Уже одна эта история была криминалом и давала повод Шеврикуке писать
докладную записку. Но Шеврикука, заново и со вниманием исследовав
происшествие, нырнул в подполье очевидного и выяснил, что Продольный недели
две готовил предприятие с розовым унитазом. Где они с так называемым дядей
его сперли, было уже неважно. Так вот. Продольный, без тельняшки и без
клипсы, а в виде городского комара, ребенка асфальтовых мокрот, внедрился в
квартиру чужого подъезда и попискивал над ухом Радлугиной. При его-то
попискиваниях и прокис крыжовник, стал плесневеть, и Радлугиной внутренний
голос подсказал утопить ягоду. А когда банка зависла над унитазом,
Продольный укусил Радлугину в белую шею. Сделку же во дворе устроить было
пустяком.
Шеврикука никак не мог успокоиться, и оттого течение мыслей в нем было
рваное. "Неужели они из-за полсотни? -- недоумевал он. -- Из-за полсотни!"
Домовые, в особенности в последние годы, подзарабатывали, порой и самым
удивительным образом, на карманные расходы, на деликатесы, не
предусмотренные распорядком жизни, на средства самообразования, да мало ли
на что, хотя бы и на желтого попугая! Заработки эти не поощрялись, их
бранили, называли безвкусицей, позорящей честь сословия, иных шабашников и
наказывали, приравнивая их чуть ли не к валютчикам, но скорее из-за стараний
не потерять лицо. Каким карманам мешает валюта? При этом либеральными умами
приработки признавались делом вынужденным, вызванным столетними ущемлениями
прав домовых... Но это все болтовня, фикус с ней! Да пусть бы и промышлял
Продольный с липовым дядей, пусть бы и подсовывал дуракам ворованный унитаз,
его дело, но как он посмел, нарушив неколебимое, объявиться со своей затеей
на его, Шеврикуки, заповедной территории? Неужели всякие Продольные и
уважать его перестали?
Продольные ладно. Продольные могли по глупости. Или из-за утраты
существенных понятий. С Продольным он разберется. Но ведь Продольный был
способен и уловить нечто в атмосфере. Почувствовать неуважение к Шеврикуке
тех, на кого он, Продольный, и ровня ему взирали снизу, верхнюю губу
приоткрыв. А потому и позволить себе дерзость: намекнуть на увлечения
Шеврикуки и даже пригрозить не только ему самому, но и якобы любезному
Шеврикуке привидению. За это и за оскорбление барышни, пусть и
небезупречной, будут пересчитаны все белые и синие полосы тельняшки
прохиндея!
Но явление бритоголового, перед которым Продольный явно лебезил, должно
было озадачить Шеврикуку. Не специальный ли этот дядя? И не специальный ли
унитаз был вставлен в сюжет происшествия? И не нарочно ли унитаз назначили
именно Радлугину? Вспомнилось Шеврикуке обстоятельство шестилетней давности
и прежде не разъясненной. Когда Радлугин сначала назначил себя Старшим по
подъезду, а потом и уговорил четырех несмирных ветеранов, единственно
явившихся на собрание представлять население, избрать его Старшим ("Да что
Старшим! Верховным по подъезду!"), он в сражениях под знаменами неутомимого
Егора одержал немало побед. В частности, вынудил пожилого чиновника Фруктова
с шестого этажа произвести от страха и унижений расчеты с жизнью. Фруктов
был тихий добряк, чиновник -- совершенный, от. движений бровей начальства
взмокал на службе в усердиях. Но в общество трезвости вступать отказался.
Ревнитель Радлугин с десяток писем отправил куда надо, с приложением
фотографий, на них -- стаканы, рюмки, сосуды и рядом Фруктов в разных видах
и разных степенях веселия или тоски. Коли б не кампания, Фруктова бы мирно
пожурили. И коли бы пришла одна бумага, ее бы куда-нибудь засунули. Или
разорвали. А тут их десяток, и автор -- зверь. И был дан Фруктову разговор
со швырянием фотографий на стол, после чего робкий чиновник наелся таблеток
и не проснулся. В прощальном письме Фруктов укорял Радлугина, чего он, мол,
так осерчал на него, и ставил под сомнение фотографии. Пил он один, перед
ужином для поднятия аппетита, и не чертики же его снимали, до чертиков он не
напивался. Вопрос о чертиках не стали обсуждать, за Радлугиным стояла
государственная правда. И вот теперь Шеврикуке пришло в голову: чертики
чертиками, а не какой-нибудь невидимый Продольный обслуживал тогда Радлугина
фотографом? И это в его, Шеврикуки, суверенном подъезде!
