Страница:
Можно себе представить, каким праздником было для нее хотя раз в жизни почитать в столичном журнале во всяком случае лестные для себя, почти похвальные строки:
“А на ту пору прошел “холерный год” и произвел в приходском дворянстве сильное опустошение, “в господском звании весь мужской пол побывшился”. Первый скончался мой покойный батюшка, а за ним переселились в вечность предводитель Иванов и “беспортошный” Илья Иванович. Имения остались без мужчин, и началось “бабье царство”, при котором дошло до того, что мою матушку (благодаря бога поныне здравствующую) прихожане раз избрали “старостихою”, т. е. распорядительницею и казначеею при поправке нашей добрынской церкви.
Выбирать к таким делам женщин совсем не в порядке, но так люди захотели, так и сделали. Не зная хорошо законов, сказали просто:
— Либо нехай Лесчиха справляет, либо ничего не дадим. Пусть воробьи не то что в окна летают, а хоть на головы попам сядут”[“Дворянский бунт в Добрынском приходе”. — “Исторический вестник”, 1881, № 2, с. 371.].
Такие полномочия и доверие в сороковых годах прошлого столетия у нас, несомненно, редко оказывались женщине, разве уж очень толковой и надежной.
Сам я видел мою бабку много раз, проводя летние вакации в Киеве, Каневе, вообще на Украине. Последний год ее жизни, зиму 1885/86 года я, по неожиданному решению моего отца, которому будет оказано внимание в одной из дальних глав, прожил в Киеве. Мне было девятнадцать лет, бабушке близился семьдесят третий. Была старость без дряхлости, трезвость мысли без равнодушия, суд о казавшемся несправедливым — не без гнева. Некоторым действам своего первенца она выносила приговоры, не уступавшие в своей выразительности его былым определениям о “кучерах в юбках”. Николаю Семеновичу иногда что-то не нравилось в ее поздних письмах, и он, не без раздражения, делился этим недовольством с братом: “мать кое-что сообщает (Крохиным. — А. Л.), но, по обыкновению ее, растворяя содержание во множестве слов, затемняющих простой смысл сказания” [Письмо от 26 сентября 1885 г. к А. С. Лескову. — Арх. А. Н. Лескова.].
Все имеет свой черед, и, по общему закону естества, приходит последнее и неизбежное в жизни каждого смертного: 16 апреля 1886 года Марья Петровна умирает в своем уютном флигельке, до последнего вздоха во всем обслуженная и досмотренная сыном и всех больше его женой Клотильдой.
Ход событий, распределение ролей и высказанные умозрения определяются перепиской Петербурга с Киевом.
28 марта Алексей Семенович пишет Николаю Семеновичу. Последний отчеркивает синим карандашом слова, приводимые здесь курсивом, а наверху пишет чернилами: “Получ. 1 апреля 86. вечером”.
“Мать получила сегодня твое письмо, любезный брат, и поручила мне поблагодарить тебя за память. Сама она не может писать, потому что лежит в постели. — Она, вообще, более месяца как стала очень плоха, потеряла всякий аппетит, почти ничего не ест, и желудок отказывается работать. С неделю тому назад она немного лишне выпила (?) (вопрос Николая Семеновича. — А. Л.), и у нее образовался острый катар желудка, с поносом и рвотою, которые в один день обессилили ее до того, что она слегла в постель, и хотя эти явления, слава богу, успокоились, но потеря сил настолько велика, что она вот уже трое суток как не в состоянии оставить постели. Сегодня утром, по ее желанию, пригласили домой священника (она еще не говела этим постом), и она встала, оделась, посидела часа два на диване, но вслед за тем разделась и опять улеглась, говоря, что очень устала и, может быть, заснет. — Состояние ее здоровья вообще плохо, хотя и нет никаких видимых явлений, указывавших бы на скорое банкротство жизненных сил, но 73 года, образ жизни, потеря аппетита, упадок сил — все это плохие предзнаменования, так что нельзя ни за что поручиться” [Арх. А. Н. Лескова.].
На два дня позже Алексея Семеновича больная находит в себе силы написать открыточку дочери: “Дорогая моя Оличька, будь на мой счет покойна, надейся на бога и что ему угодно будет со мной, я понемногу обмогаюсь, усмотрена решительно всеми как родная, одну не оставляют скучать, так будь же покойна. Благославляю вас мать М. Лескова. 30 марта” [Арх. А. Н. Лескова.].
14 апреля встревоженная дочь выезжает в Киев, а 15-го Николай Семенович пишет брату:
“Ольга уехала к вам вчера и, значит, теперь у тебя. Известие о матери, вероятно, роковое. — 73 года, по-моему, возраст большой, особенно для женщины, и силы организма, конечно, должны быть слабы. Только “аще в силах” (т. е. очень здоров) можно жить 80 лет, но и то уже “не жизнь, а труждание и болезнь”. Тем не менее в семье это момент острый и жгучий. Ты соблюл свою роль на земле удивительно полно и хорошо, и тебе по обетованию должен быть заслуженный “венец правды”… Поехать в Киев не могу по нездоровью и по другим некоторым причинам. Матери главнейшее, конечно, видеть тебя, который о ней всех более пекся, и Ольгу, которую она наиболее любила и с которою имела более общего. Думаю, что мой приезд, так сказать, не имел бы никакого значения для больной, а притом я и болен. — 10 дней я положил костыли, а 2-х часов возобновленных болей в стопе вполне достаточно, чтобы я сел недвижимо. Вчера, провожая Ольгу, я постоял на мокрой каменной террасе и сегодня опять нездоров… Ольге скажи, что в П/етер/бурге с отбытия ее больших перемен еще не случилось…” [Арх. А. Н. Лескова. ]
Опасения оправдались — мать скончалась. Николай Семенович пишет:
“17 апр. 86. Четверг.
Спб. Сергиевская 56, 4.
Любезный брат Алексей Семенович!
