Во всю эту жизнь от “дам” шли одни “Liebesfieber' ы” [Любовные лихорадки, передряги (нем.). ], оставившие воспоминания, полные отравы. Умиротворяющее, благотворное “женственное равновесие”, к несчастию обидно краткое, пришло раз — с “Фефелой”. Память о ней жила не увядая и как будто “без раздела” с другими образами и представлениями.

ГЛАВА 2. ОТСТАВКА

   Нам по службе нет счастья в роду
   [Из письма Н. С. Лескова к А. Н. Лескову от 29 августа 1887 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
   Служебный путь Лескова, случайный и прерывистый вначале, в последней его фазе был полон прямого трагикомизма, разрешившегося в конце концов беспримерным апофеозом.
   Оппозиционность Лескова год от года росла. Его статьи, как и беллетристические произведения, вызывали негодование властительного Победоносцева [См.: напр., переписку Победоносцева с Н. И. Субботиным (“Чтения императорского Общества истории и древностей российских при Московском университете”, 1915, кн. 2) и с Е. М. Феоктистовым (“Литературное наследство”, 1935, № 22–24). ], “смиренных” членов “святейшего правительствующего синода”, величайшего лицемера и ханжи государственного контролера Т. И. Филиппова и многих других, вроде “картинно пламеневшего” [Письмо Лескова к В. Г. Черткову, без даты, видимо, начала 1887 г. — Арх. В. Г. Черткова, Москва. ] в славянофильстве московского публициста И. С. Аксакова, не говоря уже о всем лагере “львояростного кормчего” влиятельных “Московских ведомостей” и “Русского вестника” М. Н. Каткова.
   Почему-то сам он, как это ни странно, точно не задумывался над тем — совместимо ли с занимаемым им служебным положением, год от года становившееся все менее “благонамеренным”, если не “потрясовательным”, направление всей писательской его деятельности? Почему-то не собрался пересмотреть вопрос — нужна ли ему вообще нa что-нибудь эта нудная служба с ее жалким окладом, отнимающая так много рабочего времени от писательства, со всеми ее досаждениями! Что могла она сулить в будущем, если до сих пор приносила только одни уязвления, недвижимо держа его на самой низшей оплаченности в восемьдесят рублей в месяц, не повышая в чинах даже “за выслугу лет”! Шел планомерный измор. Как можно было его не замечать и терпеть! Положение тем более удивительное, что, как уже упоминалось раньше, весь этот “Комитет мерзил” Лескову еще с 1875 года, а ученого председателя его Лесков, опасаясь своей вспыльчивости, почитал за счастье “не видеть” вовсе.
   Он хорошо помнил, что при определении его на службу министр обещал просившим за него дать ему должность чиновника особых поручений с окладом в две тысячи рублей в год. Помнил и то, что “по радению” того же председателя, Георгиевского, место это “было передано Авсеенке, жена которого умеет вести дела своего мужа” [Письмо Лескова к П. К. Щебальскому от 15 января 1876 г. — “Шестидесятые годы”, с. 339.].
   Авсеенко, несравнимо превосходя Лескова в области дипломов, далеко не был сравним с ним в одаренности, знании России и ее народа. Ни “Соборян”, ни “Запечатленного ангела”, ни “Очарованного странника” за ним не числилось, и ничего равного им не ожидалось. Не вызывали его произведения и ничьего восхищения и благодарности за них. Но Георгиевский безошибочно понимал, что никто из слишком “высоких”, а с тем и далеких, не станет следить, сколь он фактически ублагоустроит служебно навязанного ему сотрудника с большим литературным именем. Чиновному сердцу безукоризненно выдрессированный и почтительный Авсеенко был, конечно, неизмеримо любезнее журналиста, позволившего себе, кстати сказать, не так давно вышутить внешность будущего председателя Ученого комитета. Сделано это было в статье, посвященной разносу В. П. Авенариуса, под заглавием “Литератор красавец”, где походя был упомянут “недавний случай с сотрудником Московских ведомостей г-м Георгиевским, которого туркофил Лонгворт нарочно поставил лицом к лицу против хорошо сложенного турка и сделал между ними двумя сравнение, довольно невыгодное для России, имевшей, к несчастью, на этот раз своим представителем не бойкого г. Авенариуса, а скромного г. Георгиевского” [“Литературная б-ка”, 1867, сент., кн. 1, с. 93.].