"Ее еще и сукой обозвал! -- вновь вскипел Шеврикука. -- А кто же я,
интересно, в его мнении? И откуда он узнал про привидения, кудряш этот с
клипсой? Или намеренно поставили его в известность? Затевают что-нибудь? А
ведь могут, могут затевать!" Шеврикука был сердит, раздосадован,
чрезвычайные, гневные речи произносил, чуть ли не с угрозами, понятно, не
вслух. Но следовало ругать и себя. Он-то хорош! Он ведь сам допустил
непорядок, впал в благодушие, глаза и уши заклеил, на что же он рассчитывает
в грядущих событиях, если так распустил и разнежил себя?
Утро было испорчено, и день прошел в суете. "Непорядок! Непорядок!" --
твердил себе Шеврикука, исследуя все подробности обоих подъездов, полы на
лестницах и стены готов был мыть, сдувать пылинки, хотя и находил помещения
чистыми, не знал пощады в отношениях с комарьем и мухами, крушил забредших
из чужих пределов клопов, тараканов, мокриц, мучных жуков, не давая им
надежд на помилование или амнистию, и даже стянул, склеил трещины
радлугинского унитаза, увы, Радлугины были съемщиками в его подъезде. Хотя
им и стоило подвесить ванну к потолку.
Суетой своей, пусть и мелкой, Шеврикука приводил себя в служебное
состояние, необходимое для нынешних деловых посиделок. В восемь вечера
Шеврикука был намерен явиться на толковище домовых в музыкальную школу.
Посиделки могли оказаться нынче нервными.

    3


Уже не нахал Продольный с дядей волновали Шеврикуку. Разбор истории с
ними (хотя докладную, следуя правилам дисциплинарного канона, Шеврикука и
написал) был отложен. Нет, он думал об ином. Храбрился, охлаждал себя, но
уже не мог сидеть на месте и в семь вышел из дома. Быстро зашагал по улице
Кондратюка, будто ему было необходимо ехать куда-то метрополитеном. На
исходе Кондратюка он столкнулся с домовым Петром Арсеньевичем.
Хотел было проскочить дальше, ан нет.
-- Здравствуйте, любезный Шеврикука, -- раскланялся Петр Арсеньевич.
-- Добрый день, -- вынужден был остановиться Шеврикука.
-- Разве вы не туда? -- удивился Петр Арсеньевич.
-- Я?.. Отчего же, и туда... Но ведь рано. А потом и туда. То есть...
Я...
-- Так пойдемте вместе, -- предложил Петр Арсеньевич. -- Не спеша.
-- Ну да, ну да, -- буркнул Шеврикука.
Петр Арсеньевич, домовой из углового строения на Кондратюка, был
церемонным мухомором, отвязаться от него Шеврикука вряд ли бы смог. Люди
дали бы Петру Арсеньевичу лет семьдесят с накатом, на улицы при публике он
выползал с тростью, инкрустированной перламутром, летом носил чесучовые
брюки и чесучовую же куртку, был почти лыс, имел седые усы и бородку
клинышком, делавшую его отчасти похожим на умилительного дедушку,
пребывавшего некогда всесоюзным старостой. Впрочем, Петр Арсеньевич
относился к тому дедушке дурно. В Останкине Петр Арсеньевич считался домовым
несущественным, когда случались посиделки, ему полагалось присутствовать
лишь в прихожей. Что уж говорить про Совещания?
-- Отчего это посиделки, -- принялся размышлять Петр Арсеньевич, --
стали устраивать в выходные дни?
-- Телевизоров насмотрелись, -- сказал Шеврикука.