Вчера, в 9 час. вечера получена у Крохина твоя депеша, посланная 16-го апр. в 2 ч. 20 минут. Мать, родившая и воскормившая нас грудью, во гробе… Течение жизни ее было не кратко и, как все земное, должно было иметь свое окончание, но тем не менее на душе томно и остро… Из всех ты один сделал все для ее спокойствия и соблюл любовь свою до конца, и за то тебе должно быть всех легче. Прекрасные свойства твоей верной души не только заставляют уважать и любить тебя, но они высоко умиляют, трогают и даже заставляют тебе удивляться. Ты все понес и все донес до конца превосходно. Тебе поистине принадлежит уважение всякой души, способной понимать величие простых, но величавых в своей простоте поступков. Большою бы радостию было, если бы ты был примером для всех, кто видел и знал все твои сыновние отношения к усопшей матери. Ты редкий сын н редкий человек. — Затем душа требует воздать должное твоей жене и благодарить ее. Нет никакого дела до того, что порою могло быть в ее сердце. Их счеты слишком спутаны и перемешаны. Сердцу приказывать нельзя, но все поступки Клотильды Даниловны были не только безукоризненны, но даже прекрасны. Она не останавливалась на том, что только должно, но смело переходила за черту должного и совершала дела, которые может совершать одна любовь, и любовь истинная и самоотверженная. Если не все это делалось из благодарности, а только по желанию облегчить страдания лица, с которым были и недоразумения и явные несогласия, то поступки эти тем многоценнее, тем реже и тем более должны внушать почтения к хорошим свойствам ее сердца. “Жизнь пережить не поле перейти” — многое наговоришь, а подчас и сделаешь такого, чего бы не одобрил спокойный разум и совесть, но блажен тот, кто умеет побеждать в себе зло добром и повести себя так, как вела себя по отношению к нашей матери Клотильда Даниловна. — Как сын усопшей, я с чувством искреннейшей благодарности кланяюсь твоей жене до сырой земли и целую ее руку. Если ею управляют даже одни навыки, то мы обязаны восхвалить их силу и значение в жизни. Она этими навыками облегчила многое суровое и грубое в родстве нашем. Она /…/с поражающей выдержкою соблюла мать до последнего ее вздоха. Да помянет это ей всегда св/ятое/ провидение и суд людей добрых и справедливых…” [Арх. А. Н. Лескова. ]
ГЛАВА 4. БЛИЖНИЕ
“А на ту пору прошел “холерный год” и произвел в приходском дворянстве сильное опустошение, “в господском звании весь мужской пол побывшился”. Первый скончался мой покойный батюшка, а за ним переселились в вечность предводитель Иванов и “беспортошный” Илья Иванович. Имения остались без мужчин, и началось “бабье царство”, при котором дошло до того, что мою матушку (благодаря бога поныне здравствующую) прихожане раз избрали “старостихою”, т. е. распорядительницею и казначеею при поправке нашей добрынской церкви.
Выбирать к таким делам женщин совсем не в порядке, но так люди захотели, так и сделали. Не зная хорошо законов, сказали просто:
— Либо нехай Лесчиха справляет, либо ничего не дадим. Пусть воробьи не то что в окна летают, а хоть на головы попам сядут”[“Дворянский бунт в Добрынском приходе”. — “Исторический вестник”, 1881, № 2, с. 371.].
Такие полномочия и доверие в сороковых годах прошлого столетия у нас, несомненно, редко оказывались женщине, разве уж очень толковой и надежной.
Сам я видел мою бабку много раз, проводя летние вакации в Киеве, Каневе, вообще на Украине. Последний год ее жизни, зиму 1885/86 года я, по неожиданному решению моего отца, которому будет оказано внимание в одной из дальних глав, прожил в Киеве. Мне было девятнадцать лет, бабушке близился семьдесят третий. Была старость без дряхлости, трезвость мысли без равнодушия, суд о казавшемся несправедливым — не без гнева. Некоторым действам своего первенца она выносила приговоры, не уступавшие в своей выразительности его былым определениям о “кучерах в юбках”. Николаю Семеновичу иногда что-то не нравилось в ее поздних письмах, и он, не без раздражения, делился этим недовольством с братом: “мать кое-что сообщает (Крохиным. — А. Л.), но, по обыкновению ее, растворяя содержание во множестве слов, затемняющих простой смысл сказания” [Письмо от 26 сентября 1885 г. к А. С. Лескову. — Арх. А. Н. Лескова.].
Все имеет свой черед, и, по общему закону естества, приходит последнее и неизбежное в жизни каждого смертного: 16 апреля 1886 года Марья Петровна умирает в своем уютном флигельке, до последнего вздоха во всем обслуженная и досмотренная сыном и всех больше его женой Клотильдой.
Ход событий, распределение ролей и высказанные умозрения определяются перепиской Петербурга с Киевом.
28 марта Алексей Семенович пишет Николаю Семеновичу. Последний отчеркивает синим карандашом слова, приводимые здесь курсивом, а наверху пишет чернилами: “Получ. 1 апреля 86. вечером”.
“Мать получила сегодня твое письмо, любезный брат, и поручила мне поблагодарить тебя за память. Сама она не может писать, потому что лежит в постели. — Она, вообще, более месяца как стала очень плоха, потеряла всякий аппетит, почти ничего не ест, и желудок отказывается работать. С неделю тому назад она немного лишне выпила (?) (вопрос Николая Семеновича. — А. Л.), и у нее образовался острый катар желудка, с поносом и рвотою, которые в один день обессилили ее до того, что она слегла в постель, и хотя эти явления, слава богу, успокоились, но потеря сил настолько велика, что она вот уже трое суток как не в состоянии оставить постели. Сегодня утром, по ее желанию, пригласили домой священника (она еще не говела этим постом), и она встала, оделась, посидела часа два на диване, но вслед за тем разделась и опять улеглась, говоря, что очень устала и, может быть, заснет. — Состояние ее здоровья вообще плохо, хотя и нет никаких видимых явлений, указывавших бы на скорое банкротство жизненных сил, но 73 года, образ жизни, потеря аппетита, упадок сил — все это плохие предзнаменования, так что нельзя ни за что поручиться” [Арх. А. Н. Лескова.].
На два дня позже Алексея Семеновича больная находит в себе силы написать открыточку дочери: “Дорогая моя Оличька, будь на мой счет покойна, надейся на бога и что ему угодно будет со мной, я понемногу обмогаюсь, усмотрена решительно всеми как родная, одну не оставляют скучать, так будь же покойна. Благославляю вас мать М. Лескова. 30 марта” [Арх. А. Н. Лескова.].
