с рвением помогал ей. Он уже поднялся с койки.
Встречая баронессу, пристукивал больничными шлепанцами, будто сапогами со
шпорами, речь держал изысканно-галантную. Или мать ничего не утратила от
своей красоты за эти годы, или Константина пьянило присутствие аристократки
- подумать только, из свиты гнусавой карги, рукой подать до...
умопомрачительно подумать!
В последний приход, неделю назад, мать прощалась: она уезжала за
границу, в Англию, - барона посылают с каким-то поручением.
- Ты выздоровеешь, я вернусь, и ты придешь: не будь таким
бессовестным, как все эти годы!..
Значит, она ничего не знала и о его каторжных годах.
Позавчера выписался из лазарета Катя. Из цейхгауза он заявился весь
хрустящий, печатающий шаг новыми, скрипящими сапогами. Путко, казалось,
видел, как золотым империалом сияет его физиономия.
Крепко, даже панибратски, обнял Антона на прощанье.
- Ну, прапор, грудь в крестах или голова в кустах! - зычно
напутствовал его Шалый. - Не будешь покойником - будешь полковником!
- Предписали еще две недели санатории, - виновато отозвался
Константин.
- Не манкируй, понежь свою... На передовой ее не побалуешь, - с
доброжелательной насмешкой ободрил казак.
- А я надумал вместо санатории в Москву, к родителям. Сюрпризом. Два
денька у пих - и на фронт!
- Резон. Порадуй стариков.
- Хочу пожелать, Константин, чтобы к осени сбросили вы мундир - ив
университет, - сказал Путко. - Хватит, к черту!
- Только через победу над тевтонами! - торжествен-но провозгласил
Костырев-Карачинский. - Надежда Сергеевна, не забыли наш уговор? Вечером,
после дежурства, приглашаю вас в ресторан.
В последнее время отношение прапорщика к санитарке изменилось. Он
заигрывал с девушкой более настойчиво, в интонациях голоса появилась
развязность. Неужто пустили корни слова его матери? Но сейчас он был сама
галантность.
- Да как же я такая неприбранная? - охнула Надя. - Да я ни разу в
жизни!..
- Не имеет никакого значения, - великодушно сказал Катя. - Вы во
всяких нарядах прелестны. А мы, господа, давайте отметим расставание
шампанским! - Он выстрелил пробкой в потолок.
Нынешнее дежурство Наденьки было первым после отъезда прапорщика.
Когда она вошла, Антон сразу уловил: что-то случилось.
- Вы не заболели?
- Нет... - голос ее звучал тускло.
- Как провели время в ресторане?
- Не надо об этом..; - попросила девушка и вышла из палаты.
Сейчас, очнувшись от кошмара, он снова вернулся к прежнему, настойчиво
спросил:
- Что вчера стряслось?
- Зачем? - с горечью проговорила она. Помолчала. - Снова я полный
день, до дежурства, в хвостах за хлебом стояла... Мороз. Так и не выстояла.
А дома братишка болеет. И сахару по карточкам другую неделю не дают... -
Помолчала. - А вчера, в ресторане, нагляделась: мужчин полным-полно, все
молодые, краснорожие. Мясные блюда, рыбные, конфеты, шоколад, пирожные!
Музыка! Будто и нет вовсе войны. Здесь каждый день покойников выносят в
морг, а там... Как же так?
"Вот почему она так расстроена", - подумал он.
- Возьмите у меня в тумбочке - там и сахар и колбаса, от матери
осталось. Все берите, мне не надо, буду очень рад, Надюша.
- Спасибо, миленький... И право, не откажусь: голодные мои сидят! -
простодушная санитарка даже хлопнула в ладоши.
- А ваш отец где работает?
- На "Айвазе" мастером был... Еще в прошлом году похоронку получили.
Вот я и пошла в санитарки.
"Третий месяц ходит за мной, обмывает, кормит, поит, душу отдает, а я
как дубина бездушная", - с досадой на себя подумал Антон и попросил:
- Расскажите о себе.
- О чем? - удивилась она.
- О своей жизни.
- Какая у меня жизнь, миленький? Училась. Прошлый год кончила. Как
батьку убили, мама все болеет... Я пошла работать. Тянем вместе со старшим
братом, с Сашкой, чтобы концы свести... Вот и вся моя жизнь, кому это
интересно?
- Поверьте, мне интересно. - Он нашел ее маленькую теплую ладошку.
Что-то шевельнулось в душе. Санитарка не отняла руки.
Он вспомнил давнее-давнее. Бежали они с рудника вдвоем, в кандалах,
без еды. Однажды в лесу он поймал, накрыл ладонью пушистого птенца - хоть
такая пища. Но тельце птенца оказалось под перышками тощим, с острыми
хребтинками-спичками. Он разжал тогда пальцы и выпустил птицу...
Его жизнь, жизнь арестанта и солдата, проходит без женщин. Ольга? Где
она?.. Может быть, оттого он и испытывал всегда чувство преклонения и
благодарности просто за внимание, за звук женского голоса, ласковое
прикосновение руки. Но при чем тут Наденька, еще донашивающая детские