-- Ах, да, да, -- закивал Петр Арсеньевич. -- Видимо, так. А вот... --
тут же он замолчал, отважиться долго не мог и все же произнес: -- А что вы,
любезный, слышали про сокращения?
-- Какие сокращения? -- спросил Шеврикука.
-- Ну, не сокращения... Ну, может, перетасовки... Или как по- нашему?..
Повсюду ведь перетасовывают... Опять же по телевизору...
-- Не знаю. Не слышал, -- сказал Шеврикука.
Он знал. Он слышал. Но не захотел огорчать старика.
-- Ну да, -- вздохнул Петр Арсеньевич. -- Это вас не коснется. Вы
фигура заметная. И живая. Не то что мы, древние развалины.
-- Не скромничайте, Петр Арсеньевич, -- сказал на всякий случай
Шеврикука. -- И не нагоняйте на себя страхи... заранее...
-- А вот... Поговаривают... -- сказал Петр Арсеньевич. -- Эти...
отродья... -- и тростью было указано на Останкинскую башню, -- в поход будто
на нас хотят пойти... Войну, говорят, желают начать... Тогда, может, будет
не до сокращений, не до перетасовок этих?.. А?
-- Да неужели вы, Петр Арсеньевич, -- поморщился Шеврикука, -- не
успели привыкнуть к войнам или к перетасовкам?
-- Ах, да, да! -- меленько рассмеялся вдруг Петр Арсеньевич, будто
Шеврикука изволил отменить поводы его волнений. -- Вы правы, вы правы...
Однако, согласитесь, случай здесь особенный. Чаще мы оказывались при чьих-то
чужих войнах, а тут намерены пойти походом именно на нас. Готовы ли мы к
этакому повороту дел?
-- Зачем мы нужны-то им? -- спросил Шеврикука. -- На кой им этот поход?
-- Кабы я знал... Но ведь поговаривают... И чувствуется напряжение
энергий, -- сказал Петр Арсеньевич. -- Может, раздражаем мы их... Может, они
от гордыни... Молоденькие, свежие, теплые, пар от них идет, и вот все ломать
хочется... Мол, мы одни правы и одни могучи, а все остальные закоснели и
идиоты... И положение их требует драки.
-- Какое такое положение?
-- А такое, -- охотно принялся разъяснять Петр Арсеньевич. -- Они-то
ведь завелись не спросясь. Мы, положим, завелись тоже не спросясь. Дух
хлеба, дух очага, дух, простите, щей, или что там варилось до щей. Но ведь
когда это было? И уже когда мы признаны, установлены, вошли во все ведомости
и протоколы, живем именно узаконенными, никому не мешаем и соблюдаем
приличия. А они?
-- Что они?
-- Вот то-то! Что они! Они-то сами толком не ведают, кто они такие и
зачем. Их распирает, дрожжи гонят их вширь и ввысь, они не знают пока, в чем
остановятся и какие формы им суждено принять. И при этом они
незаконнорожденные. Каково им успокоиться-то? И каково усмирить свое
высокомерие? -- Тут Петр Арсеньевич замолчал, возможно, ему показалось, что
он излишне горячится и шумит, а вокруг -- любознательные. -- Но это я все
так, с чужих слов. Я-то никого из них и не видел. Вы хоть что знаете о них?
Видели кого? Или, может, даже знакомы с кем?
-- Ничего не знаю. Я ими не интересуюсь, -- соврал Шеврикука. -- И тем
более ни с кем не знаком.
-- Ну конечно, ну правильно, -- закивал Петр Арсеньевич. -- Но
постойте, куда же вы несетесь, я не поспею за вами, ноги у меня дряхлые, не
ваши ведь... Да... И Чаши Грааля на Башне нет...
-- Чаши Грааля? -- Шеврикука остановился, перед тем в воздух чуть не
взлетев.
-- Чем я вас так напугал? -- остановился и Петр Арсеньевич.
-- Нет. Я так... оступился... Но какая тут еще Чаша Грааля?
-- Чаша Грааля. Меч-Кладенец. Кольца Альманзора. Сокровища Полуботка.
Что там еще? -- сказал Петр Арсеньевич. -- Простите, что я так высокопарно
говорю. Но у них этого нет.