14 апреля встревоженная дочь выезжает в Киев, а 15-го Николай Семенович пишет брату:
“Ольга уехала к вам вчера и, значит, теперь у тебя. Известие о матери, вероятно, роковое. — 73 года, по-моему, возраст большой, особенно для женщины, и силы организма, конечно, должны быть слабы. Только “аще в силах” (т. е. очень здоров) можно жить 80 лет, но и то уже “не жизнь, а труждание и болезнь”. Тем не менее в семье это момент острый и жгучий. Ты соблюл свою роль на земле удивительно полно и хорошо, и тебе по обетованию должен быть заслуженный “венец правды”… Поехать в Киев не могу по нездоровью и по другим некоторым причинам. Матери главнейшее, конечно, видеть тебя, который о ней всех более пекся, и Ольгу, которую она наиболее любила и с которою имела более общего. Думаю, что мой приезд, так сказать, не имел бы никакого значения для больной, а притом я и болен. — 10 дней я положил костыли, а 2-х часов возобновленных болей в стопе вполне достаточно, чтобы я сел недвижимо. Вчера, провожая Ольгу, я постоял на мокрой каменной террасе и сегодня опять нездоров… Ольге скажи, что в П/етер/бурге с отбытия ее больших перемен еще не случилось…” [Арх. А. Н. Лескова. ]
Опасения оправдались — мать скончалась. Николай Семенович пишет:
“17 апр. 86. Четверг.
Спб. Сергиевская 56, 4.
Любезный брат Алексей Семенович!
Вчера, в 9 час. вечера получена у Крохина твоя депеша, посланная 16-го апр. в 2 ч. 20 минут. Мать, родившая и воскормившая нас грудью, во гробе… Течение жизни ее было не кратко и, как все земное, должно было иметь свое окончание, но тем не менее на душе томно и остро… Из всех ты один сделал все для ее спокойствия и соблюл любовь свою до конца, и за то тебе должно быть всех легче. Прекрасные свойства твоей верной души не только заставляют уважать и любить тебя, но они высоко умиляют, трогают и даже заставляют тебе удивляться. Ты все понес и все донес до конца превосходно. Тебе поистине принадлежит уважение всякой души, способной понимать величие простых, но величавых в своей простоте поступков. Большою бы радостию было, если бы ты был примером для всех, кто видел и знал все твои сыновние отношения к усопшей матери. Ты редкий сын н редкий человек. — Затем душа требует воздать должное твоей жене и благодарить ее. Нет никакого дела до того, что порою могло быть в ее сердце. Их счеты слишком спутаны и перемешаны. Сердцу приказывать нельзя, но все поступки Клотильды Даниловны были не только безукоризненны, но даже прекрасны. Она не останавливалась на том, что только должно, но смело переходила за черту должного и совершала дела, которые может совершать одна любовь, и любовь истинная и самоотверженная. Если не все это делалось из благодарности, а только по желанию облегчить страдания лица, с которым были и недоразумения и явные несогласия, то поступки эти тем многоценнее, тем реже и тем более должны внушать почтения к хорошим свойствам ее сердца. “Жизнь пережить не поле перейти” — многое наговоришь, а подчас и сделаешь такого, чего бы не одобрил спокойный разум и совесть, но блажен тот, кто умеет побеждать в себе зло добром и повести себя так, как вела себя по отношению к нашей матери Клотильда Даниловна. — Как сын усопшей, я с чувством искреннейшей благодарности кланяюсь твоей жене до сырой земли и целую ее руку. Если ею управляют даже одни навыки, то мы обязаны восхвалить их силу и значение в жизни. Она этими навыками облегчила многое суровое и грубое в родстве нашем. Она /…/с поражающей выдержкою соблюла мать до последнего ее вздоха. Да помянет это ей всегда св/ятое/ провидение и суд людей добрых и справедливых…” [Арх. А. Н. Лескова. ]
ГЛАВА 4. БЛИЖНИЕ
Пытливо доискиваясь, сочетание каких условий дало любезного его сердцу писателя, Горький перебирал: “Дед Лескова был священник, бабушка — купчиха, отец — чиновник, мать — дворянка; таким образом, писатель объединил в себе кровь четырех сословий, но очень вероятно, что наиболее глубокое влияние оказал на него человек пятого сословия — солдатка-нянька, крепостная” и т. д. [Горький М. Несобранные литературно-критические статьи. М., 1941. с. 85.]
Об отце и матери говорено уже в меру знаемого. Никогда не забывая о своем изгнании из родительского дома, Семен Дмитриевич не видел большого удовольствия распространяться о своем жестокосердом отце. Не удивительно, что о деде писателя не сбереглось и пространных воспоминаний.
Прожив жизнь в служилой среде и женившись на девушке дворянского круга и воспитания, Семен Лесков совершенно отошел ото всего, с семинарии ненавистного ему “священнослужительского”.
Новое, жизненно-лучшее заслоняло и отодвигало старое, худшее: карачевское отходило в даль времен и полуапокрифических преданий, не вызывая сожалений о себе. На смену выступали: высшая культура, лучший бытовой уклад нового родства, более счастливые и выигрышные правовые и материальные условия последнего.
Естественно, что в орловско-киевских Лесковых, начиная с самого писателя, жило уже больше алферьевского, чем старолесковского. Дед по отцовской линии в их представлении не жил. О нем никто не говорил, его никто не вспоминал. Не позабыли, а просто не знали.
Когда я, в отроческие годы, пытался узнать о нем что-нибудь, отец мой, старший из детей Семена Дмитриевича, шутливо отвечал: “Умен был крутопоп Дмитрий, чего и тебе желаю!” И только.
Все карачевское отмирало, погружалось в забвение. Никто, например, не исключая и Николая Семеновича, не был уверен, в каком именно уезде стояло, давшее всему роду имя село Лески.
Бабки по отцу точно и вовсе не было. Даже имя ее не сбереглось.
Из всех былых аборигенов села Лески в живых оставалась уже одна вдова Пелагея Дмитриевна, связи с которой у Семена Дмитриевича в семинарские его годы сложиться было некогда, а по возвращении его с Кавказа создаваться было поздно.