   В свое время профессиональный фельетонист, критик и полемист едва ли помнил, когда, где, кого и чем задел под горячую руку. Это случалось часто и не казалось сколько-нибудь значительным. Напротив, мнивший себя уже совсем значительной персоной Георгиевский едва ли забыл оцарапавшее его перо.
   Обход Лескова обещанным министром местом и окладом знаменовал явное нерасположение к нему Георгиевского. Сразу же ни в чем не оправдывались ожидания, связывавшиеся с возобновлением государственной службы: вместо сколько-нибудь ощутительного укрепления бюджета и выполнения иногда любопытных, живых служебных заданий предстояло полустариковское сидение за рассмотрением книг, издаваемых для народа под нестерпимым гнетом “благочестивого вельможи”, — он же “верующий мирянин”, — явно относившегося к Лескову более чем “странно приимно”.
   Вот, например, как он приглашал к себе достаточно известного уже писателя на литературное чтение:
   “Милостивый государь,
   Николай Семенович!
   По странной забывчивости, которая объясняется до некоторой степени вчерашним болезненным моим состоянием, я не просил вас сделать мне честь пожаловать ко мне сегодня часов около девяти:
   А. Н. Майков обещал прочитать свой перевод Эсхилова Агамемнона. Искренно преданный
   А. Георгиевский
   Воскресенье.
   3-го марта 1874 г.” [Пушкинский дом].
   Почти официальное вступительное обращение, напряженно-изощрённая формула “сделать мне честь пожаловать”, весь тон и стиль записки нарочито сух. Невольно начинает казаться, что хозяин первоначально “не просил” к себе приглашаемого не по одной “забывчивости”. Возможно, что А. Н. Майков, ценивший большую литературность Лескова, обмолвился желанием иметь его своим слушателем, после чего пришлось исправлять “забывчивость”. Кого искренно хотели видеть у себя по какому-нибудь случаю, того приглашали за несколько дней. Так почиталось и радушнее и… вежливее.
   Оказывалось, что на то же самое чтение и в тот же самый вечер, но, по обычаям дома видимо, в более ранние часы, Лесков был зван и И. А. Гончаровым. Здесь с ним познакомился А. В. Никитенко [Никитенко А. В. Моя повесть о самом себе. Т. II. Спб., 1905, с. 506.]. Майков, следовательно, читал 3 марта 1874 года свой перевод сперва у Гончарова, а затем и у Георгиевского. Присутствовал ли на втором чтении Лесков — не знаю. Вероятно, да. У Гончарова не засиживались.
   С конца 1885 года Лесков стал дарить известному коллекционеру рукописей и документов П.Я. Дашкову кое-какие автографы. В их числе оказалось и приведенное выше письмо, на котором даритель сделал красными чернилами пояснение:
   “Георгиевский Александр Иванович. Экс-либерал из Одессы. “Рука Каткова” и “подобие Бисмарка в России” по определению Делянова”.
   12 июля 1875 года Лесков писал из Парижа киевской старушке А. Р. Сотничевской о своих знакомых аристократах, через которых надеялся пристроить ее на службу в Петербурге: “Люди, опять повторяю, несравненно приятнейшие, чем всякая провинциальная шушера и чиновная шишмара, взросшая в пресмыкательстве и добивающаяся его от других” [Арх. А. Н. Лескова.].
   Какую надутую “чиновную шишмару” мысленно видел писавший — ясно.
   В связи с крушением в 1877 году семьи знакомство его с Георгиевским сходит на нет. Видаются они теперь исключительно в Комитете, в строго служебной обстановке. Это продолжает ухудшать достаточно сухие отношения.
   В марте 1878 года каким-то образом в “Русском вестнике” — после четырехлетней мертвенной паузы — проскальзывает “Ракушанский меламед” Лескова. Затем наступает уже окончательное разобщение с Катковым, закономерно переходящее вскоре в непримиримую вражду.