-- А у нас есть?
-- Любезный Шеврикука, -- с укором улыбнулся Петр Арсеньевич. -- А вы
будто не знаете.
-- Нет, я, конечно, слышал... легенды, песни, шуршание всякое... --
смутился Шеврикука, он никак не мог прекратить валять дурака, от всех ожидал
нынче подвоха, отношения с Петром Арсеньевичем были у него, как у пса с
кустом барбариса, знал, что осыпается такой на углу улицы Кондратюка, и все,
что он теперь-то пристал к нему, или -- одинок и не с кем поговорить? А кто
не одинок? Но вдруг Петр Арсеньевич и впрямь рыл ему яму или испытывал
его... Шеврикука сказал: -- А я это шуршание в голове не держу. Какой толк?
Может, когда-то что-то и было у нас, но сейчас оно наверняка либо истлело,
либо затупилось, либо обратилось в глину. Присутствие его полагалось бы
чувствовать, а не чувствуется. Извольте. Прокладки в моих подъездах
стираются чуть ли не каждый день.
И сам остался недоволен сказанным.
-- Я вас понял... Извините, пожалуйста, что навязывался в собеседники,
-- Петр Арсеньевич потух, тростью тыкал в асфальт, будто ослеп. --
Единственно скажу напоследок. Полагаю все же: оно, то, что было, и теперь не
шуршание и не привидение. Напротив... Надеюсь на это.
Шеврикука резко взглянул на Петра Арсеньевича.
-- Опять же извините, -- грустно сказал Петр Арсеньевич. -- Я говорил
про свое, нисколько не имеющее к вам отношения.
Дальше они шли молча.
Детская музыкальная школа стояла прямо возле Землескреба. Прогулку
Шеврикука совершил, но успокоиться ему не было дано. Метрах в ста от школы
Шеврикука с Петром Арсеньевичем растворились в воздухе и возобновились
личностями на втором этаже учебного заведения. Прежде, когда Останкино лишь
переходило из полудачного состояния в городское, местные домовые собирались
на Аргуновской улице в деревянном доме с башенкой. На первом этаже там были
почта и сберегательная касса, на втором -- жилищно-эксплуатационная контора.
Ночью в помещениях конторы и сходились. А где же, полагали, еще? Но тот дом
с башенкой снесли, а ЖЭКи, бывшие домоуправления, усовершенствовали,
наградив их притом собачьими кличками -- ДЭЗы и РЭУ. Ночью при ДЭЗах и РЭУ
собираться отказались, иные робко, иные революционно, -- неужели они
проходят по ведомству эксплуатации жилья? (Раньше-то проходили и на каждое
"цыц!" лапками дрыгать переставали.) Переругавшись, утихомирились с
соблюдением достоинств и гражданских позиций и согласились собираться в
детских музыкальных классах. Уж как бы при культуре. Тут, кроме классов,
имелись и вестибюли, и учительские, и туалеты, и подоконники, и даже малый
концертный зал. И потихоньку привыкли к тому, что именно здесь проходили
теперь и ночные общения, и заседания клуба, и творческие отчеты домовых, и
судилища, и деловые посиделки, и даже кутежи. Ревнители нравов поначалу
протестовали: "Дети и кутежи -- несовместимо!" -- вынуждая желающих
предаваться весельям в диетической столовой при ресторане "Звездный". Но в
"Звездный" и по ночам забредали подгулявшие мужики и бабы, грубили домовым,
и те решили, что покой и безопасность они обретут лишь в музыкальной школе.
Но когда объявлялись деловые посиделки, все иные встречи по интересам с ними
совмещаться не могли. Хотя посиделки и были простым толковищем, стенограммы
на них не велись и резолюции не принимались.
В прихожей перед учительской домовых сидело уже много. И Петр
Арсеньевич тихо опустился на скамейку подальше от важной нынче двери. Знал
свое место. До толковища оставалось семь минут, и Шеврикука подошел к окну,
будто нечто чрезвычайное должен был рассмотреть сейчас на проезжей части.