В резко “обновленном” родстве брата ей было неприютно. Жизнь ее смолоду шла от него стороною. Сказания о ней ее знаменитого племянника сильно беллетризованы; смело усложнены они и портретно. В панинские годы, мальчиком, он мог иногда ее видеть и слышать любопытные рассказы ее о трубчевско-карачевских былях. Определенного положения в алферьевско-страховском свойстве брата она не заняла. Выпавшая ей на долю, сызначала незадавшаяся, жизнь содействовала тому, что ее стали называть “проказницею”. Все три сестры Алферьевы были другого закала и проказниц не жаловали. К киевским временам она уже совсем сошла с горизонта, и речей о ней я в свои побывки в Киеве не слыхивал. Не вспоминал о ней в разговорах со мной и мой отец, нескупо отведший, однако, ей кое-где не слишком бесспорные роли и позиции в своих произведениях [См.: “Благоразумный разбойник”. — “Художественный журнал”, 1883, № 3; “Об оригинальных попадьях”. — “Новости и биржевая газ.”, 1883, № 70; “О безумии одного князя”. — “Газ. А. Гатцука”. 1884, № 11, и изд-во “Огонек”. М., 1940; “Юдоль” и “О квакереях”. Собр. соч., т. XXXIII, 1902–1903.].
О деде, Петре Сергеевиче Алферьеве, Лесков говорит как о человеке энергичном, развитом, умном и по-своему “в духе времени” добром. Охотно упоминаются и братья его, двоюродные деды и писателя — Василии Сергеевич, “ученый”, и Иван Сергеевич — служивший в московском Сенате.
Вовлеченность этих людей в литературные интересы косвенно подтверждается одним из писем Лескова к Суворину: “Покорно вас благодарю за экземпляры “Горе от ума”. Они очень, очень изящны. Статья ваша живая и чуткая. Гарусовским списком, думается, вы, однако, напрасно пренебрегаете. Некто Алферьев в Москве имел тетрадь, где “Горе от ума” было списано его рукою, а на ней, — не знаю, по какому случаю, — была грибоедовскою рукою сделана надпись: “Верно — Грибоедов”, и стояло какое-то число. Тетрадь эта долго жила у нас в семье, и я по ней впервые выучил “Горе от ума”, на котором было написано автором “верно”. И то было вполне схоже с Гарусовым” [Письмо от 30 марта 1886 г. — Пушкинский дом.].
Сам Петр Сергеевич тоже служил, не в больших чинах, в московском Сенате, имея за женой дом с садом и угодьями где-то на Новинском бульваре. Семья жила в хорошем достатке. При развертывании успехов наполеоновских полчищ он был командирован в Казань для отвоза туда сенатского архива. Перед отъездом он зарыл в землю все серебро, ценности и документы, наказав жене не мешкая собираться и, оставив дом на верных людей, ехать с детьми в родную ему Орловщину.
В Москве, по определению Лескова, “ершился, метался, прядал во все стороны” пресловутый Ф. В. Ростопчин [“Герои отечественной войны по гр. Л. Н. Толстому”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 70, 98 и др. Без подписи.].
Благодушнейшая Акилина Васильевна, как и многие другие, доверилась “ерницким”, успокоительным ростопчинским “афишам” и засиделась чуть не до вступления французов в город. С чрезвычайным трудом раздобыв какой-то возок, она едва вырвалась из покидавшейся уже всеми Москвы.
Прибежавшие в Орел Алферьевы приютились у каких-то своих прежних друзей. Будущее особенно не тревожило: если московский дом даже и сгорит — есть место, на котором можно вновь отстроиться и, выкопав хорошо схороненные ценности, снова зажить по-старому в освобожденной от двунадесяти язык первопрестольной.
Вышло не так. Возвратившийся из Казани с сенатским архивом Петр Сергеевич не сумел не только разыскать закопанное достояние свое, но даже определить межи своего участка и, за утратой всех документов, доказать свои права на него. Огонь начисто сровнял целые кварталы. Все было потеряно. Жить с большой семьей в Москве на сенатское жалование без собственного дома и всего былого достатка нечего было и думать. Семье возвращаться стало не к чему. Приходилось всем осесть в Орле. Он подал в отставку и приехал в Орел.
Здесь, в когда-то родном городе, выпало испить горькую чашу безземельных и бездомных обнищеванцев. Жили трудно. Муж где-то скромно служил, жена, с подручными женщинами, прирабатывала шитьем и рукоделием. Дочери, подрастая в нужде, как умели помогали матери в мелких поделках.
Так шло лет шесть. Потом подвернулось предложение прежнего знакомого, по оценке Николая Семеновича, “полупомешанного”, богатого и видного помещика М. А. Страхова, владельца села Горохова, управлять его имениями. Переехали и поселились в богатой усадьбе, но, конечно, в скромном управительском флигельке. А через несколько лет, когда старшей дочери, Наталии Петровне, фактически не хватало полных пятнадцати лет, этот пятидесятилетний холостяк, ровесник ее отца, возжелал на ней жениться. Отказа “благодетелю” быть не могло. Тут уже, в 1824 году, Алферьевы, в качестве родни хозяина, перебрались из своего флигелька в просторный “господский” дом.
Гороховская деятельность деда отмечена, между прочим, любопытной борьбой его с заклинателями, наговорщиками, “пережинами”, “заломами” и вообще со всеми видами мракобесия, описанными впоследствии его внуком [“Случаи из русской демономании”. — “Новое время”, 1880, № 1529, 1533, 1536, 1542, 1552, или под заголовком “Русские демономаны” в сб. “Русская рознь”. Спб., 1881.].
Петр Сергеевич бесспорно был человеком ясного ума, прекрасных способностей, большого жизненного опыта, изрядной образованности, ненавидевший невежество и суеверие в народе и еще больше в дворянско-помещичьей среде. Своему единственному сыну он позаботился дать такое образование, какого не дал своим детям никто другой во всем родстве, обладая несравненно лучшими материальными средствами и принадлежа даже к более поздним поколениям.
Умер он в Горохове около 1840 года, лет на пять позже “благодетеля” Страхова. Погребен на местном приходском кладбище села Добрыни, получившем свое место в произведениях Лескова [Напр.: “Дворянский бунт в Добрынском приходе”. — “Исторический вестник”, 1881, № 2.]. Не забывал внук помянуть деда и в печати [Напр.: в статье “Синодальные персоны”.— “Исторический вестник”, 1882, № 11, с. 398; “Геральдический туман”. — Там же, 1886, № 6, с. 602.].