   Георгиевский по-прежнему неизменно близок с “трибуном Страстного бульвара”. Хорошо помня значительность роли последнего в принятии Лескова на службу в Министерство народного просвещения, “рука Каткова” всесторонне учитывает свершившееся изменение расположения фигур на шахматной доске. Сообразуясь с ним, Георгиевский усугубляет холодность к Лескову. Никогда не дышавшие искренностью встречи становятся едва выносимыми. Выгода в создавшемся положении, несомненно, на стороне начальствующего.
   Легко представить себе, с каким усердием принялась дальше эта “чиновная шишмара” отравлять жизнь пылкому подчиненному!
   Забывая повышать оклад Лескова, Георгиевский не забывал “всучать” ему многотрудные “работки” или щекотливые в разрешении “щетинки”.
   Довольно упомянуть хотя бы один доклад Лескова, потребовавший для его заслушания нескольких заседаний: четыре вторника подряд [13, 20, 27 ноября и 4 дек. 1879 г.]. Тут разбирался всесторонне острый вопрос о допущении к преподаванию в народных школах “закона божия” недуховными лицами. Один такой труд, в шесть печатных листов, изданный по распоряжению министра [“Министерство народного просвещения. Выписка из журнала Особого отдела Ученого комитета Министерства народного просвещения. 4 Декабря 1879 г № 387. О преподавании закона божия в народных школах. СПб., 1880. Напечатано в количестве 200 экз. по распоряжению г. министра народного просвещения”.], казалось бы, мог вызвать внимание к работнику, упорно выдерживаемому в “черном теле”. Но у Георгиевского не могло лежать сердце к человеку, чуждому раболепия.
   Случалось, и не один раз, что министр, через директора Департамента народного просвещения Э. Г. Брадке, просил Лескова дать свое заключение о какой-нибудь лично заинтересовавшей его книге или по какому-нибудь вопросу, даже выходящему за пределы ведения Министерства народного просвещения. Это тоже не повышало благорасположения ревнивого Георгиевского.
   Лесков задыхался. Его возмущало в этом человеке все: напускная церковная религиозность, упоенность своим положением, торжественность его появления на заседаниях Комитета непременно последним, дабы иметь возможность благосклонно принять почтительное приветствие всего состава возглавляемого им органа и, первым опустясь в председательское кресло, милостиво пригласить всех занять свои места. Это пышное “сретание”, повторявшееся каждый вторник, мутило дух уже отвыкшего от многого литератора. Чтобы не вставать при появлении его превосходительства в распахивавшихся курьером дверях, Лесков никогда не садился до появления последнего. Мелочь? Пожалуй. Но ценная для постижения болезненности самолюбие одного и опьяненности своим величием другого.
   С своей стороны Лесков точно торопился, чем был в силах, вызывать неудовольствие и самого министра. На исходе первого же года службы под началом Д. А. Толстого, занимавшего одновременно и “пост” обер-прокурора святейшего Синода, в газете князя В. П. Мещерского появилась бесподписная статья Лескова “Об обращениях и совращениях” [“Гражданин”, 4874, № 49, 9 дек. ], явно сочувственная противному церкви штундизму и даже раскольничеству, заканчивавшаяся едким указанием на мертвенность работы синодальной книжной лавки. Это не могло нравиться Синоду. В иерархической последовательности чувствует себя задетым и сам обер-прокурор, он же министр просвещения. По его требованию в княжьей газете помещается синодское “опровержение” [“Гражданин”, 1875, № 3, 19 янв.]. Сиятельный редактор и сиятельный же министр, встретясь в “свете”, вероятно одинаково улыбаясь, обменялись несколькими словами о не совсем благоправной статье, но, несомненно, неодинаково отпустили этот грех ее автору. Лесков собирался было возражать на “опровержение”, но увидал, что затею эту надо оставить [“Заметка на официальное опровержение, напечатанное в № 3 Гражданина, по требованию обер-прокурора святейшего Синода”. Было набросано два пункта и едва начат третий. — ЦГЛА.].