Сам же оглядывал запасных. Или резервистов. Сидели они скромные, почти
безгласные, но с пониманием предназначенного им на лицах. Хотя из
резервистов их никуда и не переводили, им доверялось лишь соблюдение
традиций и церемониала. "Ба! -- Рот открыл Шеврикука. -- Да здесь же
Продольный!" Как ни мала была роль сидельца в прихожей, но Продольный и до
нее не дорос. Присутствие его при толковище было безобразием, и Шеврикука
двинулся было к Продольному с намерением указать наглецу, что он
оскорбительно лишний, но тут возник привратник и глашатай (им был нынче
домовой с Аргуновской улицы Дурнев, он же Колюня- Убогий) и объявил:
"Действительных членов просим в зал". Шеврикука как бы нехотя повернул к
двери, но Колюня-Убогий его придержал и сказал: "Вас не велено. В списке
нет. Вас не велено..." "Чего? Меня нет?" -- Шеврикука не взревел, не
зарычал, а произнес это шепотом, но зловещим, какой полагалось бы услышать и
в дальних выселках -- в Солнцеве и в Бутове. Колюня-Убогий егозил, видно
было, что страшился Шеврикуку, и слова, испуганные, смущенные, выползали из
него: "Не велено... В списке нету... А я что? Кто я?.. Я не сам... Я сегодня
здесь по расписанию..." "Да ты что! Я действительный член! А ну позволь!" --
оттолкнул привратника Шеврикука и шагнул в зал, но движением руки
распорядителя, домового Тродескантова, был остановлен. Услышал
поразительное: "Вам сегодня определено место в прихожей". И сразу же понял,
что остановлен не жестом Тродескантова, а колющим, властным взглядом
неизвестного доселе на посиделках персонажа. Персонаж этот был бойцовского
вида тяжеловес в темно-синей шелковой поддевке с косым воротником,
подпоясанной крутым, витым шнуром, бритый наголо, утром представленный
Шеврикуке липецким дядей подлеца Продольного. "Шея-то какая! И затылок, --
пришло в голову Шеврикуке. -- Это уж и не Савинков, а считай Котовский!" И
стало ясно, что утром тот прикидывался дядей, может, дурачась, но, может, и
унижая себя, а кепчонку надевал маскарадную. "Я протестую! -- теперь уже
заревел Шеврикука. -- Я действительный член!" Тродескантов в сомнении
отправился было к домовым, стоявшим возле гостя (или как его называть?), но
губы того скривились, и Тродескантов послушно заявил Шеврикуке: "Место вам
сегодня определено в прихожей!"
Ошеломленный Шеврикука опустился на презренную скамейку сидельцев в
прихожей. Ему тут же бы покинуть паскудное собрание, но уйти отсюда до
исхода посиделок он не имел права. Да что не имел! И ушел бы! Однако -- и
сам стыдился признаться себе в этом -- он еще надеялся, что сейчас дверь
распахнется, перед ним сотворят поклон и призовут на совет. Дверь и впрямь
отворилась, распорядитель Тродескантов что-то шепнул привратнику- глашатаю,
и Колюня-Убогий, будто сам себе не веря, объявил: "Полного сбора нет. В зал
приглашается Петр Арсеньевич, улица Кондратюка, дом номер два". Петр
Арсеньевич поднялся, но, похоже, тут же должен был рухнуть в обморок, его
подхватили под руки соседи и почтительно повлекли к недоступной им двери.
Так уж и недоступной? Вот тишайший Петр Арсеньевич лета кротко сидел в
прихожей, ни на что не претендуя, уж тем будучи доволен, что зовут из года в
год, и нате вам! -- чудесный поворот в судьбе.
Но каково было Шеврикуке! Эко его провели мордой по булыжной мостовой!
Экое позорище ему учинили! Сколько сидело вокруг свидетелей его срама,
замолкнув в испуге и удивлении! Поглядывали они на него, кто с любопытством,
кто с состраданием, а больше-то небось ехидничая и торжествуя. И в зале при
лучинах (пусть и в светлый вечер, но непременных, как дань преданию)
наверняка думали теперь о нем, Шеврикуке. Думать думали, но говорили об
ином.