По утверждению внука-беллетриста, она была взята “в дворянский” род “не за богатство, а за красоту”, причем “лучшее ее свойство было — душевная красота и светлый разум, в котором всегда сохранялся простонародный склад. Войдя в дворянский круг, она уступив многим его требованиям и даже позволила звать себя Александрой Васильевной, тогда как. ее настоящее имя было Акилина [“Несмертельный Голован”, гл. 2, 8, 12. Собр. соч., т. IV, 1902–1903.].
На самом деле о красоте ее в родстве никто другой не говорил. Была статность, рост, беспретензионная пригожесть. “Черт” в добродушном простоватом лице не было.
С именем дело шло тоже иначе: это была пожизненная ее драма. Ко времени разрешения ее матери от бремени отца не случилось в Москве. Приходский священник, не то в отместку за что-то ее отцу, не то по неодолимому упрямству, невзирая на все мольбы роженицы, “нарек” младенца не Александрой, как было заказано, на случай рождения девочки, отцом, а “по святцам”, — какая святая пришлась в день рождения ребенка. Вернувшийся вскоре Колобов пришел в ярость. Он слышать не мог неблагозвучного имени новорожденной, видя в нем поругание своей купеческой именитости и избыточности. Бросился к архиерею — тщетно! Тогда он строго-настрого приказал всем в доме облагороженно называть девочку Александрой, раз навсегда забыв оскорблявшую его “Акилину”. Тайна эта соблюдалась всеми, и особенно ревниво хранила ее сама не любившая своего крестного имени бабушка. Каково же было удивление всех предстоявших на панихидах по ней, когда священник возгласил “вечную память болярине Акилине”!
Кстати уж и о дворянстве рода, в который “была взята” усопшая. Я уже отмечал, что первые десятилетия писательства Лесков в автобиографических заметках, повестях и даже письмах не упускал упоминать о дворянстве всего своего родства и о собственном. Мы уже знаем, что Щебальскому он писал, что его мать была “чистокровная аристократка”. С годами и в этой области возобладал демократизм и скепсис. Однако, пока живы были мать и старшие родичи, ему приходилось сдерживаться. Год за годом все они “побывшились”, вымерли. И вот в “заметке о родовых прозвищах”, характерной уже по одному своему заглавию — “Геральдический туман”, предпринимается поход против обуявшего многих поветрия кичливости происхождения и стремления многих “выскочек” и “прибыльщиков” непременно “сочинять себе небывалые роды”. Дошел тут черед и до “разночинцев”, а с тем беспощадно развенчивалось и все алферьевское дворянство.
“Как не анекдот в этом роде, — писал автор, — укажу на довольно распространенную в России фамилию, звук которой таков, что все слышат в ней нерусское происхождение и даже прямо чувствуют в ней происхождение итальянское. Эта фамилия, о которой я говорю, есть Алферьевы. Их очень много везде… Канцелярия старого московского Сената считала одно время у себя “целое племя” Алферьевых… Было по Москве много еще и других Алферьевых, и все они были не старые родовитые дворяне, а из чиновников и отчасти из “колокольных дворян”, т/о/ е/сть/ из духовенства… Между линиями же Алферьевых один московский отводок отличался образованностью и другими хорошими качествами, и тут были усвоены уже некоторые приемы родовитой знати. Эти Алферьевы (тоже не дворяне) были по мужской линии Сергеи и Иваны… Один из них, Василий Сергеевич, печатавший стихи и посвящавший их своей “Гурлиньке”, слыл даже за очень ученого, каковым, впрочем, кажется, не был…
Учеными московскими изысканиями род Алферьевых был произведен от “знаменитого итальянца Альфиери…”
Моя матушка происходила из этого рода Алферьевых, и мы с детства привыкли знать, что “Алферьевы итальянского происхождения”. О дяде моем, недавно скончавшемся профессоре Киевского университета, С. П. Алферьеве, который был смолоду недурен собою, так и говорили, что в нем “видна тонкая итальянская порода” (он имел мелкие черты ярославского типа) …Случилось мне раз в уездном городке… Городище встретить на оконной ставне надпись: “портнов? Алферьев”, и тут я получил вразумление”.
Последовавший затем диалог между Лесковым и обладателем вывески привел к тому, что фамилию этому “портново” дал поп, окрестив его отца Алфером, откуда, мол, пошли “Алферов двор”, а с тем и Алферьевы.
От прославленного драматурга графа Витторио Альфиери ничего и не осталось: есть в святцах девять Еливфериев, по-мужичьи — Алферов. Чего тут еще доискиваться!
Писатель не знал, что отец его матери даже и службой не успел приобрести потомственное дворянство и пожизненно числился происходившим “из обер-офицерских детей” [См.: Кречетов П. Орел. Материалы для описания Орловской губернии. Рига, 1903.], как именовались тогда чиновники, не дослужившиеся до спасительного “асессорства”, дававшего в те времена дворянство.
В чванливых разветвлениях страховской породы многие, разговаривая с Акилиной Васильевною, улыбались, а то и морщились, когда она говорила “ехтот”, “лыгенда” или “мораль”, понимая второе слово как “переделку в народном духе”, а последнее — оскорбительным.
До “ста годочков”, подаренных ей внуком, она не дожила почти тридцати лет, скончавшись около 1860 года на Орловщине у старшей своей дочери, Наталии Петровны, в ее имении Денисово.
Беспощадный в своих отзывах в печати о тех, “иже по плоти”, Лесков о бабке не говорил и не писал иначе, как с умилением. Память о ней для него была “веселою старою сказкой”, которой всегда ласково улыбалось сердце”…
Но, сколь это ни ценно, было тут и нечто еще большего значения.
Горький сказал о Лескове: “Он прекрасно чувствовал то неуловимое, что называется “душой народа” [Горький М. Несобранные литературно-критические статьи. М., 1941, с. 85.].
Душу народа первая раскрыла, дала верно почувствовать Лескову Акилина Колобова.
Владелец поместья, в котором развертываются события рассказа “Зверь”, конечно, не во всем схож с этим “дядей” автора, но несомненно кое-что тут занято и у него: “Он был очень богат, стар и жесток. В характере его преобладала злобность и неумолимость”. О прекрасном духовном преображении его в горячего доброхота в семейных преданиях слышно не было. Умер таким, каким жил.