   “Уважаемый Иван Сергеевич, — пишет он через несколько лег Аксакову. — …Есть в моей жизни такой анекдот: Катков, в заботах обо мне, просил принять меня чиновником особых поручений /2000 р[ублей]/, но у меня оказался “мал чин”, т[ак] как я был тогда губернский секретарь в 40 лет. Можно было это обойти назначением к исправлению должности, но решили, что довольно с меня и меньшего жалованья, — назначили членом Уч[еного] комитета /1000 р[ублей]/, и с тех пор я здесь 8 лет “в забытьи”, хотя Толстой знал меня хорошо, считая по его словам /Кушелеву и Щербатову/ “самым трудолюбивым и способным”, и лично интересовался моими мнениями по делам сторонним /напр[имер], церковным/. Наконец, им стало стыдно не давать мне ничего, и Георгиевский лет через пять после моего поступления сделал представление о награде меня за многие полезные труды и “за прекрасное направление, выраженное в романе Некуда…” — чем бы вы думали? — чином надворного советника, т. е. тем, что дается каждому столоначальнику и его помощникам. Мне это испрашивалось в числе 20 человек, назначаемых к особым наградам к новому году. И что, вы думаете, последовало? Толстой на обширном и убедительном докладе Георгиевского надписал “отклонить”, а из числа 20 чиновников одного меня вычеркнул… И это всякий чиновничек Д[епартамен]та видел и хохотал над тем, “что значит быть автором Некуда”. “После того и деться некуда”, — острил в сатире Минаев… Чем же эта молодежь напоевалась, видя такое усердие меня обидеть, признаться сказать, в таком деле, которое мне и не интересно, п[отому] ч[то] быть или не быть “надв[орным] советником” уже конечно — все равно. — Мне кажется, что это стоит рассказать, и если придет к слову, я против того ничего иметь не буду” [Письмо от 25 ноября 1881 г. — Пушкинский дом.].
   В чем же разгадка такого упорного отклонения даже по существу смехотворного служебного повышения Толстым? Кара за своевольную явку при определении на службу не в ведомственном вицмундире, а в черном фраке? За неприятную статью в “Гражданине”? Допустимо.
   Лесков не раз рассказывал о таком случае. На каком-то аристократическом рауте [Вечер без танцев (анг.). ] несколько особенно расположенных к нему дам засыпали Толстого упреками за невнимание его к талантливому подчиненному, автору стольких превосходных художественных произведений. Дав им полностью разрядиться, граф с непревзойденной предупредительностью ответил: “О, mesdames, вы несправедливы в ваших обвинениях меня. Как раз напротив: я чрезвычайно ценю ум, опыт, глубину знаний и исключительную даровитость вашего рrоt?g? [Покровительствуемого (франц.). ] и широко пользуюсь ими для разрешения многих неясных мне вопросов. Этим я перед всеми отличаю исключительную ценность этого удивительного работника. Чего же больше? И, смею вас уверить, пока я министр, это так и останется, без малейшего изменения”.
   М. И. Кушелева, Мокринские и другие великосветские болтуньи передавали этот “дискурс” Лескову как нечто очень веселое и грациозное, видимо не постигая цинизма толстовского решения.
   Но это из области гостиных causeries [Светской болтовни, разговоров (франц.). ], по-нашему, пустомельства, а есть ключ к объяснению поразительных незадач Лескова в Министерстве народного просвещения повернее.
   “А. Толстой со мною был превосходен… — раскрывал положение дела И. С. Аксакову Лесков, — он меня больного просил, напр[имер]” пробежать вовсе не касавшиеся М[инистерства] н[ародного] п/росвещения/ доносы по Синоду, желая моего чутья, “где тут правда”, но он не любил людей с своим мнением” [Письмо от 9 декабря 1881 г. — Пушкинский дом.].
   Высокомерие не прощало самобытности в подчиненных. Успех снискивала “умеренность и аккуратность”, искательная почтительность, прекрасно уживавшаяся в Георгиевских, Марковичах (“Лакевичах”), Авсеенках и “совоспитанных им” с надменностью по отношению к младшим по рангу. Такие продвигались легко и успешно без проявления ими слишком большого усердия. Среди книг, вручавшихся Лескову Георгиевским на разбор, бывали “прехитростные” и во всяком случае требовавшие большого извития мысли и формы в заключениях об их забраковании, особенно если они поступали в Комитет из уже одобривших их учреждений, вроде Цензурного комитета Министерства внутренних дел или духовной цензуры. Довольно двух примеров.