То ледяная дрожь била Шеврикуку, то лава кипела в нем, требуя выплеска.
Подходил привратник и глашатай Дурнев с колокольцем в руке. Колюня-Убогий,
тварь жалкая, останкинское посмешище, юродивый, шут дрожащий, готовый перед
любым, кто покрепче, лебезить и с бубном мелко попрыгивать, слюну изо рта
пуская! Он и теперь, на всякий случай впереди, побитого хотел задобрить,
бормотал виновато, склонившись над Шеврикукой, себе в оправдание: "Я ведь
что... Я-то самый поганенький. Но ведь расписание. Вот по расписанию нынче я
с колокольцем. А ты гневаешься на меня. И в обиде. И на наших. Они-то,
может, и пустили бы тебя. Хотя иные и опасаются озорства... Но пустили бы...
А этот строг. Который с полномочиями-то... Любохват... Оттуда (и пальцем --
указ на юг, на Китай-город)... Строг он и громок... А я что?" "Сгинь!" --
цыкнул на привратника Шеврикука. Досидел до прощального звона колокольца и в
мгновение, дозволявшее уйти с посиделок, ушел, ни на кого не взглянув.
Ринулся куда-то в синих, сухих сумерках, а куда -- и сам не знал. Но не
домой. "Все! -- говорил он себе. -- Час пробил!"
-- Шеврикука! -- окликнули его уже на Цандера.
Шеврикука обернулся. Сзади шагал церемонный мухомор Петр Арсеньевич.
"Как настигла меня эта развалина? -- удивился Шеврикука. -- И тоже, что ли,
примется сейчас оправдываться? Увольте!"
--Жизнь есть жизнь, -- сказал Петр Арсеньевич. -- Истолковывать что-
либо нет нужды... Но коли вдруг возникают соображения о пробитом часе или о
том, что Рубикон можно и не переплыть, а перешагнуть, не всегда следует
спешить. Или быть сгоряча опрометчивым...
-- Я не могу с вами вести разговор на равных, -- бросил Шеврикука.
-- А я, может, и не вам говорю, а себе... И себе же замечу, что дела у
нас с Отродьем этим, с духами Башни, выйдут серьезные. Увы, слишком
серьезные. И в скором времени... Да... А вслух я бормочу опять же по
старости, оттого что все во мне спотыкается и тяготится существованием...
Пребывайте в здравии...
Петр Арсеньевич поскрипел к себе на Кондратюка.

    4


"Ну нет! Все! -- повторял Шеврикука уже дома. -- Час пробил! Они еще
спохватятся, они еще приползут с горючими словами... Но все! Час пробил!
Рубикон..." Какой еще Рубикон, сейчас же возмутился Шеврикука, этот мухомор
и свежий выдвиженец Петр Арсеньевич одарил его Рубиконом, и истребить память
о нем не было у Шеврикуки хлорофоса. Или нафталина. "Рубикон! Чаша Грааля!"
-- не при лицейских ли кафельных печах обитал в свои золоченые дни Петр
Арсеньевич, и ныне обласканный? Летел, что ли, он за ним, Шеврикукой, вчера,
чтобы бормотать вслух? Хоть бы и летел, пусть его намеки и подсказки и
останутся при нем, а он, Шеврикука, будет жить и сгоряча, и опрометчиво. И
не испугает его надзирающий взгляд уполномоченного в шелковой поддевке,
бывшего липецкого дяди, бывшего сантехника, умыкнувшего унитаз, напротив,
лишь подтолкнет его к крайностям и полетам. Но найдет ли управу Шеврикуке
этот так называемый Любохват? Шеврикука относил себя к сведущим, умел
слушать и в расспрашивать и что-то не помнил никакого Любохвата. Нигде такой
прежде не проходил. Возможно, был вызван или поднят из сургучовых недр и
прозвище, сладкое, как тульская коврига, получил во временное пользование.
Его дело. Шеврикуке все одно -- дядя он или уполномоченный Любохват!