Освободительное вдовство пришло к молодой женщине только после двенадцати лет тяжелых испытаний. Остались ей семь человек детей и, по завещанию, неплохое имение в личную собственность. Через четыре года, уже по влечению сердца, вышла она за своего ровесника, гусара Елисаветградского полка, впоследствии земского деятеля, Луциана Ильича Константинова. Это был красивый, воспитанный и благородный человек. Брак был счастлив и дал еще восемь человек потомства. Молодожены поселились в имении жены Денисове, Ливенского уезда, Орловской же губернии.
Наталья Петровна была уже, что называется, настоящая губернская grande-dame. Она не раз жестоко гневалась на бедового племянника, который на заре своего литераторства прозрачно писал о “маленьком профессоре”, то есть о Сергее Петровиче, о лунообразной сестре своей Ольге Семеновне, о жестокости Марьи Петровны. Но и много позже проскользнуло в романе “На ножах” что-то, принятое в местном обществе за намек на судьбу самой Страховой-Константиновой: “Она была богата, молода и год как овдовела после мужа-старика, которому ее продали ради выгод и который безумно ревновал ее ко всем”. А еще лет через семь было рассказано в газете, как старший ее сын, студентом, был высечен за дебош киевским генерал-губернатором Д. Г. Бибиковым [“Житие одной Бабы”. — “Б-ка для чтения”, № 8, с. 66; Собр. соч., т. XXIV, 1902–1903, с. 134; “Маленькие шалости крупного человека”. — “Русский мир”, 1877, № 4, 6 янв. Ср.: позднейший вариант “Бибиковские меры”. — “Неделя”, 1888, № 6, 7 февр.].
Характера она была твердого. Ее побаивались, но чтили. Была пряма и небезучастна. Не оставляла без поддержки и сравнительно малоимущую Марью Петровну, писем которой не любила и вскрывать их обычно не торопилась. Скончалась 10 августа 1879 года в Денисове.
Об отце и матери говорено уже в меру знаемого. Никогда не забывая о своем изгнании из родительского дома, Семен Дмитриевич не видел большого удовольствия распространяться о своем жестокосердом отце. Не удивительно, что о деде писателя не сбереглось и пространных воспоминаний.
Прожив жизнь в служилой среде и женившись на девушке дворянского круга и воспитания, Семен Лесков совершенно отошел ото всего, с семинарии ненавистного ему “священнослужительского”.
Новое, жизненно-лучшее заслоняло и отодвигало старое, худшее: карачевское отходило в даль времен и полуапокрифических преданий, не вызывая сожалений о себе. На смену выступали: высшая культура, лучший бытовой уклад нового родства, более счастливые и выигрышные правовые и материальные условия последнего.
Естественно, что в орловско-киевских Лесковых, начиная с самого писателя, жило уже больше алферьевского, чем старолесковского. Дед по отцовской линии в их представлении не жил. О нем никто не говорил, его никто не вспоминал. Не позабыли, а просто не знали.
Когда я, в отроческие годы, пытался узнать о нем что-нибудь, отец мой, старший из детей Семена Дмитриевича, шутливо отвечал: “Умен был крутопоп Дмитрий, чего и тебе желаю!” И только.
Все карачевское отмирало, погружалось в забвение. Никто, например, не исключая и Николая Семеновича, не был уверен, в каком именно уезде стояло, давшее всему роду имя село Лески.
Бабки по отцу точно и вовсе не было. Даже имя ее не сбереглось.
Из всех былых аборигенов села Лески в живых оставалась уже одна вдова Пелагея Дмитриевна, связи с которой у Семена Дмитриевича в семинарские его годы сложиться было некогда, а по возвращении его с Кавказа создаваться было поздно.
В резко “обновленном” родстве брата ей было неприютно. Жизнь ее смолоду шла от него стороною. Сказания о ней ее знаменитого племянника сильно беллетризованы; смело усложнены они и портретно. В панинские годы, мальчиком, он мог иногда ее видеть и слышать любопытные рассказы ее о трубчевско-карачевских былях. Определенного положения в алферьевско-страховском свойстве брата она не заняла. Выпавшая ей на долю, сызначала незадавшаяся, жизнь содействовала тому, что ее стали называть “проказницею”. Все три сестры Алферьевы были другого закала и проказниц не жаловали. К киевским временам она уже совсем сошла с горизонта, и речей о ней я в свои побывки в Киеве не слыхивал. Не вспоминал о ней в разговорах со мной и мой отец, нескупо отведший, однако, ей кое-где не слишком бесспорные роли и позиции в своих произведениях [См.: “Благоразумный разбойник”. — “Художественный журнал”, 1883, № 3; “Об оригинальных попадьях”. — “Новости и биржевая газ.”, 1883, № 70; “О безумии одного князя”. — “Газ. А. Гатцука”. 1884, № 11, и изд-во “Огонек”. М., 1940; “Юдоль” и “О квакереях”. Собр. соч., т. XXXIII, 1902–1903.].
* * *
Другую картину образов и воспоминаний дают отношения с дедом и бабкой с материнской стороны.О деде, Петре Сергеевиче Алферьеве, Лесков говорит как о человеке энергичном, развитом, умном и по-своему “в духе времени” добром. Охотно упоминаются и братья его, двоюродные деды и писателя — Василии Сергеевич, “ученый”, и Иван Сергеевич — служивший в московском Сенате.
Вовлеченность этих людей в литературные интересы косвенно подтверждается одним из писем Лескова к Суворину: “Покорно вас благодарю за экземпляры “Горе от ума”. Они очень, очень изящны. Статья ваша живая и чуткая. Гарусовским списком, думается, вы, однако, напрасно пренебрегаете. Некто Алферьев в Москве имел тетрадь, где “Горе от ума” было списано его рукою, а на ней, — не знаю, по какому случаю, — была грибоедовскою рукою сделана надпись: “Верно — Грибоедов”, и стояло какое-то число. Тетрадь эта долго жила у нас в семье, и я по ней впервые выучил “Горе от ума”, на котором было написано автором “верно”. И то было вполне схоже с Гарусовым” [Письмо от 30 марта 1886 г. — Пушкинский дом.].