   “Святость царского имени”, изделие некоего “крестьянина” Ивана Савченкова. Одно заглавие, казалось, предопределяло и обеспечивало успех книги во всех ведомствах и инстанциях. Лесков дает заключение, выдержанное по редакции, но убийственное для судьбы этой тошнотворно верноподданнической, глубоко невежественной и пошлой стряпни.
   “Венок царю — великомученику, государю императору Александру II Благословенному”, сочинение “простолюдина” Г. И. Швецова. Опять — все от первого слова уверенно забронировано от какой-либо критики, и опять полный лесковский разгром.
   Кому из высокопосаженных приятны такие “особые мнения” неуемного, в сущности едва принятого, члена Комитета! Тем паче при условии, что одобрение бракуемых им изданий было министром почти обещано каким-нибудь светским ходатаям с весом.
   Но за Лесковым в ходе лет накоплялись и другие вины. К несомненному неудовольствию не только “Гундольфа”, но и самого графа, в нарушение традиций строгого охранения от огласки всего ведомственного, он находил, что из протекавшего в комитетских заседаниях “нечто может быть рассказано” в печати и, исходя из такого предположения, делился многим с читателями “Исторического вестника”. Время от времени здесь появлялись статьи, одними своими заглавиями внушавшие подозрения и опасения: “Заказная литература” [“Исторический вестник”, 1881, № 10, с. 379–392.], “Благонамеренная бестактность” [Там же, 1881, № 11, с. 652–655.], “Венок царю великомученику…” [Там же, 1882, № 4, с. 222–225.] и т. д.
   В статье с хлестким заглавием “Литературный разновес для народа”, помещенной в распространеннейшей столичной газете, он зло высмеивал чтиво, которым насыщают простолюдинов некие бойкие издательства, в то время как казенное, по распоряжению бывшего министра народного просвещения и обер-прокурора Синода графа Д. А. Толстого закрыло даже свою лавку на Литейной улице, потому что заведовавший ею синодский чиновник “прокинулся на счетах” [“Новое время”, 1881, № 2008, 30 сент. ], читай — проворовался.
   Это был не первый выпад по адресу недружелюбного в прошлом министра.
   Несколько раньше, вслед за его отставкой, в другой столичной газете, в статьях, объединенных названием “Духовный суд” (позже “Епархиальный суд”), Лесков писал: “Лучшие люди в пашем духовенстве, не стоя на стороне графа Д. А. Толстого, — который сделал” кажется, все от него зависевшее, чтобы его не укоряли в искании людского расположения, — в этом деле глубоко сожалели о том, как далеко зашла враждебность, какую возбудил против себя этот сановник, говоря о котором, можно было припомнить пословицу: “гнул, не парил — сломал, не тужил” [“Новости”, 1880; № 159, 18 июня.].
   Полгода спустя в рассказе “Дворянский бунт в Добрынском приходе” говорилось еще сильнее: “Успеху статьи высокопреосвященного Агафангела, конечно, много содействовало то, что она метила против нынешнего московского митрополита Макария Булгакова и тогдашнего “полномочного мирянина” св[ятейшего] Синода Д. А. Толстого, который умел стяжать себе общее нерасположение всей страны, но по св[ятейшему] Синоду едва ли не сделал, в ряду ошибок, много хорошего” [“Исторический вестник”, 1881, № 2, с. 388.].
   Каждое новое отражение в печати чего-нибудь, связанного с должностной осведомленностью или с личными счетами по службе, раздражало министерских зубров. Морщился уже и когда-то так расположенный к Лескову, сейчас министр народного просвещения, И. Д. Делянов.
   А из-под пера писателя шли статьи одна другой еретичнее и “потрясовательнее” [“Религиозное врачебноведение и адвокатура” — “Новое время”, 1880, № 1419, 9 февр.; “Святительские тени” — “Исторический вестник”, 1881, № 5, “Бродяги духовного чина” — “Новости и биржевая газ.”, 1882, № 122, 129, 135 от 11, 20 мая; “Райский змей” — “Новое время”, 1882, № 2131, 2 февр.; “Вечерний звон и другие средства к искоренению разгула и бесстыдства” — “Исторический вестник”, 1882, № 6; “Синодальные персоны” — там же, 1882, № 11 и др.].