Так храбрился, хорохорился в обиде и гордыне Шеврикука, задирая себя и
своих недругов, находящихся, впрочем, в отдалении. Сам же, утвердив себя в
малахитовой вазе, принимал в расчет неловкость своего положения. Пробил уже
не час, а по крайней мере двадцать один час с той секунды, когда решение
было им бесповоротно принято. Но сразу, посчитал Шеврикука, нестись и
вздыматься на Башню было бы некрасиво. Понятия "красиво" и "некрасиво" были
чрезвычайно важны для Шеврикуки и сберегались в его алмазном фонде. К тому
же нестись сразу было не только некрасиво. Возникли бы и подозрения... Но
это все были отговорки. Шеврикука ощутил, что соваться на Башню робеет. Не
то чтобы робеет (хотя и робеет), но находится в смущении оттого, что не
знает, как и с чем на Башню являться в его нынешнем случае. Сто раз полагал,
что рано или поздно ворвется туда, но разрабатывать практический план
действий брезговал в уверенности, что все и так выйдет прекрасно и само
собой. То есть получалось, что в нем жило лишь одно упование или даже греза,
а холодной готовности не было никакой. Что же, теперь ему впорхнуть туда и
обрадовать неизвестно кого: "Здравствуйте, это я, Шеврикука!"
Впрочем, один вариант явления Шеврикука в голове держал. Но сегодня он
никак не подходил. И опытом удальцов последних лет, иных из них Шеврикука
знал, воспользоваться он не мог. А уже утекали на Башню домовые. И пропадали
там. Не возникало от них ни слуху ни духу. Ни строчки, даже и зашифрованной.
Их называли предателями, перебежчиками, расстригами. Исчезли осенью два
идеально послушных домовых. Чтобы в головах, подверженных соблазнам, не
воспалились смута и ложные порывы, было разъяснено, что этих двух идеальных
Отродья с Башни, растоптавшие всякие понятия о чести, выкрали для проведения
страшных опытов. А потому предлагалось бдеть и блюсти себя. Обещали также
усилить средства защиты и покрасить пограничные столбы. Каким образом
утекали на Башню останкинские расстриги (хотя кто и когда подвергался здесь
пострижению?), Шеврикука имел представление, но пробираться их тропинками не
желал.
"А! Будь что будет! -- решил Шеврикука. -- Что сидеть-то здесь и
робеть! И воробьиного птенца не высидишь!" Крепкой оставалась в нем досада,
да и температура поднялась отчаянная, сбить какую можно было лишь либо
действием, либо снадобьем, но от него пришлось бы впасть & спячку сроком на
семь месяцев. Уже уносясь к Башне, Шеврикука нашел в себе трезвые мысли и,
как требовалось, отослал воздушной почтой докладную записку о противоправных
действиях домового Продольного и его соучастника, назвавшегося дядей.
Приметы прилагались.
Разгон Шеврикуки был таков, что он, невидимый, чуть ли не ударился в
одну из бетонных ног Башни, придуманных инженером Никитиным. Протекала
темно-синяя июньская ночь, а на Башне копошились труженики, двери двигались,
и Шеврикука, не впадая в раздумья, способные отвлечь, влетел в одну из
продувных щелей. А дальше что? Тут тебе не музыкальная школа, в часы
отдохновений пустая, тут -- телевидение, да еще и кабак в небесах с
интересом к иностранцам, отсюда люди не уходят, они мешают здесь и в
собачьи, и в волчьи, и в петушиные часы, где же следует искать истинных
хозяев Башни? Или -- где ему необходимо оказаться, чтобы истинные хозяева
эти его, Шеврикуку, учуяли, обнаружили и приняли во внимание?
Что и как внутри Башни, было Шеврикукой изучено зимой и весной. Да и во
многих коридорах, буфетах, аппаратных, студиях, залах и даже туалетах
Шеврикука побывал тогда исследователем, набросал и чертежи для лучшего
воздействия на память (и сразу их сжег). Надеялся он и на свой нюх, на
подсказки своей натуры, много чего испытавшей. Он предполагал, где могли бы
оказаться гнезда отродий (сейчас он и в мыслях не называл хозяев Башни
Отродьями -- вдруг мысли его читают), в тех местах и курсировал. Потом
подумал: а что, если его, невидимого, никто или ничто не почувствует, не