Сам Петр Сергеевич тоже служил, не в больших чинах, в московском Сенате, имея за женой дом с садом и угодьями где-то на Новинском бульваре. Семья жила в хорошем достатке. При развертывании успехов наполеоновских полчищ он был командирован в Казань для отвоза туда сенатского архива. Перед отъездом он зарыл в землю все серебро, ценности и документы, наказав жене не мешкая собираться и, оставив дом на верных людей, ехать с детьми в родную ему Орловщину.
В Москве, по определению Лескова, “ершился, метался, прядал во все стороны” пресловутый Ф. В. Ростопчин [“Герои отечественной войны по гр. Л. Н. Толстому”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 70, 98 и др. Без подписи.].
Благодушнейшая Акилина Васильевна, как и многие другие, доверилась “ерницким”, успокоительным ростопчинским “афишам” и засиделась чуть не до вступления французов в город. С чрезвычайным трудом раздобыв какой-то возок, она едва вырвалась из покидавшейся уже всеми Москвы.
Прибежавшие в Орел Алферьевы приютились у каких-то своих прежних друзей. Будущее особенно не тревожило: если московский дом даже и сгорит — есть место, на котором можно вновь отстроиться и, выкопав хорошо схороненные ценности, снова зажить по-старому в освобожденной от двунадесяти язык первопрестольной.
Вышло не так. Возвратившийся из Казани с сенатским архивом Петр Сергеевич не сумел не только разыскать закопанное достояние свое, но даже определить межи своего участка и, за утратой всех документов, доказать свои права на него. Огонь начисто сровнял целые кварталы. Все было потеряно. Жить с большой семьей в Москве на сенатское жалование без собственного дома и всего былого достатка нечего было и думать. Семье возвращаться стало не к чему. Приходилось всем осесть в Орле. Он подал в отставку и приехал в Орел.
Здесь, в когда-то родном городе, выпало испить горькую чашу безземельных и бездомных обнищеванцев. Жили трудно. Муж где-то скромно служил, жена, с подручными женщинами, прирабатывала шитьем и рукоделием. Дочери, подрастая в нужде, как умели помогали матери в мелких поделках.
Так шло лет шесть. Потом подвернулось предложение прежнего знакомого, по оценке Николая Семеновича, “полупомешанного”, богатого и видного помещика М. А. Страхова, владельца села Горохова, управлять его имениями. Переехали и поселились в богатой усадьбе, но, конечно, в скромном управительском флигельке. А через несколько лет, когда старшей дочери, Наталии Петровне, фактически не хватало полных пятнадцати лет, этот пятидесятилетний холостяк, ровесник ее отца, возжелал на ней жениться. Отказа “благодетелю” быть не могло. Тут уже, в 1824 году, Алферьевы, в качестве родни хозяина, перебрались из своего флигелька в просторный “господский” дом.
Гороховская деятельность деда отмечена, между прочим, любопытной борьбой его с заклинателями, наговорщиками, “пережинами”, “заломами” и вообще со всеми видами мракобесия, описанными впоследствии его внуком [“Случаи из русской демономании”. — “Новое время”, 1880, № 1529, 1533, 1536, 1542, 1552, или под заголовком “Русские демономаны” в сб. “Русская рознь”. Спб., 1881.].
Петр Сергеевич бесспорно был человеком ясного ума, прекрасных способностей, большого жизненного опыта, изрядной образованности, ненавидевший невежество и суеверие в народе и еще больше в дворянско-помещичьей среде. Своему единственному сыну он позаботился дать такое образование, какого не дал своим детям никто другой во всем родстве, обладая несравненно лучшими материальными средствами и принадлежа даже к более поздним поколениям.
Умер он в Горохове около 1840 года, лет на пять позже “благодетеля” Страхова. Погребен на местном приходском кладбище села Добрыни, получившем свое место в произведениях Лескова [Напр.: “Дворянский бунт в Добрынском приходе”. — “Исторический вестник”, 1881, № 2.]. Не забывал внук помянуть деда и в печати [Напр.: в статье “Синодальные персоны”.— “Исторический вестник”, 1882, № 11, с. 398; “Геральдический туман”. — Там же, 1886, № 6, с. 602.].
* * *
Бабка Акилина родилась в 1790 году в Москве в весьма достаточной купеческой семье Колобовых.По утверждению внука-беллетриста, она была взята “в дворянский” род “не за богатство, а за красоту”, причем “лучшее ее свойство было — душевная красота и светлый разум, в котором всегда сохранялся простонародный склад. Войдя в дворянский круг, она уступив многим его требованиям и даже позволила звать себя Александрой Васильевной, тогда как. ее настоящее имя было Акилина [“Несмертельный Голован”, гл. 2, 8, 12. Собр. соч., т. IV, 1902–1903.].
На самом деле о красоте ее в родстве никто другой не говорил. Была статность, рост, беспретензионная пригожесть. “Черт” в добродушном простоватом лице не было.
С именем дело шло тоже иначе: это была пожизненная ее драма. Ко времени разрешения ее матери от бремени отца не случилось в Москве. Приходский священник, не то в отместку за что-то ее отцу, не то по неодолимому упрямству, невзирая на все мольбы роженицы, “нарек” младенца не Александрой, как было заказано, на случай рождения девочки, отцом, а “по святцам”, — какая святая пришлась в день рождения ребенка. Вернувшийся вскоре Колобов пришел в ярость. Он слышать не мог неблагозвучного имени новорожденной, видя в нем поругание своей купеческой именитости и избыточности. Бросился к архиерею — тщетно! Тогда он строго-настрого приказал всем в доме облагороженно называть девочку Александрой, раз навсегда забыв оскорблявшую его “Акилину”. Тайна эта соблюдалась всеми, и особенно ревниво хранила ее сама не любившая своего крестного имени бабушка. Каково же было удивление всех предстоявших на панихидах по ней, когда священник возгласил “вечную память болярине Акилине”!
Кстати уж и о дворянстве рода, в который “была взята” усопшая. Я уже отмечал, что первые десятилетия писательства Лесков в автобиографических заметках, повестях и даже письмах не упускал упоминать о дворянстве всего своего родства и о собственном. Мы уже знаем, что Щебальскому он писал, что его мать была “чистокровная аристократка”. С годами и в этой области возобладал демократизм и скепсис. Однако, пока живы были мать и старшие родичи, ему приходилось сдерживаться. Год за годом все они “побывшились”, вымерли. И вот в “заметке о родовых прозвищах”, характерной уже по одному своему заглавию — “Геральдический туман”, предпринимается поход против обуявшего многих поветрия кичливости происхождения и стремления многих “выскочек” и “прибыльщиков” непременно “сочинять себе небывалые роды”. Дошел тут черед и до “разночинцев”, а с тем беспощадно развенчивалось и все алферьевское дворянство.