   В январе 1883 года, заведомым усердием Лескова, в нескольких номерах “Нового времени” проходит смелая и прелюбопытнейшая статья его киевского друга профессора Ф. А. Терновского — “Столетний юбилей митрополита Филарета” [“Новое время”, 1883, № 2466–2468, 9—11 янв.]. Ею с беспощадной убедительностью развенчивался, едва не приобщенный к лику святых, прославленный митрополит московский Филарет “мудрый”, Дроздов, из глаз которого, “яко мнилось”, “семь умов светит” [“Мелочи архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, с. 126], автор знаменитого православного катехизиса, жестокосердный крепостник, выведенный Лесковым, в частности, в лице архиерея, оправдывающего жестокое телесное наказание благородного рядового Постникова в рассказе “Человек на часах”.
   Статья вызывает взрыв гнева всех высших правителей и одновременно самое горячее сочувствие ее автору и признание ее исторической правды и ценности в кругах свободомыслящих читателей.
   В том же году указом Синода, но распоряжению Победоносцева, Терновский лишается кафедры в Киевской духовной академии. Грозит ему, в заботах о нем Делянова, потеря кафедры н в Киевском университете, но смерть его весной 1884 года опережает это мероприятие. Возмущены даже славянофилы.
   10 ноября 1884 года Лесков писал И. С. Аксакову: “Не знаю, в милости я у вас ныне или в немилости? Со дня памяти митрополита Филарета Дроздова вы лишили меня “Руси”. Гнев оный ощущаю, Филарета же чтить не могу” [Пушкинский дом.].
   Едва верховные властители стали оправляться от ошеломившего их выступления Терновского, как новая разрывная бомба — пространная статья Лескова с говорящим за себя заглавием: “Поповская чехарда и приходская прихоть” [“Исторический вестник”, 1883, № 2.].
   В конце этого дерзкого вызова тому, в чем виделись сила и крепость царства Александра III, в примечании давалось якобы редакционное, но явно лесковское, многозначительное обещание: “В одной из ближайших книжек “Исторического вестника” мы дадим полный абрис вероотступнических заблуждений графа Л. Толстого и Достоевского в соответствии с идеями призвавшего их к ответу г. К. Леонтьева”.
   Терпение власть предержащих иссякает. Создается мощный враждебный Лескову комплот. В него входят по преимуществу былые чтители его таланта, когда-то пленявшего их своими произведениями. Во главе становится Победоносцев. Единодушны с ним министр внутренних дел, Д. А. Толстой, которому сейчас уже есть за что лично посчитаться с язвительным журналистом, затем государственный контролер Т. И. Филиппов, про которого Лесков позже смастерит эпиграмму:
   Хоть у гроба у господня
   Он зовется эпитроп.
   Но для нас он мерзкий сводня,
   Льстец презренный и холоп
   [Гос. Публичная б-ка им. Салтыкова-Щедрина.].
   Обложение, угрожающее затянуться мертвою петлей.
   По служебной подведомственности Делянову поручается обуздать и направить литературную деятельность состоящего в его министерстве писателя или, еще лучше, просто спустить с рук вредного служащего.
   Помнящий прежние дружеские отношения Делянов мнется, не решается пригласить Лескова для щекотливого увещания. Ждет случая. Невдолге последний создается. 8 февраля 1883 года, в один из вторников, день обычных заседаний Комитета, выпадает встреча в прохладном круглом зале.