“Как не анекдот в этом роде, — писал автор, — укажу на довольно распространенную в России фамилию, звук которой таков, что все слышат в ней нерусское происхождение и даже прямо чувствуют в ней происхождение итальянское. Эта фамилия, о которой я говорю, есть Алферьевы. Их очень много везде… Канцелярия старого московского Сената считала одно время у себя “целое племя” Алферьевых… Было по Москве много еще и других Алферьевых, и все они были не старые родовитые дворяне, а из чиновников и отчасти из “колокольных дворян”, т/о/ е/сть/ из духовенства… Между линиями же Алферьевых один московский отводок отличался образованностью и другими хорошими качествами, и тут были усвоены уже некоторые приемы родовитой знати. Эти Алферьевы (тоже не дворяне) были по мужской линии Сергеи и Иваны… Один из них, Василий Сергеевич, печатавший стихи и посвящавший их своей “Гурлиньке”, слыл даже за очень ученого, каковым, впрочем, кажется, не был…
Учеными московскими изысканиями род Алферьевых был произведен от “знаменитого итальянца Альфиери…”
Моя матушка происходила из этого рода Алферьевых, и мы с детства привыкли знать, что “Алферьевы итальянского происхождения”. О дяде моем, недавно скончавшемся профессоре Киевского университета, С. П. Алферьеве, который был смолоду недурен собою, так и говорили, что в нем “видна тонкая итальянская порода” (он имел мелкие черты ярославского типа) …Случилось мне раз в уездном городке… Городище встретить на оконной ставне надпись: “портнов? Алферьев”, и тут я получил вразумление”.
Последовавший затем диалог между Лесковым и обладателем вывески привел к тому, что фамилию этому “портново” дал поп, окрестив его отца Алфером, откуда, мол, пошли “Алферов двор”, а с тем и Алферьевы.
От прославленного драматурга графа Витторио Альфиери ничего и не осталось: есть в святцах девять Еливфериев, по-мужичьи — Алферов. Чего тут еще доискиваться!
Писатель не знал, что отец его матери даже и службой не успел приобрести потомственное дворянство и пожизненно числился происходившим “из обер-офицерских детей” [См.: Кречетов П. Орел. Материалы для описания Орловской губернии. Рига, 1903.], как именовались тогда чиновники, не дослужившиеся до спасительного “асессорства”, дававшего в те времена дворянство.
В чванливых разветвлениях страховской породы многие, разговаривая с Акилиной Васильевною, улыбались, а то и морщились, когда она говорила “ехтот”, “лыгенда” или “мораль”, понимая второе слово как “переделку в народном духе”, а последнее — оскорбительным.
До “ста годочков”, подаренных ей внуком, она не дожила почти тридцати лет, скончавшись около 1860 года на Орловщине у старшей своей дочери, Наталии Петровны, в ее имении Денисово.
Беспощадный в своих отзывах в печати о тех, “иже по плоти”, Лесков о бабке не говорил и не писал иначе, как с умилением. Память о ней для него была “веселою старою сказкой”, которой всегда ласково улыбалось сердце”…
Но, сколь это ни ценно, было тут и нечто еще большего значения.
Горький сказал о Лескове: “Он прекрасно чувствовал то неуловимое, что называется “душой народа” [Горький М. Несобранные литературно-критические статьи. М., 1941, с. 85.].
Душу народа первая раскрыла, дала верно почувствовать Лескову Акилина Колобова.
* * *
Старшая сестра матери писателя, а его тетка, Наталья Петровна Алферьева родилась 9 августа 1809 года в Москве. Почти подростком пришлось ей познать сладость супружества с “полупомешанным”, старевшим уже, “благодетелем” ее семьи Страховым.Владелец поместья, в котором развертываются события рассказа “Зверь”, конечно, не во всем схож с этим “дядей” автора, но несомненно кое-что тут занято и у него: “Он был очень богат, стар и жесток. В характере его преобладала злобность и неумолимость”. О прекрасном духовном преображении его в горячего доброхота в семейных преданиях слышно не было. Умер таким, каким жил.
Освободительное вдовство пришло к молодой женщине только после двенадцати лет тяжелых испытаний. Остались ей семь человек детей и, по завещанию, неплохое имение в личную собственность. Через четыре года, уже по влечению сердца, вышла она за своего ровесника, гусара Елисаветградского полка, впоследствии земского деятеля, Луциана Ильича Константинова. Это был красивый, воспитанный и благородный человек. Брак был счастлив и дал еще восемь человек потомства. Молодожены поселились в имении жены Денисове, Ливенского уезда, Орловской же губернии.
Наталья Петровна была уже, что называется, настоящая губернская grande-dame. Она не раз жестоко гневалась на бедового племянника, который на заре своего литераторства прозрачно писал о “маленьком профессоре”, то есть о Сергее Петровиче, о лунообразной сестре своей Ольге Семеновне, о жестокости Марьи Петровны. Но и много позже проскользнуло в романе “На ножах” что-то, принятое в местном обществе за намек на судьбу самой Страховой-Константиновой: “Она была богата, молода и год как овдовела после мужа-старика, которому ее продали ради выгод и который безумно ревновал ее ко всем”. А еще лет через семь было рассказано в газете, как старший ее сын, студентом, был высечен за дебош киевским генерал-губернатором Д. Г. Бибиковым [“Житие одной Бабы”. — “Б-ка для чтения”, № 8, с. 66; Собр. соч., т. XXIV, 1902–1903, с. 134; “Маленькие шалости крупного человека”. — “Русский мир”, 1877, № 4, 6 янв. Ср.: позднейший вариант “Бибиковские меры”. — “Неделя”, 1888, № 6, 7 февр.].
Характера она была твердого. Ее побаивались, но чтили. Была пряма и небезучастна. Не оставляла без поддержки и сравнительно малоимущую Марью Петровну, писем которой не любила и вскрывать их обычно не торопилась. Скончалась 10 августа 1879 года в Денисове.