   Вот как, под свежим еще впечатлением, описал ее сам Лесков одному из немногих своих друзей, Ф. А. Терновскому: “Дело рассказывать долго нечего: оно произошло 9-го [видимая описка. — А. Л.] февраля — с глазу на глаз у Дел[яно]ва, который все просил “не сердиться”, что “он сам ничего”, что “все давления со вне”. Сателлиты этого лакея говорили по городу (Хрущов, Егорьевский и Авсеенко), будто “давление” идет даже от самого государя, но это, конечно, круглая ложь. Давителями оказались Лампадоносцев и Тертий [Тертий Иванович Филиппов.]. Прошения не подал и на просьбу “упомянуть” о прошении — не согласился. Я сказал: “Этого я позволить не могу и буду жаловаться”. Я хотел вынудить их не скрываться и достиг этого. Не огорчен я нисколько, но рассержен был очень и говорил прямо и сказал много горькой правды. На вопрос: “Зачем вам такое увольнение” — я ответил: “Для некролога” и ушел. О “Комаре” [“Протопоп Комарь и две Комарихи”. — “Новое время”, 1882, № 2437, 9 дек. ] не было и помина, а приводились “Мелочи архиерейской жизни”, Дневник Исмайлова [По запискам синодального секретаря Ф. Ф. Исмайлова Лесковым были опубликованы: “Синодальные персоны”. — “Исторический вестник”, 1882, № 11; “Картины прошлого”. — “Новое время”, 1883, №№ 2461, 2469, 2475, 2483 от 4, 12, 18, 26 янв. ] и “Чехарда”, в которой мутили не факты, а выводы об уничтожении выборного начала в духовенстве. Припоминалось и сочувствие Голубинскому [Лесков с глубоким уважением относился к церковному историку Е. Е. Голубинскому, очень нелюбимому и преследуемому Победоносцевым. Упоминается он у Лескова в ряде статей, опубликованных преимущественно в “Историческом вестнике”: 1880, № 6; 1881, № 5, 11, 12; 1882, № 3, 5; 1883, № 2; в “Мелочах архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, с, 123. Особенно выразительно вылилось восхищение Лескова Голубинским в письме его к С. Н. Шубинскому, датированном “средой пасхи 1880 года”, т. е. 23 апреля: “…о Голубинском никому не поверю. Я читаю его страстно, но сужу не увлекаясь: он понимает дух нашей церк[овной] истории, как никто, и толкует источники вдохновенно, как художник, а не буквоед. Он должен быть руган и переруган, но прав будет он, а не его судьи. Он производит реформу и должен пострадать за правду, — это в порядке вещей, но правда, и притом вдохновенная правда, исторического проникновения с ним… Я не спал 4 ночи, не будучи в силах оторваться от книги. — Не думаю, чтобы суд о нем был суд правый, — митрополит Макарий не дал бы денег на издание пустотного труда, а он их дал, несмотря на то, что Голубинский много раз противоречит Макарию. О Голубинском вернее всех отозвался некто таким образом: “Он треплет исторические источники, как пономарь поповскую ризу, которую он убирает после служения”. Сейчас ее еще целовали, сейчас чувствовали, как с ее “ометов” каплет благодать, а он ее знай укладывает… Грубо это, но ведь он знает, что под нею не благодать, а просто крашенина с псиным запахом от попова пота. Но Голубинский, кажется, так и идет на это… Это Шер русской церковной истории, у которой до сих пор были только “кандиловозжигатели”. Пусть что кому нравится, а мне нравятся Шлоссер, Ренан, Шер, Костомаров, Знаменский и Голубинский…”], и намекалось на вашу статью о Филарете. Доходило до того, что я просил развить: слышу ли это от министра или от частного человека? Он отвечал: “И как от министра и как от вашего знакомого”. Я сказал, что это мне не удобно, ибо, по-моему, “до министра это не касается, а моим знакомым я не мешаю иметь любое мнение и за собою удерживаю то же”. И вот вообще все в этом роде. “Новости”, выгораживая меня от Марковича, дали мне возможность написать “объяснение”, которое вы, чай, читали. — Сочувствие добрых и умных людей меня утешало. Вообще таковые находят, что я “защитил достоинство, не согласясь упомянуть о прошении”. Не знаю, как вы об этом посудите. Я просто поступил по неодолимому чувству гадливости, которая мутила мою душу во время его подлого и пошлого разговора, — и теперь не сожалею нимало. Мне было бы нестерпимо, если бы я поступил иначе, — и более я ничего не хочу знать… Если вас может интересовать сочувствие и отношение ко мне товарищей, то прилагаю вам записочку Аполлона Майкова (которую прошу и возвратить) — увидите, чт? это была за комедия и что сочувствие умных людей со мною. Посетили меня и сочувствовали и председатель судебной палаты Кони и светила адвокатуры, — словом, думаю, что я, значит, поступил как надо. Но я вас люблю, вам верю и хочу слышать ваше мнение. Вы знаете: это нужно человеку раздосадованному. Других дурных чувств у меня, слава богу, нет, и “ближние мои” это те, кто понимает дело умом и сердцем” [Письмо от 12 марта 1883 г. — “Укра?на”, 1928, № 2, с. 112–113.].